Намёки

Эмилий Архитектор
               
                Сказка ложь, да в ней намёк…
                Александр Пушкин
                Уж лучше сказки писать.
                Правдоподобием не связан,
                а правды больше.
                Евгений Шварц

Они сошлись         

Жили они в одних стенах. Хотя и занимали диаметрально противоположные углы.  И характеры у них были диаметрально противоположные. Холодильник был меланхолик. Газовая Плита – из сангвиников. Холодильник вдруг, без всякого к тому повода, начинал благодушно ворчать, потом так же неожиданно надолго замолкал, целиком уходя в себя. А Газовая Плита умела загораться из-за такой мелочи, как Спичка. И начинала клокотать, выказывая свой горячий темперамент, взволнованно нашёптывать. Её пламенная душа при этом рвалась вверх, в неведомое.

Газовая плита вначале не приняла Холодильник. Он ей казался увальнем, белым медведем из зоопарка, который давно смирился со своей неволей. Она бывала раздражена, когда просыпалась по ночам от его приглушённо гудящего голоса. Но потом прислушалась к тому, что он говорит, и с удивлением обнаружила в его, как ей казалось, ворчанье – любовное воркование. Оно напоминало звучание виолончельной струны, и было обращено к ней, Газовой Плите! Она поняла, как Холодильнику здесь, на кухне, безмерно одиноко и холодно без её участия.

Они сошлись. Волна и камень. Стихи и проза. Лёд и пламень. Холодильник и Газовая Плита. Она узнала, какое богатство хранит в себе его глубокая натура.

Как всё-таки важно, чтобы рядом с нами оказался тот, кто сумел бы вовремя заглянуть в наш внутренний мир…

Жизнь – как она есть

Если два медведя в одной берлоге не уживаются, то два Лифта в одной шахте – вполне. Вероятно, вся причина в том, что их пути никогда не пересекаются. Они деловито снуют мимо друг друга, и даже обмолвиться им некогда. Вся жизнь – в работе. И поздней ночью покоя нет: только настроишься на сон, как тебя загулявший сосед призывает.

Когда-то в молодости, взлетая на высоту, хотелось закрепиться на ней, но потом следовало падение вниз, слава богу, подстрахованное канатом – подобием лонжи. Поэтому падать с высоты было обидно, но не больно. Да и настолько привычно, что с годами Лифт уж и перестал мечтать о возвышенном. Жизнь всё более сводилась к обыденной суете. Если ранее возникало желание остановиться, подумать о жизни, то теперь стало ясно, что ничего в ней от тебя не зависит, а управляют ею всего-то Кнопки, а ими – любой Указующий Перст.

Так и шла жизнь Лифтов, пока они не постарели. Впервые они могли общаться меж собой, никуда не торопясь, обдумывая минувшее, вспоминая общих знакомых – жильцов, здесь, на свалке, куда их отправили на заслуженный отдых.

А в их шахте теперь резвились молодые Лифты, взмывая чуть ли не к небесам – но ненадолго, и в них уже появились свеженацарапанные, такие всем знакомые по старым Лифтам слова, и это непреложно свидетельствовало о преемственности поколений.

Фуршет

Однажды после очередного банкета Стулья, небрежно задвинутые под Стол, возроптали: «Уж не слишком ли вознёсся этот Стол? Да и как ему не вознестись, не зазнаться, когда только и слышишь: «Хороший Стол организовали», «Стол ломился от яств», а то – полное ласки и вожделения: «Заказать Столик…» В дипломатических кругах тоже то и дело его вспоминают: «Нужно сесть за Стол переговоров». Более того, сочинили возвышенно-поэтическое слово, в основе которого всё тот же Стол – «застолье», т.е. вино, вкусные кушанья, декольтированные женщины, духи, восторженные тосты.

И все только и делают, что склоняются перед ним и подобострастно склоняют: Стол, Стола, Столу, Столом, о Столе…

А нам, Стульям, что же остаётся? Лишь врач иногда проявит интерес: «Как Стул?» – спросит.  А что Стул? Живёт, испытывая на себе постоянное давление сверху. Можно бы смириться с ним, когда б Головы сидели, а то…
Кому жаловаться? Нашим столоначальникам – Столам? Так всем известно, что они – куплены…»

Долго скрипели меж собой Стулья, пока Стол вдруг не услышал, что они готовятся объявить ему сидячую забастовку. «Вести с ними переговоры? – подумал Стол. – Это значит опуститься до их уровня. Лучше уж вовсе отказаться от сидячих мест», – решил он.

Тогда-то и состоялся первый фуршет, без которого теперь ни одна презентация не обходится.

Мозги пропылесосить

Жили на стеллаже Книги, как в многоэтажном доме. С одной разницей: жители, заселившие первый этаж стеллажа, вовсе не мечтали когда-нибудь подняться наверх. Более того, они гордились своим положением. Ведь к ним все обращались коленопреклонённо. Лишь жильцы самых верхних этажей пытались у них оспорить свой якобы более высокий рейтинг в книжном обществе. «Да, – соглашались они, – перед нами никто не преклоняет колени. Но зато каждый желает подняться до нашего уровня». И указывали при этом на книголюба, балансировавшего на стремянке, как под куполом цирка.

Другие этажи не участвовали в этом споре, ибо были заняты своими, внутренними трениями. Проживающие на них Книги жаловались на тесноту, и среди них нередко возникали коммунальные свары. Иные из книг, отличавшиеся высоким ростом, считали ниже своего достоинства стоять рядом с малоформатными недомерками.

Так продолжалось до тех пор, пока Книги не познакомились с Пылесосом. Поскольку тот всю жизнь занимался делом, ему некогда было вникать в индивидуальные переживания Книги, и он, работая с нею, не считал нужным вернуть её в прежнюю, отведённую лично ей, ячейку книжного общества, и даже этажностью пренебрегал.

Что здесь началось! Оказалось, что Книги не могут понять друг друга, хотя и объясняются на одном языке: у них попросту разные интересы! Что, к примеру, может быть общего у Технической Книги и Любовного романа? Или между Книгой о вкусной и здоровой пище и Триллером?

Книги вдруг поняли, что каждая из них занимала своё осмысленное место, свою полку в жизни. И стали проситься в прежнюю жизнь, забыв о случавшихся в ней спорах и мелких разногласиях, а помня только то, что их объединяло и приносило радость общения.

«Давно надо было им мозги пропылесосить» – со знанием дела резюмировал Пылесос.

Символ власти

Цыплёнок-табака объявил, что он – орёл с герба. Все ему тут же и поверили. Цыплёнок, видя такое, сам уверовал, что он – символ власти.  И решил, что может не только украшать герб, но и управлять государством. Взял – да провозгласил себя Президентом.

И только тогда народ скумекал, что орёл-то – без головы.

Характеры

– Нужно быть гибким, – наставляло  Кресло Венский Стул. И, убеждая его личным примером, принимало форму того Седалища, с которым вступало во взаимный контакт. Седалище, встречая такую обходительность, льнуло к Креслу куда чаще, чем к Венскому Стулу, поскольку тот слыл грубым и в отношениях с Седалищем выказывал жёсткость.

Кресло продолжало изгибаться в соответствии с линией Седалища, пока последнее вконец не продавило его.

А жёсткий, несгибаемый Венский Стул от общения с Седалищем лишь приобрёл лоск и, участвуя в застольях, уже подавал свои скрипучие критические замечания. И хотя к нему не очень прислушивались, Венский Стул считал, что гласность – его главное завоевание.

Вот и судите, какой характер выгоднее иметь в этой жизни – гибкий или жёсткий?..

Власть переменилась

Сколько поколений прожили в этом подполье – и даже пикнуть боялись. Правда, иные отчаянные головы выходили из него, чтобы полакомиться салом или каким другим деликатесом  (не всё же питаться ошмётками, которые западают в щели между половицами, когда хозяйка метёт квартиру). Но сколько их не вернулось, сколько принесло себя в жертву кровопийце Коту. Так бесконечно не могло продолжаться. И среди Мышей нашёлся герой-первопроходец, что как-то обнаружил лаз в соседнюю квартиру. Не одну ночь он посвятил её исследованию, прежде чем чётко вывел рядом с норой: «Проверено. Котов нет». И расписался, как положено. Теперь Мыши могли эмигрировать в новые палестины, где их никто бы не притеснял. Но те нужно было заново осваивать, а для этого требовался ударный труд, участие в социалистическом соревновании да выходы на коммунистические субботники. Тогда Мыши вспомнили о святом чувстве патриотизма и решили отстаивать свободу на родной земле. Благо они могли теперь воспользоваться запасным выходом.

Кот, не располагая среди Мышей сетью осведомителей, был поражён, когда из-под щелястого пола однажды до него донеслось писклявое: «Кот – обормот!» Это был подрыв его авторитета. Кот даже растерялся от неожиданной наглости и на мгновение застыл с раскрытым ртом – уж не ослышался ли? Но писк становился всё уверенней: «Кот получит апперкот!» Потом десятки голосов, упиваясь собственной смелостью, стали угрожающе скандировать: «Сегодня – Кот, завтра – антрекот!» Припомнили даже его пристрастие к валерьянке: «Кот – валерьянщик! Готовь Коту ящик!»

Кот совсем озверел, рычит, пытаясь нагнать на Мышей былую жуть, но те уже опьянели от свободы и безнаказанности: «Кот – убийца! – визжат. – Кота – под суд!»

И эта митинговщина продолжалась изо дня в день. Совсем Мыши затретировали Кота. Приписали ему счёт в швейцарском банке, сколоченный якобы на разбазаривании продовольствия, что не дошло до них, Мышей.

Не вынес Кот этих облыжных обвинений и бежал из вверенной ему квартиры в подвал, где местные Коты предоставили ему политическое убежище. А Мыши тот день объявили Днём Независимости и принялись реквизировать хозяйские запасы круп, заодно подчищая хлебобулочные изделия, а также закуску. И хотя это по-прежнему была мышиная возня, но назвали её Революцией.

Старая калоша

Она уже ни на что не рассчитывала в этой жизни. С того времени как её занесло в дальний угол встроенного шкафа, Калоша знала, что ей следует вести себя тихо – не высовываться. Судьба её коллеги-напарницы, с которой они прошли немало дорог, утопали в одной грязи и съели не один пуд соли, оставшейся еще с зимы на весенних тротуарах, убеждала её в этом. Та всё стремилась быть на виду, не соглашаясь с тем, что Калоши вышли из моды. Она хотела быть полезной обществу. Но стоило ей попасть на глаза хозяйке, как она вскоре же закончила свой век в «Утильсырье». Между тем наша Калоша продолжала скромно жить, в полном забвении, не претендуя на внимание со стороны новых поколений блестящей, кичащейся своим остромодным происхождением, обуви, с которой доводилось ей соседствовать. Её согревали воспоминания молодости, когда в ней было всё прекрасно: и с лица она исходила благородным лоском, как чёрный представительский лимузин, а с изнанки – расцветала бархатистой алою розой! Бывало, гардеробщики её на руках носили!..

Что может быть отрадней, чем на склоне лет предаваться воспоминаниям молодости. Однажды Калоша так ими увлеклась, что ей представилось, будто она плывет солнечным тротуаром и, словно в воскресшем далеке, пускает в прохожих солнечных зайчиков, а рядом с нею поют-резвятся ручьи.

Едва она пришла в себя от восторга, как поняла, что всё происходящее с нею в этот момент – не плод её воображения, не галлюцинация. Куда как прозаичней: хозяйка, затеяв генеральную уборку, наконец, добралась до самого дальнего угла под самой нижней полкой и извлекла из-под неё Старую Калошу. В эти годы уже по дворам не раздавалась волнующая мелодия времени: «Старьё берё-ом!» Да и хозяйка давно уже не интересовалась переводными картинками, тем более рыболовными крючками, маняще разложенными по отсекам волшебного плоского ящика менялы-старьёвщика. А коли так, то она без сожаления выставила Калошу из дому.

Калошу тут же подхватил поток талой воды. И её понесло по улицам, по которым она столько лет тосковала. А рядом с нею хлюпали раскисшие от влаги, с белыми соляными разводами башмаки, наверное, скучающие по её  уютному краснобаечному теплу.

«Да это же Старая Калоша! – с радостью первооткрывателя воскликнул совсем юный Башмак. – Мне о ней еще дедушка Сапог рассказывал!» И другие Башмаки с почтением уступали ей дорогу, и она плыла уже по незнакомым улицам, вплывала в неведомый дотоле мир, алея подкладкой, как победным знаменем. И окончательно утверждалась в мысли, что жизнь её прожита не зря.

По-родственному

Взирали Коллекционные Тарелки на Столовые сверху вниз, потому что их место было на стене – там, где обычно помещаются произведения искусства. Каждая из них чувствовала себя индивидуальностью, ловя на себе внимательный и восторженный взгляд любого входящего в комнату гостя. В комнате были красивые обои. Но он останавливал свой взор именно на них, Тарелках, а роскошные обои служили им фоном, и не более того.

А каково Коллекционным Тарелкам было смотреть на своих далёких родственников, суетно выстраивающихся по краям столешницы, да так, что от них пар шёл. Они жили в услужении, в то время, как настенные – в служении. Служении искусству! И это делало их общение весьма проблематичным. Хотя и те, и другие были, что называется, из одного теста – высокосортного фарфора, и говорили на одном языке, о чём свидетельствовал мелодичный звук, возникавший при пощёлкивании по ним пальцем – словно струны, чутко откликались на него Тарелки. Но меж собой – те,что украшали стены, и те, которые были украшением стола, – невзирая на географическую близость, жили отчуждённо. Настольные не желали лезть на стенку ради родственного общения, настенные не могли себе позволить опуститься так низко, как опустился стол.

Так бы они и жили: не в дальних родственных, но и не в близких добрососедских отношениях, а словно современные соседи по лестничной площадке – вроде бы и знакомые, но при встрече не узнающие друг друга. Да только произошло непредвиденное. Однажды, когда хозяева вышли проводить гостей, на стол взобрался кот и стал вылизывать Тарелки своим «шершавым языком плаката». Вот когда не стерпело оскорблённое эстетическое чувство коллекционных произведений. И они всё сказали, что думали о родственниках, которые им седьмая вода на киселе, попросту – посуда, способная жить только запросами желудка, а духовные запросы – не про неё. Такими посудинами, как булыгами, умощён путь к сердцу мужчины, тот, что лежит через желудок. А если, в виде исключения, этот путь уложить не удаётся, то их нещадно, со звоном и грохотом, в черепки разбивают женщины – на счастье грядущим археологам. Быть черепками – вот их предназначение на этой земле, в то время, как вознесённые над ними коллекционные экземпляры будут радовать собою не одно поколение.

Нижестоящие тарелки, разомлев от щекочущего котячьего языка, не сразу и поняли, что те поносящие речи обращены к ним. Когда же поняли, то загремели в ответ, обзывая висящие на стене Тарелки висельниками, тунеядцами, пылесборниками и прочими обидными словами.

Никто не знает, чем бы закончился этот скандал (может быть, схлестнувшиеся в словесном поединке Тарелки вскоре бросились бы бить друг друга), только совершенно неожиданно в комнате возникли, как два сияющих солнца, Медные Тарелки, которые тут же сомкнулись в коротком, но таком звучном поцелуе, что смолкли, поражённые, и настенные, и столовые Тарелки, открыв для себя новых родственников, явившихся во всём своём блеске и бравурности.

…А хорошо, когда в нужный момент приходят гости, способные разрядить домашнюю обстановку.

Общая идея

– Подумаешь! Большой палец… – возмущался палец Указующий, в обиходе прозванный Указательным. – Одна только слава за ним водится, что якобы наверху имеет поддержку, потому как ни одного собственного решения не берёт на себя без того, чтобы многозначительно не ткнуть в направлении потолка и не высказаться – интригующе и безапелляционно: «Есть мнение…» А ещё он, этот коротышка, считает своим неотъемлемым правом давать высшую оценку – всему и всем: примет ту же позу, что и в первом случае, воздев себя к небу, но при этом застынет величественно, и снисходительно молвит: «На большой…» Что и говорить – высокая самооценка. А стоит приглядеться к нему – как тут же невольно усомнишься: да какой же он Большой? Вот толстый – это точно. Да так бы ему и следовало зваться!
– Тоже мне – Указательный! – говорил в другой раз Большой о персте Указующем. – Теперь обнаружилось, что семьдесят лет не в ту сторону шли по его указке. Сам же – палец о палец не ударит, не то от лени, не то от своей никчемушности. Да если б я его не подпирал, так он даже щепотку соли самостоятельно взять бы не смог!
– Странно, почему меня называют Средним, – возмутился сосед Указательного пальца. – Какой же я им Средний, когда я – выше их всех! И должность мне полагается соответствующая – высокая, руководящая. Я же физически вкалываю, один за пятерых: во всём коллективе только у меня трудовая мозоль – вот, на первой фаланге, оттого, что основная тяжесть в процессе письма на меня возложена. Вседневно, а не только на субботнике, таскаю на себе письменную принадлежность, как то кремлёвское бревно. И никакой благодарности. Мозоль же мою трудовую, заслуженную, так вовсе унизили, назвав её чиновничьей. Кто бы уж говорил!  Сосед слева, когда не указует, только и может, что в носу от безделья ковырять. Сосед же справа – вообще Безымянный, считай, без роду, без племени. А несёт себя с таким царственным видом, будто на него не обручальное кольцо нанизали, а надели царскую корону. Вишь как рассиялся, будто ему и вовсе неведома бракоразводная статистика…

Лишь Мизинец, как самый утончённый, старался держаться особняком, обратившись в сторону, будто и не был знаком с этой грубой компанией.

Кто взялся бы предугадать, до какого социального взрыва могли дойти персты одной руки, когда бы в канцелярию, где они служили, не вплыло, торжественно и величаво, бархатно переливаясь на солнце, лучась золотым шитьём, Переходящее Красное знамя, которое некогда вручалось победителю соцсоревнования. И все пять пальцев, тут же позабыв о назревающем конфликте, сомкнулись на его древке. Замерли от осознания величественности момента. Все как один! И слышался им, словно дивная музыка, полузабытый лозунг: «Выше знамя социалистического соревнования!»

Вот что значит для сплочения коллектива общая, мобилизующая идея!

Коронованный зуб

Был Зуб как зуб. Никогда особенно не выпячивался. Когда другие Зубы широко улыбались, демонстрируя свои жемчуга, он был при них как бы сбоку-припёку. Но вдруг, совершенно неожиданно для себя, оказался увенчан золотой коронкой. Все Зубы – и те, что снизу, и даже из высшего эшелона сразу залебезили перед ним, признав в нём коронованную особу, и принялись восторгаться его царственным блеском. Теперь, когда они улыбались, основное внимание обращалось на него, венценосного, а они лишь входили в его свиту. Но были счастливы, теша своё тщеславие близостью к Самому! Ах, если б навеки так было!

Однако с некоторых пор коронованный Зуб стал слышать вокруг себя жалобы на ноющую боль то в одном, то в другом Зубе. Кто-то из них, должно быть, гнилой интеллигентный Зуб, съевший зубы на Шекспире, высказал следующее замечание: «Подгнило что-то в Датском государстве». Все начали искать – от кого же, как эпидемия, могла распространиться эта боль: ведь все связаны одной системой – то ли нервной, то ли государственной, то ли первой, но обострившейся в результате воздействия второй. Но не в силах были найти виновного  и продолжали страдать. Разве они могли подозревать, что гниёт монарший Зуб – ведь он продолжал всех ослеплять своим золотым венцом, пока не прогнил до основанья, а затем… с него пала царская корона, потому что ей уже не на чем было держаться. Тогда исстрадавшиеся Зубы восстали и выкорчевали с корнем монархию. И стали о себе говорить, что они живут в здоровом обществе. А своё проклятое прошлое запечатлели в сочинённой ими поговорке, которая потом получила широкое распространение и среди людей. Звучит она так: рыба гниёт с головы.

Волки в норке

Норка и Кролик в прошлой жизни совсем не были знакомы. Дороги их не пересекались,  потому что жили они в разных клетках и даже на разных фермах. Но, думается, сведи их судьба в те годы – ничего кроме взаимного доброжелательного любопытства, обнюхавшись, ни Кролик, ни Норка не испытали бы.

Это уже после самого тесного общения с человеком между ними будто чёрная кошка пробежала. И, как специально, именно в ту пору судьба стала их часто сводить в одном гардеробе, или того ближе – на одной вешалке. Вероятнее всего, здесь они и заразились чувствами своих новых хозяев. Те, глядясь в широкое зеркало, висящее в фойе консерватории, потаённо косились на соседей, впрочем, делая вид, что они друг друга совершенно не интересуют. Но дама, что была в Норке, всё же не могла скрыть презрительного сочувствия к той, что в Кролике. Но и последняя тоже не испытывала к ней большого уважения, поскольку без труда разглядела в ней не меломанку, а печальную жертву кавалера, завлёкшего гордую владелицу Норки в ненавистную ей консерваторию.

Теперь, когда гардеробщица суетилась в узком проходе между вешалками, Норка с Кроликом невольно вступали в трения, и тонкий запах «Шанель» сливался с тонким запахом отечественных духов, имеющих не столь знаменитое название. Норка при этом морщилась, у Кролика с непривычки возникало что-то вроде аллергии.

Так продолжалось не один год. И Норка, и Кролик успели утратить былую пышность, да и – что теперь скрывать? – местами повытерлись, и у обоих кое-где проступила беззащитно-нежная мездра. И они вдруг открыли, что у них всегда было объединяющее начало, одна основа, и удивились своей нелепой вражде, отныне оставив её людям, умеющим кичиться чужими мехами. «Да разве они люди? – оправдывалась перед Кроликом за свой прежний, чисто человеческий гонор, его новая подруга. – Это ж волки в норке».

Политическая окраска

Так уж повелось, что разные цвета или оттеняют друг друга, или постоянный спор ведут меж собой. Иногда этот спор имеет политическую окраску. Казалось бы, куда уж ближе, чем Красный и Чёрный? Только вспомнишь креповую повязку – и сразу поймёшь, насколько их печаль сблизила… Ан нет! Когда они оказываются порознь, между ними то и дело антагонизм, как искра в неисправной электропроводке, вспыхивает. Так, сошлись однажды на столешнице Красная и Чёрная икра. Обе – в серебряных ведёрках. Обе вызвали живой блеск в глазах у гостей, тем более что застолье-то было дармовое. И вроде бы делить двум соперницам нечего было: интерес и к Чёрной, и к Красной со стороны гостей проявлялся в одинаковой мере. Но не прониклись Красная и Чёрная икра восторгом ожидания, что испытывали люди, предвкушая. И схлестнулись: Чёрная упрекала Красную в приверженности коммунистическим идеалам; Красная обозвала Чёрную анархисткой, кстати, вспомнив про чёрное знамя.

Гости же не вникали в их спор – были заняты своим делом. А Красная икра и Чёрная икра в пылу политической дискуссии не заметили, как переместились из серебряных ведёрок в некие тёмные бурдюки, где они оказались перемешаны и где их цвет был совершенно неразличим. Они даже забыли о нём и, не сговариваясь, решили помириться, но было уже поздно…

На ошибках учатся

Российский славный птах впервые увидел очковую змею.
– Подумаешь, интеллигенция! Ещё очки нацепила!
Змея, шокированная такой наглостью птаха, даже не стала заниматься гипнозом, а с ходу его заглотнула.

А птах, пока переваривался, успел сообразить, что в наше нездоровое время очки, равно как и шляпу, может носить не только интеллигенция.

Гардероб с музыкой

Времена всеобщего дефицита породили ёмкое и загадочное слово – «ширпотреб». В нём, одном, было скрыто целых три и означало оно: товары широкого потребления. К ним относилось всё, что выпускалось на наших предприятиях как второстепенная, сопутствующая продукция – от пуговиц и заколок до – роялей. Рояли, правда, никогда не пользовались широким спросом трудящихся, но именно поэтому в нашей стране не было налажено их самостоятельное производство. С конвейера сходила дефицитная мебель, как-то: спальные гарнитуры, книжные и кухонные полки, «стенки» для гостиных, и для них же, как сопутствующий товар, – Рояль чёрный, на трёх ногах.

Живя в фабричном общежитии вместе с гундосыми пружинными матрасами, шкафами-амбалами, что поперёк себя шире, и плоскими во всех выдающихся местах мебельными стенками, Рояль общался с ними, как с родными. Но, попав в магазин со звучным названием «Музыкальные инструменты», сразу понял, кто ему подлинная родня – вот эти возвышенные, благородные натуры, в аристократическом окружении которых Рояль тут же расправил свой чёрный хвост и застыл в ожидании достойного, под стать себе, покупателя. Ждал пока его не покинули все «Стенвеи» и «Бехштейны», и из завезённых клавишных инструментов он не остался один-одинёшенек на весь торговый зал и даже на весь склад. Тогда-то его и заметил маленький человечек с шейкой, придушенной богемной бабочкой, который потянул к нему за руку маму и капризно, как и подобает юному таланту, пропел: «Хочу это!..»

Сел, уже дома, человечек за Рояль, ослеплённый его лаковым сиянием, и на первой же гамме споткнулся (невдомёк ему было, что это Рояль спотыкается – не те ноты выдаёт. Впрочем, лошадь на четырёх ногах – и то спотыкается, а тут на трёх…) Как-то маэстро забрёл в дом к вундеркинду и, вдохновенный, тряхнув шевелюрой, опустил свои волшебные пальцы на клавиши, но – сражённый звуками, воспроизводящими пулемётную очередь пополам с залповым огнём реактивной установки «Град», как подкошенный, рухнул под Рояль.

Позвонили родители вундеркинда в музыкальную скорую помощь. Пока прибывший настройщик внимательно прослушивал да пальпировал больного, маэстро ещё несколько раз падал в обморок. А когда врачеватель, ввиду того, что пациент был уже нетранспортабелен, решил оперировать его прямо здесь, на дому, – под крышкой он неожиданно обнаружил струны для тюлевых занавесей вперемежку с проволокой, что, натянутая во чреве дивана, органно гудит, вплетаясь в виолончельный скрип пружин.

На фабрике по дате изготовления удалось установить, что в этот день, последний день месяца, когда план горел, рояльных дел мастер находился в запое.Его пришлось в авральном порядке заменить спешно сколоченной бригадой из высококлассных мастеров с диванного, карнизного и гардеробного участков. Поскольку два первых из привлечённых специалистов уже были в предзапойном состоянии, то основную работу производил мастер по гардеробам. И Рояль, согласно решению экстренно созванной экспертной комиссии, отныне следовало считать шкафом лежачим, модернизированным, на трёх ножках.

Шкаф получился вместительным, в нём нашли приют не только носильные вещи, но и постельные принадлежности, и сменная обувь, и даже две старые калоши. Мама юного дарования, который вскоре же стал признавать только синтезатор, теперь любовно стирает пыль с лаковой поверхности гардероба, и, будучи истинной эстеткой, с восторгом о нём говорит: «Элегантен, как рояль…»

Искусство принадлежит народу

Вначале Крысы были немало удивлены, узнав, что люди стали рыть под городом огромные норы. Можно бы было их понять, когда б при этом уголёк рубили или хотя бы строительный камень добывали. А здесь, на десятках километров, не было ни полезных ископаемых, ни простого ракушечника. Но люди продолжали рыть свои норы  и, на удивление, не собирались их покидать. Похоже было, что они обживаются здесь на века, потому как подземелье стали заковывать в железобетон. А после проложили рельсы и пустили поезда.

Крыс с непривычки пугал грохот колёс, но вскоре они адаптировались к новым обстоятельствам и даже стали выползать на разогретые работой рельсы, и спрыгивали с них, когда те гудением предупреждали о приближении поезда. И его мелодичный гудок, если он почему-то проносился мимо платформы, уже казался им, аборигенам, чарующим звуком дудочки Крысолова.

Людям было не до Крыс, а те могли не торопясь (всё-таки у себя дома!), наблюдать за странным поведением двуногих существ. Они всё время куда-то бегут, будто их постоянно подвергают преследованию, лишь на короткое мгновение задерживаются на платформе, тревожно вглядываясь в чёрную дыру, откуда вот-вот появится спасительный луч света. Они не видят красоты, которая их окружает, и раздражённо натыкаются на группки иностранных туристов, что, словно прилетев с других планет, недвижно замирают, открыв изумлённо рты, перед дворцовым искусством московского метро. Об их монолитные группки, как о волнорез, бьются накатывающие волны народа – владетельного хозяина всей этой красоты. Он, народ, как хроник-язвенник за прилавком винно-водочного ларька – сам не употребляет.

После часа ночи, когда смолкает грохот поездов и, утомлённые суетой, люди прячутся по своим наземным норам, Крысы приводят сюда, точно в музейные залы, своих детей и других Крыс – гостей столицы. Чтобы те могли приобщиться к прекрасному. В мягком свете притушенных люстр они любуются мозаичными панно Корина на «Комсомольской», благоговеют перед холодным величием алюминиевых арок на «Маяковской», и очень сожалеют, что сказочные витражи на «Новослободской», в это время лишённые подсветки, померкли.

Венец

Хватился как-то человек: да ведь он – венец творения! А живёт – чуть ли не в пещере.

И тогда задумал он дом поставить. Уже под последний венец подвёл его. А на душе всё что-то убого, пусто…

«Ну, конечно, какой дом без хозяйки?» – нежданно осенило его, когда он узрел рядом, на лужайке, красну девицу, которая плела венец из полевых цветов. И тут же, не раздумывая,  предложил ей идти с ним под венец. Девица оказалась согласная, тем более, что сам Господь Бог, осиянный венцом, иначе называемым нимбом, проглянул промеж облаков и дал им своё благословение.

Едва ввёл человек молодую в свежесрубленный дом, как дьявольский голос щекотливо и плотоядно раздался не то в утробе, не то рядом с ней:
– Конец – делу венец, – намекнул  он.
И человек так же деловито, как рубил избу, стал робить маленьких венцов творения и рОстить их себе на смену.

Тем и увенчалась его жизнь. Выросшие дети в родительский день стали носить на его могилу венец, а в свободное от работы время рожать своих венцов творения.

…Так и идёт жизнь по кругу, похожему на венец.

Три урны

– Я – санитар природы! – похвалялась Уличная урна, аппетитно заглатывая стаканчики из-под мороженого, фантики от конфет и иные отходы жизнедеятельности человека. – Без меня  города давно бы скрылись под культурным слоем…
– Жалкая  плевательница! Мусорная личность! – обиженно возразила Избирательная урна. – Вот я – глас народа! Передо мной сам Президент трепещет. Это я определяю, остаться ли ему гарантом Конституции или же переписывать таковую под нового гаранта. Для него, как, впрочем, и для всей страны, я имею судьбоносное значение.

Этот спор случайно услышала третья Урна.
– Всё прахом будет, – словно обращаясь к самой себе, обмолвилась она.

И две Урны, готовые столкнуться в бескомпромиссном споре, вмиг смолкли. Каждая из них осознала, как она мелка перед этой невеликой и скромной на вид Урной.