Я отвезу тебя домой. Глава 10. Два мира

Jane
Филипп де Грасьен сидел у очага, уставившись в огонь. На коленях его устроилась молодая женщина.
Она напоминала Филиппу кошку.  Мягкая, гибкая, - женщина и вела себя так же: покусывала мочку его уха, щекотала носом шею, жарко дышала в плечо.
И теперь, напоминая о себе, она провела острым ноготком по его руке.

- Перестань, Сирен, - он легко шлепнул ее.
Двинул ногой, будто стряхивая ее с колен.
– Ступай. Одевайся и ступай. Антуан проводит тебя.
Он уже хотел, чтобы она ушла.

Женщина поднялась. Взглянула на него укоризненно из-под длинных ресниц. Покачивая бедрами, направилась к двери.
Сирен не была шлюхой.
Она жила со старой матерью и сестрами на границе Верхнего и Нижнего города - так же как и на границе двух миров: добропорядочного и порочного. И до того, как Филипп де Грасьен, королевский посланник, сделал ей недвусмысленное предложение, вела жизнь молодой вдовы – равно не слишком легкомысленную и не слишком благопристойную. Ровно такую, какую могла себе позволить, находясь в том положении, в каком оказалась, когда однажды ее супруг не вернулся с охоты.

Она не любила мужа, потому скорбела недолго и скорее приличия ради. Как только Сирен перестала носить траур, она больше не была одна. Вокруг всегда были те, которые рассчитывали на ее благосклонность.
Сирен знала, что нравится мужчинам, но расчетливость до недавних пор не позволяла ей принимать сыпавшиеся со всех сторон предложения. Все эти люди, - те, что крутились возле нее, - были ее недостойны. Она ждала принца. И однажды дождалась.
Королевский посланник обратил на нее внимание.

Он сидел в таверне, за небольшим столом, в полном одиночестве. Пил вино. О чем-то размышлял.
Натолкнувшись взглядом на нее, заведшую у стойки разговор с хозяином таверны, ее дядюшкой,  откинулся на спинку стула. Молчал. Смотрел на нее долго и неотрывно. Потом изогнул бровь.
Проходя мимо, она зацепилась плащом  за соседний стул. Наклонившись, мужчина ловко ухватил ее за край одежды. Со стороны казалось, что он помогал ей освободиться. Однако, выпускать из рук ее плащ он не торопился.
Ногой отодвинул стул от стола. Повел головой.
- Присядь на минутку, - сказал.
От хрипловатого его голоса у нее задрожали ноги.
Она уже знала, что он скажет. И понимала, что в этот раз от предложения не откажется.

*

Филипп де Грасьен встретил недовольный взгляд камердинера спокойно – он был к нему готов. Пожал плечами:
- Я забыл уже, Антуан, когда ты глядел на меня по-другому.
Тот придал лицу виноватое выражение:
- Могу ли я, ваша милость…
Но притворство его было очевидно.  Филипп махнул рукой – не валяй дурака.

Ему и самому не очень нравились теперешние его отношения с этой женщиной. Не то, чтобы Филиппа мучила совесть. Но он осознавал, что в определенной степени пользуется ее доверчивостью. Сирен не была простодушна и наивна, но и не была достаточно умна для того, чтобы принять очевидное: у их отношений нет никакого будущего.
 Он понимал, что в глубине души женщина рассчитывает на это будущее. Но не разубеждал ее. В конце концов, - говорил он себе, - его ли это дело что она там себе думает и на что надеется?!
Тем более что других претенденток на роль постоянной любовницы он не видел. Посещать же шлюх, работавших в Нижнем городе, – было не по нему.
Так он и держал ее при себе – все больше по необходимости и удобства ради.

Сетовал мысленно на то, что в Квебеке общество чересчур целомудренно. Поневоле время от времени играл забытую им уже роль перспективного жениха. Чувствовал себя при том категорически неловко. Здешние замужние матроны были слишком  неприступны, а дочери их – чересчур неловки и навязчивы. Последние готовы были ответить на его ухаживания исключительно в обмен на брак.
Брак – сначала.

Среди всех, - он вдруг вспомнил и улыбнулся, - выделялась одна: молодая жена графа де Лоранс. Он, пожалуй, не возражал бы против интрижки с ней, если бы она не была так глубоко в положении. Было в этой женщине что-то, - Филипп заметил это в первый же день их знакомства, - что не просто выделяло… отделяло ее от общества высоченной, практически непреодолимой стеной.
Он все пытался определить для себя, чем она так уж сильно от всех них отличалась. И никак не мог подобрать слов. Она просто была иной.

Клементина де Лоранс редко принимала участие в общих разговорах. Говорила тихо и только с теми, кто подходил сам побеседовать к ней.
Он, Филипп, наблюдал за ней из любопытства. В молодой женщине не было жеманства – она была проста и естественна. Не держала на лице улыбку, как это делали прочие. Не пыталась привлечь к себе внимания.
Впрочем, он не посчитал бы ее стеснительной. Она отвечала, когда к ней обращались, смеялась, когда ей было смешно.
Несколько раз он отмечал, как по лицу ее пробегала судорога отвращения – она не умела или не желала ее скрывать. В первый раз лицо ее дрогнуло в ответ на неудачный каламбур одного из так называемых столпов общества. Многие рассмеялись, делая вид, что шутка, в самом деле, хороша. Она не улыбнулась. Отвернулась. Ему показалось, даже передернула плечами.
Второй раз он успел заметить похожую гримасу, когда сидевшая рядом с ней девица принялась манерничать. Он не мог пропустить реакции графини, потому что стоял рядом. И глупышка кокетничала с ним – неумело, но настойчиво.
Тогда он пригласил девицу танцевать. Потом, вернув кокетку на место, склонился к графине де Лоранс:
- Вы ведь не откажете мне в удовольствии?..
Предложил ей руку. Она взглянула на него с удивлением. Поднимаясь, коснулась кончиками пальцев его ладони. Он поступил так, как поступил бы, если бы был при дворе – легонько сжал их, провел подушечкой большого пальца по ее ноготкам. Она не отдернула руку, не залилась краской.
Спросила тихо:
- Вас мало что смущает, не так ли?
Он улыбнулся открыто и радостно:
- Признаюсь, да.
 Она кивнула - понимаю.

Они танцевали. Потом, едва стихла музыка, он повел ее к высокому окну. Усадил на банкетку, подал вина. Сам присел рядом.

За ними следили сотни глаз. И он вообще не мог понять, зачем он затеял все это - было совершенно очевидно, что обстоятельства категорически отрицали всякие перспективы. Но ему хотелось говорить с ней. И ему плевать было на все остальное.

Филипп вспомнил вдруг, как она рассердилась на него. Он сказал что-то нелестное насчет этого осла – Клода де Жерве. Он не помнил теперь, что именно.
Вскинул брови, заметив, как гневно сверкнула она глазами.

- Вам он нравится? – он был, в самом деле, удивлен.
- Он мой друг, - ответила она коротко.
Филипп взглянул тогда на нее в изумлении – поразился ее признанию. Потом понял, что она воспользовалась этим словом в самом прямом, самом невинном его значении. Улыбнулся своей испорченности.
Спросил – чем же тот хорош? Она стала рассказывать ему что-то. Он слушал.
Вспоминал: в самом деле, он замечал, что Клод де Жерве крутится вокруг графини де Лоранс. Говорил с ней, часто рассказывал что-то забавное – она улыбалась. Иногда смеялась в голос. Выглядело ли это, как ухаживание? – безусловно. Уж кто-то, а он, Филипп, не мог бы ошибиться на этот счет. Но, глядя в глаза графине де Лоранс, он понимал: говоря «друг», она имеет в виду только дружбу и ничего более.
Его позабавила такая ее слепота. 

Впрочем, с чего бы это, - пожал плечами Филипп,  - он так много сегодня о ней думает? Он и говорил-то с ней лишь однажды. После - только наблюдал издалека. Здоровался при редких встречах, обменивался парой-другой фраз.  Как со всеми. Меньше, чем со всеми.

*


«Мой Преподобный Отец,
Pax Christi
Transivimus per eremum terriblem et maximam можем сказать мы вслед за Моисеем. Мы прошли леса, способные испугать и самых опытных путешественников либо огромным пространством этой великой пустоты, где мы нашли одного только Бога, либо суровостью трудного и опасного пути, потому что продвигаться там нужно над пропастями и плыть над бездной, доверяя свою жизнь хрупкой коре на водоворотах, способных поглотить большие суда. Наконец, с Божьей помощью, мы, благополучно  дойдя до озера Сен-Жан, вернулись в Тадуссак…»

Отец Даблон сидел за столом, склонившись низко над пергаментом. Писал почерком убористым, прикрывал время от времени глаза, вспоминал все, с ним и его попутчиками произошедшее. За окном стояли сумерки.
Первый снег летел в окна. Ложился на землю ровным слоем. Не таял – несколько дней воздух был морозен. И земля охладилась предостаточно.
Впрочем, Жером Даблон был уверен – сегодняшний снег сойдет. Природа даст человеку еще немного времени подготовиться к приближающейся зиме. Не сегодня, так завтра снова выглянет солнце, прогреет землю, растопит тонкое белое покрывало.
Вздохнул: эти последние дни осени - самое неудобное для путешествий время.

Его друг, только вчера добравшийся до Тадуссака, сегодня отдыхал – спал в соседней комнате. Набирался сил.
Жером Даблон не будил его. Знал – нет для путешественника большего удовольствия, чем после долгого пути по промерзшим лесам заснуть, наконец, в тепле – на мягкой постели.

Пока дожидался пробуждения гостя - писал. Готовил отчет, правил карты. Все это он собирался отдать отцу д’Эмервилю с тем, чтобы тот с первой же оказией отправил бумаги во Францию – его величеству королю Людовику.
Они еще не успели толком поговорить. Только вчера, едва д’Эмервиль ввалился в дом в сопровождении индейцев, усталый и продрогший, обменялись они несколькими приветственными словами. Да спросил отец Даблон, собирается ли тот остаться в Тадуссаке. Получив ответ, встрепенулся:
- Тогда мне надо спешить.
Спросил:
- Планируете ли вы идти в Квебек?
Д’Эмервиль кивнул устало:
- Придется. У меня есть там дела.
До Квебека было больше пятидесяти лье. Подумав об этом, Даблон качнул головой:
- Не согласитесь ли вы в таком случае передать преподобному отцу Лалеману письмо и некоторые документы, друг мой? Мне не достанет сейчас сил на такое путешествие.
Д’Эмервиль взглянул на отца Даблона. Тот был бледен и выглядел нездоровым.
- Разумеется, - ответил.
Не стал выспрашивать подробностей. Развел сокрушенно руками – простите! совсем нет сил.
Едва умывшись, отец д’Эмервиль, упал на набитый высушенными водорослями матрас и уснул.

Жерому Даблону такое состояние было очень знакомо. Весь последний год он находился на этой самой границе бытия и небытия. Жил, превозмогая усталость и болезнь – странную болезнь, поразившую в минувшую весну большинство жителей Тадуссака. Сколь многие не пережили ее – он теперь и вспоминать не желал. Тяжелейшие судороги скрючивали тела больных. Готовые испустить дух, они становились, между тем, так сильны, что трое, а то и четверо, здоровых мужчин не могли удержать их. Индейцы, жившие тогда близ Тадуссака, умерли все. Некоторые белые, хоть и переболели тяжело, все же выжили. Но сильнейшая слабость мучила их все последующие месяцы. Давала о себе знать обмороками и понижением пульса. Отец Даблон и сейчас не мог бы сказать, как удалось им, ему и отцу Менарду, осилить путь до Сен-Жана и обратно, как сумели они одолеть все трудности: водопады и стремнины, овраги и буреломы! Сколько волоков пришлось им пройти, сколько течений преодолеть. Только сила духа и великое желание помогали им в этом пути.

Отец Даблон сложил руки у груди, опустил голову, коснулся лбом кончиков пальцев. Прошептал слова благодарности – горячо, страстно.
Последнее путешествие, начавшееся так неудачно, с той самой мучительнейшей болезни, от которой он, кажется, не оправился до сих пор, было одновременно необычайно тяжелым и настолько же обнадеживающим.
Вместе с отцом Менардом они сумели добраться до озера Сен-Жан. Но не в этом видел отец Даблон особую радость. Радость его состояла в том, что они не только справились, завершили благополучно тяжелейший путь, они сумели за это время привести к Христу множество индейских детей. Они научили их молитвам, вложили в их сердца любовь к Господу. Они могли быть довольны.
И теперь, вернувшись в Тадуссак, чтобы переждать зиму, отец Даблон готовился мысленно к новому путешествию.
«Мы знаем о Море Севера, - писал он, - что расположено за нашей спиной. Там живут дикари, которые никогда не соприкасались с европейцами. И именно туда мечтаем мы направить наши стопы, как только природа позволит нам сделать это».
Он прикрыл глаза, давая им отдых.

Вспомнил, как когда-то говорил отцу д’Эмервилю о том, что именно там, как полагают, Море Севера соприкасается с Китайским морем. А тот покачал головой, сомневаясь. Согласился, впрочем, что путешествие к заливу, открытому Гудзоном, несомненно, должно быть угодно Господу, ведь там, на дорогах, ведущих на север, ждут их те, за души которых в числе прочих Христос пролил свою кровь.
 
Закончив письмо настоятелю иезуитов, отцу Лалеману, Жером Даблон снова вернулся к отчету. Писал аккуратно, тщательно подбирая слова. Замирал временами, уплывал в воспоминания. Старался ничего не пропустить, ничего не перепутать. При этом торопился. Понимал, что слишком долго ждать отец д’Эмервиль не станет – коль скоро он не планировал зимовать в Тадуссаке, ему следовало как можно скорее добраться до места предстоящей зимовки. 

*

Несколько дней, которые д’Эмервиль провел в доме отца Даблона, оказались для него одновременно необычайно полезными и приятными. Целыми днями они говорили – о Боге и человеческом предназначении, о жизни вообще и о жизни на этой земле.
Отец Даблон уже и отвык столько говорить. Не проповедовать, не убеждать, а именно говорить – равный с равным.
Д’Эмервиль был слушателем благодарным. Не перебивал. Вопросы задавал только, когда рассказчик иссякал или терял нить повествования. И Жером Даблон снова и снова возвращался к тому походу к далекому озеру – к трудностям пути, к радостям открытий.
- Индейцы, - говорил, - те же дети. Открытые, чистые. Даже жестокость их – детская. Не от подлости души, а от непонимания. Так ребенок наступает на жука – не для того, чтобы убить. А чтобы посмотреть, что из этого получится. Зато, уверовав, они отдают себя новой жизни со всем жаром, со всей страстью. Только ирокезы, - вздыхал, - величайшее испытание для нас. И огромное бедствие для христианской веры.

Д’Эмервиль слушал Жерома Даблона со вниманием. Отмечал пылкость сердца и речей отца-иезуита, сравнивал мысленно с собой – холодным, бесстрастным. Даже сожалел немного о такой своей нечувствительности.

- Как желал бы я передать вам все свои знания, весь свой опыт, - говорил отец Даблон горячо. - Каждую крупицу его. Он пригодится вам на этой земле.
Д’Эмервиль кивал согласно. Впитывал каждое слово.

- А вы? Не собираетесь ли вы возвращаться во Францию? Не скучаете ли вы по вашей Бретани? – спросил однажды.
Отец Даблон улыбнулся – нет, не скучаю.
- И вы привыкнете. Тяжелым будет для вас только первый год – год сравнений. Потом, после, память перестает быть жестокой. Она больше не бьет наотмашь. Тускнеют лица, утихают звуки. Только запахи… запахи держатся дольше всего. И теперь, по весне, когда зацветает дрок, я по-прежнему поднимаюсь на холмы, чтобы вдохнуть аромат родных просторов. Благоухание дрока – как его забудешь!

Договорив, смутился. Разве привыкнешь жить без корней?
И не хотел лгать – а солгал. И сам обманулся.
Д’Эмервиль, заметив замешательство святого отца, опустил взгляд, вернулся к картам и отчетам.

Через несколько дней, прощаясь с д’Эмервилем отец Даблон не удержался  - вздохнул:
- Не знаю, увидимся ли мы еще, друг мой.
Отец д’Эмервиль улыбнулся - кто мог быть уверен в своей судьбе? Однако спустя мгновение-другое ответил:
- Если вы пообещаете составить по возвращении из вашего следующего путешествия подробнейший отчет, я, в свою очередь, обещаю вам, что мы встретимся. В следующем году осенью я буду в Тадуссаке.