Так повелели им сердца

Айнерил
      У Англии вошло в не самую полезную привычку каждые субботу и вторник сидеть в пабе. Ему и самому не особо нравилось напиваться до назойливых воспоминаний, что будто по мановению чьей-то неправильной-волшебной-палочки всплывали в голове после шести кружек эля. Но сделать что-то, остановить себя не получалось. Никак. В телефонных и не слишком цензурных разговорах с Францией или Японией Англия мрачно шутил про алкоголизм. Один советовал напиться у него, вместе, но «не гадким пивом, а благородным вином»; другой предлагал разобраться в причинах попоек и обратиться к специальному врачу. Англия просто молча бросал трубку, не находя слов. А что скажешь на это?..

      Вот и сегодня, в субботу 15 декабря, проигнорировав благородные дружеские позывы и завывания собственной совести, Англия ушёл в бар, оставив своих фей одиноко парить по тёмным закоулкам дома. Сегодня Англия намеревался просто выпить пару кружек, чтобы расслабиться, и не хотел, чтобы ему мешали. Однако его мечте не суждено было сбыться… Едва шагнув за порог паба, Англия замер и, делая над собой неимоверное усилие, сделал ещё шаг.

— Детям не полагается употреблять спиртные напитки — это раз. И какого хрена ты забыл в британском баре — это два, — отчеканил Англия, хватая за шиворот незваного гостя и разворачивая к себе. Америка, кажется, ничуть не удивился «тёплой» встрече, лишь хмыкнул да сделал ещё глоток.

— Я уже не ребёнок, — болезненные слова, — а в британском баре я потому, что эль у тебя хороший, да и только, — Америке тоже говорить сложно, ему тоже слова горло изрезали, исцарапали. Америке сложно быть на одной волне с Артуром, потому что они разные уже несколько столетий. Потому что они, разодранное единое целое, уже несколько веков шатаются по свету и отрицают прошлое.

— Не спорь со старшими! — чеканит Артур, каждое слово, адресованное ему, отпечатывая в памяти и на языке. Артур старается редко говорить с Альфредом, потому что Джонс никогда не понимает. И не слышит тоже будто бы никогда. — Кружку крепкого эля, пожалуйста, — обращается он к знакомому бармену, едва приподнимая уголки губ. Бармен понимающе улыбается в ответ. За несколько лет работы он знает об Артуре всё и о его демонах тоже. Демоны эти — воспоминания, копошащиеся в груди, изруиняющие сердце в останки какого-то-римского-города. Самое смешное то, что Артур их изгоняет, ругает самыми грязными словами, а потом сам же зовёт обратно, жалобно и униженно. Он без них не может. Демоны вросли в подреберье, опутали кости, вплелись в позвоночник.

— Как же с вами не спорить? — наигранно-горестно вздыхает Джонс, делает ещё глоток и продолжает с ухмылкой шире, чем у Чеширского кота из сказки Кэрролла: — Вы же такие забавные!

— Америка, ты идиот. Знаешь это? — интересуется Англия, прижимаясь лбом к холодному стеклянному боку. Артур говорил это сотни раз, так что он даже не сомневается — Америка знает. Знает он и то, что и Соединённое королевство тоже слабый, безвольный дурак, который не может покончить с прошлым мановением волшебной палочки.

— Ага. А ещё я знаю, что я придурок, дебил и твой дражайший младший братик, — алкоголь слегка срывает Америке крышу и тормоза и позволяет говорить правду без всяких ограничений совести, морали и прочих добродетелей. Артур даже рад немного этому. Пиво остужает горящее и разодранное горло и помогает расслабиться.

— Последний элемент был лишним, не зазнавайся, — хмыкает Кёркленд, пихая Америку локтем в бок. Алкоголь и ему позволяет быть немного другим. Алкоголь позволяет прикасаться к телу запретному.

— Да ладно, я не зазнаюсь. Это ведь чистая правда, Арти, — Джонс щурится, снимает очки, моргает, затем снова надевает и пятернёй приглаживает волосы. А Кёркленд холодеет и чувствует мурашки, щекочущие рёбра и выступающие позвонки на спине. Кёркленд сокрушается, что однажды подпустил Америку слишком — просто запредельно — близко, ведь теперь пришло время уплаты долгов за старые ошибки.

— Ты последний, кому я разрешу так себя называть, — шипит Артур озлобленно, как раненый дворовой пёс. Его бьют палками все, кому не лень, и даже тот, кому он доверял, с чьих рук брал еду, ему дал пару пинков под рёбра. Прирученные и однажды преданные псы помнят все обиды. По ночам, в холодных картонных коробках они завывают траурную песню, адресованную безвременно скончавшимся счастью и благополучию.

— Не брызгай ядом, гадюка, и дай ребёнку напиться, — просит Америка почти жалобно, но Англия не верит в эту искренность, в этот чистый взгляд голубых глаз. Он не верит ничему, что когда-то принадлежало или принадлежит Америке, а значит, не верит и себе.

      Артур себе признаётся в том, что его сердце, этот тёмно-алый комок со сгустком жизни и энергии, принадлежит Америке, только в пьяном бреду у себя дома. Он улыбается натянуто, надрывно и хрипло смеётся и обещает феям, что, возможно, начнёт курить для успокоения нервов. Феи скорбно молчат, наблюдая за саморазрушением своего хозяина и посыпая его дурную голову волшебной, но, увы, бесполезной в этом деле пыльцой. Кёркленд затихает, ловит пыльцу пальцами. Ему чудится, что это останки его нимба, его величия. Ему чудится, что он уже умирает.

— Эй, Америка, почему ты пошёл ко мне, а не к Франции? Лягушатник бы тебя неплохо бы воспитал, наверное, и еда у него получше, чем у меня, — Англии хочется услышать что-то про свою нужность, он искренне в это верит. Глупый преданный кому-то и кем-то пёс.

— Скажем так, ты был мне больше симпатичен в тот момент, — Америка косит глаза на Англию, который в каком-то коматозном состоянии отбивает проклятия пальцами по барной стойке. Америке не хочется признаваться, что он просто пожалел несчастного и уже тогда пере-одинокого Кёркленда. Америка знает, что подобная фраза заставит Артура броситься во все тяжкие. Америка не хочет выслушивать потом упрёки. Америка вырос. Он уже никого и ничего не хочет.

— Ясно.

      Стеклянные кружки строятся в какой-то безукоризненно ровный ряд поблёскивающих солдат, и Англии хочется смахнуть их все на пол, чтобы лежали разбитой армией и блестели. И стонали жалобным звоном. Прямо как он когда-то.

— Я в уборную, — зачем-то сообщает Кёркленд, вздыхает тяжело, будто бы лёгкие ему отказывают, будто бы его тело тоже предаёт его.

— Ага, — Джонс передёргивает плечами, будто бы ему всё равно, смотрит на слегка сгорбленную фигурку англичанина. Острое чувство жалости режет не меньше слов-бритв в горле. Америка кашляет, взвешивает призрачные «за» и «против», а затем идёт по невидимым (или уже исчезнувшим) следам Артура. Просто идёт, даже не придумав гениального плана, в конце которого он обязательно выйдет героем. Америка смеётся про себя: «Стареешь, Джонс, стареешь».

      В сортире накурено, пахнет хлоркой, а освещение не ахти. О стенки раковины бьётся вода, шумит, тускло поблёскивает в свете одной лампочки. Этой водой Артур мочит волосы, просто засунув голову под кран. Америка не видит его лица в полумраке. Он слышит лишь рваное, прерывистое дыхание и что-то вроде «fuck». И Джонс совсем не удивлён.

— Знаешь, эффективнее было бы прыгнуть в сугроб и лежать там хладным трупом, — задумчиво тянет Альфред, прислоняясь к стенке и наблюдая за тем, как Артур сначала бьётся головой об кран, шипит ругательства громче раза в три, а затем оседает на пол, предварительно выключив воду.

— Твою мать, — коротко отвечает Артур, и непонятно, что он имеет в виду. Америка подходит запретно-близко и садится на корточки, заглядывая в глаза Артуру, чтобы увидеть в них хоть что-то.

И Америка видит.

В глазах Англии война.

И изумрудная зелень отливает кровью.

      Америке хочется взглянуть поближе на то, что он сотворил с Кёрклендом. И Америка смотрит. Берёт в ладони чужое осунувшееся лицо, изучает пытливым взглядом, отпечатывая каждую чёрточку заново. Предыдущий портрет устарел, обновите его, пожалуйста. А Кёркленд, невольная модель, замирает и не дышит.

Ему нечем дышать.

Уже давно.

Впрочем, от этого он не умрёт.

Он обречён жить и сотрудничать с тем, кто когда-то вырвал сердце из его груди. Впрочем, крови на красном камзоле видно не было.

      Когда вокруг вас не остаётся воздуха, а материя куда-то исчезает, лучший способ исправить хоть что-нибудь — это слиться с другим человеком. В поцелуе или половом акте. В общем-то, неважно, главное — сделать это, пока не стало поздно.

Англия знает это правило, и поэтому вцепляется в чужие плечи и приникает к чужим губам. Они горячие и солёные. Отдают котлетами и луком из гамбургеров. Но Англии как-то плевать сейчас на вредные пристрастия недо-брата. Он целует жадно, вкладывает в это действие все свои эмоции, чувства, переживания, вкладывает всё своё безумие совершенного качества. А Америка не теряется, уверенно сжимает чужие, лихорадочно-горячие ладони и чувствует, что лихорадка передаётся и ему.

Недо-братья предаются греховным утехам и сжигают себя.

Что ж, так повелел им немного-сошедший-с-ума-Бог.

Так повелели им их воспалённые сердца.

      Когда Америка отрывается от губ Кёркленда, он чувствует опустошение и холод. Кафель с въевшейся в него хлоркой отдаёт весь свой холод этим двоим, которые, как и их призрачные божества, немного сошли с ума.

— Боже, храни королеву и мой разум, — шепчет Кёркленд, вжимаясь в чужое тело.

— Боже, храни этого джентльмена, — хрипло смеётся Америка, явно издеваясь. Ему сейчас тяжело. Через поцелуи передаётся не только возбуждение и лихорадка, а также полный набор чужих воспоминаний, чувств, боли в комплекте с бонусом-безумием.

— Америка, хоть раз в жизни просто помолчи, — просит Керкленд. У него в глазах всё плывёт, у него в голове звенящее ничто, а в груди что-то большее, чем просто ощущение. Артур утыкается лбом в плечо, нюхает куртку, что пахнет гамбургерами, дорожной пылью и совсем немного им, Англией. — Твою мать…

— Артур, ты был моей мамочкой. Хватит себя проклинать уже, — Америка не может промолчать. Америка вырос, и теперь никто его не заткнёт.

— Пф, вреда от этого нет — я проклят с твоего первого появления, — фыркает Артур, держится за куртку и дышит тихо-тихо. Ему горячо. Слишком. Будто его сжигают на псевдо-святом костре.

— Жестоко, — улыбается Альфред, не удерживая Артура и стараясь не прикасаться.

Потому что прикосновения обжигают и заставляют сердца гореть.

Потому что если он прикоснётся к этому телу, к этому человеку, то уже никто не остановит немножко сошедшего с ума Альфреда Ф. Джонса.