Поцелуй Джоконды - 4

Олег Юрьевич Языков
 Каменный свод проплыл над нашими головами, и стены остались позади.

 Я лихорадочно сжал весла.

 И тогда Джоконда как с цепи сорвалась. Она буквально вцепилась мне в руки и, не переставая, повторяла:

 -- Поворачивай обратно!.. Немедленно поворачивай!..

 Но я отбросил ее так, что она едва не перелетела через борт. Лодка сильно накренилась и черпнула воды.

 -- Ты ничего не понимаешь! -- кричала Джоконда. -- Ты сошел с ума!

 Но у меня уже созрел план. Созрел, как запретный плод в саду Эдема. Мне хотелось бы поднести его совсем, совсем другой Еве. С серебряными сережками в виде то ли ракушек, то ли орешков. Ради этого я готов был переплыть в утлой лодочке весь Мировой океан. Но рядом со мной сидела Джоконда. И именно с ней, вопреки здравому смыслу, вопреки безумному порыву страсти, вопреки всему и вся -- я должен был поделиться своим планом. Что ж, я уже привык к тому, что в этом мире вся мифология была представлена навыворот.
 
 -- Пойми, Лиза, у меня нет другого выхода. И если я прав, то где-то поблизости должен быть берег. Если он далеко -- я доплыву, у меня достанет сил. Если он недосягаемо далеко -- мы вернемся. Но лишь затем, чтобы запастись водой. И ты найдешь мне воду, чего бы это ни стоило. Ты найдешь! Слышишь?! И еще надо будет взять побольше твоих бисквитов. Вот теперь они пригодятся! И когда я поплыву к берегу -- если он очень далеко -- когда я поплыву, ты решишь, плыть со мной, или остаться в этом чудовищном доме. Сама решишь. Потому что ты тоже имеешь право на побег. Потому что никакие запоры, никакие стены, никакие пустыни -- даже  если они морские -- не удержат человека, если он решил. Не смотри на меня так, Лиза. У меня нет другого выхода. Твой дом не для меня. Не для этого я бежал с паровоза.

 Она смотрела на меня, не отрываясь, смотрела завороженно, смотрела с двойственным чувством: то ли хотела прыгнуть за борт, то ли убить меня веслом.

 Я вновь принялся грести.

 И тогда она разрыдалась.

 Но мне было не до нее. Со стороны дом Джоконды предстал огромным. Настолько, что все строения древних -- включая шумерские мегалиты и пирамиды египтян -- не шли ни в какое сравнение. Но главное свойство этого невероятного сооружения бросалось в глаза сразу: оно было построено либо безумным, либо слишком гениальным архитектором. И стало понятно, что мы с Джокондой обошли малую часть этого колосса. Я знал: обогнуть эту громадину мне, уже выбившемуся из сил, будет нелегко. Но в этом состоял мой последний шанс. Я должен был увидеть берег, заслоняемый стенами. А потом… А потом, разве не выразил я только что готовность проплыть, если потребуется, весь Мировой океан?

 Джоконда впала в оцепенение. Только что она размазывала пальцами слезы по лицу, и вот -- превратилась в свой растительный эквивалент, уронив руки и уставившись в одну точку. И эта точка находилась вне меня.

 -- Ты ничего не понимаешь, -- опять повторила она, словно и не было паузы, и я понял, что ошибался в ее оцепенении, -- Ты опять ничего не понимаешь. У этого моря нет берегов. Если ты зайдешь слишком далеко в своем упорстве, то мы попросту не сможем вернуться.

Я продолжал грести, я не мог остановиться. Но ее слова и, главное, -- тон, каким они были произнесены -- до странности сильно беспокоили меня. Я не хотел ничего у нее выспрашивать. Я хотел одного: чтобы она молчала.

 -- Может быть теперь, -- она судорожно вздохнула, как от сильной тягучей боли в груди, -- может быть, именно теперь я пошла бы, поплыла, поползла за тобой на край света. За ТАКИМ тобой. Если бы позвал. Но ведь ты не позовешь, -- она пристально смотрела на меня, -- Ведь ты можешь, в лучшем случае, вывезти меня из заточения. Но не более. Поэтому я все равно осталась бы, даже если бы твое предложение уплыть можно было принимать всерьез. Но у этого моря нет берегов.

 -- Что ты говоришь? -- крикнул я. -- Почему нет берегов?

 -- А как ты думаешь, -- крикнула она в ответ, -- какие берега могут быть у девушки?

 -- У какой девушки? -- я сразу сбавил тон и перестал грести.

 -- У такой девушки! -- Джоконда продолжала кричать. -- Которая стоит на причале и смотрит за горизонт, и ждет, не покажется ли парус. Скажи на милость, какие у нее могут быть берега?!!

 Я обескураженно молчал. Лодка плавно покачивалась. Волны с шипением накатывали на парапет стены.

 -- Возвращайся, -- сказала Джоконда очень тихо, -- Край света -- вовсе не выдумка. Но в этом мире есть моря без берегов. Есть миры, не имеющие края.

 -- Любой мир не имеет границ, -- возразил я.

 -- Я это и имею в виду, -- кивнула Джоконда, -- Пока мы не расставим их сами.

 -- Но как же тогда…

 -- Она стоит и ждет. И кроме моря, и паруса за линией горизонта, и человека на палубе -- для нее не существует ничего. А ты влез в чужую мечту, грубо вмешался, захотел перекроить чужой мир по-своему.

 -- Я только захотел выбраться.

 -- Выбирайся из своего мира, -- она смотрела на меня почти нежно, -- А чужой оставь в покое. А теперь поворачивай.

 Но я не поверил ей. Все еще не поверил. Я вновь налег на весла. До угла оставалось уже немного. Я должен, должен был проверить. Она не мешала. Только, не отрываясь, смотрела за мое плечо. Словно сама была отчасти причастна к той, стоявшей когда-то на причале мечты. И тогда, мокрая от соленых брызг стена, наконец, кончилась.

 Угол был острым и злым, как грань мира. Ветер усилился и грозил унести лодку в открытое море. Открытое взглядам, но не намерениям. Рискуя опрокинуть лодку, я встал во весь рост и, на глазах у Джоконды, осквернил забортную воду этого океана чужой мечты.

 Возврат казался особенно долгим, потому что спешить мне теперь было некуда. Черный провал в бескрайней, как Великая китайская, стене стал таким маленьким, таким зыбким и необязательным, что предостережение Джоконды обрастало все большей и большей вероятностью. Я мог промахнуться, мог не заметить, наконец, мог не успеть вовремя свернуть. Ведь путь “ туда ” никогда не похож на путь “ обратно ”. Особенно, когда чужая мечта больше не греет, так как довелось узнать слишком много об этой мечте. Недопустимо много.

 Но обошлось…

 Когда выбирались из лодки на высокий, позеленевший порог зала, смежного с “ морским ”, уже Джоконда помогала мне. Видимо, она сознавала некоторую вину за собой. Да и устал я -- дальше некуда. Причального кольца в стене, печального кольца, печального для оставшихся на том берегу -- не оказалось, и я понятия не имел, что в таких случаях делают здесь с лодкой.

 -- Отпусти ее, -- подсказала мне Джоконда, -- пусть плывет.

 Я посмотрел на нее. Не на лодку. Хотя и на лодку тоже.

 -- Нам она больше не потребуется. Тебя волнует ее судьба?

 Я промолчал. Оттолкнул лодку посильнее, чтобы уплыла подальше, даже не потрудившись сложить весла. И повернулся спиной к морю.

 В этом зале было оружие. Вернее, в нем было то, чего не было в предыдущих. И даже то, чему не следовало быть  вообще.  Но, как это ни  прискорбно, -- разделаться со своей историей, отфутболить свою память, как ненужный хлам -- это признак свободного человека. У арестанта должна быть хоть одна привилегия. И все мы этой привилегией пользуемся сполна. Все.

 -- Ты ошиблась, Джоконда, -- устало сказал я, сев прямо на пол и привалившись к чему-то спиной, -- В списке твоего анекдота я стою не вторым номером, а последним. Я всерьез сомневаюсь в существовании вчерашнего дня.

 Она улыбнулась.

 -- Это здесь и сегодня. Завтра ты, возможно, будешь думать иначе.

 -- И еще, -- я прикрыл глаза, мне не хотелось смотреть на оружие, -- Ты занялась не своим делом. Экспонаты в твоем музее расположены совершенно бездарно.
Словно нарочно делалось так, как не надо. Конечно, я дилетант…

 -- Если ты дилетант, то не смей высказывать свое особое мнение. А если высказываешь, тогда имей мужество взять на себя ответственность за собственный вариант. Ты обладаешь таким мужеством?

 Я открыл глаза и пожал плечами. Джоконда перелистывала какие-то страницы. Разрозненные и пожелтевшие.

 -- Почему оружие?

 -- А почему бы нет? -- она обернулась ко мне и выпустила страницы, тотчас разлетевшиеся по сторонам, как блуждающие взгляды, плавно опускаясь на пол. Я огляделся. Мне стало неуютно. Наверное. Наверное, любой предмет, любое слово, действие, или помысел могут стать для кого-то оружием. И порой смертельным. Например, разорванный наискось конверт с торчащим из него краем письма. Или растрепанное перо зимородка, -- сразу видно -- служившее закладкой в книге. Осколки разбитой в гневе чашки, между прочим, очень красивой. И даже раскрошенный сухарь. Не раздавленный каблуком, не размоченный в чае. Раскрошенный нервными пальцами. Пальцами человека. Все это было представлено в зале оружия. В совершенно бестактных сочетаниях. Мне очень не хотелось вставать, но законы музеев неумолимы. Как правило, вовсе не обязательно менять свое положение в пространстве, чтобы стать посетителем. В который раз стать.

 И тут моя память преподнесла мне еще одно лакомство.

 Ты написала мне тогда одно письмо. Только одно. Да и то я порвал сразу же. Не распечатывая. Вместе с конвертом. Я в то время уже довольно долго работал на паровозе. И уже довольно неплохо вписался в систему. Подозревать меня, конечно, продолжали. Не могли не подозревать. Всех подозревали. И особенно меня, вернувшегося “ оттуда ”. Парижский период никому не добавляет здоровья и лет в биографии. Но справедливости ради стоит сказать: когда я увидел конверт с настоящим штемпелем города Парижа, чудом дошедший до моей лачуги, когда я увидел у себя в руках этот конверт и стал яростно рвать его в клочья, то мною руководил не страх перед вышкой. Подумать о безукоризненном винтике в безупречно отлаженном механизме я тогда просто не успел. Паника меня обуяла совсем по другой причине. Все очень просто. Мне была невыносима мысль, что ты можешь -- хотя бы в принципе -- приехать и увидеть меня такого, каким я стал.

 Но дело даже не столько в этом. Пустая консервная банка подвернулась весьма некстати, -- как всегда бывает в таких случаях -- и я поспешно чиркнул спичкой. Нет, не улику сжигал я. Уличить меня можно было лишь в прерванном полете. Я сжигал свой шанс. Мне было нечего терять в моей жизни, кроме уверенности, что ничего нельзя изменить. И ее-то я стремился сохранить во что бы то ни стало.

 Когда рыжие языки полностью охватили горстку бумажных лоскутьев, я окончательно спятил. Руки мои, став дикими и независящими от меня, метнулись к жестянке и стали лихорадочно выхватывать из огня почерневшие и скручивающиеся лепестки. Пламя загасить удалось быстро. Но было слишком поздно. Задыхаясь от смрадного бумажного дыма, я пытался прочитать на обугленных клочках хоть что-нибудь. Короткие отрывки твоего послания засели в памяти навсегда. Вот что мне удалось разобрать: 

…чу объяснить…
…моя уязвимость…
…будет неверно рас…
…сожаление…
…странный налет…
…ду наших отношен…
…ая погода…
…твоя извечная привыч…
…прибытие поезда…
…даже если…
…я никак…
…прибытие поезда не…
…остается надея…
…ва и снова гложет…
…буду жд…
…очень…
…непросто, но…
…поверь и…
…знаю…
…ни рыба, ни мясо…
 

 Особенно сильно на меня подействовало это прочитанное последним “ ни рыба, ни мясо ”. Я совсем потерял голову. Двое суток провел, как в бреду, сознавая лишь одно: я держал в руках нечто, бывшее твоим объяснением. А потом… Потом пошел на прием к начальнику депо с твердым намерением уволиться. Что было равнозначно подписанию своего смертного приговора. Начальник долго смотрел на меня, задумчиво и совсем не враждебно. Я даже подозреваю, что у него мог когда-то быть свой парижский период. Или что-то в этом роде. Но он не проговорился. Только смотрел и молчал. А потом предложил немного отдохнуть. Я согласился. Мне был позволен отпуск на шесть дней, а на седьмой я уже снова кидал уголь в топку. Конечно, ни тогда, ни после я никому не рассказывал про письмо.

 Я смотрел в одну точку, ничего не видя перед собой. Вдруг медленно встал и, не ощущая пол под ногами, приблизился к своей надзирательнице.

 -- Не согласилась бы ты продать мне ту серебряную сережку? -- я взглянул на нее, ожидая, что сейчас в меня снова что-нибудь полетит. Как-никак, мы находились в зале оружия. Но Джоконда казалась невозмутимой.

 -- И много дашь? -- ее иронии не было предела.

 -- Много.

 -- Тебе есть, что дать?

 -- Если нет сейчас, -- я помедлил, -- если нет сейчас, то я отдам, когда будет.
 
 -- Вот когда будет, -- она подошла совсем близко и смотрела не мигая, -- тогда и приходи.

 -- И продашь?

 Она ответила не сразу. Но все же ответила.

 -- Когда у тебя будет, то ты не придешь. Поверь моему опыту.

 -- И сколько запросишь? -- не сдавался я.

 -- Согласно курсу, -- холодно ответила Джоконда, -- А вообще, здесь не базар. Открывай, мы пришли.

 Я не понял и уставился на нее во все глаза. Но мы действительно пришли. Все это время мы незаметно и медленно, как бы вальсировали в мучительном сумрачном воздухе, удаляясь от центра зала. Тяжелая дверь внушительных размеров, напоминавшая расплющенного и обрезанного по краям гиппопотама, была неплотно прикрыта, и в образовавшуюся щель проникала тонкая, призрачная полоска холодного света. Я толкнул дверь, ожидая найти за ней все, что угодно. Кроме того, что увидел. Мы снова вернулись в зал с витражом. Словно не было винтовой лестницы в преисподнюю. Словно не мерцали факелы под каменными сводами. Словно не упирался в мою грудь ствол пистолета.

 Я уже собирался покинуть музей человеческой памяти, но Джоконда удержала меня:

 -- Помоги мне.

 Она стояла возле старинного клавесина, богато украшенного резьбой, и имела явные намерения забрать его с собой.

 -- Помоги мне, -- повторила она.

 -- Ты собираешься музицировать?

 -- Ты же сетовал на скудость обстановки. Может быть, этот инструмент скрасит твое безрадостное существование.

 -- Я не собираюсь оставаться здесь надолго, -- сказал я с вызовом и уже после осознал, что лишь подумал так, а не произнес вслух.

 Джоконде пришлось в третий раз извергнуть свой призыв о помощи, прежде чем я дал волю рукам. Мы вдвоем, пыхтя и отдуваясь, толкали в дверной проем этого монстра, а он неистово сопротивлялся. Я изо всех сил давил на резные буковые панели, мстительно мечтая, что хотя бы одна из них отвалится, и тогда легче будет оторвать остальные.

 -- Поосторожнее, это же музейный экспонат и, к тому же, антиквариат, -- сдавленно взмолилась Джоконда откуда-то из-под моей руки.

 -- Душевный крик флорентийской торговки, -- прокомментировал я, остро ощущая собственную несправедливость.

 -- Это же не ящик с углем, а музыкальный инструмент знаменитого мастера, -- не унималась Джоконда.

 -- Вот пусть бы знаменитый мастер и помогал тебе, раз это его рук дело.

 Наконец, угрожающе позвякивая, клавесин ступил на интеллектуальный паркет.

 -- Закрой дверь, -- тяжело дыша, велела мне Джоконда, -- Скорее.

 Не знаю, почему, но я повиновался. Я вообще не знаю, почему я во всем ей потакал, шел на поводу. Я закрыл дверь и тогда уже догадался, что музея больше не существует. Вздумай я сейчас открыть дверь снова -- и ничего бы не оказалось.  Нет, что-то, конечно, оказалось бы взамен.  Но зловещее  подземелье -- рассеялось, как дым. Уже рассеялось. Уже произошла смена декораций. Или, пока моя рука не коснется дверной ручки, колеса механизма не приходят в движение? Ждут? Но тогда кому это нужно?

 Я сразу заявил, что мне это не нужно. И отказался тащить клавесин в центр зала. Она и не претендовала.

 Внезапно меня осенило. Я быстрыми шагами пересек зал и остановился возле камина. Господи, как я мог об этом не подумать? Моя саламандра. Маленький ручной дракон. Я могу свидеться с ним прямо сейчас. Это так легко. Отогнать невыносимую тоску. Согреть продрогшую память. Намекнуть моим опекунам и надсмотрщикам, что мне, мягко говоря, наплевать на их усилия. Ведь с ним, с единственным существом, которому всегда могу доверять и которого знаю, как свои обожженные пять пальцев -- с ним я могу связаться всегда и везде. Почти всегда и еще более почти -- везде. Достаточно разжечь. Неважно, что это будет. Паровозная топка, камин, костер на обочине, или сгорающее в пепельнице письмо. Неважно. Диалог будет установлен, как только взовьются первые язычки над любой подходящей субстанцией. И мне есть, что сказать моей саламандре.

 Уголь! Я зарылся взглядом под каминную решетку. Здесь. Немного, но хватит. Я успею выплакать свою тоску моему златогривому чуду. Успею.

 Дрова! Взгляд метнулся вправо-влево, расширяя круг поиска. Неужели тщетно? Похоже, тщетно. Пусть даже похоже. Пустяки! На растопку сойдет столик Джоконды возле кресел. Один хороший удар, и…

 Но -- главное?! Но -- начало начал? Но спички…

 Дом велик. Не велик, нет -- крупногабаритен. И этого вполне достаточно, чтобы в нем где-то, в самом недосягаемом углу нашлось место, обещанное впавшим в глубокий обморок, но выжившим шансом -- место для затертого до лоснящегося блеска маленького коробка с одной, хотя бы одной единственной спичкой. Мне этого хватило бы.

 И тут заиграла музыка.

 Мое непонимание было трояким. Сперва: я не понял, откуда. Затем: не понял, для чего. Наконец: никак не мог понять, что это.

 Она играла прямо от двери. Там, где я ее бросил с ее резной реликвией. Зачем она это делает, тем более сейчас, когда важнее всего добыть хотя бы искру огня, -- я понять не мог. И это раздражало сверх всякой меры. Но хуже всего, что играла она не что-либо, а адажио Альбинони, играла его на клавесине и, при этом, вдвое быстрее, чем следовало. И это уже было не просто кощунством.

 О, если бы мне довелось в эту минуту услышать настоящего, органного Альбинони, услышать спиной, стоя перед камином и с гамлетовской мукой в сердце по поводу огня! О, если бы! Я умер бы тогда. Умер бы от резонанса. Как обрушивается мост под ротой солдат, идущих маршем. Погиб бы от прободения души. Но это была бы божественная смерть. Ибо боль тоже бывает божественной…

 Но меня спасли. Не дали умереть от дыхательного спазма. Вместо этого надо мной надругались. Зло и цинично.

 Может быть, я был излишне прямолинеен в ту минуту.

 -- Где спички? -- мой голос прозвучал тихо, слишком тихо. Говорить громко я не мог. Дистанция была слишком растянутой. Проклятый клавесин умолкать не собирался. Вобщем, меня вынудили.

 Я не размышлял. Превозмогая нестерпимый туман в голове, взял кочергу с изящной костяной рукояткой и двинулся на звуки. Девятнадцать шагов. Это не так много. И мне удалось их преодолеть.

 Ее пальцы, ее прекрасные пальцы резво бегали по белым и черным клавишам. Она играла с беглостью заправского тапера. Но ни один, самый последний трактирный халтурщик не унизился бы подобным глумлением над слушателем.
 И тогда, коротко взмахнув кочергой, я ударил по этим пальцам. Клавиши слоновой кости брызнули в разные стороны. А в воздухе повисла последняя истерически затянутая нота. Разумеется, она успела отдернуть руки.

 Она встала с царственным спокойствием и опустила резную крышку клавиатуры.

 -- Ты не любишь музыки? Я не знала, прости, -- молвила она, отстраненно глядя мне в лицо, словно в мое лицо в эту минуту можно было смотреть, не ужасаясь.
 -- Где спички? -- прошептал я одними губами и выронил кочергу, чтобы не было искушения крушить все вокруг.

 -- Наш бедняжка соскучился по паровозу? -- она сказала так, странным образом не присутствуя в своих словах. И слегка улыбнулась, самую малость. Она скрестила руки на груди и продолжала смотреть на меня долгим, далеким и, как бы, прозрачным взглядом. И молчала. А когда я уже был уверен, что ударю ее, с усилием произнесла:

 -- Тебе же было сказано человеческим языком. Если ты пробудешь здесь достаточно долго, то найдешь многое. Очень многое. Кроме того, что хочешь найти.

 -- Но ты ведь жгла мою паровозную робу, -- шепотом закричал я, -- у тебя должны быть… Ты не можешь так со мной поступать… Если ты не дашь мне спички… Ты пожалеешь об этом…

 Видимо, она ждала, когда я окончательно выдохнусь, когда у меня останутся в запасе одни многоточия.

 Она наклонила голову и стала медленно скользить по паркету, следя, чтобы носок туфли двигался по линиям рисунка. Отдаленно это напоминало пьяного конькобежца. Где-то почти в центре зала она остановилась, вскинула голову и резко выкрикнула в мою сторону:

 -- У меня нет спичек для тебя!

 А затем продолжала описывать свои паркетные петли и спирали. Только легкое шуршание подошвы о паркет. Только мое тяжелое дыхание. Только безмолвие. Безмолвие безысходности.

 Я посмотрел на неизменно-пестрое небо. Здесь невозможно было определить время суток. У меня оставалась единственная надежда, что когда-нибудь этот стеклянный узор погаснет, небо потемнеет, и я, может быть, покину место своего заточения.

 Джоконда прошла прошла все фигуры, расплела все узлы и в своем скольжении вернулась ко мне, замершему, остекленевшему, обронзовевшему, вернулась, как возвращается бумеранг.

 Она остановилась напротив меня, ибо двигаться дальше было некуда, ибо я стоял спиной к стене.

 -- Я знаю, в чем твоя беда, -- ответила она на мой незаданный вопрос, -- Нет, не в том, что ты согласился на паровоз, и не в том, что ты веришь в грааль. Возможно, как раз в этом твое преимущество. Твоя беда в том, что при каком угодно правительстве и при любой погоде, на любой широте и при всяком стечении обстоятельств -- везде и всегда ты не сможешь быть счастливым.
 Не поднимая на меня глаз, она дала себе краткую передышку.

 -- И не потому, что ты не видишь в мире хорошего, и не потому, что плохому ты придаешь большее значение. Вовсе нет. Просто…

 Она прерывисто вздохнула и на долю мгновения лизнула мое лицо своим взглядом.

 -- Просто, есть люди с голубыми глазами, а есть врожденные садовники, кто-то рождается поэтом, а кому-то суждено всю жизнь калечиться в гололед. Бывают любители корриды. А тебе судьбой предназначено быть несчастливым. Поверь, это тоже призвание. И не самое последнее. Не самое.

 -- Я знаю, -- прошептал я, -- Наверное, я это знаю. Но еще я знаю, что Леонардо был единственным, кто верил, что сможет вернуть тебе утерянный грааль. Подарить, или купить для тебя ценой своего таланта. Но он ошибся.

 Я судорожно сглотнул и закрыл глаза.

 -- Грааль легко продать. И цены на него неизменно высоки. Но купить, или вернуть другим способом грааль -- нельзя.

 Я замолчал.

 -- И на картине это видно? -- спросила Джоконда.

 -- Конечно.

 Она помедлила. Я ждал. Она молчала. Я не выдержал.

 -- Что же ты молчишь? Что теперь?

 -- А что теперь? -- она усмехнулась. -- Это не смертельно.

 Я медленно открыл глаза. Джоконда стояла рядом. Но между нами пролегла бездна. Все было сказано. Если это продлится еще хотя бы час… 

 И в этот момент произошло непредвиденное. Спасительное и долгожданное изменение сюжета. Резкое изменение. И освежающее. Но от своей долгожданности оно не стало менее внезапным и ошеломляющим.

 Мелодичный грохот наполнил залу до краев. Витраж взорвался. Сверкающая полусфера из разноцветных ледяных осколков мучительно-тягуче, как в замедленной съемке, вытянулась в тело кометы, устремленной к паркету. К этому выражающему неявные закономерности паркету. И там, где полагается находиться голове кометы -- там было что-то темное внутри. Что-то живое.

 Комета упала на паркет и прекратила существование, голова превратилась в ноги, а человек покатился по полу. Человек в черной форме. Я видел мелкие стеклянные осколки, застрявшие в черной спине. И ему это, конечно, очень шло. Кристаллическое мерцание на черной ткани всегда стимулирует эстетические чувства.

 Это был машинист. Я сразу узнал его по спине. Он попал в огромный витраж, как камень, выпущенный из раскрученной пращи. Попал откуда-то сверху. Словно прыгнул с большой высоты в прорубь. Словно он на полном ходу спрыгнул с паровоза. Да так, наверное, и было.

 Он что-то кричал. Что-то про трубу, про наше дело. Не знаю, какие проблемы могли возникнуть с трубой. Впрочем, у них проблемы могли возникнуть с чем угодно. Но машиниста сейчас, в первую очередь, интересовал я. Он подполз ко мне на четвереньках, он плакал и целовал мои сапоги, он твердил о своей вине передо мною и умолял простить его.

 Я отослал его к Джоконде, стоявшей рядом с помутившимся взором. И взор этот был прикован к черной спине в стеклянных осколках. Еще бы, ее можно понять.

 Да нет, на самом деле, я не произнес ни слова. Просто встал и вышел. Молча вышел. Через ту дверь, куда все время ходила Джоконда. Что-то мне  подсказывало, что пришел черед этой двери.

 Я не ошибся. Там оказалась кухня. Обыкновенная кухня. Всюду, где только можно, стояли, лежали, были навалены, наложены и насованы все те же бисквиты. В пачках, коробках и без упаковки вовсе. По разному. На столе, на маленьком пятачке, отвоеванном у бисквитов, траурной свечой скучала початая    “ Кьянти Руфина ”. Еще несколько пустых бутылок валялись под столом, облепленные бисквитным крошевом. Я отхлебнул вина из горлышка и опустился на грубо сколоченный табурет. Окно было тщательно заклеено папиросной бумагой, квадратик к квадратику, с небольшим нахлестом. Не-ужели еще не наступил вечер, подумал я и еще отхлебнул вина. Мимо окна промелькнула чья-то тень. Может быть, пролетевшей вороны. Или запоздалая тень машиниста? Неужели еще не вечер?

 Я огляделся, чего-то ища. Самое ценное, чем могла похвастаться эта кухня, сполна выражалось в двери. Второй двери. Вообще, похоже, с дверями в этом доме обстоял полный порядок. Это была его сильная сторона. Но на эту, вторую, кухонную дверь у меня имелись особые надежды. Мне почему-то казалось, что она не откажется меня выпустить.

 И тут что-то привлекло мое внимание. На полу. Среди растоптанных крошек от бесчисленных бисквитов. Я присмотрелся, борясь с тошнотой. Не сразу осознал. Он был таким невзрачным. Таким потерянным. В прямом смысле слова. Я поднял его и обдул от мучной пыли. Кто бы догадался проявить к нему интерес? Уверен, что никто, кроме меня. Да и сам я, при других обстоятельствах, воздержался бы от столь незначительных реакций на окружающее. Но теперь и сейчас это показалось слишком, слишком значительным. Слишком серьезно все обернулось. Слишком далеко зашло.

 Его черные матовые грани совсем не отсвечивали, привлекая глаз какой-то особенно благородной бархатистостью. Уголь. Рисовальный уголь. Со стертым кончиком, сходящимся неправильной усеченной пирамидкой. С косо отколотым обратным торцом. Потерян. Как и я. Как и все мы. Мне казалось бестактным сомневаться в том, кем он был потерян. Намного ли опередил меня мастер? Долго ли пробыл здесь? Я бережно положил уголь на подоконник и машинально вытер пальцы. Это была не моя угольная пыль. Не от моего угля.

 Какие-то звуки из зала привлекли мое внимание. Пора. Неужели пора? Пусть будет пора.

 Я встал, крепко зажал в кулаке горлышко бутылки с остатками вина и двинулся из кухни.

 Я поспел как раз вовремя. Джоконда с машинистом занимались любовью прямо на полу. На изысканном паркете с замысловатым узором, неявно выражающим очень важные закономерности. Наверное, для этого более удобны оказались бы шкуры.

 Мои пальцы до боли стиснули горлышко бутылки. Наверное, ей действительно было больно. Но она промолчала у меня в руке. Промолчала, в отличие от Джоконды, которая, не переставая, что-то шептала. А башмаки машиниста скоблили по паркету в четком и неизменном ритме.

 И тогда я увидел ее глаза. Они хранили верность Леонардо в форме той самой улыбки, до корней ресниц проросшей из луврской пуленепробиваемой ниши. Леонардо остался бы доволен своей моделью и ученицей.

 Я не стал ждать. Я поставил бутылку на клавесин, взял шляпу со шпагой и вышел. Теперь уже насовсем. Что-то мне подсказывало, что на этот раз удастся. Выходя, я заметил на стене неизвестно откуда взявшуюся вешалку в виде головы марала. На правом роге сиротливо висел необъятный плащ, от которого за версту веяло средневековьем. И еще хорошо, что не ранним. Само собой, я забрал эту рухлядь, небрежно набросив на плечо. Вдруг пригодится?

 Кухонная дверь не подвела. И не было долгой слепой лестницы с ловчими ямами и перегоревшими навсегда пробками. Я сразу вывалился во двор. И облегченно вздохнул. Свежий воздух -- большая роскошь. Не всегда это понимаешь. А когда поймешь -- порой бывает уже поздно.

 Я огляделся. Снова, как накануне на кухне. Огляделся, ибо втайне продолжал надеяться. Но нет. Витража не было. И уж конечно, ничто не говорило о близости леонардовских скал. Возможно, я вышел не с той стороны. Или, как раз, с той, да только не успел еще согласиться, что эта сторона улицы -- моя. Я прислушался: не слышно ли прибоя. Не слышно. Как жаль. Как жаль, что я не успел, не вспомнил, не догадался, не осмелился бросить взгляд через разбитый витраж.

 Обычный двор-колодец, заваленный старым хламом и заросший лопухами и чертополохом. Машина времени, настроенная на консервирование времени. Запаянная склянка с щепоткой стерилизованной звездной пыли. Уютно побулькивающий котелок с наваристой кашей из топора. Если что-то где-то случится в мире, то только не здесь. Не там, где перемены нужнее всего.

 Кого интересует, что рядом уже строятся новые декорации? Потише, плотники, потише! Дайте нам спокойно доиграть в домино, дослушать соловья, долузгать семечки. Что там у вас теперь будет? Град Китеж? Или Атлантида?  Не напрягайте, плотники. Не все ли равно? Главное, чтобы фанеры хватило. А какой формы выйдут купола и крепостные стены – проблемы декораторов. Да и вообще: пожалуйста, все это после нас. Тогда хоть обстройтесь, тогда на здоровье. Но после нас. Дайте посидеть в тишине. Не гоните волну. Не страгивайте с места горизонт, оставьте его в покое. Горизонт нынче с нами заодно. Ему тоже не хочется меняться. Ему тоже. Кому же хочется? Не стучите, плотники, неужели вы никогда не бывали вот так же… Без особых претензий… Просто чтобы где-то… Там внутри… Где тепло и тихо… Чтобы там шло… Чтобы все шло… Все как идет…

И я почти поддался этому гипнозу. Еще немного, и я обессиленно опустился бы на ступеньку или на старый ящик, опустился бы, грезя наяву, как матрос из команды Одиссея наоборот: не бежать на пение сирен, а остаться на месте, остаться, невзирая на жизненную необходимость встать и уйти, остаться с риском для себя, как личности… 

 Если бы не кашель. Если бы не этот кашель -- не двусмысленный, а очень даже многозначительный -- я бы не вздрогнул. Иногда очень даже полезно вздрагивать. И если бы не он -- мне пришлось бы туго.

 Он сидел на пустом молочном бидоне и имел вид бродяги. Почему я решил, что молочный бидон пустой? Не знаю, почему, но решил. Потом оказалось, что я все-таки ошибся. В бидоне. В бидоне оказалась далеко не пустота. Но это открытие было потом. До него еще было далеко. И еще: этот, на бидоне был в темных очках. Потому я и вздрогнул. Во второй раз, когда обернулся на многозначительный кашель. А вздрагивать два раза подряд -- это вовсе не так полезно, как может показаться. Это о многом говорит…

 -- У вас закурить не найдется? -- спросил незнакомец, откашлявшись. При этом он не снял темные очки, и я подумал: ну вот, выследили.

 Я стал растерянно шарить руками по незнакомой одежде, словно надеялся найти запрятанное про черный день не мной. Словно от меня действительно ждали курева. Но, как бы невероятно это ни выглядело, но я нашел. За подкладкой шляпы с пером сохранилась старая, измятая беломорина.

 -- О, нет, лучше уж я свои! -- отмахнулся видимый бродяга и вытащил из-за пазухи красную пачку с крылатым шлемом.

 -- “ Голуаз”, -- проконстатировал я.

 -- Вас это удивляет? -- оживился незнакомец.

 -- Да нет, -- пожал я плечами, -- меня уже ничто не удивляет.

 -- И правильно, -- согласился он, -- берегите нервную систему.

 Он извлек, опять из-за пазухи, спички и, закурив, кивнул мне на соседний бидон:

 -- Присаживайтесь.

 Да, я уже успел заметить, что молочных бидонов здесь было предостаточно. Наверное, мне следовало уйти. Но я сел. Он угостил меня сигаретой. После второй-третьей затяжки незнакомца потянуло пофилософствовать.

 -- Жизнь и так достаточно черна, чтобы еще выходить в нее с черного хода. Вы не находите?

 Я вновь пожал плечами.

 -- Вы куда-то торопитесь? -- он явно подбирался к моему сокровенному.

 -- С чего вы взяли?

 -- Просто мне показалось, что вы могли бы еще задержаться в этом доме.

 -- Вам знаком этот дом? -- я искоса взглянул на него.

 -- Как же, как же… -- уклончиво ответил он, выпуская дым вверх.

 -- Кстати, -- сказал я, решив: чему быть, того не миновать, -- кстати, до железной дороги далеко?

 Он удовлетворенно усмехнулся.

 -- Я же говорю: торопитесь.

 -- Нельзя дважды войти в одну и ту же реку? -- сиронизировал я и смял окурок о бидон.

 -- Вы курите быстрее, чем я думаю, -- он посмотрел на меня в упор сквозь черные очки, -- Но вы не понимаете главного: в реку нельзя войти ни разу.
 
 Я промолчал.

 -- Чего вам там не хватало? -- он мотнул головой в сторону черного хода.

 -- А вы там были? -- теперь я смотрел на него в упор.

 -- Не в этом дело. Главное, чтобы не пожалеть потом.

 -- Я не пожалею, -- тихо ответил я.

 Он развел руками.

 -- Тогда вам и карты в руки.

 -- Кстати, я не заметил, чтобы здесь жили такие уж большие любители молока. 

 -- Вы о бидонах, что ли? -- встрепенулся он. -- Так в них никогда и не было молока. И сейчас они полны совсем другим.

 -- Чем же? -- не понял я.

 -- А вы посмотрите, -- интонация его голоса казалась невинной.

 Я не поленился, сполз с бидона и приоткрыл крышку. Затем откинул ее полностью. Темно-красная жидкость поблескивала высоко, под самую горловину. Настолько темная, что лишь в верхнем слое, в прилегающем к металлу ободке проступал цвет.

 -- Вино? -- чему-то обрадовался я. -- Тогда все понятно.

 -- И что же вам понятно? -- темные стекла изучали меня, как краба на лабораторном столе.

 -- В этом доме любят вино, как ничто другое.

 Он насупился, завозился на своем бидоне, снова достал красную пачку, но передумал, вздохнул и убрал обратно.

 -- Это не вино, -- пробурчал он, не глядя на меня, так, словно я его чем-то обидел.

 -- ???????…..

 Вопрос завис у меня в гортани, как огромный дирижабль, бесшумно выбирающий оттуда, с высоты, цель для ночного кошмара, немой и неповоротливый, но все равно заслоняющий полнеба.

 -- Неужели… -- выдавил я.

 -- Вы иногда ставите в тупик, -- он все еще не мог простить мне моей ошибки.

 -- ???…

 -- Уж не расстраивайте меня окончательно, -- он потирал колени и смотрел куда-то в сторону.

 -- Вы хотите сказать…
 
 -- Может, закончим о бидонах?

 -- Но зачем?.. -- спазматически выдохнул я.

 -- Зачем? -- он взглянул на меня с любопытством. -- Видите ли, кровь -- вещь полезная, в хозяйстве пригодится. Ну ладно, закройте, закройте, незачем ей выдыхаться.

 Я послушно накинул крышку.

 -- А что касается железной дороги, то она окружает город с трех сторон. Город -- это камень. А праща, раскручивающая этот камень -- и есть железная дорога. Мы в петле, -- он вдруг зашелся в приступе смеха, больше похожего на кашель.

 -- А вы кто? -- осторожно, чуть ли ни почтительно спросил я.

 -- Браво! -- кажется, он действительно был в восторге. -- Более неоднозначный вопрос задать трудно! Вы себя полностью реабилитировали в моих глазах. Поверьте, я, правда, не был готов, что вы меня так срежете.
 
 -- Я имел в виду…

 -- Не надо, не уточняйте. Это единственное, что вы мне можете сделать приятного. Я же, в свою очередь, обязуюсь не пытаться ответить на ваш шикарный вопрос.

 -- Но как хоть вас зовут?

 Он махнул рукой.

 -- Этот вопрос уступает предыдущему. Поэтому, наверное, вам пора.

 -- А если я передумал? -- что-то шевельнулось во мне.

 -- Не валяйте дурака, вы опоздаете к поезду.

 -- А вы?

 Он удрученно покачал головой.

 -- Мне нельзя. У каждого свой переплет.

 Я не ведал, как можно его утешить. Мне хотелось пожать ему руку на прощанье, но он, как нарочно, спрятал руки в карманы.

 -- Не забудьте свою шпагу, -- это было его последнее напутствие, -- Она валяется вон в тех лопухах.

 Я не забыл.
 
 Идти не оглядываясь -- все равно, что плевать против ветра. Как бы ни затягивался процесс, как бы медленно ни продвигалось навстречу будущее -- оно неотвратимо обволакивает лицо, как липкая паутина в сентябрьском лесу. Не очень приятное явление. Нравится не всем.

 Но мне выбирать не приходилось. Я мог опоздать к поезду. Выбор тем и опасен, что потом не из чего выбирать. И я шел. Отводя руками, словно ветви, свои сомнения. Время от времени устало проводил ладонью по лицу и шел дальше. Шпага больно била по бедру, ботфорты на босу ногу причиняли неудобство, и  немалое. Но ведь шел же я вовсе босиком. Так о чем же речь? А потом, если честно, я всегда симпатизировал осени. Даже с паутиной на ветру. 
 Я не выбирал направления. Я точно знал, куда идти. И эта моя уверенность могла дорого обойтись. Редкие прохожие смотрели на меня так, словно им было что мне сказать. Я не спорил с ними, пересекая  улицу за улицей там, где считал нужным. И они воздерживались от замечаний в мой адрес. И в провожатые никто не набивался.

 А потом город внезапно кончился. Но я держался выбранного направления и не снижал темп. Я твердо знал, что теперь уже скоро.

 Теперь мой  путь лежал через оливковую рощу. Останавливаться было нельзя, но то, что предстояло мне в конце моего сегодняшнего пути, требовало сил и не малых. И я позволил себе краткий привал. Серые искореженные временем стволы внушали не только отдых, но сон тысячелетий. Шуршащая на ветру серебристая листва манила возможностью стряхнуть с себя все заботы и тревоги. Я завернулся в плащ, лег на сухую, забытую людьми землю, но глаз не закрыл.

 Как это ни удивительно, но солнце еще не зашло. Значит, не так-то долго томился я в загадочном доме Джоконды. Оливковые ветви  ласкали вечерне-голубое небо. Легкий ветерок чуть слышно поскрипывал песком на зубах.

 Только теперь, всматриваясь в вечереющее небо, я по-настоящему осознал экзистенциальную грусть в твоих глазах. И понял ее значение. Впервые. В ней оказалось гораздо меньше экзистенциального, чем я полагал  раньше. Гораздо больше конкретного. Почему, почему ты ничего не сказала мне о конкретном? Все могло бы быть иначе. Но теперь я зашел слишком далеко. И я знаю, куда лежит мой путь. Мой костюм говорит сам за себя. Чтобы иметь право, нужно совершить действие. Ведь может случиться так, что  настройки или ремонта потребует вторая сережка. Мне нужно в этот момент оказаться рядом.

 Еще немного -- и небо потемнеет. Нельзя этого допустить. Нельзя. Отдыхать оставалось еще минуты две-три. Я окончательно привел себя в надлежащее состояние, и одна из древних олив, в ответ на мою ласку, благодарно покрылась зрелыми маслинами, амфорами, ритонами, диогенами и клитеместрами. Я покачал головой на эту уловку. И двинулся прочь.

 Железнодорожная насыпь была замечена мною еще издалека. И, как только я вышел из оливковой рощи -- слева, вдалеке, окрасив небо струйкой дыма, возник маленький черный паровоз.

 Торопиться было незачем -- я  знал, что успею. Ветер усилился и рвал шляпу с моей головы, так что мне приходилось придерживать ее рукой.

 Когда первый вагон военизированной охраны вслед за паровозом обрел материальность и оброс деталями -- с него начали стрелять. Звуки выстрелов еще не долетали до меня, но дымные вспышки уже были различимы. Глупые, они не понимали, что с такого расстояния им меня не достать.

 Я легко, единым порывом взобрался по насыпи и замер. Нет, сомнений больше не было. Но надо было собрать все силы для  решающего удара. На мгновение мне стало жаль моей саламандры. Прости меня, мой дракончик. Но этого монстра необходимо остановить. Иначе мне нечем будет выкупить серебряную сережку. Шпалы под ногами дрожали все сильнее. Я стряхнул оцепенение, обнажил шпагу и пошел между рельс. Мне вдруг стало смешно. Прямо на меня неслось белое, как мел, лицо помощника машиниста. Мне был понятен его ужас в этот момент.

 Гул и грохот стали нестерпимыми. Неужели, чтобы что-то началось, обязательно должно что-то закончиться?  Я шел с обнаженной шпагой в руке, и губы мне жег поцелуй Джоконды. И тогда я с потрясающей ясностью понял, что я, все-таки, машинист.