Алешино утро

Сергей Сокуров
Памяти Ольги Алексеевны Сокуровой, ур.Фроловой,
в 100-й год от её рождения,
3-я публикация "маленькой повести"
по книгам "Знак чистого солнца" (1990) и IV том "Собрания сочинений"(2007).
А в т о р.


"Хочется ласки, любви — любить мать, людей, любить мир со всем его хорошим и дурным, хочется жизнью своею, как этим ясным, светлым днем, пронестись по земле и, совершив определенное, скрыться, исчезнуть, растаять в ясной лазури небес..."
Н. Г. Гарин-Михайловский.
ДЕТСТВО ТЕМЫ, Гл. XII

I
Человек начинает жить от первого своего воспоминания. Первое же воспоминание Алеши таинственным образом заимствовано из другой, на шесть десятков лет ранее начавшейся жизни.

Он видит крутой скат холма и себя — босоногого, сидящего на твердой земле. Ему невыносимо тяжело. Он плачет. Горько. Долго. Человек с кнутом, в грубых сапогах, рыжих от пыли, склонился над ним. Гладит рукой по голове.
Внизу, огибая холм, вьется серая дорога. На дороге — конь, впряженный в телегу с кривым колесом.

На темени холма виднеется низкая каменная стена, а за ней — густые клубы кладбищенской зелени. Там, знает мальчик, навсегда осталась мама.
Странное «воспоминание». Ведь Алешина мама провела сына за доверчивую ручку через все его детство. Но он и сейчас, уже взрослый, настаивает: «Да, это первое видение моего детства». Его не смущает, что дедушка, Алексей Сергеевич, помнил то же самое. Помнил и доброго отца в грубых сапогах, покрытых красной пылью, и дорогу из Малых Озёрок в Красное, и погост на вершине горки, рано забравшей у него мать, и те первые, осознанные им слезы. Казалось бы, ответ прост: рассказ маминого отца проник в самое сердце впечатлительного мальчика, когда тот еще не умел отделять вымысел от действительности, сон от яви, собственные впечатления от яркой картинки, нарисованной другим человеком. Однако с Алексеем Сергеевичем встретился Алеша впервые в двенадцать своих лет, а память о тех слезах, о том горе живет в нем всегда.

Так что же это? Память предков? Передача мыслей на расстояние? А может быть, из неотвратимого будущего пришла к Алеше тоска по навсегда потерянной Маме? И через двадцать, и через сорок лет он будет по-детски верить, что появился на свет с обостренным чувством любви к матери. Ведь Алеша угадывал малейшее движение той, кого звал Мамой,— удалялась ли она от него или приближалась к нему, несла ли в себе радость или огорчение. Ее ощущения, мысли передавались мальчику мгновенно, точно мать и сын были двумя частями единого организма, вне которого меньшая часть погибла бы от холода и одиночества.

Придет пора расставания с детством, и Алеша возьмет с собой в заманчивую даль лишь самое дорогое, самое светлое, словно предчувствуя, что неохотно будет оглядываться назад. В одном из школьных сочинений на свободную тему мальчик признается: «Я не люблю своего детства. В нем обижали маму».

Стоять на стороне Мамы, защищать ее достоинство было заложено в Алеше с рождения. И этот инстинктивный выбор позиции, начисто лишенный корыстного расчета, с годами облагораживался рассудком, становился выбором совести. Когда Ольге Алексеевне было плохо, она искала руку сына и, найдя ее, чувствовала себя уверенней. Сын же при этом ощущал тревогу. Страх и тоска охватывали его. Он прижимался к Маме, увеличивая выражением своей беспомощности ее силу, способность к сопротивлению. Больше он ничем ей помочь не мог. Но как это было для нее много!

II
Впервые Алеша «увидел» Маму после всех остальных домочадцев. До этого он ощущал ее так, как ощущает солнечное тепло все живое — от растений до человека. Мама, казалось, была повсюду, словно вездесущее доброе божество. И вот наконец он увидел ее, да с такой взрослой ясностью сознания, что тот первый образ самого близкого ему существа не потускнел в нем никогда.
Молодая женщина в полушубке и валенках стояла на перекрестке возле глухой бревенчатой стены. Алеша сразу догадался: это Мама! У кого же еще могло быть такое чистое, такое красивое лицо с голубыми глазами и тонкими бровями? Несмотря на мороз, голову Мамы покрывал белый берет, чуть сдвинутый набок. Из-под него выбивались светлые волосы, вьющиеся и короткие. На плече ее висела черная сумка. Мама спросила улыбаясь:

— Ты куда, сынок?
Малыш спрятал руки за спину. Его окоченевшие пальчики сжимали веревку, привязанную к санкам. На санках стояла старая Алешина кроватка, из которой он давно вырос.
— Я ухожу из дому,— признался мальчик, с интересом разглядывая Маму.
— Тебя кто-нибудь обидел?
Алеша неопределенно мотнул головой.
— Дед Титов плохой... Нямка сказала, пора его будить, окаянного. Я говорю: «Вставай». Он не встает. Я опять говорю: «Вставай, окаянный!». Он как вскочит и давай гоняться за мной со скалкой.
— И где же ты будешь жить?
— У той самой тети, где мы с тобой жили, когда Нямка сильно на тебя кричала... Пойдем со мной, Мама. Я хочу с тобой.

Мама быстро уговорила сына вернуться домой. Уход к знакомым был для мальчика привычным делом. Вернее, игрой. Нередко Мама, собрав чемодан, переселялась с детьми на несколько дней к подруге, пока туда не приходила с приторно-сладким выражением лица свекровь.
— Ладно уж вам, будет! Вертайтесь. Дед совсем заклевал.

Мать и сын закрывались в маминой комнате, оштукатуренной и светлой, где были занавесочки на окнах, крашеный пол, беленая голландка и большой, под нарядной скатертью, стол в простенке. Зимой стол передвигали к печке. Теплом веяло от ее кирпичного бока и от пузатого стекла керосиновой лампы, и даже скатерть в желтом световом круге грела детские ладони.
Из выдвижного ящичка в столе Мама доставала ножницы и бумагу, и на волшебный мерцающий круг ложились человечки и лошадки. Лошадки, неподвижные или скачущие галопом, несли лихих кавалеристов в островерхих шапках, и всадники размахивали пиками и саблями.

— Красные буденновцы едут на войну,— убежденно говорил Алеша, разглядывая бумажную конницу. Для него в те годы война за далеким Уралом, ее опустошительный отлив с русских равнин были такой же объективной реальностью, как и знакомый ему мир от острова на Протоке до плоского начала степи за Плюсинкой. На этой войне погиб дядя Коля, часто поминаемый пьяными слезами Нямки. Слово «война» звучало во всех разговорах взрослых. Детвора плюсинской окраины играла только в войну. Наконец, на войне был тот родной незнакомец, кого звали папой, кого, говорила Мама, надо любить и ждать, кому в письмах из дома обрисовывались карандашом растопыренные пальчики сына. И Алеша послушно любил, ждал, скучал, не чувствуя при этом потребности в отце. Для детского его счастья, для уверенности в себе достаточно было Мамы. Она всегда находилась рядом. Его глаза могли не цепляться за нее из страха потерять опору. И Алеша подолгу с любопытством озирался по сторонам: кто же и что вокруг него?

III
Впечатления той поры скучны.
Он видит тусклую картину, на которой единственное пятно в цвете — огромный кусок мяса на голом столе. У стола с ножом в руке стоит старая женщина в фуфайке и рябом платке. Это мать отца, прозванная в семье Нямкой. Она о чем-то спрашивает внука. Алеше не ясен смысл вопроса, но в ее голосе он слышит что-то неприятное. Нет, ему не страшно. Еще никто до переезда в бабушкин дом не обижал его. Он пока не знает, что обидеть маленькое существо можно стаканом молока, наполовину разбавленным водой, или матерными словами, которые, чтобы досадить невестке, со смехом вдалбливаются в голову ребенка, или потеряв его в базарной толпе, или, или... Да мало ли чем можно обидеть беззащитного человечка. Знание этих «тонкостей» придет не скоро.

Алеша многого не понимает. Почему, например, дед Титов, высокий, кучерявый, узкоплечий, с огромными костлявыми кулаками, вдруг с диким ревом начинает все крушить вокруг себя: летают белыми испуганными птицами занавески, трещат табуретки, звенит оконное стекло, осколки посуды разлетаются по полу. Голос у деда Титова зычный.
— Окая-а-нные! — разносится по всей улице. Мама по плечо свекру, а решительное бледное лицо ее меньше, чем дедов кулак. Однако, если не удается утихомирить буяна словами, пускает в ход бельевую веревку. Короткая борьба (впрочем, в поединке со снохой свекор рукам воли не дает) — и лежит двухметровый мужик на полу в тугих и частых витках веревки, точно в коконе. Когда его освобождают от пут, он уже трезв и сразу берется за работу по хозяйству, только чаще, чем обычно, но не подобострастно, а с искренним уважением к осилившей его физической и нравственной силе советуется с «дочкой». Вообще, Мама — единственная из домочадцев, с кем он считается, кого называет «настоящим мужиком» в пику жене. Та — «баба», а еще «шельма», «язва», «ведьма». Алеша быстро подмечает: всегда из-за Нямки разгорается сыр-бор, только ее злой волей летит дома все вверх тормашками. Если бы не она, пел бы себе пьяненький дед Титов любимые свои «каторжные» песни сильным, приятным голосом, уронив кудрявую голову на руки. А Мама бы не кусала белые губы у себя в комнате. И через много лет, когда Нямки уже не будет в живых, мрачная тень ее в глазах внука останется на плюсинской окраине.

IV
Окраина Плюсинска.
Крыши. Одинаковые крыши из просмоленного теса. Будто черной корой обросла окраина города, спасаясь в самом центре Азии от немилосердного солнца. Крыши покрывают бревенчатые коробки, тоже черные. В них люди: старики, бабы, дети, мужики. Взрослые мужчины в меньшинстве. Одни из них остались на прошлой войне, другие ушли на новую. Между войнами всего-то два десятка лет.
Серой змеей ползет пыльная извилистая дорога по городской окраине между узкими фасадами старых домов, вдоль сплошных заборов и наглухо закрытых ворот, пока не обретает свободу в заболоченной пойме Плюсинки. Здесь она становится шире и выпрямляется, прежде чем прыгнуть через деревянный мост на правый берег речки, где тоже бревенчатые стены и тесовые крыши, заслоняющие степной горизонт.
Нямка прильнула к оконному стеклу. Лицо у нее неприятно: рот — жабья щель — растянут косой ухмылкой, прядь густых, с рыжинкой, тусклых волос свисает через кустистую по-мужицки бровь к короткому, широкому в основании носу.

— Ишшь, хоромы понастроили! Староверы про-клятушшьи!
Четырехлетнему Алеше ничего не говорит слово «старовер». А вот смысл определения «проклятущий» ему понятен. И оно вызывает в нем протест. Мишка из дома напротив — лучший Алешин товарищ. То пахучие чурочки из кедра подарит, то серку или яблоко вынесет. И все «за так» — не в обмен на что-нибудь, как другие мальчишки. Даже Мама хвалила Мишку, когда тот привел Алешу домой, отбив его у озорников, которые заставили мальчика есть белену. И в доме у Мишки интересней, чем у других ребят. Изба через дорогу, хоть и не моложе соседних построек, судя по цвету дерева, несет и снаружи, и внутри — от высокой крыши до подполья — печать трудолюбивых и умелых рук. Дом просторный. Заблудиться можно в бесчисленных комнатах, каморках, переходах, закутках. Жаль, что играть в нем нельзя. Суровый Мишкин отец вообще запретил сыну приводить в дом приятеля. И все из-за Нямки. Алеша слышал, как старовер-отец назвал ее пьяницей и табачницей.

Кто-то из внуков дал Прасковье Шагуровой кличку Нямка. Слово из невинного младенческого лексикона, на которое пожилая женщина отзывалась охотно, поправляя: «Няма. Нямочка». Есть и другая версия, принадлежавшая Алешиной сестре: Няму-Нямочку придумала сама бабка, не желавшая, чтобы внуки звали ее «старушечьим» словом, то есть бабушкой.

Пашу, дочь зажиточного крестьянина, за несколько лет до революции выдали замуж за жестянщика из сибирского захолустья. Оставив молодой жене четырех детей, дом и мастерскую, вскоре национализированную новой властью, Никанор Шагуров пропал без вести в девятнадцатом. Второй муж, Титов, оказался рангом выше: заводской мастер. Он поставил на ноги пасынков. И дочь хлебопашца, вдова жестянщика, жена мастера по наладке паровых двигателей, в третий раз повысила свой социальный статус: «Мои сыновья — педагоги!» Положение обязывало принять соответствующий вид. Он запечатлен на семейной фотографии: короткая стрижка, кружевной воротничок и стальной зуб в левом углу рта. Были и другие культурные приобретения. Не в чистом виде, как вставной зуб и воротничок, а в уродливой смеси с природной Нямкиной сущностью.
В этом винегрете было всего вдоволь: умная книжка и лексикон, подобранный на помойке; неугасимая лампада под образами в красном углу и богохульство; подкрашенные губы и черные простыни на мужнином топчане; временные любимчики и вечные жертвы, скупость и частные водочные половодья; она кичилась весьма скромными успехами сыновей и не испытывала к ним настоящего материнского чувства.
Узнав о гибели на фронте младшего сына, Нямка вела себя как безумная, пока... не кончились водка и деньги. После этого потянуло ее на мрачные пророчества:
— Пережила я троих детей и четвертого переживу.
— Что вы, мама!? — испугалась невестка.— Толя ведь на фронте.
— С войны Анатолий вернется,— успокоила ее свекровь.— Да не долговечен он.
И зловещее предсказание сбылось... Нямке будет тогда за восемьдесят.

Вызывает в мальчике любопытство и другая бабушка, Мамина мама — толстоносая, тонкогубая, в пенсне. Приходит она редко. И всегда съедает дочкин паек. Ест тайно, пряча под скатерть руку с хлебом, если раздаются шаги в коридоре. Ест и плачет. А мама молча курит, прислонившись спиной к голландке. В глазах ее жалость и покорность. Потом бабушка уйдет, и Алеша забудет о ней до нового ее прихода.
Да, многое мальчику непонятно. Но, к счастью, кроме тревожных тайн, есть тайны светлые, волнующие, не позволяющие заснуть в лунную ночь.


V
С высокого крыльца Нямкиного дома видна заболоченная пойма Плюсинки, деревянный мост через речку, где женщины, сгибаясь и разгибаясь, полощут белье, темные крыши за мостом. Дальше, как ни всматривайся, ничего не видно, кроме облачных сугробов, а часто и их нет.
Однажды Алешина сестра показала пальцем поверх дальних крыш:
— Смотри, горы видно, Саяны.
Аля на пять лет старше брата. Она ходит в школу и про все может рассказать. Алеша напрягает зрение, но не видит ничего, кроме прозрачных белесо-лиловых мазков на чистом небосклоне — совсем как на маминой картине, что стоит на мольберте. Алеше не очень интересно. Для него горы — нечто вроде горок, которыми изобилует правый берег Протоки. Он не представляет себе настоящих гор. Огонь его свечи пока что не отражается от их граней. И тут сестра освещает их со своей стороны, делая образ гор более таинственным, а значит, более привлекательным:
— Знаешь, там много пещер. Ну, такие норы в горах. А в пещерах статуи. Понимаешь, фигурки людей, сделанные из камня. У них узкие глаза. Зовут их Буддами.
Горы? Пещеры? Будды? Видимо, Алеша замучил сестру вопросами, так как вскоре она повела брата в знаменитый на весь край исторический музей. Там было много всякой всячины, но в детскую память врезались только Будды, обитатели саянских пещер, неподвижно сидящие на скрещенных ногах или возлежащие на боку — упитанные безбородые дяди с раскосыми глазами.

Возвращаясь домой, дети зашли в городскую школу — первое на памяти Алеши кирпичное здание, удивившее мальчика полукруглыми окнами. Еще удивительнее было внутри, где с потолка свисали разноцветные шары. Самый большой — желтый шар — занимал середину потолка. Хромой старичок в очках щелкнул выключателем, и голубые, красные, матово-серые шары поплыли вокруг центрального.
— Это солнышко,— сказала сестра, показывая на него,— а вот этот голубенький шарик, смотри же сюда, наша Земля. Мы на нем живем.
Алеша был озадачен.
— На таком маленьком?
— Глупый ты! Мы на Земле живем. Она круглая, как шарик. Только большая. Понял?
— Угу,— ответил Алеша, подумав.
Дома он проверил сестру. Долго стоял на крыльце, вертя головой. И совсем Земля не круглая! А может быть соседские избы мешают? Что, если на крышу забраться. Алеша скор на решения. Задумано — сделано. Мальчик уловил момент, когда дед Титов, слазив на чердак, забыл убрать приставную лестницу. Душный полумрак окутывает малолетнего исследователя. Остро пахнет вяленой рыбой. В дальнем углу чердака луч света пробивается из-под неплотно прикрытой ставенки слухового окошка. В нем вспыхивают и гаснут пылинки, точно падучие звезды. Вначале соблазнительный рыбий дух останавливает Aлешу. Он пробует сорвать окунька с веревки, натянутой между стропилами,— едва не забывает о цели своего визита в запретную зону. Но лакомство подвешено высоко, не достать, и Алеша пробирается к слуховому окошку. Как хорошо на крыше! Он выше всех. Только дымовая труба над ним. Он видит бурую степь за избами на той стороне Плюсинки. Где-то на её краю, теперь мальчик знает, поднимаются к небу  невидимые Саянские горы, в которых во мраке пещер скрываются молчаливые Будды. Повернув голову направо, узнает Алеша в сахарно-белых волнах, накатывающихся на темный сосняк, вожделенные Пески, откуда его не раз приводили домой для наказания. Конек крыши мешает посмотреть, что за спиной. Оставив окошко, Алеша карабкается вверх; достигнув конька крыши, устраивается, точно в седле, на охлупене. Теперь виден весь город, ярус за ярусом: черные, красные и серые крыши. Алеша Находит Алину школу — по округлому верху окон. А за школой что-то огромное, плоское плавится под низким солнцем. С трудом Алеша догадывается: это рукав Енисея, Протока. Черный силуэт моста едва различим в белом сиянии. Дальний конец его висит в воздухе, а должен упираться в берег острова. Недавно мальчик вместе с пионерами, мамиными учениками, маршировал под барабан через мост на остров, в школьный спортивный лагерь. Дощатый настил моста гудел, словно сотня барабанов. Где же остров? Его не видно. Не различим и противоположный берег реки. Правда, что-то угадывается там, в затопленной солнцем дали, какая-то горизонтальная темная полоска. А ведь сестра обманщица. Земля совсем не круглая, совсем не шар. Она как стол. Плоская.

Испуганный голос доносится снизу:
— Мама-а, Алешка залез на крышу!
Моментально пустынный двор наполняется домочадцами. У сестры косички победно развеваются: первая увидела! Тычет в брата пальцем — вот он. Дед Титов, в клеенчатом переднике и со скалкой в руке, выскочил на крыльцо из подполья, где им была устроена мастерская по изготовлению валенок. Лицо у него сердитое — оторвали человека oт важного дела. Нямка, прислонившись спиной к стене амбара, смеется, точно водит напильником по металлическому своему зубу. Только Мама озабочена и совсем не грозна. На Ней лыжные брюки и светлая кофточка с короткими рукавами.
— Не двигайся,— предупреждает она сына громко и спокойно.— Я сейчас к тебе.
Алеша и не думает двигаться. Как только глянул вниз, сразу стало страшно. Вечность прошла, казалось, пока Мама поднялась на крышу. В руке у нее моток веревки. Она обвязывает ею сына подмышками.
— Теперь спускайся. Только не смотри вниз.
Алеша хнычет, ползет задом к слуховому окошку. Мама страхует его, держа конец веревки в руках. У чердачной двери маневр повторяется. Только теперь мальчик испытывает еще больший страх; перекладины лестницы шевелятся под ногами, будто живые. На землю Алеша ступает весь в слезах. И тут плечо его больно стискивают пальцы деда Титова. Звенящий щелчок по лбу.
— Будешь лазать? Будешь?
— Задай ему еще! — подзуживает его Нямка, быстро-быстро бросая семечки в рот. Серое, в глубоких морщинах лицо ее украшает мокрая «борода» из шелухи подсолнечника.
Аля пытается остановить руку деда, поднятую для нового щелчка.
— Хватит! — решительно вмешивается Мама, уводя сына в дом.— Он и так наказан.

VI
Проходит лето, а мальчик все еще под впечатлением загадочной дали, открывшейся ему с крыши дома. Что там, за Протокой, за островом, за Енисеем? Край Земли? Какой он? Темная полоска, наверное, забор, чтобы люди не падали вниз. Вот бы заглянуть через забор в пропасть!

Желание увидеть край земного круга столь сильно, что Алеша, заговорив Нямке зубы, когда та лепила пельмени, выскользнул за ворота.
Дорога на остров ему известна. Надо пройти вдоль сплошной линии заборов до первого угла, свернуть направо, и длинная улица выведет его на Протоку. Можно не бояться встречи с домашними. Мама до темноты не вернется из техникума, Аля после школы обещала навестить больную подругу, а дед Титов ушел в ночную смену. Нямка покричит-позовет с крыльца, и только.

К Алешиной удаче, никто из соседей не поинтересовался, куда это спешит мальчонка в валенках, беличьей шапке и шубке-боярке. Он благополучно добрался до берега Протоки, под которым, на льду, припорошенном снегом, выстроилась у проруби вереница санных упряжек с бочками. Над конями и людьми стоял пар. Водовозы, поджидая своей очереди, смеялись и беззлобно переругивались. Алеша не боялся чужих людей. Нямка, едва он научился ходить, затаскала его по базарам и похоронам. Он приостановился. Было интересно потолкаться у проруби с черной водой. Но цель его путешествия была более привлекательной, и он зашагал вверх по реке в сторону моста.

Зайдя в глубь острова, Алеша растерялся. Со всех сторон его тесно обступили сосны. То здесь, то там из-за сугробов выглядывали разноцветные фанерные домики, покинутые ребятишками до нового лета. Алеша в нерешительности сделал еще несколько шагов по расчищенной от снега дорожке.
— Ты что здесь делаешь?
Мальчик, вздрогнув, замер на месте. Перед ним, опираясь на деревянную лопату, стоял подросток в фуфайке, туго перетянутой по поясу солдатским ремнем.
— Ты чей? — опять спросил подросток. Алеша помедлил.
— Шагуров.
— Вижу, что не Пушкин. Чё шляешься один, без мамки?
Несмотря на грозный голос незнакомца, Алеша сразу поверил, что тот не злой.
— Хочу посмотреть.
— Чё посмотреть?
— Что там, — махнул мальчик рукой в сторону запада.
— Река там. Енисей называется.
Алеша совсем осмелел:
— А еще дальше?
Подросток пожал плечами:
— Известно что: Сибирь. До самых Уральских гор. За горами — Россия, Москва. Кумекаешь? А за Москвой фронт.
Алеша во все глаза, приоткрыв влажный рот, снизу вверх смотрел на незнакомца.
— Есть еще в России Ленинград и... и Черное море. Слыхал про такое?
— Угу. Там конец Земли, да?
— Вот чудак! У Земли нет конца. Она круглая, как... как твоя пустая башка. Если все время идти, идти, идти за Солнцем, потом плыть на пароходе, потом опять идти, как раз придешь на то самое место, где мы с тобой сейчас калякаем. Только ты мне зубы не заговаривай! Скоро ночь. Чё мне с тобой делать-то? Ладно, сведу тебя в Плюсинск. Айда за мной!
Подросток воткнул лопату в сугроб и зашагал к мосту. Алеша едва поспевал за ним. Когда ребята перешли мост, совсем стемнело. Черное ущелье улицы скудно освещалось светом керосиновых ламп из окон. Подросток подтолкнул Алешу в спину:
— Дуй дальше сам, не маленький. Мне и так от бати попадет. Ну, пока!
Алеша остался один. Ноги его проворно умеряли накатанную дорогу. Он не думал, какая встреча ждет его дома. Мысли мальчика были заняты другим. Зря он повернул обратно. Надо было все время идти за Солнцем. Вот бы удивилась Мама: ждет сына с одной стороны, а сын появляется с противоположной. «Земля ведь круглая»,— объяснил бы он ей.

Мысли его прервали голоса и топот ног. Какие-то люди бежали ему навстречу, на ходу переговариваясь. Поравнявшись с ночным гулякой, окружили его, подтащили к освещенному окну.
— Алексей? Шагуров?
— Ага.
Спрашивавший обратился к товарищу:
— Вань, беги к Ольге Алексеевне, скажи — нашелся.
Через полчаса Алеша сидел у жаркого бока русской печки, глотая горячий суп с большими кусками сала и не менее горячие слезы. Дед Титов с прилипшей ко лбу мокрой прядью волос никак не мог вдеть дрожащей рукой ремень в брюки. Мальчику казалось, что сидит он не на табуретке, а на чугунной доске плиты, в которой разведен огонь. Мама ходила из угла в угол кухни, хрустя пальцами, и все говорила что-то о проруби на Протоке.
Когда его, сомлевшего от еды и тепла, несли на руках в спальню, он — уже из удивительно яркого сна — сказал, с трудом ворочая языком:
— Ма... ты знаешь, Земля... круглая... Давай пойдем завтра... вокруг... Хорошо?

VII
Желание очень скоро претворилось в жизнь.
Минула зима, и для него началось бесконечное, с непродолжительными остановками, движение по земному шарику. Следуя в обозе непоседливой, всегда устремленной вдаль Мамы, он все сильнее проникался страстью к перемене мест. Эта страсть станет его призванием, призвание—делом жизни.

Путь в Красноярск запомнился ему смутно. Что-то качалось, гудело, хлюпало под ногами. Тянулась от горизонта к горизонту белая стена, увенчанная темной щеткой леса. «Мы плыли по Енисею»,— скажет потом Мама.

Красноярская окраина, где Ольга Шагурова поселилась с детьми и матерью Елизаветой Ивановной, мало отличалась от окраины Плюсинска. Такие же черные избы, такие же покосившиеся заборы вдоль пыльной улицы, та же река, за которой прячется солнце; мост через Енисей. Правда, мост железный, на каменных опорах. Весной, ослабляя мощь ледохода, лед будут бомбить ревущие самолеты. Так Алеша впервые услышит грохот разрывов — звуковую бутафорию настоящей войны, заканчивающейся далеко на западе. А вскоре новая война мелькнет перед его глазами эшелонами с техникой и солдатами, один за другим спешащими на восток. Босоногий, закопченный июньским солнцем, Алеша в пестрой возбужденной толпе красноярцев будет метаться вдоль железнодорожной линии от теплушки к теплушке:
— Моего папу не видели?
Ему запомнятся бравурные звуки гармошки и желтоусые солдаты в выцветших гимнастерках, с сияющими медалями.
— Всыпьте япошкам, братишки! — крикнет кто-то за спиной мальчика.

Все это будет скоро. А пока Алеша под присмотром бабушки проводит свои дни дома, играя ярким пластмассовым попугаем, привезенным Мамой с соревнований по легкой атлетике из освобожденного Киева. Других игрушек у него нет, если не считать обломков деревянной машины, сработанной дедом Титовым для внука на прощание.

Бабушка Елизавета Ивановна совсем не такая, как Нямка. Она никогда не говорит внуку плохих слов и не наказывает его за погрешенья тем, что оставляет до вечера голодным. Она читает ему из «взрослых» книг, то и дело протирая подолом юбки запотевающие пенсне. Алеша слушает бабушку внимательно и, хотя мало что запоминает из услышанного, в памяти его остаются образы-зерна, которым предстоит потом прорасти, переплестись корнями и кронами с новыми образами. Когда надоедает сидеть неподвижно, мальчик бежит за угол дома, где между глухой стеной избы и забором Мама соорудила веревочные качели. Иногда бабушка водит Алешу в кино. Он уже видел «Багдадского вора», «Маугли», «Василису Прекрасную». Он не стал спрашивать бабушку, что такое «вор». За несколько дней до похода в кино к соседям во двор вошли двое с рюкзаками. Один из них стал на углу дома, озираясь по сторонам, другой принялся выставлять ломиком оконную раму.
— Бабушка, стекольщики пришли,— сообщил Алеша новость.
Елизавета Ивановна выглянула в окно и несколько раз беззвучно, по-рыбьи, открыла и закрыла рот. И вдруг истошно завопила:
— Воры-ы-ы!

Потом Алеша спросит ее, как она догадалась. Ведь багдадский вор ничего подобного не совершал.

Понятен был шестилетнему мальчику и страх людей, бегущих от пожара в «Василисе Прекрасной». Не так давно во дворе через улицу горела изба, и красные головешки сыпались по всей улице огненным дождем. Всю ночь напролет Алешина Мама и другие жильцы дома, где поселились Шагуровы, провели на крыше, поливая тесовую кровлю водой из ведер, подаваемых снизу, в то время как старики и дети сидели на вещах в дальнем углу двора.
И в «Маугли» Алеша увидел уже знакомое. Им был каменный Будда в заброшенном городе. Да, все чаще новые впечатления встречались в памяти мальчика со знакомыми образами. И все-таки незнаемого было больше.

Четко запомнился День Победы: по улице бегут куда-то люди, целуются, плачут, кричат, смеются. Мама обещает:
— Теперь скоро приедет папа.
И Алеша целыми днями простаивает у калитки, напряженно всматриваясь в каждого военного, появляющегося на улице.
А дома все чаще стали говорить о море. Море! Это слово взволновало Алешу сразу, как только он услышал его.
— Море какое? — спросил он сестру.
Аля раскинула руки, точно пытаясь обнять что-то огромное:
— Вот такое.
И Алеша увидел море...
— Мы поедем туда?
— Обязательно,— обрадовала его Мама.— Получу только вызов из Евпатории.
Мама сдержала слово.

У Алеши было достаточно времени, чтобы запомнить железную дорогу. Из Красноярска в Москву тащились они ровно месяц. Может быть поэтому в памяти мальчика не запечатлелось ни стука колес, ни приятного раскачивания вагона, ни волнистого бега телеграфных проводов от столба к столбу. Запомнились занесенные снегом тупики, когда в раме вагонного окна за грязным стеклом одна и та же надоевшая картина, а выйти из вагона нельзя — вдруг поезд надумает тронуться; тайное от дочери бабушкино хождение по вагонам с предложением погадать на картах или на бобах; страх за маму, выскочившую на полустанке за кипятком; жуткие рассказы о тех, кто путешествует на крышах вагонов и падает на ходу под колеса, о воровстве и похищении детей. Запомнились суматошная блошиная охота всем вагоном и, конечно же, пожар. Что-то загорелось под полом. Пришлось отцеплять вагон, тушить огонь, ремонтироваться и вновь цепляться за попутный поезд. Самое главное в этом происшествии: первой огонь заметила Елизавета Ивановна сквозь отверстие унитаза и подняла тревогу. Все хвалили старушку за оперативность, а внук ходил по вагону именинником — его бабушка целый поезд спасла!

Поезд стоял. Но Земля под его колесами все-таки проворачивалась — медленно и бесшумно. Потому что вдруг оказалось — Шагуровы в Москве. Алеша многого ждал от столицы. И для его маленького сердца уже «много слилось в этом звуке». А «Москвой» из-за спешки оказались два вокзала и тетка.
Ничего страшнее маминой сестры Алеше до сих пор видеть не приходилось. Нет, она не дралась, не кричала, не топала ногами. Она только запрещала. Высоким резким голосом. Запрещала трогать желтые звучащие зубы черного зверя о трех ногах по имени рояль, колупаться в носу пальцем, задавать глупые вопросы и разговаривать, когда говорят старшие. В тяжелом, до пят, малиновом капоте с широкими рукавами, массивная, короткошеяя, тетка была похожа на царицу из кинофильма «Суворов», который Алеша успел посмотреть в Красноярске.
Досталось от нее и бабушке. Напрасно та прослезилась на пороге столичной квартиры и пыталась поцеловать руку старшей дочери. Тетка все время гоняла ее из угла в угол нелепой, изогнутой, точно кочерга, комнаты, в чем-то обличала ее перед сестрой. Ольга же при этом досадливо морщилась и пыталась перевести разговор на другую тему. Дядя Боря, теткин муж, передвигался по квартире на костылях, по-паучьи, согнув в колене ногу. Он все время говорил смешное, но смеяться детям тетка не разрешала, чтобы не брызгали слюной.
Зато Алеша прокатился на метро. Подземные вагоны его не удивили. Вагонов он насмотрелся и на поверхности Земли. А вот на движущейся лестнице мог бы кататься хоть три дня подряд.
И опять вокзал.
Дети и вещи подаются в вагон через окно, взрослые лезут в дверь по головам. Однако какая сильная у Алеши бабушка: раньше Мамы протолкалась внутрь! И пенсне не потеряла.
На прощание резкий голос тетки:
— Ольга! Узел с бельем не забыла? Смотри, чтоб мать не разбазарила! Ее на это станет.


VIII
Выезжали из Москвы под вечер — была слякотная зима. Полумрак под низкими облаками, косо летящий снег. А наутро теплое Солнце будит Алешу через стекло. Давно не видел мальчик столько света. Светится глубокая синева беспредельного неба над темной степью; светятся, точно люстры, витые башни кучевых облаков. На главный же светильник, висящий слева по ходу поезда на полпути между горизонтом и зенитом, вообще невозможно смотреть. Плоская степь так низка, а небо так высоко, что Алеше кажется, будто летит он в призрачном сиянии в сказочную даль, где ждет его множество удивительных вещей, и главная среди них — море. Он так долго и напряженно ждет моря, что не видит его, когда поезд врывается в преддверие Таврии. А может быть, и видит, но не узнает. Миг первой встречи краток, мелькнувшее видение не с чем сравнить.

В Евпатории на вокзале четверо сибиряков в распахнутых полушубках, в валенках, с шапками в руках, распаренные, изумленные, обвешенные поклажей, представляют собой редкостное зрелище. Они куда-то едут на извозчике по ночному городу. Ночь лишь окутывает Алешу. В нем же продолжает жить южный день. Он звучит удивительными словами «Крым», «Джанкой», «халва», «минарет», «акация». Он пахнет грушей, брызжущей липким соком через прокус в тонкой коричнево-золотой кожуре. Он наполнен яркими предметами — сиренью за оградой из ноздреватого ракушечника, красной рубахой носильщика-цыгана, иссеченной осколками колоннадой из сахарного полупрозрачного камня.

Опять утро. Алеша просыпается с вопросом:
— Мы пойдем на море, ма?
— Позавтракаем и пойдем. Одевайся скорее.
Полушубки им больше не нужны. Из дому Мама выводит детей в костюмчиках. Оказывается, они будут жить в разбомбленном доме. Только одна квартира уцелела в нем. Выйдя из подъезда, Мама огибает дом, потом пересекает пустынное шоссе. Алеша спешит за ней, вырывает свою руку из руки сестры. Где же море? Мама многозначительно переглядывается с дочкой. И Алеша догадывается: эта синяя плоскость перед ним за белой полосой песка и есть долгожданное море. Образ этой стихии, созданный воображением ребенка, оказался куда беднее подлинника. Мальчиком овладевает восторг, граничащий с безумием. Он бежит навстречу волне, погружает ручонки в ее пенную гриву; голос его звенит на высокой ноте:
— Ой, море, море, море, море!
Мама и сестра вытаскивают Алешу из воды промокшего до нитки, бегом волокут его в дом, а он все кричит:
— Ой, море, море, море, море!..

Отныне море — грозный и прекрасный прародитель всего живого на Земле — навсегда станет в ряд самых больших привязанностей Алеши, а затем Алексея Шагурова. Он будет обращаться к морю за силой, бодростью и оптимизмом. Море станет фоном и героем многих его рассказов. Он, не раз изменит своему кумиру в поисках новых впечатлений, но даже неподвижные горные хребты будут напоминать ему морские волны. Вдали от них, ощущая под ногами каменную твердь, останется он навсегда во власти желанного пейзажа. Он будет восхищаться древними греками, потому что Элладу породило, защитило от врагов и вознесло на вершину человечества верное море. Задумываясь о судьбе своего народа, Алеша проникнется гордостью, что этот народ, платя немыслимыми потерями за каждый свой шаг, пробился-таки к заветному морю, когда-то отнятому у него злою силою. И в этом нет ничего удивительного. Алеша появился на свет, крепко связанный пуповиной не только с Мамой. За ней, за дедушкой Алексеем Сергеевичем стоял длинный ряд предков с именами и безымянных, а их прочные корни тянулись через все живое в окаменевшие эпохи. Каждой клеткой своего тела Алеша ощущал родство со всеми четвероногими, птицами и рыбами и — дальше — со стихией, где зародилась жизнь. Недаром же одинаков солевой состав его крови и морской воды. Море — в его венах, его кровь — в море.

Как бы испытывая верность Алеши, море чуть не убило его. Купание в холодной воде привело к воспалению легких.
Ночные кошмары изнуряли. Только лицо Мамы, мелькавшее в вязкой, душной темноте, на миг приносило облегчение. Ночь сменялась безрадостным коротанием дня на узкой койке под голой колбой электрической лампочки. Алеша не слышал, что читала, что рассказывала ему бабушка. Он словно бы лежал в вате — ничего его не радовало — ни игрушки, которые чудом раздобывала Мама, ни ракушки с пляжа, собираемые сестрой, ни сказочное лакомство — халва. Ее приносила молодая женщина в аккуратных кудряшках по имени Валентина.
Пришел как-то ее муж, тоже Валентин и такой же кудрявый, только растрепанный, с аккордеоном. Звуки невиданного инструмента вызвали у Алеши рыдание. Он задыхался. Так ему стало жаль чего-то. Валентин сконфузился и ушел, и мальчик успокоился. Только с тех пор все чаще стал он замечать Маму в слезах. Придя с работы, она садилась на стул возле сына, гладила прохладной ладонью его руки. Видимо, так продолжалось долго. Вернулась из пионерского лагеря Аля. Алеша посмотрел на нее и почему-то решил, что она уже взрослая. Сестра привезла ком слипшихся карамелек, пахнувший ванилью. Он не прикоснулся к конфетам.
Когда наступила жара, Алешу стали выносить на солярий. Он несколько оживился. Лежа высоко на подушках, мальчик видел над балюстрадой темную полоску моря. Иногда там появлялся тонкий силуэт парохода или мелькало что-то белое. Парус? Крыло чайки?
Алеша стал прислушиваться к тому, что говорят вокруг него. Он догадался — не все заключено в словах. Многое прячется и между ними, особенно в паузе, за оборванной фразой. Больные дети умственно развиваются быстрее, чем здоровые.
Мама читала сыну письма его отца, Анатолия Никаноровича. Теперь он служил в Венгрии и звал семью к себе. Алеша оживлялся:
— Когда я выздоровею, поедем к папе?
— Поедем,— обещала мама и вытирала слезу. В отсутствие Мамы приходили какие-то тетки, страшным шепотом говорили бабушке, будто в Балаклаве высадились турки и снова началась война, или что в море теперь никто не купается, так как у берегов Крыма появились осьминоги величиной с корабль. Ни турок, ни гигантских спрутов Алеше увидеть не удалось. Зато пережил самое настоящее землетрясение. О нем испуганно объявила бабушка, когда пол в квартире затрясся и под ним глухо затарахтело, а с потолка посыпалась штукатурка. В панике бабушка потеряла пенсне и заперла дверь на крючок. Теперь никакое землетрясение в квартиру Шагуровых проникнуть не смогло бы. А если бы и проникло, Алеша его уже не боялся. Одна из теток, принесших весть о турецком десанте, на днях сказала, жалобно глядя на больного: не жилец. Мальчик понял, о чем она. Еще в Плюсинске, благодаря Нямке, не пропускавшей ни одних похорон и всегда тащившей за собой внука, он приобрел обширные знания по части переселения в иной мир. Для него этот процесс был связан со вкусом сладкой каши, которую подавали на поминках. Он и не соглашался идти с Нямкой, пока та не обещала ему этого лакомства. Как-то по предании земле тела древней старушки, когда процесс выражения скорби, по мнению Алеши, затянулся, он выступил из толпы и произнес деловито:
— Ну все, пойдем кашу есть!
Сдавленный, но дружный смех окружающих убедил его, что похороны не такая уж грустная вещь, как кажется на первый взгляд.

Поэтому Алеша спокойно передал Маме слова чужой тетки. Мама сжала бледные губы и долгим взглядом посмотрела на стушевавшуюся бабушку. С тех пор Алеша не видел, чтобы Мама плакала возле него. Наоборот, она даже повеселела. Движения ее стали порывисты, энергичны. Через несколько дней она пришла с работы раньше обычного. Голос ее зазвенел в пустой квартире:
— Скоро, сынок, твоим болезням конец! Я добилась для тебя путевки в санаторий РККА.
Вот тут Алеша испугался. Оказалось, в санатории он останется один, без Мамы. Но слезы не помогли.

Сначала его поместили в изолятор. Несколько дней с ним был мальчик по имени Тахир. Добрый и очень вежливый, он терпеливо отвечал на все вопросы Алеши, делился с ним сладостями из своих запасов. Тахир обнадежил новичка, что ему обязательно разрешат видеться с Мамой, только не сразу. Надо немножко потерпеть.
Первую в изоляторе ночь Алеша проплакал под одеялом. Утром к нему пришли дяди в белых халатах. Они ощупывали его безжалостными пальцами и смотрели на свет черные снимки Алешиных легких, сделанные накануне. Когда они важно удалились, появилась сестричка с красным крестиком на белой косынке. Достав шприц из никелированного стерилизатора, она велела больному перевернуться на живот.
— Не бойся,— подбодрил его Тахир,— совсем не больно.
Он оказался прав.
Ожидание безболезненных, но тем не менее страшных уколов через каждые три часа отвлекало Алешу от тоски по Маме. А потом Тахир научил его замечательной игре, и стало в четырех больничных стенах веселее.

В изоляторе висела на стене непонятная для Алеши картина: желто-зелено-коричневые пятна на синем поле. Два больших пятна — как пистолеты, третье напоминало репку, четвертое — шапку, а самое большое было похоже на многоногого зверя с горбатой спиной и оскаленной пастью.
Тахир проследил взгляд товарища.
— Интересно, правда? Это наша Земля. Видишь, сколько синего? Это моря и океаны, а все остальное — суша. Понимаешь?
Алеша возмутился:
— Так ведь Земля круглая!
— Правильно. Арбуз тоже круглый, а я вот сейчас возьму и нарисую его на листе бумаги. Соображаешь?
Алеша согласно кивнул. У них в доме было много Маминых рисунков — и карандашом, и красками, и все на них выглядело как настоящее: люди, животные, деревья, дома, горы.
— Ты где родился? — спросил Тахир.
— В Плюсинске.
— Плюсинск, Плюсинск... Ага, вот он!—старший товарищ ткнул пальцем в середину самого большого пятна, изображающего сушу.— А сейчас мы здесь,— смуглая рука Тахира переместилась влево.— Видишь, Евпатория? Черный кружочек.
— Почему синяя бабочка?
— Какая бабочка? — не понял Тахир.— А, вот ты о чем! Это Черное море, у него такие очертания. В старину древние греки называли его Понтом Евксинским, потом оно стало Русским морем и наконец Черным. Отчего Черное, знаешь?

Много интересного услышал в тот день Алеша. С тех пор, просыпаясь по утрам, он видел перед собой не пятнистую во всю стену картину, а карту, физическую карту земной поверхности, как сказал Тахир. Любознательный мальчик скоро запомнил названия материков и океанов, крупных морей, рек, гор, озер и городов. Вот тогда Тахир и предложил игру:
— Давай соревноваться: ты называешь — я нахожу и наоборот. Идет?
Конечно, всякий раз победителем оказывался старший из товарищей, только Алеша не унывал. Очень уж увлекала его игра. Он стал садиться в постели, чтобы дотянуться до карты самодельной указкой из бумажной трубки, и наконец ступил босыми ногами на теплый, озаренный летним солнцем пол, держась слабой рукой за медный шар на спинке кровати.

Но наступил день, когда он ни разу не взглянул на карту. В то утро из изолятора выпустили Тахира. Не притронувшись к завтраку, Алеша сидел на кровати, бездумно разглядывая светлый прямоугольник окна, лежащий на полу. Вдруг внимание его привлекло какое-то движение от балконной двери к тумбочке Тахира. Присмотрелся: по комнате ползла плоская иссиня-черная, сверкающая чешуей змейка. Рискнул подойти ближе — различил два муравьиных потока. Причем к тумбочке мурашки спешили налегке, в обратном же направлении волокли крупинки чего-то белого. Алеша открыл тумбочку. Там вовсю кипела работа. Мелкие лакированные букашки, словно на каменоломне, занимались добычей сладких крошек из груды печенья, оставленного Тахиром. Куда же они волокут свои трофеи? Муравьи с грузом исчезали в щели под балконной дверью. Алеша подергал за ручку. Дверь подалась вовнутрь, но что-то ее держало. Пошарив глазами, мальчик заметил длинный гвоздь, вбитый в неподвижную створку двери и загнутый наподобие крючка. Пальцы его исследуют нехитрый запор. Удача! Гвоздь поворачивается вокруг оси. Небольшое усилие — и Алеша забывает о муравьях, которые показали ему путь к свободе.

Да, после тесной клетки изолятора балкон на втором этаже больничного корпуса кажется мальчику воздушным кораблем, плывущим по вольному простору моря. Внизу, между полосатыми тентами, в пятнистой тени шелковиц и акаций движутся люди. Одним концом улица уходит в небо, а оттуда течет слепящими потоками полуденное солнце. И вдруг Алеша замечает в толпе знакомое лицо.
— Дядя Валя! — кричит он что есть силы. Тот задирает лохматую голову, смотрит на крикуна, узнает.
— Алексей? Ты?
— Дядя Валя! — голос мальчика срывается.— Скажите Маме, чтобы пришла. Я буду ждать. Скажите!
И Мама, точно Валентин по щучьему велению в один миг перенесся в дом с солярием, сразу появляется под балконом.
Опять слезы. Сбегаются няни, медсестры, врачи. Балконную дверь заколачивают наглухо. Как плохо без Мамы! Нет ничего хуже!

Из последующей санаторной жизни, после изолятора, Алеша запомнил только море. Товарищи, прогулки по городу, уколы, врачи, водные процедуры, тоска по дому, кинофильмы в больничном красном уголке, первые книги, художественная самодея-тельность — все отодвинулось на задний план. Капризное море теперь вливало в мальчика жизненную силу, стараясь оставить в нем благодарную память о себе.
Домой Алеша возвратился веселым, тугощеким, загорелым. В глубине распахнутого шкафа он увидел летние одежды Мамы и сестры.
— Мама, давай продадим эти платья и накупим много-много вкусного. Я так полюбил кушать!
И Мама счастлива.


IX
В конце лета приехал отец.
Как ждал Алеша этого дня! Особенно после войны. До Победы ожидание омрачилось страхом. Страх появился после того, как Нямка повела его на похороны, где не было попа. Покойник в кителе с офицерскими погонами лежал в красном гробу. Когда гроб подняли, тоскливо и надрывно завыли трубы духового оркестра. Кто-то сказал, что на войне пули щадили капитана, а вот пришел домой после ранения — и скончался. Алешин папа тоже был капитаном. Пусть он лучше будет на войне, чем дома, где можно умереть ни с того ни с сего.
Отца Алеша не помнил. Он знал его по довоенным фотографиям — молодого человека с пышной шевелюрой. Алеша не без Маминой помощи полюбил отца, скучал по нему, гордился, что папа бьет фашистов.
Однажды отец прислал посылку с фронта. В ней было два куска белой фланели.
— Ишь, портянками расщедрился,— криво усмехнулась Нямка, не найдя для себя ничего в посылочном ящике.— Другие вон заграничное присылают.
Мама сразу села за машинку шить штанишки для сына.
Дождавшись обновы, мальчик выскочил за ворота. Его обступили товарищи.
— Ух ты! Белые штаны!
— Из папиных портянок! — гордо объявил Алеша.
Мальчишки мигом разнесли эту весть по плюсинской окраине. Теперь, встречая на улице Шагурова-младшего, соседи останавливались с улыбкой:
— Ну, показывай штаны из отцовских портянок. Молодец, аккуратно носишь!
Просыпаясь по утрам, мальчик украдкой нюхал обнову. Разумеется, фланель пахла отцом. Алеша выбегал на крыльцо, потом на улицу — запах не исчезал; даже усиливался, если появлялся со стороны вокзала или пристани незнакомый военный.
— Вы не мой папа? — неизменный вопрос с замиранием сердца, когда незнакомец с чемоданом или вещмешком оказывался рядом.
Тот приостанавливался, виновато улыбался и... проходил мимо.

Память Алеши не сохранила первой встречи. Отец появлялся в глазах сына постепенно, как бы частями в течение нескольких месяцев. Сначала Алеша увидел желтые от никотина припухшие пальцы. Они проворно сдают игральные карты. А вот отец со спины — покатые плечи, крепкий стриженый затылок. Знакомые уже руки сложены крест-накрест ниже пояса. Кажется, он стоит у газетной витрины. Потом в памяти мальчика закрепляется синий в полоску костюм, отложной воротничок вокруг красной пупыристой шеи. Отец сидит на крылечке и что-то монотонно выговаривает Маме. А когда наконец становится различимо его лицо, любви к нему как не бывало.

Лучше бы остаться Алеше навсегда в избе на плюсинской окраине и ждать того родного незнакомца, чье имя не сходило с языка домашних; видеть сны «с папой» — зыбкие, наполненные светом и звонкими голосами. Ничего, что они забываются с пробуждением. После них легко и радостно.
Реальный отец оказался совсем не похожим на отца выдуманного. Мальчик был разочарован. Конечно, через какое-то время он привязался бы к этой несовершенной копии пышноволосого человека из семейного фотоальбома. Но сыновьему чувству не суждено было развитие: отец занял место среди тех, кто обижал Маму.
Так окончательно умерла заочная любовь, усвоенная, как школьная дисциплина, к которой нет призвания.


X
И вновь вокзал. Опять Шагуровы едут вчетвером. Только теперь бабушка остается на отплывающем перроне — добрая потешная баба Лиля (Лизой ее никто не зовет), толстоносая, в стальном пенсне, рябом платочке и мужском пиджаке с оттянутыми карманами.

Алеше взгрустнулось. На минутку. Его внимание быстро переключается на вагон. Разве сравнишь пульман с тем ящиком на колесах, который вез семью сибиряков из Красноярска в Москву? Теперь у Шагуровых отдельное купе с зеркальной дверью, откидным столиком у окна с занавесками и четырьмя спальными полками в два яруса. В длинном коридоре, устланном ковровой дорожкой, просторно. Не висят пассажиры на подножках вагона, не сидят на крыше. Азартно свистит паровоз, дымит что есть мочи, засоряя угольками любопытные глаза над опущенным стеклом. Часто-часто стучат на стыках колеса.
Сразу за границей — умора: толстяк в шортах на подтяжках тащит, обливаясь потом, огромный чемодан к поезду.
— Мама, смотри! Дядька в трусах и лямках!

Поселились Шагуровы на окраине Ньиредьхазы — чистенького мадьярского городка с яблоневыми и вишневыми садами на окраинах и старыми тихоходами-трамвайчиками на мощеных брусчаткой кривых улочках центра. Сразу за домом, крытым горбатой оранжевой черепицей, начиналось кукурузное поле. За ним — искалеченная земля, груды гильз от снарядов, сгоревший танк с крестом на башне. Через дорогу, в парке напротив дома, обнесенном забором из колючей проволоки, разместилась воинская часть. Алеша больше там, чем дома. Там интересней: можно с Юркой Сусловым, сыном майора, лазать по броневику или сбивать друг друга с бума на спортивной площадке. Мальчишки знают на территории все входы и выходы; и в штабе, и в казарме — повсюду они желанные гости. Призывники первого послевоенного года, лишенные детства, сами не прочь побегать с малышами. Старым солдатам и офицерам, чьи семьи пока еще остаются за чертой сорок первого года, детские голоса, звучащие на родном языке, обещают в неопределенном завтра самую большую радость мирной жизни.

Когда Алеше и Юрке надоедало носиться по воинской части, они убегали на поле недавнего сражения или уезжали на дребезжащем трамвайчике в центр города, где давал гастроли цирк в латаном балагане и манил цветными афишами кинотеатр. Пропуском на зрелища мальчикам служил русский язык. За все остальное  — конфеты и сладкую воду — они расплачивались бумажками достоинством в сотни тысяч и миллионы пенгов. Торговцы-мадьяры без опасения давали детям победителей, их матерям и отцам в долг. Вообще местное население относилось к «большевикам» благожелательно, не встретив среди них, вопреки фашистской пропаганде, ни убийц, ни оккупантов.

Алешина Мама подружилась с хозяйкой дома, женщиной красивой, но рано увядшей рядом с алкоголиком-мужем, когда-то тоже красавцем с мягкими усиками, если верить их свадебной фотографии. Шандор, плеснув в рот дежурную рюмку паленки, на ломаном русском вежливо ругал «этого бандита» Хорти и так же вежливо обещал стрелять в коммунистов, если они придут к власти в Венгрии. Мама с чисто российским мягкосердием и российской беспечностью отмахивалась от болтуна. Ей намного интересней было с Марицей. Женщины учились одна у другой чужому языку и кухонным секретам. Хозяйские дети и их приятели принимали «ороса» в свои игры, и Алеша вскоре стал понимать их речь. Иногда приходил к Шагуровым старый, весь беленький, чистенький врач-мадьяр, озабоченный слухами об уравниловке, будто бы обещанной соотечественникам Ракоши. В те дни повсюду в городе были расклеены листки с красной асимметричной звездой, призывающие население голосовать на предстоящих выборах за коммунистов, за Ракоши. Уходя, врач говорил «здраствуйте».

Гражданское население советской колонии в Ньиредьхазе было немногочисленным. Кроме Ольги Шагуровой и ее детей, оно насчитывало еще троих: толстушку Лелю с ямочками на щеках, долговязого Юрку и его рослую, рыжеволосую мать, медлительную в речах и движениях. Лелин муж, военврач Гольденфельд, казалось, состоял из одних ушей, просвечивающих на солнце нежно розовым. Своих детей у Гольденфельдов не было, и военврач утешался тем, что безотказно фотографировал детвору окрестных улиц камерой на паучьих ножках или искусно вырезал для них перочинным ножиком пистолеты и револьверы из липы. Майор Суслов чужих детей не замечал; похоже, сыт был по горло собственным отпрыском, шкодником и вралем. Майор и майорша, ценя комфорт, снимали целый дом, хозяева которого перебрались во времянку. Не просто было переступить его порог — так все в нем сверкало: и хрустальные люстры, и лак гнутой мебели, и вощеный пол, и часы с боем на стене. Причем (как-то сказал к слову отец) вся мебель была собственностью квартиронанимателя. На женино изумленное «откуда?» отец пояснил многозначительно:
— Трофеи.
Сами Шагуровы «трофеев» не имели. С чем приехали в Венгрию, с тем и возвратились на Родину. Мама к вещам была равнодушна. Отец, если верить его словам, приобретательство презирал. Анатолий Никанорович вообще считал себя бессребреником. Но, высказывая презрение в адрес корыстолюбцев, он, чувствовалось, завидовал им. А позицию свою объяснял так:
— Я не умею грести под себя.
А если бы умел?..

Семейным волей-неволей приходилось собираться вместе. Чаще всего ходили на довоенные немецкие и американские фильмы, хотя ни слова в них не понимали. Ни одна из зарубежных лент не осталась в памяти Алеши. Зато в «Чапаеве», на русском языке с мадьярскими титрами, запомнился ему каждый кадр. Еще бы! Алеша бегал смотреть «Чапая» раз десять. Принимал он участие и в походах взрослых на природу — в лес за кукурузное поле. Там ему давали пострелять из «ТТ», поддерживая под локоть. Алеша гордился: лучше всех, оказывается, стреляла его Мама, лучше, чем отец, чем военврач и майор Суслов. Однажды они долго ехали на какое-то озеро по ровным и прямым, как линейка, покрытым щебнем дорогам, обсаженным по обочинам фруктовыми деревьями, которые, к удивлению мальчика, никто не обрывал. Озеро Алешу разочаровало: мутная и теплая, вроде бы неживая, вода; ноги вязнут в илистом дне — такое ощущение, словно ходишь по лягушкам. Да, ничего нет лучше моря!
Бывало, взрослые шли в кабачок — не столько из желания вкусно поесть и попробовать венгерских вин, сколько прикоснуться к запрещенной буржуазной экзотике. Однажды они взяли с собою Алешу. На мальчика произвели впечатление низкие своды подвального помещения, раскрашенные «под плесень», глиняные совы в нишах с глазами-светильниками, красный таинственный полумрак и одинокий грустный скрипач. Хозяин заведения — грузный мадьяр с детским пухом на чугунной голове и клеенчатым передником ниже колен — сам подал «господам офицерам» отбивные, свисающие с больших плоских тарелок, и вино в запотевших кувшинах.
Иногда и дома день заканчивался застольем. Было много смеха. Гости переодевались, приклеивали бороды, усы, цепляли носы из крашеного картона. Патефонная игла, спотыкаясь на трещинах, выцарапывала из старой пластинки хриплые звуки фокстрота. Гольденфельд без устали сыпал остротами. Анатолий Никанорович, звеня вилкой по пустому графину, требовал тишины, чтобы рассказать анекдот, который все слышали наверное раз сто. Леля, хмелевшая после первой рюмочки, то истерически смеялась, то рыдала, и всем быстро надоедало ее успокаивать. Майор Суслов — весь мужская красота и физическая сила — пил молча и молча снисходительно улыбался каким-то своим мыслям. Царственная его половина сидела за столом, будто на троне, распространяя по комнате золотое сияние от косы, уложенной наподобие короны. А душой вечеринок неизменно бывала Алешина Мама. Она успевала и подавать, и убирать, и петь, и танцевать, и поддерживать разговор, и смеяться удачным остротам, и улыбаться остротам неудачным. Это из ее рук выходили смешные картонные носы, накладные бороды из мочалки и нитяные парики. Когда гости расходились, отец начинал нудно выговаривать маме. Мол, та слишком вольно ведет себя, то есть лезет всем в глаза, непристойно смеется: вообще позволяет себе такое, что «роняет звание жены офицера». Мама спокойно и убедительно отводила его обвинения. С каждым ее словом отец распалялся все сильнее. В конце концов Мама умолкала — словно отсекала неприятный разговор.

Почти пять лет прошло с тех пор, как Анатолий Никанорович покинул родительский дом, но никак не мог порвать с его традициями отчасти по слабости характера, отчасти из ложного чувства «мужской гордости», не позволяющей ему принять взгляды жены. Мелкобуржуазная пошлость плюсинской окраины, сумевшая выжить под черными крышами, несмотря на очистительный огонь народной войны, точно вирус, стала размножаться в том, кому по человеческим законам предназначено быть опорой семьи.

Через много лет Алексей Шагуров, возвращаясь мысленно в свое детство, не сможет вспомнить ни одного дня, когда было бы ему интересно с отцом. Тот не умел, подобно Маме, вырезать ножницами скачущих лошадей из бумаги или, как дед Титов, любую чурочку, любую железку превращать в полезную вещь. Грубым рукам капитана, доставшимся ему от предков-жестянщиков, не давались ни рубанок, ни кисть маляра, ни спираль в электроутюге, ни даже молоток, который чаще попадал по пальцам, чем по шляпке гвоздя. Анатолий Никанорович не умел играть с детьми — зевал и клевал носом. Только лото за вечерним столом под лампой оживляло его. «Дед», «туда-сюда», «барабанные палочки», «еврейские ноги»,— называл он возбужденно цифры на жаргоне заядлых игроков в эту примитивнейшую игру, где ставка — одна копейка. Но и здесь мог швырнуть коробку с фишками на пол, если проигрывал. В памяти сына останется на всю жизнь один-единственный рассказ отца о рыбалке братьев-подростков, Толи и Коли, на Протоке: («Хариусы вот такие», - отец раскидывал руки),  пещера в речном обрыве, ночлег у костра, змеи. Рассказ этот слышал Алеша часто. Поэтому и запомнил. Другие стерлись в памяти, хотя нет, нет, да и станет различим во мгле характерный отцовский жест (пальцами — от себя, точно муху отгоняет), скользнет луч света по тонким губам, пропускающим слово,— беззвучно, как в немом кино. Жаль. Умел говорить Анатолий Никанорович. То есть фразу строил правильно, слова нужные находил без мычанья и «эканья», ударения ставил грамотно. Но темы... темы для своих монологов выбирал он мелкие. Все себя выпячивал, себя носил на собственных руках, да ученикам каким-то своим с небольшими достижениями в небольшом спорте второй ряд, за спиной своей, отводил, а всех других уничтожал. Вот и зафиксируется отец в памяти сына грубо размалеванной статуей, языческим идолом: крепкие щеки выскоблены до синевы, щедро спрыснуты тройным одеколоном. Проволочная шевелюра приглажена щеткой, блестит бриллиантином. И мундир капитана безупречен: отутюжен, без единого пятнышка, застегнут на все пуговицы и затянут во все ремни. «Офицер должен быть гладко выбрит, подтянут и слегка пьян»,— любимая его шутка. В ней все — правда. Насчет нецензурных слов — ни-ни! Не употребляет. Грязное он маскирует прозрачными намеками. Настолько прозрачными, что шестилетнему мальчику все понятно. Взрослый Алексей эти слова не вспомнит, однако ощущение грязи останется навсегда. И годами не проходящий испуг от той кощунственной мысли: «Лучше бы у меня не было папы...»

В те ранние годы Алеша все чаще испытывал стыд, будто стоит он у всех на виду голый, а отец показывает на него пальцем: «Смотрите, это мой сын, чей родитель и воспитатель — я!» И потом уже у Алеши-подростка, Алеши-юноши, легко ранимого, мнительного, было такое чувство, что в нем видны все пороки плюсинских Шагуровых, накопленные за сто лет, в первую очередь Анатолия Никаноровича.

Шагуровым стало не хватать денег. Все чаще из ближайшего кабачка приходил к ним в дом хозяин заведения, прося оплатить счет «господина капитана». Жена «господина капитана» безотказно платила.
В то время Аля и Юрка Суслов учились в русской школе-интернате в Будапеште, и Алеша оказался беспризорным, так как Мама устроилась работать художником в коммунистическую газету. Одиночества мальчик не боялся — умел развлекать себя сам. Он все удлинял свои маршруты — и в город, и в сторону леса за кукурузным полем. Однажды его поймали у военных складов и привели в комендатуру, где он пробыл несколько часов, пока на выручку не пришел отец. Алеше никак не удавалось предусмотреть приход ночи. Она настигала его всегда за самым интересным занятием и всегда далеко от дома. Наказан он бывал почти ежедневно, но тяга к странствиям пересиливала страх перед отцовским ремнем. Потом нашелся заступник.

Как-то забрался Алеша в немецкий танк. Орудие подбитой машины торчало круто вверх. Затвор был открыт, казенник — пуст. Чем не телескоп? Мальчик заглянул в пушку. Глаза наполнила густая прозрачно-кристальная синева. Летучее облачко скользнуло по зеркальной глади ствола и понеслось дальше. И Алеша, почувствовав вдруг невесомость, оторвался от земли, как тогда, в то первое крымское утро. Все выше, выше! Синева густеет. Теперь маленькому фантазеру кажется, что летит он над морем к дому с солярием, где ждет его веселая бабушка. Море совсем темное, почти черное. В глубине его вспыхивает огонек. Второй. Еще и еще. Сердце сжимается в недобром предчувствии.

Алеша сорвался с седения стрелка, больно ударив колено. Зашмыгал носом. Вылез из танка через башенный люк — в ночь.
Он бежал к темным садам городской окраины, не выбирая дороги. При этом его прирожденная изобретательность проходила ускоренное развитие. Как избежать неминуемой экзекуции? Варианты отвергались один за другим, ибо все были уже опробованы. Наконец, выход найден! Случилось это перед крыльцом дома, где жил человек, который, Алеша не сомневался, мог все. Да, все!
Мальчик подергал за ручку звонка. В доме раздались шаркающие шаги. Щелкнул выключатель. В светлом дверном проеме появилась коренастая фигура в нижней рубашке, галифе и шлепанцах. Редкий седой ежик на голове в электрическом свете казался серебряным нимбом.
— Так-так-так-так!.. Шагуров, если не ошибаюсь?
Алеша с трагическим видом кивнул.
— Отец послал? Нет? Так что случилось?
— Домой идти бою-усь! — губы у Алеши плаксиво скривились.
— Что, папка ругать будет? Очень даже понимаю. Ладно, заходи. Я мигом.
Алешин спаситель, возвратясь в комнату, быстро натянул сапоги, облачился в китель с полковничьими погонами и покрыл голову форменной фуражкой.
— Ну, веди!
На родном пороге мальчик предупредительно пропустил полковника вперед. Дверь открыл отец. У него было лицо карающего ангела. В первое мгновение. Во второе мгновение он узнал командира части, и рот его, раскрывшийся было для вынесения приговора, косноязычно изрек:
— Товарищ полковник!? Входите, милости прошу.
Командир части, выудив Алешу из-за спины, подтолкнул его легкой ладонью к отцу.
— Послушай, Шагуров, наследник твой загостился у меня, понимаешь?
— Понимаю, товарищ полковник.
Когда Алешин заступник ушел, Мама сказала со вздохом:
— Бедный Рогов — совсем один. Всю семью потерять...


XI
И ньиредьхазскому сидению скоро пришел конец. На выборах в парламент победила партия Ракоши. Венгрия стала дружественной Советскому Союзу страной. Грянула денежная реформа, сдувшая в мусорники бумажные миллиарды с портретами старых правителей. На улицах появились мадьярские патрули. Офицеры народной армии вежливо требовали увольнительные у советских солдат, что нередко приводило к конфликтам, разбираемым в комендатуре. Теперь за вход в кинотеатр и Алеше приходилось платить новеньким, легким на вес форинтом с крестоносным гербом, потерявшим корону.

Заговорили о возвращении домой. Офицерские жены кинулись по магазинам, запасаясь одеждой. Алешина Мама организовала помол муки на все три семьи. Мальчику запомнился мельник: толстый, добродушный, осыпанный с головы до ног белой пылью, он был похож на огромный куль с мукой. Русский «кичш фию» получил от него плитку шоколада, также присыпанную мукой.

Всех семейных поместили в один товарный вагон с железной печкой и запасом дров в углу. Разгородились шкафами и столами. Дорога запомнилась Алеше общими обедами у печки, бесконечной игрой в дурачка, запахом помойного ведра, ссорами по пустякам. В яркий зимний день круглое окошко-иллюминатор вдруг превратилось в цветную картинку: заснеженный холм и многобашенный розовый замок на нем под искристо-голубым небом. Наверное, он так бы и остался навсегда в круглом зеркальном стекле, если бы майор Суслов по приезде на Родину, орудуя финкой, не выковырял стекло. Мало ему было трофеев!
Наконец граница. Долгое стояние среди товарняков. Ночь с клопами во временном деревянном вокзале на какой-то разбомбленной станции.
— Спи, завтра будем в Самборе,— сказала Мама.

Самбор — уютный городок в предгорье Карпат на всхолмленном берегу Днестра. Ратуша с граненой башней в центре квадратной площади-парка, застроенной по периметру двухэтажными каменными зданиями. Красные деревянные обелиски на могилах под старыми тополями. Костел с шлемовидным куполом, где триста сорок лет тому назад венчался самозванец с властолюбивой дочерью польского магната. Выстрелы и женские вопли по ночам. Пустые полки продуктовых магазинов. Богатый базар на грязной площади, носящей название Замковой, где можно пообедать прямо на прилавке холодцом или пирогами с картошкой. Селяне приезжают на базар на длинных, с одной оглоблей, фирах. На чоловиках длинные рубахи и сподни из домотканого полотна. Загорелые шеи украшают люстерки на шнурках. Все босоноги и в шляпах. Селянки в платках и юбках до пят. Узлы за плечами делают их похожими на парашютисток.

Офицеров, поселившихся на окраине, товарищи после службы провожают, расстегнув кобуры пистолетов. Бандеровщина! Шагуровым квартира досталась в центре города. Еще не сняты с окон металлические сетки, залитые полупрозрачным пластиком, хотя город не бомбят уже два года. Пока в комнату не пробьется скудный свет, Алеша с головой под одеялом. Мама ушла в техникум, где преподает физкультуру, сестра в школе. Отец захлопнул входную дверь последним. Его часть через два квартала. Электричество уже отключено, а зажигать керосиновую лампу Алеше строго запрещено. Когда предметы в комнате становятся различимы, он покидает свое убежище. С облегчением вспоминает, что вчера умывался. Поэтому ограничивает свой туалет тем, что протирает глаза влажным полотенцем. Ему хочется есть, но сегодня он... Иван Грозный, тот из двухсерийного фильма, который вчера крутили в части. Надо одеться соответственно высокому положению, приготовить трон и палату для пира.

С палатой проще простого: койки вдоль стен маскируются старыми газетами, стол передвигается с середины комнаты к простенку между окнами. После того, как на столе устанавливается деревянное кресло, то бишь трон, можно принять царский облик. Алеша мажет подбородок и под носом сажей (из печи) и надевает поверх свитера сетчатую полурукавку из отцовского гардероба за неимением настоящей кольчуги. Рукава ее висят крупными складками, будто и впрямь сплетены из стальной проволоки, а подол — ниже колен, как и требуется по сценарию. Мальчик подпоясывается широким шарфом, затыкает за пояс спортивную булаву (из Маминого реквизита). Теперь можно начинать пир. Жаль, самому себе приходится подавать тарелку с холодной телятиной. Царь без подданных. Да ладно, никто ведь не видит! Сиденье в кресле на столе скоро, впрочем, надоедает. Но хотя реальный мир Алеши ограничен стенами небольшой комнаты и совсем крохотной кухни, мир его воображения не имеет границ. Достаточно взять в руки один из старых учебников сестры — первых в его жизни книг, которые он пристрастился читать в Самборе. Учебники растрепанные, с картинками почти на каждой странице. Вот Рамзес второй, в юбочке и короне, похожей на ведро, поражает своих врагов стрелами с боевой колесницы. Вот два мальчика плывут в море в разные стороны, спасаясь от акулы, но уже окутан парусник клубом орудийного дыма, а отец-канонир напряженно следит за полетом ядра. А вот за пенным прибоем виднеются метелки пальмовой рощи; Алеша слышит шум океана, который дороже ему всех звуков на свете, вдыхает его сладко-гнилостный запах. Все эти книги — и географию для пятого класса, и историю древнего мира, и «Родную речь» за начальную школу — Алеша прочтет по нескольку раз. Однако любимое его чтение — учебник истории СССР. Нет, не семь неполных лет прожил он на свете! Ему довелось услышать, как трещит апрельский лед на Чудском озере под железным клином псов-рыцарей, как ржут кони в Дикой степи, увидеть красную от крови траву поля Куликового и ратников Минина: он вдыхал орудийную гарь на батарее Раевского, а руки его навсегда запомнили тяжесть чугунного ядра — последнего снаряда, посланного в колонну врагов с Малахова кургана. И, наконец, он узнал вкус снега, утрамбованного немецким сапогом, когда упал лицом вниз под Псковом в феврале восемнадцатого.

Учебники «Родной речи» вызвали в Алеше интерес к литературе. Особенное впечатление произвела на него поэзия Ивана Никитина своей музыкальностью и простотой: «Под большим шатром голубых небес — вижу — даль степей зеленеется...». Эти и последующие строки стихотворения «Русь» Алеша переписал в тетрадку и потом уверял домашних, будто сочинил их сам. Он не врал. Просто в то время мальчик полностью перевоплотился в воронежского поэта. Пушкин первоначально заинтересовал его своей трагической судьбой. Алеша раз за разом перечитывал биографию поэта, и чем ближе становился выстрел кавалергарда, тем сильнее замирало маленькое сердце: а вдруг на этот раз будет промашка!?
Наступившее лето прервало самообразование затворника поневоле. Паренек из соседнего подъезда по имени Арка, то есть Аркадий, заразил младшего товарища бродяжничаньем. Приятели купались до посинения в мутной Млыновке, калеча ноги о камни, битое стекло и железо с зазубренными краями, а однажды течение понесло Алешу на мельничное колесо, и только вовремя протянутая с берега рука Арки спасла неосторожного купальщика. Голова Алеши, казалось, существовала в первую очередь в качестве мишени для увесистого обломка мрамора или гранита, пущенного меткой рукой во время междоусобной войны соседних улиц на заброшенном еврейском кладбище. Не менее опасным для глаз и пальцев было увлечение самопалами. К счастью, отделался ожогом щеки. Однако были не только потери. Обследуя чердак, Алеша нашел консервную банку с австрийскими крестами и медалями времен первой мировой войны и дамский револьвер, к которому, как назло, не подходил ни один патрон. Револьвер он спрятал за печкой, а кресты и медали отнес в музей, размещавшийся в монастырских палатах при соборе.
В конторе его принял Кордуба, бывший меценат и собиратель музейных редкостей, не захотевший бежать на запад при приближении Красной Армии. Новая власть назначила его директором музея. Перебрав кресты и медали, Кордуба сочувственно вздохнул:
— У меня нет денег, юноша, чтобы заплатить вам.
— Мне и не надо денег,— бодро успокоил его Алеша.
Старик с прямой спиной улыбнулся глазами:
— Так что вы хотите за находку?
— А ничего. Можно посмотреть еще раз музей? У Алеши было такое чувство, будто идет он не по кельям с низкими сводами, а по залам заколдованного замка следом за дворецким. Кордуба произносил какие-то заветные слова, делал неуловимый жест рукой — и оживали закованные в латы рыцари и дамы в пышных юбках. Начинали звенеть клинки, развешанные по стенам. Остро пахло черным порохом, когда старик, похожий на отставного военного, вынимал из витрин пистолеты с гнутыми ручками. Алеша узнавал в вещах историю, знакомую ему по учебникам сестры. И хотя это была история Литвы и Речи Посполитой, мальчик ощущал близость грозно придвинувшейся Руси, ее несметные, прикрытые красными щитами полки, под черно-золотыми стягами которых беловолосые бородачи сжимали в крестьянских руках тяжелые секиры.

От впечатлений Алеша устал. Его потянуло домой, к книгам, заброшенным в начале лета. Он не мог вспомнить, куда положил «Историю». Оказалось, вчера отец вырвал на растопку листы из Алешиной книжки. Горе мальчика было глубоким. Он плакал такими горькими и вместе с тем злыми слезами, что даже отец не решился остановить его окриком, а на обещание Али принести другую «Историю» резко отозвался:
— Я хочу эту самую книгу, а не другую!
Знал ли мальчик, что за какой-нибудь месяц, оставшийся до школы, еще два события, неизмеримо более трагические, чем потеря любимой книжки, иссекут его неокрепшую душу?

Сначала его неуязвимая, казалось, Мама обварит крутым кипятком ногу. Как она будет кричать, бедная, и никто не сможет облегчить ее страдания! А по вечерам отец будет присаживаться на Мамину кровать у ее ноги, покрытой марлевым колпаком на проволочном каркасе, и, как год назад, на крыльце мадьярской хаты, выговаривать ей за «курорт», якобы нарочно устроенный себе в самый неподходящий для семьи момент.

Потом, когда Мама уже начнет ходить по комнате, средь бела дня на многолюдной улице умрет Катя. Она была для Алеши не просто одной из девчонок, общество которых он любил, а лучшей из девчонок — худенькая, белобрысенькая, остроносенькая Катя, вежливая и непреклонная в своих детских решениях. Она тоже выделяла Алешу из толпы мальчишек, неизменно поднимая за него руку, когда выбирали командира. Незадолго до смерти она подарила своему другу перочинный ножичек с двумя лезвиями и пообещала, что выйдет за Шагурова замуж, как только они станут взрослыми.
— Хорошо,— быстро и охотно согласился Алеша, рассматривая неожиданный подарок.

И вот Катя лежит в гробике на столе. Лоб ее покрывает белая повязка. Шальная пуля бандита прошла через голову девочки навылет. Мать Кати, уже пожилая, поздно родившая женщина, выбежав на выстрелы, подхватила тельце ребенка и бросилась с ним в госпиталь, а мозг девочки остался на тротуаре. Алеша видел этот кровавый студень и впервые осознал, как страшна смерть. Не так давно он был равнодушен к собственной смерти; чужая же гибель ввергла мальчика в глубокую и длительную тоску, когда он увидел гипсовое личико Кати и ее маму, совсем не похожую на ту улыбчивую тетю, которая поила их, охрипших от жажды, яблочным компотом из одной кружки.

А через несколько дней для Алеши началась новая жизнь.
До того, как переступить порог школы, он успел в общих чертах рассмотреть тот мир, где ему предстояло жить. Но мальчик еще не различал мелких его деталей, не понимал, почему в этом прекрасном мире, вместившем и Маму, и море, и чудесные книги, не все так удачно устроено, как хотелось бы. Почему есть смерть и Нямка, странная боль в груди, когда никто тебя не бьет, неприятный кислый запах из отцовского рта, почему многое происходит именно так, а не иначе...

Эти и другие вопросы уже вертелись у него на языке.

Н а   ф о т о - Мама в 1942-44 годах.