Часть 1. Афиняне

Ласкагала Александр
Несколько черных лодок вытягивали неповоротливое торговое судно из гавани. «Навсикая» отправлялась в путь из Фессалоники, нагруженная кожами, амфорами с мёдом и воском, мешочками с янтарём и мехами, чтобы бросить якорь в сирийском порту Селевкия через семь дней.

С судна отдали концы, что связывали его с лодками.Гребцы с чёрных просмоленных ладей получили плату от наварха Памфилия. Теперь они выкрикивали со скамей пожелания удачи и счастливого пути. Несколько десятков корабельщиков спешно подняли со скрипом рей. Расправился сшитый из больших кусков желтоватого полотна парус.

Наполнившись порывами борея, рождающимся где-то в скифских пустынях, парус повлёк «Навсикаю» по широкой дуге к выходу из гавани, между двумя волнорезами из серого ноздреватого камня. Мимо леса из мачт сотен разномастных торговых судов, прибывших сюда из Лаодикеи, Карфагена и Остии. Корабль направил свой стремительный бег на юг, в сверкающую проснувшимся солнцем бирюзовую ширь Эгеиды. Опытные кормчие напрягли жилистые руки на тяжелых рулевых вёслах, выправляя нос судна, украшенный статуей Фортуны. Приятно пахнуло морской свежестью. Позади, под синеватыми, поросшими лесом горами, удалялся и кружился пробуждающийся торговый город, привольно раскинувшийся мраморной крошкой домов и храмов на берегу залива Фермос.

Олимпий устроился в тени паруса. Завернувшись в плащ, чтобы согреться прохладным морским утром, он прилёг на мешок с македонской шерстью. Волны били в чёрный борт рассекающей водную гладь «Навскикаи». Иногда брызги долетали и до него. Просмоленное дерево и снасти приятно поскрипывали. Он в последний раз оглянулся на большой город. Сколько раз он уже видел маяки за кормой, шумные гавани? Когда-то, не так уж и давно – лишь два лета минуло, как он впервые отправился в плавание по житейскому морю, впервые ступив на палубу далеко не метафорического корабля.

Это было два лета назад. Огромное судно, под странным для такого размера названием "Амур",принадлежало некоему Лиху из Смирны и было зафрахтовано Луцием Вером Никомедом. Корабль, уже который день плывший из Африки и остановивший свой бег в Пирее, должен был доставить в Эфес с заходом в Смирну вившихся внутри клеток африканских львов, рычащих леопардов и скулящих гиен, тонконогих трепещущих антилоп и ревущих сицилийских быков. Все они предназначались для представления в цирке Эфеса, которое давал сам наместник Азии Рутиллиан. Но юному Олимпию не было дела до всех этих богатых и властных людей, ни до зверей, медленно влекомых судьбой и ветрами на смерть. Он весело шутил со своими новыми друзьями, толкая иногда на клетку с гиенами девушек и возбуждаясь от их отнюдь не наигранного страха. Хотя все они, и мужчины, и женщины, украсив себя поддельными блестками и румянами, подведя глаза и губы умели на сцене и на базарной площади вызвать и страх, и страсть, и восхищение, и жалость.

Два года назад Олимпий пересекал Эгеиду на этом плавучем зверинце. Два раза замерзал далекий Дунай на далекой северной границе, два раза закрывалась навигация из-за суровых ветров с Понта и дважды сменились в далеком Риме консулы. И снова он на корабле, чтобы теперь уже покинуть украшенное ожерельями островов море. Чтобы увидеть Сирию и огни Антиохии.

Стал он с тех пор счастливее? Едва ли - если понимать счастье как мягкое ложе, сытость, уверенность в завтрашнем дне. Тень этой уверенности придавал спрятанный от любопытных глаз старый солдатский кинжал. Но даже с кинжалом существование было не менее хрупко, чем корабль, несущий актера по зыбким волнам в окончание навигации. Любовь? Но даже сейчас, при воспоминании о той, что живет в городе на ионийском берегу, в груди перехватывало и не хватало свежего утреннего воздуха. Не обладание, а лишение. Как лишила его судьба грустной улыбки Нисан.

 Но жажды жизни и любопытства к ней в Олимпии меньше не стало. Променял бы он все воспоминания свободной жизни на тихое прозябание? Нет, он бы выбрал снова дорогу. От дорог остаются мозоли на ступнях и пальцах. Пот, пыль и морская соль пропитывает одежду, а яркое солнце отбеливает хитон и тунику. Женские духи, напротив, недолго держатся в ткани,но руки помнят жар любовных объятий, а в сердце остаются воспоминания.

Одни из них сладки, словно медовое  лаодикейское вино. Другие – остры, словно индийский перец или солоны, словно эгейская вода или слезы. Но все они, если только человек действительно любил, жил, подобны пряностям, исправляющим саму постную пишу. Впрочем, Олимпий не стар и не питает такого увлечения к пряностям, как римские чревоугодники. Их пресытившееся небо уже не утолить глотком чистой воды или пропеченной в золе эвбейской рыбешкой.

 Олимпий потянулся в сумку. Отросшие, не по-эллински светлые кудри теребил северный ветер. Даже простецкой печеной рыбы у него не оказалось. Нашарив среди нехитрого скарба головку окаменевшего сыра, пару оливок, чёрствую лепёшку и флягу с вином, он с удовольствием приступил к еде, утоляя разыгравшийся от обилия свежего воздуха голод. На неотесанном помосте корабля сидели и лежали его товарищи-комедианты. Дремали, завернувшись в козьи плащи, и прочие пассажиры, вместо дорог, где можно встретить разбойников, выбравшие более короткий, но не менее непредсказуемый путь. Вокруг суетились корабельщики, натягивая со скрипом снасти и переругиваясь.

 Мимо, по правую руку, всего в нескольких стадиях, пока корабль ещё не уклонился в море, величественно проплывали скалистые берега Фессалии. Было видно даже, как вдалеке пастыри в грязных овчинах выгоняли корявыми посохами коз и овец полакомиться последней травой. Так, наверное, пасли скот таинственные пеласги, что обитали тут до эллинов и ушли неизвестно куда. Так будет, когда даже и тени эллинов не останется здесь, не говоря о самом Олимпии, память о котором будет не дольше жизней его друзей. А флейта пастуха бессмертна. Бессмертно и море, и скалы, о которые она разбивается, и голубое небо над ними.

На горизонте, господствуя над синеватыми отрогами гор, виднелся Олимп, блиставший в отдалении своей белоснежной вершиной. Олимпий, улыбнувшись при виде горы-тёзки, вспомнил безбожные речи отца. Порой, придя поздно домой, за чашей дешёвого вина, он любил утверждать, что все рассказы о богах – только глупые басни, рассчитанные на доверчивых простаков. В медном кубке золотилось взятое в близлежащей лавке в долг дешевое кисловатое вино. Чадно горел огонёк простецкого светильника из обожженной глины, причудливо искажая тени, уродливо корчившиеся, подобно сторуким великанам Тартара, по плохо белёным стенам. Мальчишка боялся, что разверзнется земля, и мать-Гея поглотит их жилище, или молния, пущенная Громовержцем, ослепительно пронзит отца.

***

Эх, отец! Минуло уже два года, как он лежал на афинском некрополе. Он был переписчиком в Адриановой библиотеке, где можно было встретить умнейших людей Ойкумены. К ним на обучение стекались равно любознательные юнцы и умудренные мужи с самых дальних концов римского мира.

Отец и сам подрабатывал обучением грамматике. Некоторые из полуварварских жителей Нового города, построенного Адрианом тридцать лет назад, плохо говорившие по-гречески и почти не знавшие латыни, видели своих чад чиновниками в Афинах, Коринфе или даже в самом Городе.

Припасть к источнику государственной сокровищницы значило обрести стабильное и доходное предприятие, не подверженное изменчивой фортуне торговли. Для этого отрокам следовало хотя бы знать счет, латынь и эллинское наречие. Те, кто осиливал этот фундамент, могли вкушать логику и риторику, если их отцы рассчитывали на судебную карьеру детей.

Лучи яркого утреннего света лились между колонн в старый портик у агоры, под сводами которого ласточки свили гнезда. Отрок Олимпий, учившийся вместе с другими детьми у своего отца, ковырял крошившуюся стену медным стилосом, вместо того, чтобы делать записи. Одна ласточка впорхнула в портик, юркнула в свое гнездо так, что остался один вздрагивающий хвост.

Голос отца звенел, тревожил птицу, озвучивая очередную нелепую контроверсию.

-...Некто убил одного своего брата-тирана и другого, которого захватил в прелюбодеянии. Отец напрасно умолял по­щадить его. Взятый в плен пиратами, он отправил отцу письмо с просьбой о выкупе. Отец пишет пиратам, что если они отрубят пленнику руки, он пришлет им денег вдвое больше назначенного выкупа... 

 Сверстники Олимпия судорожно готовили аргументы за и против - такие же нелепые, как и ситуация. А Олимпий смотрел на ласточку и представлял стоящих на берегу моря пиратов с цепями для пленников, жестоких тиранов. Он начал изображать свое видение на мягком воске - корабли, волны, огромных разбойников, вооруженных кривыми мечами...  И не заметил, как родитель приблизился со спины.

Болезненный удар ферулой по пальцам - отец не делал различий между своим чадом  - и Олимпий взвизгнул под хохот сверстников. Грамматики жестоки к детям, и на уроках отец не был исключением, даже по отношению к собственному чаду.

Но и родитель нарушал правила. Часто он тайно приносил из Библиотеки особо понравившиеся списки, пряча их в поле хламиды. Так Эней Тактик советует в своем труде «О перенесении осады» лазутчикам, скрывающим тайные послания. Отец переписывал свитки ночами для себя, пока хранитель – старый, но обладающий удивительной памятью подслеповатый общественный раб - не заметил отсутствия книги, а утром опасливо возвращал на соответствующую полку. Каморка на шестом этаже доходного дома на улице Благоденствия в такие ночи наполнялась запахом свежего египетского папируса и чернил, словно скрипторий. Ребенок следил за тем, как споро бегает отцовская рука с тростником, пока не засыпал от однообразия движений. Бедно обставленная комната с голыми стенами, кое-как побелёнными, становилась в разы уютнее от вида свитков на полках.

По соседству с «Метаморфозами» и «Наукой любви» легкомысленного Овидия и томиком беспутного Марциала, которого, как и томийского сидельца, Олимпию тогда ещё было читать рано, лежали диалоги Платона.Рядом были и сочинения мужественного исследователя тайн материи Демокрита, от которого отец заразился безбожием и заражал потом сына. Любознательный Лукреций, рассудительный и скрупулезный Тацит, обстоятельный и лаконичный Фукидид и несчастный скиталец Полибий, слепой Гомер, несравненный Геродот и другие достойные мужи из эллинов и римлян стали товарищами Олимпия, делясь с ним своей мудростью с листов папируса и пергамента.

- У тебя могут отнять золото, отобрать последний кусок лепёшки, мой мальчик, но знания и мудрость древних - никогда, потому что они здесь и здесь – отец коснулся своей седой головы, а потом – левой стороны груди.

Инсула, одно из тех многоэтажных чудовищ, что любят строить по всей империи из самого негодного материала римские дельцы, настоящий муравейник, была громадной. Её черепичная крыша подпирала небеса. На дно замусоренного колодца внутреннего двора редко проникал яркий солнечный свет, как не доходит он до дна глубоких расщелин эллинских гор. Этими зданиями, поражавшими селян своей высотой, был застроен почти весь Новый Город, населенный сирийцами фригийцами,иудеями и прочими жителями востока.

Были и чистокровные эллины, такие как Олимпий с отцом, отец которого когда-то пришел с одним оболом в руке в Афины из ныне исчезнувшей аттической деревушки. Участки в этом селении скупил за долги знаменитый богач, банкир Гиппарх, дед нынешнего архонта Афин Герода Аттика. Дед Олимпия покинул родную хижину и поселился в трущобах предместья.В дни Адриана предместье снесли и построили Новые Афины с банями, триумфальной аркой и расчерченными с геометрической правильностью улицами, но невежественным населением. Города высасывали из внутренней Эллады последних поселян, чтобы сделать их нищими и праздными. А поля зарастали, и в пирейском порту стояли барки с фессалийским, сирийским и даже египетским зерном. Но язык эллинский ещё оставался.

По соседству, в такой же маленькой комнатушке,но на третьем этаже, со своей тихой женой Сорой жил старый ветеран Ефимий, эллин, тоже из Азии. Этот широкоплечий, мускулистый и чуть горбатый человек был механиком в легионе. Он знал геометрию и стрелял из так называемого онагра – небольшой баллисты, метающей свинцовые шары.
 
Но сначала иудейская стрела застряла в плече, оставив осколок в теле. Через пару лет резвый сармат, прорвавшийся во время жестокой битвы при Сатале к метательным машинам, с седла обрубил Ефимию четыре пальца на правой руке. Солдат досрочно вышел в отставку, совсем непочетную и без гражданства. Когда галеры везли легион мимо Эллады на Дунай, сражаться с новыми варварами, Ефимий попросился сойти в Пирее, чтобы провести остаток дней в Афинах. В конце концов, где ещё подобает провести остаток жизни эллину, любящему геометрию?

Ефимий вспоминал одним вечером, рассказывая мальчишке об отгремевших войнах.

- Стрелы летели железным дождем, варвары напирали и прорвались к машинам, где мне отсекли пальцы. Если бы ни префект паннонских всадников Помпоний, что ударил из засады, нам бы стало кисло, клянусь Гераклом.

Кусок стрелы вышел через несколько лет по отставке с гноем, и ветеран поставил алтарь в честь этого Асклепию и Аполлону. Но боли продолжались. Вскоре Ефимий запутался в долгах. Скопленные со службы деньги утекли к врачам и менялам. Теперь он брал ссуды, чтобы погасить ими другие. Когда деньги ещё водились, он купил в Пирее молодую сирийскую рабыню, а потом отпустил её на свободу. Сора стала его женой - у него теперь был домашний уют и любящая только его женщина. Этого он был лишен всю жизнь, проведенную в казармах и палатках со случайными подругами.

Детей у них не было. Но частенько захаживали к старому солдату соседские чада. Ефимий работал механиком в театре Диониса. За умеренную плату также чинил замки, и его комната напоминала маленькую кузницу. В углу в порядке разложены инструменты всех размеров и маленький переносной горн, какой бывает у легионных кузнецов. На грубо сбитой полке аккуратно лежали исполненные на пергаменте чертежи театральных машин. Старик любил свою непростую работу, и кроме тяжких походов и битв рассказывал мальчишкам о театре и его механизмах, о баллистах и катапультах. Олимпий слушал с горящими глазами равно о подвигах легионов и о изобретениях человеческого гения.

- Я тоже хочу стать воином и пойти в легион,- говорил ребенок, с тоской вспоминая нудные грамматические упражнения в портике и постыдные удары указкой.

Старик посмотрел на свою искалеченную ладонь с одним пальцем. Теперь он левша - даже ложку правой рукой держать очень сложно. В углу Сора резала зелень для бобовой похлебки, для которой грелась вода над жаровней. Ефимий посмотрел на жену с нежностью, покачал головой, и ласково сказал мальчишке.

- Война – не только подвиги. Это блохи, грязь, кровь, боль и смерть друзей. Ни жены, ни дома. Эллинов берут редко, приставляют к машинам, или - во вспомогательную часть. Там можно выслужить гражданство, но жалованье вдвое ниже.

- Пойду во вспомогательную! - решительно ответил отрок.

- Не иди никуда. Лучше давай я покажу тебе, как пар может двигать предметы. Наш префект был из Александрии и показал мне многое...

Кряжистый старик, остановив жену, хотевшую  бросить в чан бобы и кость с намеком на мясо, взял с верхней полки и закрепил двумя концами в горячую воду для похлебки п-образную медную трубку. В перекладине её был полый диск с двумя малыми загнутыми трубками, наподобие знака Солнца. Как только закипела вода в чане, из трубок начал идти пар, потом все сильнее, и, наконец, диск начал со свистом крутиться, все быстрее и быстрее....

Сора мягко выговаривала мужу за то, что тот мешает ей готовить. Олимпий вместе с другими мальчишками смотрел широко раскрытыми глазами на паровое чудо.

Отец по дружбе переписал механику начисто ветхий свиток Витрувия "Об архитектуре", что Ефимий хранил ещё со службы фабром в легионе. У него было всего две книги: эта и свиток Герона Алекандрийского. Ветеран мастерил солдатским ножом из дерева разные поделки для дворовой детворы – свистки, игрушки и кукол. Он мечтал смастерить маленький механический театр, и по его лачуге были разложены шестеренки, болты, отливки, заготовки и дощечки, которые когда-нибудь соберутся вместе для зрелища, а в большом театре хотел построить паровую машину, что использовала бы кипящую воду, а не труд рабов.

Отцу тоже было что рассказать, когда они вместе приходили на вершину Акрополя для бесед, к величественным изящным зданиям древних. С нагревшихся за день белых отрогов, откуда было даже видно в хорошую погоду на окоеме море, мир раздвигался ещё дальше для юного ума: до пальм Египта, брахманов Индии, огромных восточных городов, Океана. Камни, на которых они вели беседу, были не просто камнями, а местом, видевшим Тесея и Перикла, Александра и Суллу. Отрок узнал о том, как Эллада возносилась на вершины славы, о горестных раздорах, бросивших её на дно ничтожества, о римлянах, их разуме, силе, алчности и жестокости. О том, как эллины покорили своих покорителей умом и чувством прекрасного. О том, что мир, в котором они живут, римский, и что Эллада давно уже покоится в тени крыла римского орла.

***

Отрок из инсулы в Новых Афинах взрослел. Сначала, в десять лет Олимпия отдали в услужение булочнику-сирийцу.Пекарня была на первом этаже. Дома всегда был свежий хлеб – хозяин и даже рабыни, месившие тесто, подкармливали светловолосого паренька, росшего без матери. Потом отец научил Олимпия грамоте, отняв у Олимпия часть времени на игры, что закаляют юное тело. Гимнастика хороша, но она для тех, кого не поджидает голод и мысли о покупке угля для жаровни в холодное время.

Молоденькая рабыня Нисан, худенькая, почти девочка, в застиранной, пропитавшейся мукой короткой тунике отвлеклась от работы. Мимо прилавка, заваленного свежими, потрескавшимися от печного жара хлебами, по узкой улочке опять прошел тот золотоволосый мальчишка, держа под мышкой принадлежности для писания. Тот самый, что не так давно помогал ей в работе.

Нет, уже юноша, он повзрослел. Нисан отвлеклась от работы, вытянулась, чтобы продлить сладкое мгновение. Это было непросто: перед прилавком уже толпились жены бедняков и почтенные женщины в окружении слуг,  рабы, которых хозяева посылают за свежим теплым хлебом. Душная даже в прохладное (для афинянина) утро пекарня походила на растревоженный муравейник, над которым властвовало недремлющее око толстого сирийца. Пот заливал глаза Нисан.

- Хайре, дядя Диодот! – сказал проходивший юнец на аттическом наречии, подобном музыке. Несмотря на варварский цвет волос, говорил он лучше, чем многие в квартале.

- Привет, мальчик, здоровья твоему отцу! – ответил булочник, сын которого обучался грамоте у отца Олимпия.

Эта фраза была одним из того немногого, что сам хлебопек мог произносить без грамматических ошибок.

Нисан – не её имя, так же, как хозяина-сирийца при рождении назвали не Диодотом. Она уже почти забыла, как её звали на самом деле. Просто первые хозяева, иудеи, дали ей такую кличку, так как купили её в месяц, обильный влагой и плодами. Ребенком она плыла на корабле, откуда и куда – вспомнить бы!

Говорят, покорившие весь мир и установившие справедливые законы римляне давно истребили всех пиратов Говорят, это лишь сказки, что по морям рыщут остроносые суда грабителей. Но на судно, шедшее, кажется, в Лаодикею, напали именно ловцы людей. Пока людям нужны рабы, кто спросит, как их добыли? Их корабли вместе стояли в Мирах Ликийских. Разбойники, притворявшиеся купцами, болтали в порту с корабельщиками, вызнав все, что нужно, а затем снялись с якоря чуть позже и шли со стороны солнца.

После полудня, когда беспечные мореходы заснули на палубе, одни – от усталости, другие – от опьянения, стремительный, крохотный по сравнению с большегрузным торговым судном корабль подошел с кормы. На палубу полезли зверообразные оборванцы и с ходу начали рубить сонных мореходов. В быстротечной схватке девочку разлучили с родителями. Самых ценных пленников, купцов Габрокома и Антию, что могли послать за выкупом, взяли на корабль латронов, как называют их римляне. Главарь – громила, беглый галерный каторжник, которого грабители звали Коримбом – отбирал из превращенных в стадо людей наиболее полезных.

Товары полегче – ткани, украшения, снятые с пассажиров серьги и браслеты, вкупе с кошельками, нападавшие взяли себе. Прикованных цепями к веслам рабов расклепали, чтобы они сменили одно ярмо на другое. Крепких юношей, девушек и тех из детей, кто уже может работать, также сочли ценными. Остальных оставили на корабле, незамедлительно подожженном. Нечеловеческий рев сгорающих вместе с покинутым пиратами купеческим кораблем, словно в плавучем погребальном костре, навсегда остался в памяти Нисан. Где-то в огне чудовищного костра погибали её родители. Горело яркими сполохами оливковое масло, лопались в трюме гигантские амфоры. Корабль был нагружен, в том числе, и сосудами с земляным маслом, что добывают на Кавказе для освещения улиц Антиохии – столицы Востока.
 
Их высадили в укромной бухте, которых здесь великое множество. Затем плачущих пленников пригнали в полуразбойничьи, ютящиеся между скал Солы Киликийские, где Помпей поселил когда-то плененных им пиратов. В этом городке можно было встретить самый разнообразный сброд со всего Внутреннего моря: беглых рабов, дезертиров Сирийской флотилии и восточных легионов, киликийских и исаврийских горцев, у которых разбой был в крови.

За продажу в рабство свободного можно оказаться на кресте. Но в римском мире правят не только законы, но и деньги. В Солах римскому портовому чиновнику замаслили глаза взяткой. Как издевательство над несчастными, видевшими с помоста рынка рабов уютную гавань городка, стояла у мола римская военная галера, грозно поблескивая медью щитов, намекая на римский мир - оплот процветания, безопасности и спокойствия. О наступившем золотом веке надрываются придворные писатели в римских дворцах, вроде афинского ростовщика Герода Аттика или мисийского землевладельца Элия Аристида, в то время как людей продают, как скот.

В Солах, среди рыданий, проклятий и зазываний торговцев людьми, Нисан стала Нисан, несколько суток простояв полуголодная под палящим солнцем на портовой площади с выбеленными известью ногами. Побои, переходы от хозяина к хозяину (девушка была непокорна) и утомительная работа заставили быстро стереться детские воспоминания, что потускнели и превратились в распадающиеся на глазах лохмотья, как и её девичье платье. Пройдя через много рук, она попала в Афины к сирийцу-хлебопеку по дешевке с металлическим ошейником, где было выбито: "Я раб Диодота хлебопека".

От воспоминаний её отвлекла звонкая пощечина хозяина.

- Раскатывай тесто, а не засматривайся на мальчишек, маленькая потаскушка! – почти беззлобно сказал булочник, почесав кривыми толстыми пальцами волосатую грудь у глубокого, потемневшего от пота выреза туники.

И Нисан с тройным усердием начала раскатывать скалкой в блин бесформенный ком теста. Работа днем, работа ночью – чтобы афиняне лакомились свежим теплым хлебом. Её черные, как смоль, волосы чуть выпрастывались из платка. Но думала она не о работе и даже не о постыдном наказании. Она смаковала новое для нее слово. «Любимый». По крайней мере, ей так казалось. Олимпий был единственным, кто с добротой относился к ней, когда они оба возились вокруг огромной печи. Она помнила, как одним утром, не выспавшись, она уронила на пол амфору с закваской. На звон обернулся Диодот, и свет уже начал меркнуть от страха у несчастной девушки в глазах.

- Это я, дядя Диодот, - опередив девичий вопль ужаса, сказал Олимпий. И плети, что готовы были обрушиться на несчастную этим вечером, так и зависли в воздухе. Нет, не насовсем – потом нашлось немало поводов. Но тот день она запомнила навсегда.

Потом отец забрал его учиться грамоте, что для Нисан было сродни обучению магии (знала бы она, что её теперь безымянный родитель хотел обучить её у ритора). И сейчас, если удавалось переброситься парой слов у прилавка, она была счастлива. О встрече она и не мечтала. Она даже не могла принести в жертву Афродите белого голубя. Это роскошь для свободных. Им – свидания в масличных рощах и общественных садах, взволнованный шепот на скамьях театров. Ей – мрачный эргастул, ошейник, и, возможно, ублажение по вечерам хозяина или его сына, ибо красота её стала расцветать. Если, конечно, хозяйка – горбоносая и не менее толстая, чем Диодот, сирийка - не будет против шалостей муженька с говорящим орудием.

***

Под сенью вековых платанов, возраст которых никто не осмеливался установить, на древней Старой Агоре шумел торг. Здесь можно было купить рабов из Ликии и Фригии, дичь из Беотии, овощи и фрукты Аттики, мёд с горы Гимет, оливковое масло с Сицилии и изделия ремесленников из восточных провинций. Площадь напоминала разворошенный муравейник, который можно наблюдать в зарослях горы Гимет. Многочисленные бронзовотелые жители потревоженного гнезда несутся в разных направлениях, тащат прутья, всяческий свой муравьиный скарб, сталкиваются и вновь расходятся, повинуясь лишь им известной цели.

Но муравейник был безгласен, только угрожающий шелест тысяч членистых ног выдавал смятение обитателей. Афинский рынок напротив - гудел от голосов, скрипа, звона, ругательств и криков ослов и мулов. Взор туманился от дымного теплого воздуха, выходившего из почерневших жаровен, ломавшего очертания старинных статуй, в изобилии украшавших торжище. Белоснежный беспристрастный Акрополь царил над этой суетой, да совсем рядом – спасительная тишина библиотеки, прохладные коридоры которой отделяла от этого буйства лишь стена и массивные колоннады. Там корпел над свитками отец.

Олимпий шел с римской агоры-форума на эллинскую со связкой свежих папирусов, пробивая себе дорогу через людское море. Он направлялся в Библиотеку, в роскошный храм знаний, возведенный с царской пышностью императором Адрианом. На Агоре, рядом со старинным портиком Аттала,где устроили свои лавки торгаши,у наполненных сплетнями цирюльнями, как и триста лет назад, собиралась изрядная толпа в ожидании петушиных боев. В Афинах до сих пор не дерутся гладиаторы - афиняне блюдут хороший вкус. Афиняне не мясники, им неинтересны человекоубийства.

Вот сделаны ставки:

- Десять драхм против пяти за рыжего!

- Принято! Десять за Ксанфа! – выкрикнул меняла кличку петуха, стукнув стилосом по жердям клетки, а затем, погрызя его, записал на мягком воске ставку.

- Принято!

- Семь за черного! – выкрикивал из толпы некий юноша. Он был рыжий, точно тот петух, на которого поставили его противники.

Юноша был щегольски одет, его нечесанная огненная копна волос, столь редкая среди эллинов, привлекала внимание. Да, уверился Олимпий, это Посидоний – частый посетитель книжной лавки, стихотворец, большой поклонник латинских поэтов Марциала и Ювенала. А с ним и его молодые друзья, киники – грубияны, пьянчуги, насмешники и, как им казалось, подрыватели основ. Среди них не выглядел чужаком и сын известного банкира Герода Аттика с совершенно тупым выражением лица. Впрочем, последний не был последователем философии Диогена и Кратета. Киники же,в отличие от Посидония, были коротко острижены, словно рабы, и имели нарочито неряшливый вид. В то же время несколько из них были детьми не самых бедных родителей, хотя и не идущих ни в какое сравнение с сыном Герода. Все они были учениками философа Протея, что прибыл не так давно в город из небольшого поселения Пария на Геллеоспонте, и уже успел прославиться в Афинах.

 Протей, человек с темным прошлым, был, как говорили, когда-то даже членом христианской секты и чуть не принял мученичество. Иногда, вместо дорого оплаченных занятий риторам, Посидоний втайне от родителя посещал беседы Протэя. Неуплаченные за урок деньги поэт отдавал своему "учителю" или тратил вместе с друзьями самым недостойным образом в квартале Керамик. Он считал, что так хотя бы отчасти следует философии киников, считающей материальное богатство низким.

За подобное поведение Диэй,отец Посидония, обещал лишить его наследства. Этому была весьма рада его мачеха, алчная фессалийка, женщина не менее темного происхождения, чем духовный наставник Посидония. Её поэт никогда в разговоре с друзьями не называл иначе как Ведьмой. Впрочем, тридцатидевятилетняя мачеха была весьма хороша собой и имела в городе многочисленных поклонников. Да и Диэй, ослепленный ещё не увядшей красотой фессалийки, не замечал её дурного нрава и сомнительной верности.

Посидоний, с детства наблюдавший эти непристойности, рано начал читать сложные книги благодаря наемным учителям. Он с брезгливостью смотрел на родителя, вдобавок к зависимости от плутовки-мачехи невежественного и безграмотного. Чем старше становился, тем меньше имел желания следовать его наставлениям, и поэтому вместо зачастую полезных занятий он кутил в Керамике и Пирее и ходил в портик к Протэю. Между тем в городе говорили, что этот самый Протэй чуть ли не новый Диоген, тоже пришедший когда-то с берегов Понта в город Паллады.

Тем временем приготовления закончились. Записи на табличках сделаны.

- Ставки приняты! Бой начинается! – кричал меняла.

Двух, предусмотрительно накормленных чесноком бойцовских петухов, привезенных из Танагры, выпускают из клеток, как гладиаторов на арену. Толкают друг на друга, тыкают ветками, злят. Десятки глаз следят за бойцами. Меткими ударами пытались они поразить друг друга, хлопали крыльями, сцеплялись, превращаясь в черно-рыжий клубок. Летят перья. И вновь птицы расходятся. Наконец, черный спасается бегством. Он понял: не осилить. Зрители свистят, улюлюкают.

- Попрошу денежки! – кричит проигравшим сириец-меняла в синем хитоне. Молодой поэт хватается горестно за рыжую голову.

Толпа расступилась, выпуская проигравшего и его друзей. Похоже, поэт решил не искать расположения богини Тихе во второй раз сегодня.

- Ставил бы на рыжего. Боги вас свели, а ты отверг знак, безбожник.

- Тебе не со мной место, а в Дельфах - жевать лавровые листья, Антип, - раздраженно буркнул огнекудрый поэт новоявленному оракулу. – Что же ты сразу мне не предсказал, за кем будет победа?

Тотчас плюгавый юркий сириец с табличками за пазухой, в окружении пары крепких карийских рабов, с которыми шутки плохи, настиг уходившего и получил мзду. Посидоний поспешил поскорее покинуть ристалище, окруженный смеющимися друзьями.

- О! Писец, и ты здесь? Хайре! – добродушно улыбнулся Посидоний, наткнувшись на Олимпия.

- Привет, Посидоний! – ответил он, косясь с неприязнью на его ехидных спутников.

- Кто этот молокосос, Посидоний? – с неприязнью спросил Аристомах, один из киников.

Посидоний посмотрел на Аристомаха, на его обезьянье лицо и длинные неуклюжие руки. 

Посидоний возразил Аристомаху:

- Это не молокосос, и мозгов у него побольше, чем у тебя, клянусь Афиной. Их лишь нужно научить думать правильно.

Аристомах негодующе посмотрел сначала на своего товарища, а потом – на «молокососа».

Олимпий спросил:

- Ты решил сегодня опять переписать свои стихи?

Юноша с недавних пор, встреченный поэтом в либрарии, и заинтересовавший его благодаря красивому почерку, иногда переписывал начисто письма поэта, таким образом, будучи посвящен во все тайны его беспорядочной жизни. Олимпий немного побаивался Посидония, его разнузданной жизни. Но рыжий повеса был не лишен обаяния, и они не так давно подружились на почве прочитанных книг. Поэт с удивлением заметил, что этот юнец, сын бедняка, оказывается, умен не по годам. Чего не скажешь о его "кинических" приятелях по  попойкам и гнусным проказам.

- Нет, дружок. Нам предстоит кое-что поинтересней. Например, награда за твой тяжкий труд. Олимпий, пойдем ночью в Керамик?

- Решил дать своему личному секретарю отдых? - улыбался Антип.

- Да в какой Керамик, ему ещё рано! - гоготал Антик, сын афинского банкира.

- Я не у вас спрашиваю! - цыкнул он Аристомаху. - Ну, так что, дружок, или тебе милей шуршать списками, как мыши в норе? Ты ведь почти весь день просидел в либрарии, за наклонным столом. Можно ведь и немного развлечься.

- Не знаю, насколько это возможно. Вдруг узнают в доме? И разве прилично посещать такие места?  пытался бороться с искусителем Олимпий.

- Эх, моя милая чернильная душа. Какая разница, кто что узнает? Сразу видно, что не просвещен философией. Пойми одну простую вещь, мой друг. Приличий  не существует. Окунувшись в плотское, гораздо лучше понимаешь смысл воздержания. Ведь отведав горького, чувствуешь сладость простой воды! Через презрение к мирскому, через грязь мы очистимся!

- Посидоний, ты выше всяких похвал, сам Протей не сказал бы лучше! – хвалил. Памфил, самый благоразумный из киников.

Но Олимпий сомневался.

- Я не знаю. У меня совсем немного денег и отец… Мне нужно помочь ему выполнить несколько заказов.

Поняв, что рыбешка может соскочить с крючка, Посидоний решился на крайние меры и пренебрег презрением к земному, чему учил Диоген из Синопа:

- Эх, Олимпий, так ты не скоро станешь мужчиной, – сказал поэт, покачав головой, и нечаянно зацепил глазом алтарь Афродиты Родительницы. Человек, не просвещенный философией, сказал бы – знак. Посидоний – многозначительное совпадение.

- Я – мужчина, - робко возразил Олимпий, чувствуя, как начинают алеть щеки. Посидоний снисходительно отметил румянец юноши и продолжал поучительно:

- Лишь все испытавший может трезвее глядеть на мир. А про работу не беспокойся. Твои глаза молоды и тростник бегает быстро, ты ещё успеешь. Если ты мне друг, в полночь приходи к Помпейону. Про деньги также не думай.

Олимпий вздохнул, вспомнил об отце и взглянул на свитки чистого, приятно пахнущего египетского папируса в руках. Он юн и беден, а вокруг столько соблазнов. Его душу давно начали посещать предчувствия любви. Это была и дочь виноторговца из дома напротив, у которого брал в долг вино отец,  которой он оставлял стихи на обрывках папируса, когда уходил от прилавка с запечатанной амфорой. Он замечал и исполненные нежности взгляды молодой рабыни булочника, что раскатывала целый день тесто на виду у покупателей, с ней он в детстве пек хлебы.

Олимпий часто думал о том, как живет ветеран Ефимий с бывшей рабыней, Сорой, как муж с женой. Но, как сказал Олимпию уже выросший сын башмачника, завязывать отношение с рабами – вздор.

  С недавних пор ему начало казаться, что все это не только нежность и благоговение, а ещё и желание, как когда видишь, как расцветшие, полные жизни девушки в легких хитонах берут, красиво изгибая стан, воду из общественного фонтана на перекрестке. Но разве хоть одна из таких захочет иметь дело с ним? Они часто замечали его внимание, когда он, заглядевшись, ронял тяжелый кожаный бурдюк, который нужно было затем тащить на шестой этаж его трущобы, смеялись. Он уходил, смущенный, и щеки его краснели, словно облитые хиосским вином. Да, для них он вряд ли мужчина. Олимпий вздохнул, и, опустив глаза на утоптанный песок старой агоры, глухо ответил поэту.

- Я постараюсь.

***

В Керамике, как и в древности, дымили печи для обжига, а кроме горшечников  и изготовителей статуэток жили ещё блудницы и воры. Последних вряд ли стало меньше, а вот у ремесленников дела давно шли неважно, да и изделия их уже слабо напоминали древние образцы - скорее были одинаковыми римскими поделками.

Зато мастерские любви не жаловались на простой. В темных дверных проемах заплеванных лупанаров, которые тут ещё называли на старинный эллинский манер диктерионами, стояли полуобнаженные блудницы и толклись посетители. На известной всему городу доске, на оштукатуренных стенах окрестных портиков и домов и на их высоких заборах, не хватало места любовным признаниям:

«Филон-корабельщик любит Мелитту»

«Мелитта любит Филона» Рядом гвоздем выцарапана на штукатурке пчела .
Вот худощавый, козлобородый человек в синем хитоне, озираясь, словно ночной вор, выводит углем по стенам портика:

«Никия, полюби меня!»

И быстрыми шагами исчезает, стремясь выйти из Керамика, как бы кто из почтенных знакомых, тоже втайне пробравшийся в этот греховный квартал, не заметил его.

Но на следующий день уже ждет ответ:

«Хоть ты и неутомим, как осел, но нет!»

И далее:

«Скажи мне, кто ты, о, юноша, и, клянусь Афродитой, тебе не нужна будет Никия. Подходи в полночь к портику. Я буду там»

 Писали объявления многочисленные сластолюбцы и влюбленные обоих полов, мужчины и даже женщины, ищущие любви себе подобных:

«Мужской силы у меня нет, Леэна, да мне ее и не нужно вовсе. Ты увидишь, что я особенным образом доставлю ещё большее наслаждение»

 А на них отвечали служительницы Афродиты, «порнайи»

«За пять драхм приму у себя, доставлю божественное удовольствие. Мужу опытному, безбородому невинному юноше или девушке – я хороша во всех случаях. Дом за общественным фонтаном»

Писали и гетеры. За ночь и беседу с последними, бывало, платили полный мешочек серебряных денариев. Они были не просто блудницами, но знали наизусть Эсхила и Гесиода, могли удовлетворить беседой разум, равно как и похоть тела. Но, в отличие от обычных блудниц, они могли отказать, если мужчина не нравился им. Многие из них были дочерьми работниц лупанаров и родились тут, среди пьяных криков, нищеты и грязного, быстрого разврата. Они выучились на скопленные телом матерей деньги в школе гетер в Коринфе, познав науку соблазнения мужского ума и удовлетворения мужского тела.

Они пахли благовониями и проплывали над городской толпой на Агоре, провожавшей их цепкими взглядами, в легких носилках. У них были дома, полные рабов, утвари и шелковых нарядов. Их любовниками были поэты и архонты, художники и скульпторы, римляне и эллины. Они пускали состояние одних по ветру, или, наоборот, вдохновляли творцов на новую статую или поэму, хотя в нынешнее изобильное время стихи и упали в цене, так как набитое чрево не способно к высоким полетам духа. Они служили Дионису и Афродите. Их имена знал весь город, к ним вожделела вся Эллада. Многие уезжали в Эфес и Смирну, в Александрию, и даже в погрязший в грубых пороках Рим. Туда, где, в отличие от затухавших Афин, жизнь била ключом. Туда, где сосредоточены золото и власть, чтобы добавить к ним свою изящную эллинскую красоту и ученость.

Олимпий, дождавшись, когда утомленный работой отец заснет, как всегда, выпив перед отдыхом чашу вина, стремглав бросился через весь город, через арку Адриана. Сначала он поднялся по темным кривым улицам Старого города наверх, до Агоры, имея по левую руку освещенные луной громады храмов на скале Акрополя. Старинные статуи богов и великих мужей иногда казались настоящими людьми, и юноша иногда вздрагивал, увидев мелькнувший человеческий силуэт. Олимпий пересек широкую, украшенную гулкими портиками Панафинейскую улицу, темную и зловещую в этот час.

Вдалеке мелькнул факел – диогмиты или ночные гуляки? Давать объяснения стражникам не входило в его планы. Олимпий опять нырнул в кривые узкие переулки, срезая путь. Селена в чуть облачном небе давала шанс увидеть любые приготовления к ночному нападению, и все же сердце Олимпия обмерло на перекрестке в ожидании злодеев, готовых выпрыгнуть из-за угла портика, со стороны ещё невидимой улицы. Затем, миновав пустынную в этот час огромную площадь рынка, уже крадучись, побежал, позвякивая заготовленными в холщовом кошельке заработанными утомительной перепиской драхмами, к Священным воротам, к зданию так называемого Помпейона. Не опоздать бы!

Здесь, у черной каменной громады гигантского склада, вделанного между двумя проемами ворот в городскую стену, он позволил себе отдышаться. Олимпию рассказывал отец, во время Панафиней на этом месте в старину совершалась гекатомба, и в богато украшенных покоях Помпейона гражданам раздавалось жертвенное мясо. Но жестокий римлянин Сулла не пощадил ни знаменитую оливковую рощу, ни Академию, ни Помпейон, ни Афины.

Долго голые стены Помпейона с остатками украшений уныло чернели обгоревшими силуэтами на голубом небе, напоминая о былом великолепии. Не так давно, какой-то сирийский богач купил по дешевке здание у города, заделал бреши дешевым кирпичом, и устроил в Помпейоне складочное место для африканского масла и египетского зерна. Облако, длинное и невесомое, словно белоснежная прядь фракийской плясуньи в театре Диониса, закрыло луну. Стало совсем темно. Олимпий колебался. Кажется, его провожатые уже ушли и передумали брать с собой на взрослые забавы молокососа. Он вздрогнул от неожиданности, когда из темноты донесся голос Посидония.

- Олимпий! Ты пришел! Мы уже хотели уходить.

Темнота гоготнула голосом туповатого Аттика. Несмотря на на абсолютное неумение выражать свои мысли и даже неумение читать, поэт всегда таскал за собой сына влиятельного афинского банкира, архонта, и, по иронии Фортуны, одного из умнейших людей Эллады, чье красноречие известно от Рима до Египта. Причина дружбы Посидония с сыном ненавистного ему Герода Аттика была проста: у него всегда были полны кошели золотом, которое он щедро разбрасывал вокруг себя. Кроме того, благодаря Аттику Посидоний хорошо знал всю жизнь в доме банкира, и распускал эпиграммы, в которых высмеивал Герода. С поэтом и его друзьями-киниками богатый юноша окунулся в гущу разврата, азартных игр, пьянства и вздорных выходок,которые они прикрывали кинической философией.

- Пойдемте скорее, - нетерпеливо пробасил третий голос. Это был тот самый Аристомах, которому не полюбился Олимпий.

Они миновали ворота и знаменитое кладбище. По сравнению с ночной пустотой остального города здесь тут и там мелькали смутные силуэты. Недалеко от надгробий призывно стояли женщины разных возрастов в непристойно коротких одеждах, принадлежащие, как знал Олимпий, к коллегии плакальщиц. Днем они провожали сынов рода человеческого на тот свет. Ночью, не слишком искусно подведя углем брови и неровно накрасив губы, не брезговали служить Эросу прямо на надгробиях тех, кто недавно обосновался в некрополе навсегда. Жизнь торжествовала на памятниках мертвым, потому что за могильной чертой – холод и неизвестность, и лучше быть поденщиком на земле, чем проводить бесконечность царем в мрачном Аиде.  Хотя немногие эллины ещё верили в Аид. Да и лишняя драхма никогда не помешает, пока ты жив.

- Может, сэкономим, Посидоний?- нетерпеливо предложил Аристомах, показывая на плакальщиц.

- Нет, - решительно ответил тот. Уговор дороже денег,  - твердо ответил поэт.

Они пошли во «внешний» Керамик. Это было греховное место, где, по преданию, Солон возвел государственные публичные дома, дабы юноши изливали свой пыл, который мог быть употреблен в антигосударственных целях. Не ясно, угрожало бы что-либо теперь римской власти, закрой она блудилища, ведь эллины давно растратили свободолюбие и желание борьбы. Тем временем Олимпий, трепеща от волнения, вконец запутавшись в темноте, еле успевал за молодыми людьми, сворачивавшими неожиданно то налево, то вправо, то в еле заметный проулок. Они находили дорогу и без света. Друзья Посидония деловито спорили вполголоса.

- Сговоримся за статер.

- Как? Мы же за десять посещений пять драхм и чтобы кроме нас никто не притрагивался. С Циклопом я тогда говорил, помнишь?

- И чего ты такой жадный,Посидоний? С нами Аттик!

- То Циклоп, а подарок Леэне например? Скажи спасибо, что мину не требует, просто она ненасытна, как нимфа. Она не рабыня и ещё достаточно молода, чтобы за такую цену не…

- Она согласилась, когда Посидоний сказал, что приведет златокудрого мальчика…

- Она хочет, чтобы он был первый.

Только темнота ночи и мелькание огней скрыли то, что Олимпий покраснел, как только что обожженная амфора в Керамике.

- За что этому младенцу такая честь? Клянусь Приапом, я не понимаю!

- За то, что она будет у него первой, хаха!

- Тсс! Болван, потише!

- Пришли!- вдруг оборвал всех Посидоний.

***

В полдень не выспавшийся Посидоний, держа в руках новые стихи, чтобы продать их Диомеду, прикрывая рот ладонью, привычно переступил через порог либрарии на улице Треножников. Там в специальном помещении за наклонным столом для переписки уже давно сидел Олимпий за работой. У двери, окруженный жидкой толпой, распинался на скверной латыни какой-то новый доморощенный оратор, подделывавшийся стилем под Цицерона, усиливая затухавшую головную боль поэта. Диомед привычно расхваливал свои книги, опасливо взглянул на Посидония, зная, что тот водит дружбу с Протеем.
 
В прошлый раз, когда в либрарию пришел, а точнее, приплыл на позолоченных носилках в окружении рабов и вольноотпущенников сам городской архонт Герод Аттик, чтобы приобрести новый том своего друга Флавия Арриана – члена афинского совета - Протей ворвался и начал обличать собравшихся в книжной в лицемерии, самохвальстве и ложной мудрости. А потом он обрушил стеллаж с книгами, когда рабы Аттика попытались схватить кинического философа и бежал через окно. Посидоний тогда был в толпе и едва сдерживал смех. Поэт видел своими глазами торжество истины и своего учителя над напыщенным и пустым, как пробитый кувшин, Аттиком. Его мудрость подобна писку мыши, случайно упавшей в порожний сосуд. Вместо достойного ответа "просвещенный" ритор и банкир спустил своих холуев с палками на мудреца.

Диомед – маленький, склонный к полноте человек с выдающимся, как у Сократа лбом и такой же обширной лысиной (ему льстило, когда посетители замечали сходство, а небольшой мраморный бюст мыслителя, словно специально, стоял тут же, в лавке, недалеко от двери) гордился своими покупателями, особенно такими, как сам Герод Аттик. Поэтому выходку Протея воспринимал болезненно.

Но более всего он гордился своими книгами, лежащими на мраморном прилавке и кипарисовых полках, охотно рассказывал о каждой из них, заботливо извлекая из медных и деревянных футляров, разворачивал папирусы и перелистывал исписанные искусными скрибами пергаментные страницы кодексов. У него можно было найти любую книгу:

- Вот сегодня есть роман «Дафнис и Хлоя», купите жёнушке, а она вас отблагодарит…. Или недавно привезли новинки - списки Петрония. Занятное чтиво, игривый слог. Если же у вас сегодня серьёзный настрой – Платон, Демокрит, Аристотель лежат и ждут - не дождутся. Есть немало Сенеки, когда проснулись угрызения совести и жалость к рабам. Папирус египетский, свежий. А вот и Овидий – с пурпурными чернилами, читать возлюбленной, особенно если она не является вашей женой….

Диомед ещё раз зыркнул на рыжекудрого поэта. Но тот даже не улыбнулся на страхи книгопродавца, лениво раскатав случайный свиток на мраморном прилавке. Шел он сюда с, неожиданно для себя самого, тяжелым настроением. Вчерашний вечер у Лээны оказался не столь веселым, как ожидалось.

Вместо славной попойки и наслаждения старыми приятельницами они почти молча пили вино,  или, чего раньше за ними не водилось, уходили помиловаться с Лээной,  Никией или Мелиттой словно воры, в соседнюю комнатку, а не как раньше - на виду у всех. А все потому, что, когда с хохотом Аристомах, Посидоний и прочие киники затолкнули Олимпия в опочивальню к Леэне, и припадали по очереди к замочной скважине, тот, недолго и почти беззвучно там пробыв некоторое время, вдруг выбежал, больно задев дверью по лицу Аристомаха, красный, словно ещё не попавшая под кисть художника танагрская статуэтка, чуть не плача.

- Скоты, вы как животные, а я, я-то.. – и выбежал прочь, в ночные улицы Керамика.
 
- Осел, евнух – кричал от боли Аристомах, готовый броситься в драку, но Олимпия уже простыл след.

Посидоний и товарищи стояли, словно пораженные Зевсовым громом. Чернокудрая коринфянка Лээна, прикрытая наскоро наброшенным покрывалом, изумительно струившемуся по её пока ещё молодому телу, качала головой.

- Такой смешной и странный… Даже мальчики-рабы гораздо смелее, клянусь милостью Киприды…

- Сосунок, я так и знал, - пропел Памфил.

- Да, странный человек, - протянул рыжеволосый сын Диэя. Он, впрочем, хотел броситься за своим странным молодым другом и вернуть его, но плюнул на мраморный пол и вернулся обратно.

Дальше вечер протекал вяло. Посидоний успел вкусить и Леэну, но без того взаимного воодушевления, которое всегда вызывала в нем эта умелая и изобретательная блудница, казавшаяся всем шестнадцатилетней. Затем между молоденькой Мелиттой и другим киником, Памфилом, сыном богатого торговца, возникла ссора. В углу, на тирских подушках, извивались с Никией в сладострастном узле смуглая чернокудрая коринфянка, позабыв обо всех.
Мелитта причитала, отвергая уже готового соединиться с нею Памфила, доводя его до умопомрачения своим отказом:

- Ты женишься, Памфил, на дочери судовладельца Филона и даже, говорят, уже женился? А все клятвы, которыми ты клялся, и слезы твои – все это сразу исчезло? Ты забыл свою Мелитту, Памфил, и это теперь, когда я беременна вот уже два месяца!

Памфил, пораженный этой новостью, тем не менее, видел надпись в Керамике, по правую руку, если идти к Дипилону, да, ту самую, где Филона любит Мелитту. Стоит сказать, что Филона был судовладельцем, к тому же должником отца Памфила. Памфилу было в чем укорить Мелитту. Размазывая слезы и румяна по кукольному личику, Мелитта в свою очередь причитала, не слушая упреков своего покровителя:

- Не очень-то красивую девушку берешь ты в жены, - я видела её на празднике Тесмофорий с матерью, не зная ещё, что из-за неё никогда не увижу моего Памфила. Посмотри на неё раньше и погляди на лицо и глаза, чтобы не сердиться потом, если у неё окажутся слишом светлые и косые глаза, которые смотрят друг на друга. Впрочем, раз ты видел отца невесты, то зачем видеть её?

Посидонию стало скучно. Несмотря на то, что дело шло к примирению и, разумеется, на ложе, так как Памфил и Мелитта уже одаривали друг друга поцелуями вместо обид, вино показалось Посидонию кислым и придающим усталость и сон, и он незаметно покинул пиршественный стол, послав лишь отстранившейся после ласк Никии и погрустневшей Лээне воздушный поцелуй. Отправившись в свой дом, что был недалеко, у Дипилона, он шел и впервые думал о том, что что-то действительно делает не так в своей жизни, он и те, кто его окружает – киники, афиняне, все. А ещё думал над тем, как он будет извиняться перед Олимпием. А ведь он никогда не извинялся даже перед отцом.

***

Впрочем, были у Посидония и другие друзья.

 Авл Геллий, сын благородных и богатых родителей, прибыл из далекого Рима. Это был пронырливый человек, и неизвестно, что бы было, обладай он большим честолюбием или напрягай силы в другой области. Но ему довольно было восхищенных аплодисментов его красноречию и учености. В детстве он мечтал о битвах, но слабое здоровье не дало возможности стать военным трибуном где-нибудь в Сирии или на германской границе, хотя это и допускало его благородное происхождение. Он выбрал судебные баталии.

Авл умудрялся дружить с киниками и быть одним из любимчиков Герода Аттика. который по себя порицал увлечение римлянина к общению с чернью и Перегрином Протеем. Колесница его жизни вышла на поворот, за которым начинает скрываться буйная молодость и маячит зрелость. Ему было двадцать шесть лет, он был не женат, и, несмотря на то, что сам себя называл «вечным школяром», ничуть не печалился по этому поводу. Съемная комната латинянина была от пола до потолка забита купленными на улице Треножников свитками - он был одним из ценнейших клиентов Диомеда.

 Слушая доносившийся с агоры шум, Олимпий и Посидоний ждали Авла на ступеньках недавно построенной массивной римской базилики, словно опухоль, выросшей прямо в сердце Афин. Эллины всегда отличались большой любовью к сутяжничеству, чему свидетелем был несправедливо осужденный Сократ, Перикл и Алкивиад. Авл, которому  сулили судейскую должность на берегах Тибра, иногда подряжался адвокатом, чтобы иметь практику. Для этого он имел все рекомендательные письма из Рима, где за него поручились многие, начиная с несравненного Сульпиция Аполлинария.

Не то, чтобы он хорошо знал законы. Благородное положение позволяло думать ему об этом как о деле низком, достойном вольноотпущенников или, в крайнем случае, людей из сословия всадников. Но от адвоката этого и не требовалось, ведь всегда можно было нанять сведущего человека, так называемого асессора, которых десятки отираются около базилики Адриана с раннего утра. От адвоката же нужна пламенная речь, а владение языком, равно как и мечом, достойно сына сенатора. Сегодня в человеческие судьбы вплелись лукавый Амур и Афродита, и потрясли основы семейной жизни одного добропорядочного гражданина Коринфа, жену которого соблазнил его любимый раб. Авл поступил рискованно и защищал согрешившую женщину, но от сложности своего положения он лишь бодрился.

В прошлый раз речь Авла, к его негодованию, не показалась присяжным столь убедительной, и дело было проиграно. Поэтому как опытный военачальник, всегда готовый к хитрости, он нанял своих младших товарищей за пару динариев, чтобы они начали хлопать в ладоши, как только последняя капля в клепсидре упадет вниз. Юный писец, который как раз упражнялся в скорописи, и рыжеволосый поэт замерли в ожидании назначенного момента. Вот последние капли клепсидры положили предел речи Авла. Олимпий отложил таблички и стиль. Посидоний ударил в ладоши, за ним последовал Олимпий, и обширная зала, прорезанная бьющими лезвиями солнечного света, начала наполняться сначала робкими, а затем все более уверенными рукоплесканиями.

Посидоний, язвительно делясь впечатлениями от речи Авла, говорил Олимпию, наблюдая за обритым городским рабом в железном ошейнике, подметавшим улицу рядом с базиликой.

- Занятно, мой юный друг, что все ораторы, что римляне, что эллины, жалуются на упадок красноречия. Но это случилось не вчера, а тогда, когда эта наука из подруги демократии стала служанкой спора о просроченной уплате ста драхм или для рассказа на уроке истории в школе. И с каждой новой речью в  перед школярами этот упадок все более очевиден, клянусь Аполлоном, – и сплюнул на мрамор.

- Раз красноречие в упадке, почему же так велик спрос на риторов и софистов?

- Потому что даже философы стали подобны блудницам. Красноречие ныне подобно жадной до денег портовой девчонке, и чем чаще с ней возлежат...- начал со знанием дела Посидоний.

Хотя поэта и его друга тоже было в чем упрекнуть. Выполнив то, что были должны, они ждали римлянина на мраморных ступеньках базилики, по соседству с которыми обретались, кроме продавцов папируса и других писчих принадлежностей, различные подозрительные люди, как уже успел узнать Олимпий, промышляющие подделкой печатей, документов и предлагающих за умеренную плату услуги свидетелей. Эти люди, видя двух юношей, заговорщически поглядывали на них, делали знаки. У некоторых были обриты головы, и Олимпий не удивился, если под сукном они скрывали вытравленные клейма. Один из проходимцев осмелился подойти, прервав софизм Посидония о красноречии.

- Молодые люди, не хотите ли приобрести совершенно верные свидетельства, с печатью любой оффиции, куратора порта? Путевые дипломы, накладные, все что хотите? – низким голосом предложил какой-то худосочный небритый иудей из отиравшихся поблизости.

Тяжкие створки храма правосудия открылись, и из широкого проема повалила пестрая толпа, живо обмениваясь замечаниями и шутками о ходе заседания. Наконец, последним появился Авл в подобающей тоге и в сопровождении нагруженного свитками и табличками раба, нервно блестя глазами. Движения его были резки и возбуждены.

- Ну как? Успех? -  спросили почти одновременно его младшие товарищи.

Авл с досадой махнул рукой, на пальце блеснул специально взятый на прокат золотой перстень:

- Рассмотрение дела переносится на несколько дней, мои маленькие друзья. Ну, ничего!

Авл помедлил несколько минут, о чем-то размышляя. Олимпий и Посидоний вопросительно смотрели на старшего товарища, напряженно ожидая вознаграждения.

- Как жаль, а ведь мы не жалели ладоней ради твоей славы, клянусь всеми музами! – протянул выжидающе Посидоний. - На мой взгляд, сегодня явился второй Демосфен!

Авл спохватился и потянулся в свой бронзовый кошелек.

- Ах, да! Вот ваши деньги, – он небрежно кинул в раскрытые ладони Олимпию и Посидонию блеснувшие на солнце драхмы, когда последние зрители разошлись.

- Видно, нужно было не только хлопать, но и посвистеть, - предложил Посидоний, пробуя монету на зуб. – И тогда, клянусь Фемидой, твои труды бы оценили.

- Это все-таки не лупанар, а здание суда, мой друг, - возразил Авл, передернув плечами от грубости Посидония.

- А почему бы его не посетить, раз упомянули всуе? – не унимался поэт, которого упоминание о непотребном месте весьма воодушевило. Употребим полученное от тебя золото на пользу другим, потому что жизнь коротка, а богатство - относительно.
 
- Я, пожалуй, свожу вас, мои философствующие друзья, в место поинтереснее лупанара, - хмыкнул римлянин.
 
- Что может быть интереснее лупанара? – недоверчиво осведомился рыжеволосый поэт, подняв вопросительно бровь.

- Я попробую сегодня протащить вас на клепсидрию к Аттику. Это занимательное зрелище, доступное немногим. Вы же смышленые люди, которых коснулось просвещение. Быть может, вы сможете преуспеть. Меня пригласили, Клавдий Сервилиан уже там, и вам должно найтись местечко.  Сегодня будет диспут о киниках.

Это была редкая честь, и Олимпий не поверил своим ушам. Два никому неизвестных юноши будут в роскошной вилле афинского архонта слушать ученый спор. Таких как Олимпий обычно не подпускали ближе чем на стадий к вилле Герода, а его рабы-привратники жили вдесятеро богаче юноши и его отца. Упоминание человека, которому Эллада обязана многим, напротив, заставило поэта помрачнеть и вновь сплюнуть на ступеньки.

- И не надоели тебе в базилике эти клепсидры! Мне больше по душе клепсидры другого рода, - Посидоний сделал жест, как будто берет кратер за ножку и опрокидывает его содержимое в глотку.

- Я вижу, ты варвар побольше моего, – сказал Авл, брезгливо рассматривая плевок эллина на мраморе. – Благодарность у тебя отсутствует от рождения видимо. Я хотел ввести вас в круг уважаемых людей.

Посидоний передразнил голосом Авла.

- "В круг уважаемых людей".

- Именно, уважаемых, мой юный друг. Сам ритор Александр Пелоплатон на прошлых Дионисиях в театре Диониса расплакался после речи Герода, в которой он описывал отчаяние афинян после экспедиции в Сиракузы.

- Да, мои сограждане очень чувствительны даже к событиям седой старины. Я сам плакал тогда, как будто перенесся в дни Алкивиада. Но причем тут Аттик?

- К чему эти глупые риторические вопросы? - поморщился Авл.

 Отнюдь не риторические. Если имя твоего обожаемого Герода выбито на каждом доме, который он построил на проценты с долгов благодарных афинян, это не значит, что я должен его уважать. У меня нет, как у Александра Пелоплатона, векселей и долговых расписок, чтобы беотийские виллы не пошли с молотка.

- Я думаю, что они есть у твоего отца. Кожи для своих мастерских он наверняка закупает долг, - парировал Авл.

- А ты знаешь, что уважаемый Герод развлекается со своими пасынками? Смотри, осторожней с нашим афинским Меценатом! Как поживает его женушка? Говорят, он ее иногда побивает жезлом. Как здоровье Эльфиники? Говорят, что готовят к замужеству, кому же достанется такое счастье. Быть может, одному римлянину?

 Посидоний и Олимпий слышали, что когда-то Авл Геллий отправился в Афин не только из-за страсти к наукам. Сын богатого и родовитого сенатора, он остался единственным наследником солидного состояния,пережив умерших во младенчестве братьев и сестер, и поэтому его хотели поскорее обручить с дружественной семьей, чтобы поместья и капиталы оказались в безопасности. С детства было решено о помолвке с унылой девой, чьи предки восходили к победителям Пирра и Ганнибала. Четыре раза переделывали кольцо и переносили свадьбу - то предзнаменования были неблагоприятны, то отец Авла отсутствовал по делам службы в Италии, то ссорились семьи.

Авл, с тех пор как в пятнадцать лет отведал впервые женских прелестей в квартале Субурра, скептически относился к перспективе семейной жизни с Паулиной - скучной и толстой дщерью друга его отца, предпочитая шелест свитков, звон мечей на арене и грохот кубков на пирах заботам брака. Но вот, наконец, все приготовления к свадьбе были окончены. Внутренности священных животных указывали на благоприятность дня праздника. Многочисленные астрологи, щедро одаренные, превозносили будущее потомство, а для свадьбы были закуплены несколько модиев благовоний, гладиаторы, музыканты.

Авл понял, что надвигается буря. Однажды, незадолго до заветного дня, он заявил, что отправится в Байи, чтобы отдохнуть от шума Города с друзьями и оплакать свою свободу. Однако вместо этого он сбежал от приставленных родителями домашних рабов-соглядатаев, прибыл тайком в Путеолы и сел на корабль, шедший в Элладу. Уже несколько лет он скрывался от уз Гименея в Афинах, проводил часы в Пинакотеке, слушал философские диспуты и писал по ночам, впрочем, не чуждаясь и плотских утех в Керамике. Родители молили вернуться, но в ответ Авл лишь присылал просьбы о деньгах, угрожая последовать в противном случае примеру жрецов Сирийской богини и оскопить себя.

Авл, при воспоминании об увядающей Паулине, закрыл рукой лицо, но сдержался.

- А ты большой сплетник, мой кинический друг. Может, мне рассказать про твою приемную матушку, раз ты перешел к таким подробностям? К чему такой тон? Мне стоило некоторых трудов добиться вашего приглашения. Ты упрям как осел.

- Но у ослов есть и свои достоинства! – огрызнулся поэт.
 
Посидоний боялся Аттика. За ним были деньги, связи, власть. За ним была и любовь горожан, каждому из которых он отдавал каждые Великие Панафинеи целых три мины серебром. Аттик, или, по меньшей мере, его ученики не могли не слышать о стишках и эпиграммах, в которых Посидоний высмеивал, в том числе, и неравнодушного к своим пасынкам миллионера и мецената.

 Мудрость в том нашел один
                архонт наш
 Чтобы швырять в народ, как в охлос,
                злато
 Как тиран, в носилках проплывать
                на Пниксе
 Напускать на настоящих мудрецов
                челядь
 Да румяных мальчиков за естество
                трогать.

А кто он? Сын хоть и разбогатевшего, но невежественного ремесленника. Он червяк, его можно раздавить одним пальцем. К тому же поэт принадлежал к скандальной школе Протея. Но больше всего на свете он не хотел показаться всезнайке-Авлу трусом. Они оба были киниками, хотя Посидоний был уверен, что он - настоящим.

- Значит, ты боишься защищать верность кинического учения и правоту своего учителя?

- Я ничего не боюсь! -встряхнул копной рыжих волос Посидоний. - И разве Протей не твой учитель тоже?

Авл Геллий отмахнулся от поэта.

- Я слушаю Протея, как слушал в Риме Фронтона и в Никополе - Эпиктета. Это ты у нас самый ревностный киник. Вот и посмотрим, насколько ты силен в споре. В петушиных боях боях и в игре в кости тебе не везет, может повезет в игре ума?

- Ладно. Идем!- взмахнул утвердительно рукой разгорячившийся поэт. - По крайней мере в диспуте слова нельзя утяжелить свинцом, как в костях.

- У слов тоже разный вес, Посидоний. Однажды в Кефисии был один почитатель Платона, но выяснилось, что слова его были не более, чем позолота на поддельной монете. Надеюсь, твои слова будут полновесными. Ты идешь, Олимпий?

- Раз сам Авл Геллий говорит, что это будет интересно, почему бы нет? Идем!

Авл сделал холеной рукой отрицательный жест и с достоинством поправил:

- Нет! Едем! Если мы прибудем в Кефисию в пыли, то нас не пустят привратники. Не хочу стыдиться за вас. Посидоний, советую привести себя в порядок. И ты, Олимпий. Перемените одежды, сходите в бани. Я нанял повозку. В три часа пополудни у Дипилонских ворот. Там будет ещё Апулей и Ликин.

- О, это славные ребята. С ними я поеду! – просиял Посидоний. – Хотя бы потому, что Апулей мой товарищ по несчастью – тоже стишки пописывает, и получше моих, Вакхом клянусь.

Надушенный и одетый по последней римской моде Авл пытался читать свиток, чтобы подготовиться к ученой беседе. Складки тоги, которую ему подобало по положению носить, были специально выдержаны особыми щипцами несколько часов. Губы его за шумом повозки, почти беззвучно шевелились, произнося какой-то философский диалог. Дорога была ровная, но изящную одноосную коляску с предохраняющим от жаркого в гекатомбейон аттического солнца кожаным верхом иногда потряхивало на ухабах Элевсинской дороги. Так или иначе, Посидоний получил свое - они проезжали по кривым улочкам Керамика, ибо другой дороги просто не существовало. Посидоний делал нескромные знаки местным жительницам, изрядную часть которых он знал лично. Авл поглядывал на него, поднимая глаза над свитком, со снисхождением старшего брата.

Когда путь стал пролегать мимо древних надгробий огромного кладбища, Посидоний перестал шуметь и начал непринужденный разговор с Апулеем и Ликином. Олимпий, как самый младший, помалкивал, боясь сказать лишнее слово и стать, вдобавок ко всему, и самым глупым.

Ликин был сыном богатого торговца маслом из шумного Карфагена. Это был расслабленный, красивый юноша с хорошими манерами, но ещё не вполне устоявшимися суждениями. В противоположность Ликину его старший товарищ родился в маленьком городке Мадавра, на границе с Великими Песками, где жизнь столь не похожа на афинскую. Отец его был скромным конторщиком в торговом товариществе, посылавшем в глубины Африки купеческие караваны. Мадавра - городок небольшой, но оживленный: через него уходили караваны верблюдов в Гэтулию, где кочевали воинственные племена, и дальше, в Великие Пески, за чернокожими рабами и золотом. На обратном пути они останавливались в Мадавре после утомительного перехода по знойной пустыне, полной опасностей и диких кочевников.

Друзья звали Апулея Мавром, а про себя он любил говорить, что он наполовину нумидиец, наполовину гетул с латинской душой. Его длинные черные кудри, перехваченные ободком, словно литые из бронзы, не давали спать африканским красавицам. Но страсть к музам оказалась сильнее, и он тоже стал учеником прославленного Герода, как и сын богатых родителей, карфагенянин Ликин. В противоположность тому, Апулей был беден и носил вещи Ликина - от плаща до сандалий. Они вдвоем снимали комнату в квартале Лемна и делили все по-братски.
Но скоро и Ликин, и Апулей должны покинуть Афины. через день корабль унесет обоих в Африку, и на прощание в Пирее, недалеко от причалов, будет прощальный пир. Дискуссия у Герода Аттика - последнее услаждение ума перед хмельным пиром.

Вот показались шумящие потоки Кефиса. Ручей катил свои воды к Сароническому заливу через каменистые берега. Раб-возничий повернул повозку с проезжей дороги на проселок, с которого уже было видно обширное, утопающее в садах имение афинского архонта. Все это восхитительное поместье на берегу блаженного Кефиса обязано появлением давней прогулкой с полубогом и властителем мира, когда и он, и Герод Аттик были молоды.

***

Герод, ожидал прибытия Авла из Афин в легкой плетеной беседке, на краю имения, откуда удобно наблюдать за воротами. Пока один из его лучших учеников ещё не приехал, ритор и афинский архонт думал вместе со своим верным вольноотпущенником Алкимедонтом о том, как сократить расходы на афинскую чернь, одновременно не потеряв ее любви и не дав повод врагам для упреков.Виной всему было завещание его деда.

Когда-то досточтимый дед Аттика, Гиппарх подрядился вырыть для жителей Трои - жалкого городка рядом с древними развалинами - колодцы и снабдить троянцев чистой горной водой. Поселение, несмотря на знаменитую местность, страдало от недостатка влаги, а та, что была, дурно пахла и горчила. Но в своем благодеянии Гиппарх перекрыл смету, на погашение которой пошли государственные деньги и займы  нескольких городов, на четыреста тысяч драхм. Дело шло к скандалу и достигло ушей императора. Но Гиппарх смог выкрутиться из сложного положения: он пообещал взять этот долг на себя и потомков с тем условием, что он становился долгом афинянам, которые, в свою очередь, благодаря банковским конторам, были должниками Гиппарха. Он поклялся каждый год выдавать согражданам по одной мине серебром. Но теперь его внук находил, что это слишком обременительно.

Алкимедонт отговаривал Герода от одностороннего отказа платить афинянам каждые Панафинеи.

Герод возмущался.

- Ненасытная чернь! Разве мало я дал этим неблагодарным? За свою жизнь я построил для города и Эллады столько, сколько никто до меня. И в итоге они хотят меня разорить, чтобы утолить свои ненасытные похоти! Они оставят моих детей нищими!Хватит с них и построек!

Герод лукавил - он немало нажил, ведь часть из этих предприятий были государственными строительными подрядами, полученными благодаря дружбе с покойным императором Адрианом. Алкимедонт тоже это знал, но речь вел иную.

- Это справедливо, господин. Но темный охлос привык больше любить то, что касается его напрямую: гимнасий или бани для всех, особенно если они бесплатны, твоей милостью, он считает самими собой разумеющимися, как солнце или дождь. А вот лишний кусочек серебра больше греет душу, и последний бездельник начинает считать, будто он его по праву, будто сам его заработал.

Аттик насупил кустистые седые брови.

- Немыслимо!  Разве не я угощаю всех подряд чистейшей ключевой водой и вином на Дионисии?! Они нежатся в Керамике на ложах из плюща, часто забывая помянуть меня добрым словом! Но деньги не растут на деревьях, как листья плюща...

- Но у меня есть идея, господин... Вот, посмотри на эти расчеты! Я несколько месяцев считал, светлейший, Гермес свидетель! Долги твоих сограждан в половине случаев превышают сумму будущих выплат - я сверил возраст получателей и рассчитал примерную сумму, что они получат до своей смерти - это треть их долгов и долгов их родственников. Поэтому стоит объявить им в Панафинеи, что вместо пожизненных выплат они сразу получат пятилетнюю! Все просто! Чернь обрадуется, но не сразу заметит подвох, опьяненная жадностью. Ты же сохранишь так достояние предков!

- Ты действительно печешься о своем друге и господине, старина Алкимедонт! Ты мне как сын, - Герод с ненавистью подумал о своем родном сыне, растратчике отцовского богатства, тупом и сластолюбивом юнце, которого не смог заставить даже выучить буквы. Не помогли даже домашние рабы, каждый из которых обязался носить отдельную букву, чтобы господский сын запомнил эллинские символы... Может, завещать долю этого недоумка дочерям верного вольноотпущенника?

Алкимедонт почтительно смотрел на хмурившегося господина и с поклоном ответил:

- Мои действия - неоплатный долг к тебе, о господин, за твою любовь ко мне и расположение к моим дочерям, которых ты удостоил чести быть виночерпиями в твоем доме!

Однако Герод вновь поморщился. Не все было так гладко.

- Но эти негодяи, эти лжесофисты, которых Фортуна закинула в городской Совет, эти Демострат и Праксагор натравят на меня тысячи граждан! Бедняки забудут, что это я возвел бани в Фермопилах, чтобы каждый путник мог омыть пыль и забыть усталость, что это я построил стадион, где они наслаждаются бегом колесниц...

Алкиедонт терпеливо выслушал весь список построенных Геродом зданий, а затем смиренно произнес:

- Я бы сделал, если бы мне было позволено сказать, следующее...

- Говори!

Алкимедонт приблизился к уху господина, будто их могли подслушать.

- Я бы приказал рабам в твоем эргастерии сшить для всех афинских юношей белые льняные одежды с золотым кантом, вместо тех, что они носят на шествии. Так бы ты сгладил горечь разочарования черни, что лишится раздачи денег, а потом бы напоил еще раз вином их родителе.

- Это разумно!

- Но и это не все. Деньги я бы сказал им взять в твоих банковских конторах, и лишь там бы эти неблагодарные узнали бы, что на самом деле должны больше, чем хотят получить. И даже в этом случае их гнев должен обратиться не в твою сторону, а на менял. Ведь не ты лично, о господин, одалживал этим недостойным деньги, а менялы, что стоят за весами на агоре...

- Поистине, ты хитер как змей, мой Алкимедонт. Ты достоин золотых гор. Клянусь Афиной, ты и твои дочери их получат!

Герод, наконец, заметил облачко пыли на горизонте в направлении Элевсинской дороги, что проходила близ ручья, в честь которого он назвал свое имение. На сегодня можно закончить с неприятными мыслями о семейном достоянии. Он сделал знак Алкимедонту покинуть его, и тот удалился,унося таблички и свитки с подсчетами доходов и расходов. Архонт вспомнил, как он прохаживался по ещё пустынному берегу Кефиса двадцать пять лет назад с молодым императором. Они говорили по-эллински.

 Император был в скромной хламиде, неотличимый от простого смертного. Как ни странно, Адриан прогуливался без любимого Антиноя, без слуг, без охраны (если не считать центурии конных и пеших преторианцев, оцепивших берег в нескольких стадиях, чтобы не раздражать принцепса видом докучливой опеки), отдыхая после нескольких дней охот и пиров в Беотии и Аттике. Властелин вселенной был в тот день наедине с юным Геродом Аттиком. Он говорил своему эллинскому другу.

- Ах, Герод! Бедная Греция! Сколько страданий претерпела она от нашего владычества! Мы видели с тобой пустые постаменты статуй, и ограбленные Нероном храмы, и разрушенные пиратами и нашими солдатами города, что стоят уже несколько поколений пустыми…

Молодой, но отпустивший уже бороду грек, сопровождавший правителя, отвечал подобострастно:

- Я часто проливал слезы, величайший, над заросшими пустошами и руинами великолепных построек предков… Что говорить о моей семье, где дед был казнен, а достояние его отнято в дни Домициана…

Властелин мира теребил завитки бороды, что он отрастил как дань прекрасной Греции, несмотря на насмешливый шепот в дворцовых коридорах на Палатине и злые языки, говорившие, что он лишь хотел скрыть шрамы и бородавки на лице. А то ли ещё будет! Пусть придворные шутят над ним, называют «гречонком». Одни уже поплатились своей кровью, не приняв его всерьез в борьбе за власть. Потом он отучит своих единоплеменников от жадности ко всему грубому, плотскому, низменному… Сейчас - только начало…

- Да, Герод, - задумчиво отвечал владыка вселенной миллионеру и сыну миллионера – ты тоже жертва. А сколько их? Земля, давшая миру поэтов, художников, зодчих принадлежит волкам и ящерицам. Разве это справедливо?

- Мой император, я даю слово афинянина, что буду стараться расчищать мою бедную родину от развалин, украшать и поддерживать светильник мудрости. Мой отец оставил мне довольно денег, мне не жалко, пусть я потрачу все до единого…

«По крайней мере, из тех, что я сэкономлю, покончив с этой глупой традицией раздач черни», - размышлял про себя молодой богач. Дед Герода – крупный ростовщик и землевладелец Гиппарх - в свое время вдруг распорядился выдавать афинянам определенное количество денег каждые Панафинеи, дабы обеспечить любовь сограждан. Герод же давно уже искал повод сохранить достояние предков, причем таким образом, чтобы сохранить и любовь жителей Афин.

Но властелин мира уже витал в мечтах, и они, как круги на воде от упавшего камня – расходились все дальше и дальше:

- О, Герод, ты настоящий сын Эллады! А я… Я её пасынок. Но, знаешь, я дострою храм Зевса, что не достроил даже Писистрат! Как, неплохой подарок твоему городу? Аполлодор будет в восторге от такого проекта, я вновь вызову его из Сирии, где он сейчас прозябает! Пусть половина денег будет твоими,а половину я выделю из государственной сокровищницы. Ты, Герод, будешь главным подрядчиком в восстановлении Эллады!

 - Я всего лишь смиренный каменотес, ты же, Август - архитектор! - всплеснул руками счастливый Герод. Несмотря на свою юность, он уже начал рассчитывать, как можно сэкономить благодаря государственным деньгам свои и даже приумножить их.

Адриан любил лесть. Он улыбнулся Героду.

-  Ты каменщик, а я - землекоп! Буду копать канал на Истме, чтобы Эллада вновь расцвела. По каналу пойдут корабли, нагруженные всеми товарами мира, и богатство наполнит Ахайю. Я восстановлю Аттику и Пелопоннес, я утолю жажду Афин, там ведь до сих пор нет акведука?

- Да, величайший, к сожалению. Величайший… - осторожно согласился Герод, выжидая. Вспыльчивый молодой август легко мог возвышенное огорчение сменить гневом.

- Как жестоко, жестоко обходились мои предшественники с колыбелью прекрасного! Но я исправлю это. Я возведу напротив Афин новый город. Блистающий мрамором! Он будет совершенен! Как обручальное кольцо с Римом. Он взял Элладу силой. Теперь пришло время пристойного брака…

Императора было не остановить:

- Всеобщее благоденствие! Я не буду воевать, я подарю миру покой и процветание… Даже иудеям… Только тебе, Герод, я могу доверить свои сокровенные планы… Римляне, даже лучшие из них, не понимают меня…

- Как мудры твои мысли, о принцепс! – подобострастно вторил «друг» Герод, бросив взгляд ещё раз на подаренный императором перстень.

Адриан остановился и прикрыл глаза, весь во власти фантазий.

- Не принцепс, а твой друг, Герод, - улыбнулся елейно Адриан. - Я и Антиной, мы покажем, на что способна любовь к прекрасному, к гармонии…

Молодой принцепс недавно закончил изнурительную войну с северными кочевниками, бунт иудеев, потрясший Восток, был потоплен в крови. Его руки тоже не чисты, и самое начало казавшегося ему прекрасного правления осквернено казнями. Но разве не покушались на его жизнь эти безумцы во главе с Пальмой? Он был полон благодушия и прекрасных замыслов, хотя власть над миром уже не давала ему понять, где заканчивается искренность и начинается лицемерие. Но молодой император искренне надеялся, что ручьи крови не превратятся в реки, он не любил убивать. Адриан закончил бесполезную и гибельную войну с Парфией, которую хотели продолжать заговорщики,и ещё более бессмысленную - с северными дикарями. Он ещё не знал, что воевать ему все равно придется, и зловредный род иудеев поднимет главу, а кровь затопит Иерусалим и неприступный Бейтар. Что его совершенный телом и, как казалось императору, аттической душой возлюбленный покончит с собой в водах Нила, а сам он умрет в мучениях. Покинутый всеми, ненавидимый сенатом, непонятый…

 А пока он знакомился со своей империей. Он молод и полон сил сделать римский мир богаче, спокойней, прекрасней, разумней. Ему больше не нужны войны. С берегов холодного Данувия, где он заключил мир с дикими ордами роксоланов, он двинулся сначала в Рим и расправился с заговором на свою жизнь, затем - на запад. Галлия, Испания, Сирия, Африка и, наконец, мечта детских грез – милая сердцу Греция увидели пышный императорский кортеж. Перед глазами Адриана ещё стояли подземелья элевсинского храма и золотой колос, подаренный ему жрецами в знак посвящения в тайны жизни и смерти, рыбачьи лодки эвбейских моряков, сельские свадьбы в Беотии и изящные красоты Афин. Как не мечтать сохранить это чудо?

 Дружбой с императором-мечтателем, императором-поэтом и архитектором Герод был силен и горд. Во второй его приезд в Элладу Аттик принимал его в почти построенной гигантской вилле, один портик к которой спроектировал ему сам царственный зодчий, а затем афинянин стал консулом в Городе. В Афинах он с тех пор чувствовал себя, окруженный любовью сограждан и благодаря своему богатству, словно полновластный господин, по крайней мере, так шептали римским властям в Коринф доносчики, заставляя нервничать братьев Квинтилиев, хозяйничавших в провинции. Впрочем, любовь сограждан немного отравляло то, что Аттику подчинялись несколько афинских банков и бесчисленное количество меняльных лавок по всей Ахайе. Так что многие любящие его афиняне, и даже жители Беотии, Лаконики и Мессении были как бы с невидимым ярмом на шее.

Годы шли, и положение Герода не ухудшалось. Даже смерть царственного друга не отдалила его от Палатина. После  консульства он вскоре стал наставником царственных отроков – задумчивого Марка и повесы-Луция. Однако, несмотря на благотворительность, множилось число его врагов, считавших, что он склонен к тирании, слухи о которой распускались в том числе и в Коринфе, где во дворце наместника с подозрением следили за властным афинским архонтом. В городском совете архонт Демострат шептался с Праксагором и Мамертином, а в банях и портиках шли слухи, что они недовольны тем, что все строительные подряды ведет Герод.

Ропоту способствовало также то, что по городу архонт действительно передвигался с царской пышностью в позолоченных носилках, окруженный сонмом слуг и рабов, как это делают в Риме и Антиохии, но как не делают в Афинах. Ибо пока ещё многочисленные неравнодушные граждане ревниво оберегают тень свободы и народовластия хотя бы во внешних проявлениях. Но множится и племя паразитов, они готовы забыть о славном прошлом за подачки и зрелища. И Герод, как ни радел о славном прошлом, действовал ему же наперекор.

***

Апулей снял несколько комнат в одной из гостиниц Пирея, чтобы не проделывать утомительный путь по Портовой дороге ранним утром – корабль в Африку уходил с зарей. Вещи его и Ликина уже покоились на судне, что должно было отправиться с грузом эвбейского мрамора в африканский город Лептис, где Ликин (который, в сущности, оплатил прощальный пир, и нашел хорошеньких девочек при помощи Посидония) надеялся найти корабль, идущий в Карфаген. Апулей думал отправиться из Великого Лептиса на какой-нибудь попутной повозке в свой нумидийский городок на границе великой пустыни. Из окна гостиницы видна была острая мачта «Любимца Посейдона», лениво покачивавшегося в гавани – завтра он отправится в Африку.

Апулей с нежностью оглядывал своих друзей, их веселые лица и блестящие от опьянения глаза, голые плечи куртизанки Леэны. Его взор уже стремился далеко за море, на другой конец мира, в то место, где родился и вырос – городок, обдуваемый горячим воздухом пустыни. Там - маленький уютный форум, где, в портике, напротив храма Рима, среди рева пришедших из пустыни верблюдов, он впервые услышал случайного эллинского оратора и решил просить родителей послать его учиться красноречию в Грецию. Там ждут отец и мать, скучают старые приятели, которых он не видел несколько лет, и в то же время ему было жаль покидать милые Афины. Тут были ставшие родными новые друзья и мудрые учителя, книги, мысли, красота, древность. Он держал пальцами тонкую ножку кубка из розоватого александрийского стекла. Его взгляд метнулся в сторону, и он нахмурился: два его приятеля – Авл и Посидоний – глядели друг на друга как волки. На это были причины, потому что Апулей помнил, что сказал вчера Герод Аттик в Кефисии:

- Вот, мои дорогие друзья, у этого юноши с варварским цветом волос речь – словно он в дни Перикла родился. Даже я не всегда могу так сказать, как этот пшеничноволосый мальчик,  – похвалил престарелый Аттик Олимпия, между тем, плотоядно пожирая глазами скрытое под хитоном юное тело скрибы из либрарии Диомеда. Олимпию стало не по себе. - Чего не скажешь о его друге, который, вдобавок, не знает простейших вещей и подвержен глупому извращенному учению.

На том симпозии, в Кефисии, не было ни одной женщины, тем паче гетеры. Все женщины, как и положено древним эллинским обычаем, находились на женской стороне дома, включая младшую прекрасную дочь престарелого архонта – тихую Эльфинику, которую лишь изредка видели в городе, и его хворающую жену Региллу – римлянку древнего рода. Герод следовал старине до конца, не только в слоге своих речей, писем и посланий. Хотя ходили слухи, что благодетель Афин и всей Эллады, её защитник и покровитель склонен больше к другой любви, в особенности к своим сыновьям и пасынкам. Но кого интересуют такие мелочи, кроме завистников?

Однако Посидоний готов был взорваться, и даже припомнить слухи о том, как Герод развлекается со своими юными учениками, которые поэт распространял сам через анонимные эпиграммы. Он краснел от стыда и злобы, но все же ничего не осмелился сказать мужу, облеченному, как властью и богатством, так и ученостью.

 Начало симпозия не предвещало позора. Посидония, несколько неуверенно чувствовавшего себя в этом роскошном триклинии, попросили изложить учение киников, и тот, насколько мог, вспоминая слова, которые никто, кроме как здесь, уже не использует, напрягал память и все прочитанные книги, а также вспоминал то, что услышал от Перегрина. И, когда клепсидра Посидония иссякла, началось обсуждение речи поэта. Это был разгром. Речь разобрали как по существу, так и по форме. Авл кусал губы. Ему было обидно за товарища и, в том числе, за себя. Тут один из любимцев Герода, чернокожий большегубый юноша по имени Мемнон, бросил Посидонию:

- Кого ты привел, Авл? Ты ничего не знаешь ровным счетом о том, что так любишь. Мало того. Стыдно быть природным эллином, и говорить как сириец.

- Это ещё раз подтверждает то, что этот Перегрин, как и его ученики, не стоят выеденного яйца, клянусь Гераклом, которого так они почитают, – постановил Аттик.

 – Пожалуй, этим была полезна речь этого юноши для нас. Так что Авл все правильно сделал: нужно было воочию убедиться в том, что Протей – ненастоящий киник и невежда. – Аттик отмстил за произошедшее в либрарии на улице Треножников. У него была власть схватить с помощью городской стражи своего оскорбителя, что шляется иногда по улицам, вспыльчивый старик несколько раз хотел это сделать, но гораздо приятнее опровергнуть в честном споре через его ученика.

Гарпократион из Аргоса, а также нежные юноши – такие же вольноотпущенники Герода, как и Мемнон – Ахилл и Полидевк - поспешили согласиться. Посидоний не дослушал потоков обвинений, и покинул без разрешения триклиний под глумливый смех начитанных юношей и почтенного Аттика, а потом, не дожидаясь, когда симпозий закончится, пошел в Афины пешком, и, весь в пыли и уставший, напился, как корабельщик, в Керамике. Олимпия всесильный архонт пригласил остаться в имении и показать свою великолепную библиотеку, но тот скорбно отговорился, что ему срочно ехать вместе с Авлом, и тогда, сожалея, Аттик отпустил его.

- Надеюсь, что я ещё увижу тебя, славный юноша.

Теперь, в Пирее, Посидоний был уже пьян невообразимо. Он кричал, пошатываясь на ложе,  Авлу:

- Если ты приехал в Афины за философией, ты приехал не туда. Здесь хорошие риторы пишут комментарии к Платону, но Платонов больше никогда не будет. Тут - начетчики и буквоеды спорят о значении слов, которые никто давно не употребляет. Красноречие не нужно – оно ведь создавалось для народного собрания, теперь оно – для споров в суде об обесчещенном муже или для учебников грамматики, – намекал хмельной поэт на недавнее свое присутствие в базилике. - Тут пережевывают умершую старину, подсчитывают, сколько раз Сафо упомянула слово «роза» в своих стихах или пишут вымышленные речи великих людей, которые они бы никогда не  сказали. Тут нет полета мысли. Да даже в суде нужно похлопать, чтобы все подумали, что речь действительно остроумна.

Авл глянул исподлобья на поэта.

- Берегись, Посидоний, ты ставишь под сомнение красноречие Авла, - заметил карфагенянин Ликин, благообразный и умный юноша, приехавший обучиться красноречию у Кальвизия Тавра.

- Ты пьян, Посидоний, - бросил сдержанно хмурый Авл. – Тебя уличили в недостаточной образованности, и теперь изливаешь желчь. Я думал, что ты гораздо лучше знаешь тонкости нашего учения.

Поэт не успокаивался, пьяно разводя руками. Наоборот, он напал на друга:

 - И этот человек называет себя киником! Да кому она нужна, эта образованность?

Эта ложная ученость пресыщенных дураков? Мир зажирел. Неужели весь смысл римского господства в том, чтобы торговать и повторять то, что давно создано? Мир гниет, как болото. Как можно создать что-то стоящее в болоте? Мир должен кипеть, гореть, чтобы и душа горела. А вместо этого мы гнием, гнию и я, гниет и ваш Герод Аттик!
Римлянин, Авл решил промолчать на слова о римском господстве. На слова о своем покровителе и многоуважаемом ученом муже. Ведь в первую очередь он просвещен философией. Он был старше и рассудительнее.

- Я такой же ученик Протея, как и ты. И киники не считают, что нужно быть невеждой. Да и кто тогда не гниет?

Посидоний привстал с ложа:

- Ха! Такой же? Ты богатей-всезнайка, ты любимчик Аттика! Но ты не холоден и не горяч, как нам говорил Протей о книжниках. Кто не гниет? Не знаю, быть может, Перегрин Протей. А вообще, настоящему кинику не зазорно признаться в том, что он гниет! – крикнул поэт. – Я гнию и горжусь этим!

- Кончайте ругаться и гнить! Вы прощаетесь со мной, а не устраиваете для меня бои на арене, клянусь Гераклом! – кричал со своего ложа хозяин пира, Апулей. Его начала раздражать и пугать эта внезапная перепалка. – Знал бы, нанял гладиаторов и пригласил бы вместо вас, дураков.

Посидоний отмахнулся от амфитриона в возбуждении, обращаясь к Ликину.

- Вот и я о чем! Если ты, юноша, хочешь вкусить настоящей мудрости  - обернулся Посидоний к жителю Карфагена. – Поезжай в Александрию или на Восток. Да хоть в Боспор Киммерийский! Здесь больше нечего делать. Тут собрали древние статуи, древние картины и древнюю мудрость. Но все это уже не дает плода. И тебе здесь нечего делать, Авл. Ты выставил меня посмешищем, хотя ты – последний из киников. Ты все специально подстроил. Что ты делаешь здесь? Возвращайся к будущей женушке, пока у тебя в твое отсутствие не родился кто-нибудь! Или, может, задумал жениться на запертой в геникее Эльфинике?

Выдержке римлянина можно было только позавидовать. Исказив от гнева лицо, тот лишь бросил:

- А что здесь делаешь ты, Посидоний? Тебя послушаешь, можно подумать, что ты не киник, а христианин.

Вместо ответа в римлянина полетел, обливая других, кубок с вином и ударился Авлу в лоб. Кубок был медный и погнулся, да и рука у Посидония была не рукой дискобола. Но все же Авл Геллий взвыл, зажимая сочащуюся кровью рану, вне себя от злости. Он кинулся на Посидония. Женский визг отрезвил собравшихся. Возлежащие бросились разнимать драчунов, в свалке оказался и Олимпий, и озадаченный таким поворотом пира Апулей, его хозяин, и Ликин.

***

- Спор ваш глуп, так как настоящий киник презирает подобные условности, что стали причиной случившегося. Но в знак примирения – а вы должны примириться, как люди, разумные, равно отведавшие млека знания – уплатите мне этакий штраф, чтобы хоть немного приблизиться к идеалу бессребринечества и умеренности, обет которого вы оба не соблюдаете. А мне вы поможете немного продлить мою жалкую и ничтожную собачью жизнь, - укоризненно отчитывал двух провинившихся Протей.

Два товарища, старший и младший, стыдливо опустили глаза перед неказистым старцем с длинной, спутанной бородой, в дырявом хитоне, потертом палии на медной застежке и в войлочной шляпе. Они находились недалеко от Киносарг, рядом со святилищем Геракла, в миртовой роще, где Протей любил устраивать встречи с учениками, пытаясь походить на Диогена.

- Да будет так – сказал Посидоний и протянул руку римлянину. Тот сжал кисть эллина.

Все ученики делали Протею подарки, чтобы поддержать его слабые силы, истомленные жизненными невзгодами, но чрезвычайный платеж казался Посидонию непосильным. Чтобы выполнить обязательства, данные перед лицом наставника, Посидонию, в отличие от Авла, нужно было подсуетиться.

 Дело в том, что, по наущениям мачехи, обольстительной фессалийской ведьмы, отец перестал оплачивать занятия в риторской школе через сына, а стал делать это напрямую. Алчная фессалийка посоветовала также ограничить беспутному сыну выдачи средств вообще, потому что сама нуждалась в подарках себе и своим любовникам. Посидоний мало-помалу износил свои хитоны, и недалек был тот час, когда он наконец-то станет внешне похож на киника. Поэт не хотел просить милостыню в городе, где его знают, хотя это не противоречило его любимому учению. Выход оставался один – идти на Иудейскую улицу, что рядом с лепившейся к краю римской агоры синагогой. Была ещё надежда на раздачу денег от Герода Аттика афинянам на грядущих Панафинеях. Но нужно полагаться сначала на себя. Забавно, может случиться, что богатейший банкир, позоривший его в Кефисии, вернет Посидонию долг.

Перегрин оглядел учеников, уставившихся на него и готовых внимать каждому его слову, идти туда, куда он поведет. Вот они, сбежавшие от городской суеты, готовые вернуться в неё затем, чтобы клеймить и попирать гнилые устои. Это были образованные юноши, которым надоела праздность и бессмысленность существования, скука и лень, пороки и пошлое благополучие. Они не находили утешения в оскопленных и лишенных жизни философских системах и давно не верили в богов. Были и те, кто был просто зол на мир, и те, кто хотел привлечь внимание. Но все обожали своего учителя за острое слово и непредсказуемое, но яркое дело. В его душе бушевал огонь, он еле сдержался, чтобы не потребовать от двух драчунов некоего сумасбродного действия…

Посидоний давно уже не нравился ему. Вдобавок, он опозорил своей нерешительностью самого Перегрина перед Геродом Аттиком, которого киник часто поносил на базарах и перекрестках. Нет, если он заставит искупить Посидония вину каким-нибудь поступком, вся слава достанется поэту – последнему из учеников! Нужно что-то иное…

За свою жизнь, натерев ноги по длинным римским дорогам, будучи любим и гоним одними и теми же людьми, он понял, что все человеческие  установления, запреты и пределы - не более, чем нечистоты в латрине. Да и сами люди… Ничего не запрещено и ничего не есть плохо и не есть хорошо. Мера вещей – лишь ты. Ты – целый мир, и, как только ты исчезнешь, какая разница, будет ли мир? Мир, в котором, Перегрин знал, нет богов, уйдя из которого ты станешь не более, чем распадающейся на атомы материей, о которой писал в своих книгах мужественный Демокрит. Тогда какой смысл жить категориями добра и зла, постыдного и правильного, придуманными сытыми для голодных и свободными для невольников, римлянами для порабощенных народов? Благо – свобода. Это Протей понял ещё в тот самый день в родном городе Париуме, у пролива, отделяющего Азию от Европы, когда поднял руку на отца. Ужасный ли, великий день? Несомненно, великий. В этот день Перегрин стал свободен.

***

Рука Перегрина с заостренным костяным стилем лихорадочно подалась назад. Кровь была везде. На тунике юноши, на тяжелых дорогих занавесях, она забрызгала раскатанные тщательно папирусные свитки с сочинениями Диогена из Синопа и его, Перегрина, руки. Ещё бы ей не быть всюду, ведь один из ударов пришелся в шею.
Лучше бы его отец не замахивался на своего нелюбимого сына жезлом! Аристарх был уважаемым в Париуме человеком за свое богатство, а за свою жестокость тем более не вызывал нареканий: сограждане усматривали в этом, если насилие применялось к рабам – признак старинной строгости и порядка, а по отношению к сыну – добродетельность.

 Аристарх считал Перегрина не своим сыном, а плодом любви жены и фракийского раба, которого он засек до полусмерти в перестиле, при стечении всех слуг, а потом, намереваясь сначала отдать его в гладиаторы, передумал и продал на мраморные рудники под Кизик. С Параконисских карьеров, где добывался великолепный белый камень, обычно возвращались реже, чем с арены. Эта деталь усиливала любовь граждан к Аристарху, ибо теперь люди гораздо больше уважают бездетных людей. В этом же случае многие надеялись, что Аристарх в итоге откажет в завещании рабскому семени.

С возрастом характер Аристарха не смягчался. Наоборот, злобы прибавилось. Теперь он часто вставал по ночам, мучимый постыдным позывом, а при справлении потребностей чувствовал, вдобавок, и жгучую боль в области паха. Припарки и отвары, которые советовали врачи, не помогали. Мужская сила наполняла жилы также с большим трудом, несмотря на усилия искусных рабынь. К тому же Аристарх не собирался отказываться от старых привычек. Он продолжал пить неразбавленное вино и злоупотреблять жирной гусятиной и свининой.

Лишь страдания ублюдка фракийского кобеля и его домашних рабов - ленивых дармоедов  - могли заглушить страдания старика. Крики и мольбы, беспомощное барахтанье жертв в ожидании неотвратимого и тяжкого избиения заставляли проходить по его телу теплую волну и растягиваться губы в улыбке, и даже возбуждали его ставшее таким хрупким мужское начало - и тогда он шел к матери Протея. В очередной раз вытравливая плод, она умерла на окровавленной постели – Аристарх после рождения Перегрина не давал ей иметь детей.

Перегрин, которого, как и домашних рабов Аристарха, не избегал ни карцер с хлебом и водой, ни плеть, в тот день был в своей кубикуле. Он перечитывал список одного из философов, которого он считал лучшем из всех – Диогена из Синопа - не делавшего различия между людьми, кроме как в добродетели. Лишь он освобождал его от страха, от которого не мог быть избавлен никто в доме тирана. Но когда разъяренный какой-то очередной своей мыслью пьяный отец ворвался в комнату и с безумными глазами занес над головой юноши трость, рука, в которой был заостренный костяной стиль, сама подалась вперед.

Удар все же обрушился на юношу, но Аристарх выронил трость и прижал к шее, из которой бежала кровь, ладони. Его глаза расширились от неожиданности, а затем и ужаса. Перегрин не мог остановить себя. Он со звериной яростью и сладким чувством наносил удары в грудь и живот, когда отец – убийца матери - осел на колени, он вонзал свое оружие ему в спину и не удовлетворился, пока не устал. Когда же он понял, над бессильным телом в расплывающейся луже крови, что сделал, его душа наполнилась ужасом, и ноги подкосились. В кубикуле тошнотворно пахло свежей кровью. В тот же день он бежал, успев похитить часть денег Аристарха – гроши, ибо отец его не любил хранить наличность и тем более на виду, а сундук в атрии хилому юноше не удалось взломать. Претенденты на наследство в городе из числа вольноотпущенников Аристарха были вне себя от счастья следующим утром, когда дом наполнили вооруженные диогмиты и судебные чиновники. Перегрина искали по всему городу, но не нашли.

Юноше не сладко жилось. Он ночевал в постоялых дворах, откуда его прогоняли, а нередко и били. Не раз приходилось Перегрину уворовывать пищу и деньги на станциях, особенно с пришествием зимы, так как украденное в Париуме давно кончилось. Он скитался по дорогам и городкам Мизии и Троады без какой-то особой цели, опасаясь равно добропорядочных граждан и разбойников. Но в этих скитаниях в его голове начало складываться мнение о том, что добродетель есть то, что хорошо для человека. Для человека же хороша свобода. По-настоящему человек может быть свободен, думал голодный Перегрин, ночуя на холодной мраморной скамье амфитеатра в Кизике, если не боится ни богов, ни гнилых человеческих обычаев, которые оправдывают, когда бьют бессильного, когда один объедается, а другой подыхает от голода как сейчас он, Перегрин. Он сам себе судья и господин, а это – самое трудное – ни от кого не зависеть.

Киники учили простоте. Но просто так влачить свое существование, подобно червю, было бессмысленно, думал Перегрин. Мало быть нищим и добродетельным. Нужно, чтобы тебя услышали. Сделав самое трудное – овладев собой – можно овладеть душами других. А потом, быть может, тоже научить их свободе. Нужно оставить после себя, хотя бы имя. А ведь даже для этой малости нужно сделать что-то небывалое. Несчастный Герострат обессмертил себя, совершив святотатство и уничтожив великолепный храм. С чего начать ему, Протею, чтобы остаться в памяти?

В тавернах он часто натыкался на разговоры, и из этих разговоров становилось очевидна принадлежность многих постояльцев к христианской секте. К стыду, святые для каждого эллина земли Троады ныне наполнились многочисленными христианами. Впрочем, Перегрин решил, что это нелепое учение то, что для него надо, ибо любые люди в принципе недалеко ушли от баранов, в особенности эти простодушные почитатели распятого иудея. Протею показалось, что он нашел свой путь к славе. Стать кем-то вроде пророка или бога для этих несчастных – что может быть лучше? Казалось, назад дороги нет – для сограждан он богохульник и отцеубийца. Так почему бы не присоединиться к таким же гонимым, как и он? Если удастся, его имя перенесет молва за моря, ибо теперь христиане есть везде, а Протей останется в памяти, ибо что-то подсказывало ещё молодому Перегрину, что это учение крепко засело корнями в душах людей. В один из дней он начертил на грязном, приспанном опилками полу таверны рыбу на глазах у заподозренных им христианах, и был принят ими с теплотой и радостью. Так началось восхождение Перегрина на христианских поприщах, и много чего ещё было потом…

Но это было очень давно. Перегрин отвлекся от воспоминаний и потеребил свою всклокоченную бороду, которая с дней тех первых скитаний успела вырасти и поседеть. Сидя под сенью мирта, он обдумывал раздор между учениками. Вот два драчуна с позволения Перегрина удалились в город, и киник повел разговор с оставшимися. Кажется, он придумал то, что нужно.

- Итак, вы видите, что нежелание жить в простоте делает людей зверями. Вы все – дети небедных родителей, но предпочитаете, несмотря на происхождение отцов и их деньги умеренность и жизнь по законам природы, где нет ни богатых, ни бедных, ни господ, ни рабов, поощрять дух, а не плоть.

 Аристомах согласился:

- Да, эти двое мало соблюдают простоту. Авл одет как щеголь, а Посидоний тоже слишком любит жизненные блага и даже пишет стихи.

Перегрин перебил.

- Авл никогда не был киником. Сложно сделать из римлянина философа, из римского патриция – киника. Те, кто привыкли властвовать, пожирать - не исправятся. Народ, способный лишь отбирать, завоевывать и подчинять все своей пользе не научится философии, как бы они не ездили в Афины, где она тоже умерла. Рыба посуху не ходит и он достоин снисхождения.

- Авл сразу выплатил пеню, - засомневался Гермотим. Один из учеников.

- Заплатил – это не имеет значения. Штраф – акт символический. Но обязательный. Они оба должны его заплатить, - сказал учитель.

- А Посидоний? – спросил другой ученик, Демотик.- Он ведь не заплатил.

- Может, он пойдет и украдет что-нибудь, или станет просить милостыню, ведь он не возьмет и обола у Авла теперь, и станет ближе к учению.

- Он этого не сделает,  - отрезал Аристомах. – Он не сможет. Не сможет стать настоящим киником.

Посидоний давно раздражал его, он был первым в их компании, и, как казалось Аристомаху, не заслуженно первым.

- Ты понятлив, Аристомах. Паршивая овца может испортить все стадо. Он эллин и называет себя киником, не являясь им, позоря нас.

- Что же делать? Изгнать Посидония?- спросил Памфил.

Протей поднял руку, призывая всех к вниманию. Ученики затихли, и старик спросил низким голосом.

- Какой сейчас месяц?

- Гекатомбейон, - удивленно ответил Памфил. Неужели учитель не знает?

- Правильно! Месяц жертвоприношений.И мне нужна кровь одного глупого рыжего петуха, опозорившего нас и наше учение.

***
В первый год двести тридцать четвертой Олимпиады, в конце месяца гекатомбейон, или в календы месяца, названного римлянами в честь Августа, город бурлил в ожидании великого праздника. В ксенонах не хватало уже места для стекавшихся в город зрителей. Объяснители древностей и содержатели таверн предчувствовали долгожданный доход. В Керамике блудницы приготовлялись к напряженным дням, а менялы проверяли наличные средства и приводили в готовность весы. И лишь немногие искренние поклонники древней эллинской веры приходили в город Паллады как паломники, понаблюдать за величественной гекатомбой, быки для каторой были куплены на деньги Герода Аттика. Впрочем,высокий смысл древнего обычая в глазах большинства давно застилался ярким шествием, позолотой, белоснежными одеждами, вводящими в экстаз гимнами и возбуждающим запахом жертвенной крови.

Все хотели понаблюдать за древним священным действом и связанным с ним праздником. Тысячи праздных мужчин и женщин, эллинов, римлян и варваров стремились не упустить уходящую старину, насладиться изысканными состязаниями в искусствах. Пылили по дорогам провинции Ахайя щегольские экипажи, тряские мулы тащили повозки с кожаным верхом, быстроногие крепкие рабы несли на своих плечах роскошные легкие носилки с важными гостями, богатыми дельцами, прославленными актерами и актрисами, поэтами и певцами. За зрителями ехали и плыли на кораблях со всех гаваней Пелопонесса, Эвбеи и, конечно, Аттики в невообразимом количестве мелкие торговцы вином, амулетами, безделушками и тканями.

Плыла, торопливо пеня зеленоватую воду медным тараном, из Коринфа в Пирей, и быстроходная римская галера, длинная и узкая, красная с черным. Это был корабль, опасный для прочих. Нутро его было набито не украшениями, ни вином и пряностями, но тюками со стрелами для луков и баллист, ядрами для пращей, копьями и доспехами для воинов, что отдыхали сейчас в башне на носу судна, около метательных машин, невидимые для начальства. Под палубой гудел мерно барабан, и иногда разрывал ритм взмах жестокого бича, а воздух был сперт от пота и тяжкого дыхания гребцов.

На палубе любовались закатом люди, у которых не было причин любить устроителя Панафиней, афинского архонта Герода Аттика. Тут были и братья Квинтилии: старший – наместник провинции, и младший - квестор. Боги не дали третьего брата, а будь он - третий Квинтилий стал бы прокуратором имуществ. Прятали руки в складках плащей  от соленого ветра архонты Афин Демострат и Праксагор - соперники Герода на заседаниях Совета и в пылу споров в Академии. Потирал руки маленький человечек по имени Никомед, рост и вид которого не вязались с его могуществом, бывшим больше всех его спутников, вместе взятых. Никомед был вольноотпущенником наследника престола, цезаря Луция. Он ворочал миллионами сестерциев и превращал в марионеток тысячи не последних в этом мире людей посредством денег и связей. Рядом с наперсником цезаря стоял распорядитель игр в Коринфе, Мамертин, и, опершись на перила, вглядывался в кипение волн Теодот – софист, как и архонты, хотя и не столь именитый.

- Афины славный, красивый городок, но пришедший в упадок… протянул Квинтилий-Старший, Хозяин Ахайи.

- Много риторов, а налогов поступает не так уж много. Вот, например, в городской казне не так давно не хватило средств доставить количество зерна в город. Пекари моментально возмутились, - ответил Квинтилий-Младший, Казначей Ахайи.

- И от риторов есть польза, - дипломатично вставил Теодот, сам афинский ритор.

- Да, вот одного недавно чуть не побила чернь камнями. Лоллиана, стратега, - напомнил Демострат. - И все из-за остановки пекарен.

- Но он попросил собрать деньги своих учеников, и через два дня пришла баржа, набитая фессалийским зерном,- защищал Теодот собрата по ремеслу.

- Вот и хватит им учеников. Я бы разогнал всех этих болтунов, или, по крайней мере, лишил жалования тех, кто сидит на шее у государства. Зачем целых четыре кафедры риторики? Хватит и одной! На освободившиеся деньги можно устроить бега колесниц! - подсчитывал брат-казначей.

- В Коринф идут баржи с первоклассным египетским зерном. И амфитеатр есть,и три бани, и всё, что нужно для хорошей жизни,- с достоинством произнес Квинтилий-старший, проконсул.

- А в Афинах нет даже захудалого бойца, только фракийцы пыхтят в палестре, валяются потные в александрийском песке, никто ни разу никого не убил, а бои все заранее проплачены. Мимов нет, пляску пчелы Герод запретил - женское тело не посмотришь в театре. Только Керамик, но если бы в Афинах не было бы шлюх, то я вообще бы подумал, что это не город, а кладбище. Афинские греки  скучнейшие люди. Афины - болото, – жаловался распорядитель игр в Коринфе, друг Никомеда и товарищ по денежным делам.

А Никомед давно подначивал братьев Квинтилиев, чтобы они повелели устроить бои в Афинах – хоть даже на загородном на ипподроме, если театр Диониса запретен даже для пантомимы. Тогда бы пошли в Пирей зафрахтованные им корабли, груженые гладиаторами в цепях и в клетках, и такие же корабли с африканскими  пантерами, сирийскими львами и скифскими волками.

- И все же не в Коринф едет сейчас вся Эллада, а в город Паллады. Так-то. Блистает ещё звезда эллинской мудрости и изящества, – робко сказал Теодот. Его мучила совесть, ведь когда-то он был учеником Герода Аттика.

- Да, но в вашем светильнике мудрости воцарился тиран и бунтовщик. На каждом общественном здании ставит свое имя, чего стесняется делать даже император, - перебил архонт Праксагор.

-Наш Август очень кроток, - вставил казначей.

- Да, вся Аттика засеяна камнями: "Здесь охотился Герод", а здесь - помочился, - скорчил гримасу наместник. - Возмутительно!Кем он себя мнит?

-  Я вам больше скажу: нынешнего императора чуть было не постигла участь жены Герода или его домашних рабов,  - вставил Никомед, подмигивая.

-  Неужели? -удивился Квинтилий-младший, квестор провинции.

-  Да, мои дорогие. Божественный император наш Антонин, да продлится его царствование сто лет, встретился в молодости у горы Иды, на узкой тропинке, с этим разбойником. Император тогда еще управлял Азией. Так этот гордец не уступил место проконсулу! Такая гордыня у Герода!

 - Да, устроился и во все городские дела сует нос, будто кроме него нет больше архонтов, - ворчал Демострат.

- Подкупает чернь раздачами денег и вина, - упрекал Праксагор, хотя не было города в империи, где чернь не подкармливали для спокойствия властей.

Никомед потирал руки, разжигая ненависть Демострата и Праксагора, поглядывал на одобрительно кивавших братьев Квинтилиев. Он давно носился с мыслью создать Коринфский банк, куда хотел перетянуть деньги всех значимых людей Эллады. Но на беду вольноотпущенника цезаря Луция, в Афинах всем распоряжался Герод Аттик - и менялами, и строительными подрядами. Вдобавок этот ханжеский ритор запретил комедиантов и гладиаторов. Но Никомед уже успел перейти дорогу этому заносчивому писаке. Это он помешал Героду прокопать канал на Истме, так как владел долей в товариществе, которое управляло истмийским волоком вместе со всеми работавшими там людьми, волами и приспособлениями. Скоро гордый грек узнает силу бывшего вифинского раба....

 Все замолчали, устав вспоминать грехи Герода, любуясь закатом. Солнце задевало своим диском Акрополь, не видный ещё отсюда. Галера, пеня красными веслами морскую зыбь, неслась к Саламину. Вот уж виден дым маяка Пирея…

В либрарии на улице Треножников как будто незаметна была вся эта суета. Никто бы не подумал, что в город на все парусах бегут корабли и скрипят повозки. Одни и те же посетители. Тот же скрип перьев и запах папируса, приглушенный шепот, дабы не мешать друг другу разворачивать и читать папирусы, разложенные на мраморном прилавке. Олимпий, спустившись со Старого города, с улицы Священных Треножников, где он в продолжение многих часов в полутьме скрипел тростником для писания, вступил в так называемый город Адриана.

Щурясь от непривычно яркого света, миновал величественную белоснежную арку этого императора, отделяющую старинные Афины от бывшего предместья. На ней не было рельефов с вереницами пленных варваров, торжествующими легионерами и изображениями апофеоза. Эти ворота – арка триумфа императора-филэллина над своими черствыми соплеменниками. На Олимпия с фасада глядела краткая, но полная гордости надпись на чеканной латыни.

«Это не город Тесея, но Адриана»

Над черепицами и архитравами города ещё шумел гул мириад беспокойных афинян и приезжих гостей города. Солнце давно уже склонялось на полночь, чтобы утонуть где-то в водах Саронического залива, видного с высот Акрополя, но пока оно было довольно высоко, и касалось своим лучезарным боком фронтона огромного храма Зевса Олимпийского. Это чудовищных размеров святилище начал строить ещё тиран Писистрат более семиста лет назад, начинал и бросал замысел могущественный сирийский царь Антиох, чьи владения когда-то доходили до границ Индии, дав храму пятнадцать колоссальных колонн. Но для самых великих правителей достроить грандиозный храм оказывалось непосильной задачей. В Афинах любили шутить на эот счет.

- Когда ты отдашь мне долг, Феофил? – спрашивал меняла афинянина.

- Когда храм Зевсу достроят! – с издевкой отвечал должник.

Римский император закончил великое сооружение, и несчастный Феофил потерял прекрасную отговорку. Впрочем, греколюбивый август не забыл и о себе: недалеко стояла и по-восточному огромная статуя уже умершему императору-полубогу, с телом, которому позавидовал бы сам Аполлон. Изваяние по величине было сродни тому, что стоит в Городе рядом с Колоссеем и изображает Гелиоса, поражая приезжих размерами.

Олимпий прошел в бани, в которых заметил много незнакомых людей, что приехали в канун Панафиней и заполнили гостиницы в Новом городе, снял сандалии, хитон и остался в одной набедренной повязке. Вещи он оставил рабу в раздевалке, но не направился прямиком в парилку и в мыльню, а прошел, чтобы оказаться там позднее, кружным путем. Олимпий шел, чтобы почувствовать под ногами мягкий песок площадки для борьбы и гимнастических упражнений, которую эллины зовут палестрой – портик, наполненный хлопками, шлепками и криками борцов, игроков в гарпагос и праздными надушенными юношами, молодыми бездельниками, ставящими отцовские деньги, как на фракийских борцов, так и на игроков в мяч.

 Песок палестры был таким же золотым, как взращенная на берегах Нила пшеница. Его привезли сюда специально на вместительных кораблях с прекрасных пляжей Египта, набрав у известного своими развлечениями города Канопа, по приказу императора-филэллина. Чудовищная расточительность, которая вряд ли когда-нибудь повторится, по крайней мере, в отношении граждан Афин. Приятно шурша босыми ступнями по тщательно просеянному египетскому песку, Олимпий разминал руки, разогревал спину, похрустывая суставами и связками.

Он долго ждал этого часа! Сгорбленный сначала над папирусами «Речей» Лисия, которые он переписывал уже третий день, а затем над расчетами Никия, он уже представлял, как жизненное тепло будет расходиться по его закоченевшим от сидячей работы мышцам, как тело вновь станет послушным. Как в тяжком напряжении будет он топтать ступнями песок, упираясь, чтобы повергнуть противника или чтобы самому упасть, а затем, пропарившись в душном кальдарии, окунуться в прохладный бассейн.
Вдруг Олимпий  услышал, что по палестре и по портику, соединяющему её с банями, прошел восторженный шум женских и мужских голосов.

- Мнесибул, Мнесибул идет!

В следующее мгновение показался и сам Мнесибул. Юноши перестали биться об заклад, группа мужчин и девушек перестала перебрасывать кожаный мяч, а несколько пар борцов, обмазанных блестящим на солнце маслом, к которым хотел подойти Олимпий, прекратили учебные поединки и все устремили взор на вход в палестру.

 Некий статный муж появился, будто триумфатор, в окружении восторженных девушек, возвышаясь над сонмом сопровождавших его также и юношей на полголовы. Так он шествовал покачивающейся походкой борца и уверенного в себе человека. Его спутавшаяся борода и длинные волосы говорили о том, что он давно не знал цирюльника. Кожа была покрыта сильнейшим загаром человека, постоянно находящегося на свежем воздухе. На покатых плечах атлета покоилась волчья шкура. Мнесибул остановился, сбросил шкуру на золотистый песок, снял тунику и явил публике свое совершенное тело. Со всех сторон палестры донесся восхищенный вздох, в большинстве своем – женский, но и мужчины-эллины умеют ценить мужскую красоту.
 
Увидев бугрящуюся мускулами широчайшую спину Мнесибула, Олимпий тоже наполнился гордостью за то, что Эллада ещё не измельчала окончательно. Римляне привыкли видеть греческих рабов, риторов, куртизанок и льстецов. Пусть же попробуют назвать этого эллина женоподобным! Последний же, зычным голосом пригласил на борьбу любого желающего. Он говорил на чистейшем аттическом наречии, которое можно встретить нечасто. После минутного замешательства, несколько городских борцов, что пребывали в нерешительности после появления Мнесибула и остановили свои упражнения, попробовали сразиться с гигантом. Но все было тщетно.

Пристыженные, они ушли в термы, лишив Олимпия сегодня борьбы. Он посмотрел на могучий торс Мнесибула из Элатеи, покрытый каплями пота. Стоит ли рискнуть? Будто читая его мысли, за спиной раздался насмешливый голос.

- Да, этот парень из Аркадии способен надрать уши любому из афинян и, конечно же, каждому из здешних палестритов. Ставлю денарий траяновой чеканки. Да что там говорить, я во всей Элладе не видел подобного громилу. Это я-то, Афанасий, который был везде!

Олимпий повернулся к говорившему. Это был, судя по выговору, коринфянин, и самого пройдошливого вида. Он носил чрезвычайно длинные черные волосы, кудрями вившиеся почти до плеч и стянутые ободком. Лоб волосы скрывали будто бы специально. Человек, судя по поношенной одежде, был невысокого положения, но это никак не мешало его жизнерадостности. Он был не один. Да, это были те девушки и мужчины, что играли в мяч. Олимпий  обратился к этому мужчине, подбородок которого был украшен аккуратно подстриженной бородкой.

- Никогда не слышал о подобном.

Тот рассмеялся.

- Как? И ты ещё зовешься эллином! Это ведь знаменитый атлет Мнесибул из Элатеи, уж я-то знаю, клянусь глазами Афины.

- И чем же он знаменит?

Словоохотливый коринфянин возбужденно начал:

- Это чистый Геракл, посмотри на него. Ему наскучила жизнь в городе, показалось ему, что это развращает его и расслабляет, и он направился в Акарнанию, где питался только молоком и плодами, охотился на волков и кабанов и жил в хижине.

- Хах, возможно ли в наше время такое? Все идут в города за развлечениями и легкой жизнью, – усомнился юноша. – А атлеты давно выступают за деньги, а не для того, чтобы прославить город.

- А ты посмотри. Видишь его волчий плащ? Или лук и колчан со стрелами? Он выходит один на один с волками, которых нынче много в Аттике на пустошах, где раньше были поля. А ещё он жалуется, что в Элладе больше не водится львов. Это человек старой породы.

- И все это из одной только скуки? – усомнился Олимпий. – Он вполне бы мог пойти в гладиаторы, стать корабельщиком или попробовать записаться в легион.

- Он думает выступить в этом году на Олимпиаде, и предпочел обычным тренировкам дикую жизнь, чтобы закалить и укрепить мышцы и волю. Ходит по сельской местности, в города не заходит, не подстригает бороды, видно, дал обет. А тут вдруг, и ты как раз оказался прав, видимо, соскучился по поклонникам и поклонницам, и решил прийти к людям. Без женщин жизнь не мила. Особенно в такой праздник!

- И откуда ты все знаешь?

Коринфянину был странен такой вопрос, и он даже не понял, что именно удивительно знать.

- Про женщин-то? Или про грядущие Панафинеи? - улыбнулся коринфянин.

- Нет, про атлета из Элатеи.

Жизнерадостный эллин даже присвистнул:

- Так в каждом ксеноне от Амбракии до Эвбеи о нем говорят: видели так-то и там-то огромного атлета. Мы с товарищами зарабатываем на хлеб тем, что играем пантомимы. Вот уж обошли пол-Эллады. В Афинах мы думаем играть в театре, ведь скоро Великие Панафифнеи! Со всей Эллады сюда стекаются певцы, актеры, музыканты. Вот и Мнесибул пришел. Я уж не говорю о фракийских борцах, торгашах, ворах и гадателях.
Олимпий развел руками:

- Кто же вас пустит! Вы же мимы! В городском совете Герод Аттик, он точно не потерпит такого! Он будет судьей на одном из состязаний.

Тот, кто назвался Афанасием, пожал узкими плечами:

 - Как знать. Как ты сказал, архонт…?

- Герод..

- Да, кажется, так. Что ж, раз у вас тут все по-старинке. Так или иначе, после Панафиней мы отправимся в Пирей. А потом, возможно, в Олимпию, на Игры, а если и там нас прогонят – Афанасий поморщился - то уплывем в Азию. Милетские девки лучшие из тех, что я пробовал… Не считая коринфянок, конечно, да будет мне свидетелем Дионис.

Афанасий мечтательно зажмурился. Коринфянки когда-то сыграли в его жизни решающую роль. И теперь он сам играет, и следит за тем, чтобы лоб всегда оставался укрыт волосами от любопытных взглядов…

- Я вижу, у вас интересная жизнь. Не то, что моя, - вздохнул юный писец.

Коринфянин поковырял с задумчивым видом в ухе и рассудительно ответил:

- Все может набить оскомину. Но я вполне доволен такой жизнью. Меня зовут Афанасий. Вот наш старший – он указал рукой на стоявшего в стороне чуть седого худощавого мужчину – Гелиокл с острова Теос – тот с достоинством кивнул головой.
- Вот Малх, он не эллин, но прекрасный парень. И дерется он хорошо - бойся его задирать. А вот Далила, Танит и Трифэна.

Девушки приветливо улыбнулись, а Трифэна задержала лукавый взгляд. Писец смутился и тоже представился:

- Ну что ж, а я Олимпий. И я сегодня обойдусь без борьбы, клянусь Гераклом.
Афанасий потеребил пальцами бороду и спросил:

- А ты умеешь играть в гарпагос, Олимпий? Это не менее, а может и более интересно, чем валяться в обнимку на песке с потными мужчинами.

- Что-то слышал

- Научиться нетрудно, клянусь Аполлоном. Пойдем, златовласка, нам как раз не хватает блондинов.

Олимпий, засмотревшись на Трифэну, все же поймал упругий кожаный, брошенный без единого слова довольно сильно немолодым теосцем. Улыбнулся девушке. Подбросил, и ударил по нему, придавая вращение на его крутом пути.

***

Олимпий перестал ходить в Керамик, и на настойчивые предложения Посидония уже давно отвечал отказом. Тот удивленно пожимал плечами, и уходил в ночь, к Леэне и ее сестрам по ремеслу. Не то, чтобы в молодом каллиграфе ещё оставалась невинная стыдливость – после той нелепой первой ночи он был в греховном квартале не раз – и один, и с Посидонием. Но его мыслями завладела рабыня из пекарни, что смотрела на него с невыразимой теплотой. Он забыл то пренебрежение к рабам, что питали все вокруг него, и даже он сам, хотя и трудился наравне с ними в либрарии за наклонным столом. Нет, Нисан не такая, как все. Иногда, вспоминая глаза Нисан, и взгляд, посланный ему украдкой очередным утром, он прерывал речь на полуслове и замолкал.

- Что с тобой? – спрашивал Посидоний.

- Ничего.

Друг качал  с неодобрением головой.
Писец улучал минуты, и пересекался с нею у пекарни каждое утро, таясь от взгляда Диодота-сирийца. Иногда госпожа посылала её на рынок за свежими овощами. Олимпий был тут как тут, они смешивались в толпе на агоре и могли говорить свободно.
Олимпий узнал то, что Нисан не рассказала ему в детстве – о пиратах, о погибших родителях и о той участи, что ей приходится влачить. Он понял, почему смотрел на нее не как на других невольниц: она родилась свободной!

И вот снова утро. Олимпий, идя в либрарию, подстерег рабыню. Но в этот раз она постаралась пройти, будто его не заметила. Олимпий поймал Нисан за руку, которой она прикрывала лицо, будто от солнца. Олимпий взял её за руку и отнял от лица рабыни.

- Откуда у тебя этот синяк?

Нисан опустила глаза. Голос её дрожал.

- Это хозяин.

Она промолчала, а потом подняла глаза.

-  Он мстил мне, за то, что я не разделила с ним ложе.

Она замолчала опять, а потом посмотрела Олимпию прямо в глаза с печальной улыбкой, и вдруг сказала.

- Зато мы все получим воздаяние на небесах.

- Какое воздаяние?

- Агнец утешит всех страждущих и угнетенных.

- Кто сказал тебе такую глупость?

- Пресвитер. Это не глупость, он святой человек.

- Так ты христианка?- удивился Олимпий.

Во взгляде рабыни мелькнул ужас. Но писец поднес указательный палец к губам, намекая, что он будет молчать. В ответ она опасливо показала маленький деревянный крестик, скрывавшийся под застиранной туникой на тонкой нитке между нежных грудей. Не сказать, что в этот момент Олимпий сосредоточил внимание на знаке иудейского божка...

Хриплый мужской голос недовольно крикнул из булочной.

- Нисан! Куда ты пропала, негодница? Розог захотела?

- Это Диодот, мне пора.

Она быстро выдернула свою руку, ещё раз взглянула, грустно улыбнулась, и побежала в пекарню.

Дыхание Олимпия перехватило, в груди защемило от нежности, которую он не испытывал даже к горячо любимому отцу. Но вот Нисан исчезла, и Олимпий, взволнованный, продолжил путь к улице Треножников. На удар надо отвечать ударом, на зло – борьбой, а не надеяться на то, что кто-то накажет негодяев. Он подумал, что христианский бог не намного справедливей римских судей, если позволяет такой невинной девушке, как Нисан, терпеть позорные узы рабства. Но ведь Нисан тоже не овца для заклания. Она тоже не проявила покорности!

Следующие несколько дней было много работы, и глаза его, словно посыпанные колким песком, сводило от усталости. Он даже позабыл про несчастную рабыню, ибо приходил в свою каморку на шестом этаже поздно и валился на жалкое ложе. Перед глазами был желтый папирус, извивающиеся, будто черви, слова на расчерченном листе, взгляд на правую верхнюю строчку, обмакнуть тростник… Но, наконец, на следующее утро Олимпий заметил, что с позавчерашнего дня он уже не видел этих печальных добрых глаз.

Олимпий остановился у мраморного прилавка, который явил столпившимся показателям потрескавшиеся в печи хлеба, наполнившие приятным ароматом узкую улицу Благоденствия.

- А где Нисан? Рабыня, что работала в пекарне?

Один из невольников Диодота, щуплый лысоватый каппадокиец в короткой тунике, подавая хлеба покупателю, с удовлетворением сказал:

- Сучку продали в лупанар. Она отказала господину, и теперь надменная будет отдаваться всем без разбора. Надо знать свое место, - раб изрек это с видом назидательным, как нечто заученное и очень умное.

Олимпий сжал кулаки. Нет, он не будет ждать, пока иудейский бог спасет её. Богов нет. Зато скоро большой праздник, и лупанарии наполнятся чужеземцами, пришедшими посмотреть на церемонию Панафиней. Мысль о том, что предстоит пережить Нисан, если он ничего не предпримет, придавала ему сил. Мысли приняли ясное направление. Посидоний. Леэна. Карамик.


***

С некоторых пор Посидоний заметил, что у его дома ошиваются два нагловатых молодчика, лицами похожие на обитателей Пафлагонии или Вифинии, которых полно в Новом городе. И раньше чьи-то рабы приносили подарки его мачехе. Под разными предлогами проводила она ночи в богатом квартале Ареопага. Иногда, наняв экипаж, в котором даже мулы были украшены цветными лентами, ехала с одной рабыней (к которой безуспешно делал приступы поэт) в Коринф, будто бы для того, чтобы принести жертву Афродите (такое объяснение было, по правде сказать, недалеко от истины).

Посидоний подозревал, что непротивление отца этим странным поездкам напрямую объясняет и большие надежды на будущую римскую службу сына и расходы на учителей. Нельзя было списывать, конечно, и колдовство, не забывая фессалийское происхождение Макетиды, что вполне способна была отвести глаза супругу. Это Посидония (в глубине души, конечно) вполне устраивало.

Но когда он понял, что мачеха вхожа не только к неизвестным и безликим римским магистратам в Коринфе, но и ничем особо не превосходящие его сверстники вхожи, в свою очередь, в его дом, поэт задумался, и начал сопоставлять резко иссякший золотой ручеек в его руках с переменами в предпочтениях мачехи. Римляне дарят Макетиде, но и она тоже не чужда благотворительности. На справедливый вопрос о происхождении этих двух новых красавцев старый раб, первая нянька Посидония, старик-ликиец Евмен, ответил не сразу. Он надзирал над двумя другими рабами, втаскивавшими в дом амфоры с горючим маслом, наконец, услышав голос молодого господина, отвлекся:

- Выяснить не составит труда. Я даже больше скажу, что эти два красивых молодых человека в большой милости у вашей благочестивой мачехи, – блеснул пройдошливый старый раб маслянистыми глазами.

- Вот это уже интересней. Когда я встретил их в первый раз, у них не было этих перстней на руках.

Лукавый старик продолжал:

- Вам, молодой мой господин, они бы весьма подошли, эти перстни. Я очень опечален, что батюшка стал обделять вас своими милостями. Но я, кажется, знаю причину. Ибо в одном месте убывает, в другом – прибывает, такова природа вещей, клянусь Приапом.

- Да я смотрю, ты стал философом на старости лет. Что ты хочешь сказать, хитрец Евмен? – Посидоний пошарил в своем полупустом кошеле и не пожалел медного обола, кинув кругляшку с совой старому няньке.

Старик шаркая подошел к Посидонию и, опасливо косясь на дверь (как бы не появился господин), и на молодых рабов, быстро зашептал:

- В этот раз не иди сразу на симпозий, мой господин, а подожди час после захода солнца у ограды общественного сада, рядом с самым высоким платаном. Ты увидишь преинтересное зрелище, клянусь благосклонностью Гермеса!

В назначенный час, увидев ожидавшего его у сада Евмена, ехидная ухмылка которого дала понять, что Посидоний пришел вовремя, он забрался на ограду сада, терраса которого была выше второго этажа родного дома. Отсюда было отлично видно окно опочивальни, скрытое со стороны улицы кроной старого платана. Он помог взобраться и слабосильному Евмену. Зрелище началось.

Итак, окно. Полумрак спальни не сразу дал обозреть происходящее. Наконец, глаза привыкли. Он увидел свою мачеху в неприличной позе, стоящей, выгнув стан, на коленях, уперных в мягкое покрывало супружеского ложа. Но все дело в том, что она была не то что бы не одна. И даже не с любовником. А с двумя.
Посидоний молчал некоторое время, щуря глаза и присвистывая, а затем наконец сказал:

- А матушка, оказывается, исключительно страстная женщина, не говоря о её прочих достоинствах. Уверен, если бы Парису пришлось выбирать между богинями и ней, он бы оказал честь именно моей мачехе. Смотри, смотри! – дергал Посидоний старого раба, и без того во все глаза следившего и, без сомнения, уже не раз наблюдавшего все это непотребство, за ткань хитона. - До чего изобретательна! Такого и в Керамике я не видал!

Он лукавил. В Керамике он видел и не такое.

Старик-раб ощерил редкие зубы:

- Да, господин, именно это я и хотел тебе показать. Госпожа Макетида - женщина высоких достоинств.

- Кажется, она решила показать нам все свои достоинства, порази меня Зевс! – хохотал поэт.- Клянусь Гермесом, что буду негодяем, если не вознагражу тебя, Евмен, за такое прекрасное зрелище!

Улыбка не сходила с лица Посидония. Что ж, теперь он заговорит с отцом о деньгах по-иному! Может, удастся и спровадить надоевшую фессалийку!

Но вдруг он увидел на улице знакомую голову. Голова (лишь ее видно было с забора, который оседлал Посидоний вместе со старым рабом) направилась не к большим воротам дома, а к утопающей в плюще маленькой дверце, ведшей во флигель. Олимпий! Что ему нужно в этот час? Видимо, дело важное, если тот пришел так поздно, и стучит так упорно. Как ни восхитительно было зрелище блудливой мачехи, Посидоний спрыгнул без объяснений и поспешил к другу, безуспешно пытающемуся проникнуть во флигель. Там поэт жил как бы отдельно от своего отца и мачехи, и через дверь которого он нередко приводил к себе подруг на ночь. Евмен опасливо смотрел на молодого господина. В его годы  нелегко спрыгнуть с такой высоты!

***

Леэна сменила тот неказистый притон, в котором Олимпий когда-то побывал памятной ночью, на более приличное обиталище. Она теперь стала сама госпожой, ушла за немалую мзду от Циклопа и уплатила все положеные сборы римским властям. Теперь коринфянка также имела у себя некое подобие веселого дома, а сама обитала в лучших комнатах на втором этаже, и там же принимала избранных посетителей. Об этом всем расказал дорогой поэт, пока они пробирались через закоулки Керамика, в которых было теперь не протолкнуться от шумной толпы иноземцев. Город бурлил в предвкушении праздника. До начала Панафиней оставалось меньше суток.

- Эх, зря ты, мой юный друг, отказывался сходить со мной к Леэне. У нее стало совсем прилично, она прикупила новых сочных девочек, да и сама она ещё горяча – лучше всех, клянусь Приапом.

Поэт с нарочитой веселостью говорил легкомысленные вещи, но на самом деле время от времени страх холодил в животе. Время от времени он, человек вроде бы не суеверный и просвещенный философией, сжимал в руке маленький медный Приап, и молилпро себя богов об удаче. Олимпий был настроен решительно, и если не получится с Леэной, он готов был на крайности. Крайности же – у юноши в руке блестела хитроумная отмычка, которую он украл у механика Евтихия из его комнатушки. Олимпий собирался освободить Нисан любой ценой. Посидоний же знал, что хозяева лупанаров – мстительные и опасные люди, и за свой товар не побрезгуют убить двух молокососов, чьи трупы потом найдут у ограды древнего кладбища Керамика утренние стражи. Это совсем не то, что писать анонимные эпиграммы на Герода Аттика.

Полчаса назад Посидоний ждал Олимпия у темной  арки инсулы, и, наконец, увидел друга, у которого в руке блестел ключ. Евтихий как-то обронил в разговорах с Олимпием, что у него есть прекрасное приспособление, открывающее любые двери. Несмотря на то, что к любому сделанному замку у него оставался запасной, на всякий случай была и отмычка – иногда покупатели теряли ключи, иногда обращались старые клиенты, когда не могли открыть другие, из тех, что не были делом рук механика. Ходили слухи, будто Ефимий делал услуги для грабителей, но любой, кто побывал влачуге механика, понял бы, что это наглая ложь – бедность ветерана опровергала грязные сплетни.

Они прошли в опрятный новый домик Леэн, где их встретил прикованный звонкой цепью мускулистый нубийский привратник с суковатой палкой в руке, черный, как смола. Он узнал Посидония, и пропустил внутрь дома, где молодых людей тотчас обступили несколько хорошеньких девушек в коротких одеждах, с хохотом увлекших гостей в небольшой триклиний. Головы красавиц были украшены свежими цветами. В пиршественной зале их встретила сама хозяйка, встав с ложа, на котором она вкушала в одиночестве легкую трапезу. Ей прислуживала девочка лет десяти.

Гетера радостно улыбнулась, послав вошедшим воздушный поцелуй.

- Не ждала вас в такой ранний час. Не смогли попридержать желание до вечера? Я ведь совершенно не была готова принять столь дорогих гостей! Особенно тебя, красавчик. Почему ты так долго не заходил, милый?

Посидоний хотел что-то сказать, одна из молоденьких девушек повисла у него на шее, и поэт блаженно улыбался, чувствуя себя вновь в привычной обстановке. Но его перебил Олимпий.

- Прости, Леэна, но мы не за этим. Я пришел просить тебя об одной очень важной услуге.

Гетера улыбнулась, теперь уже  невесело. Она уперла тонкую руку в дивный изгиб бедра. На руке звякнули золотые браслеты.

- Какую же другую услугу, кроме тех, что я привыкла оказывать, ты хочешь?

Юноша запнулся на миг под изучающим взглядом гетеры. Но потом собрался с мыслями.

- Я пришел к тебе, прекрасная Леэна, так знаю, что лишь ты можешь мне помочь.
Прошу тебя: выкупи молодую рабыню, недавно проданную в лупанар. Она служила в доме Диодота-сирийца, но теперь она в Керамике. Её имя Нисан, и она там всего несколько дней. Я знаю, ты многих знаешь и многим известна в Керамике. Для тебя не составит труда прийти и выкупить себе рабыню – ведь ты действительно собираешь для себя юных рабынь. Но пусть к ней никто не притронется кроме меня, и я сделаю все, что ты пожелаешь. А потом я выкуплю ее у тебя. Она может служить тебе за трапезой, по хозяйству. Только не давай её другим мужчинам!

В триклинии повисла тишина. Леэна была обескуражена. Никогда ее не просили о подобном. Она невесело рассмеялась. Тогда рассмеялись и девушки, стоявшие сзади.

- Хорошенького посетителя ты ко мне привел, Посидоний! – она взяла недопитую  чашу вина, сделала глоток, поставила обратно, на изящный маленький столик, на котором покоились подносыы с фруктами и лепешками, а потом степенно, покачивая бедрами, прошла несколько шагов, полная достоинства. Остановилась у окна и, не глядя на юношей, продолжила. Голос ее сделался жестким.

 - Это дело обычное. Когда-то и я не по своей воле стала жрицей Афродиты. С какой стати ей быть особенной? Почему я должна ее покупать?

- Тебе нужны молодые рабыни…- робко вставил Олимпий.

- Ну и что? Она отличается какой-то внеземной красотой? Тогда почему я о ней не слышала?- усмехнулась коринфянка. - И почему только ты? Зачем мне рабыня по хозяйству, купленная из лупанара? Ты красавчик, не спорю, но чем ты лучше других?
Олимпий был поражен не меньше. Ведь он так рассчитывал на гетеру, он знал, что симпатичен ей… Неужели она ревнует?

- Она попала туда несправедливо! Против всех божеских и человеческих законов!

- Что ж, мир несправедлив… А рабыня должна безропотно принять свою судьбу и слушать господина. Если домашнюю рабыню продают в лупанар – она непокорна или совершила преступление. Зачем мне преступница или бунтарка?

Олимпий бросился на колени, и обхватил стройные ноги тридцатилетней гетеры. Женщина дернулась, но юноша вцепился в нее мертвой хваткой.

- Клянусь Афродитой, я найду любые деньги и выполню любую службу, лишь бы ты спасла Нисан. Она свободная, она достойна лучшей жизни. Я… Я люблю её! И, видят боги, я не знаю, что я сделаю, если ты мне не поможешь.

Посидоний неловко кашлянул в кулак.

Леэна помрачнела лицом. Саркастическая улыбка исчезла с лица Леэны. Она провела ладонью по золотым волосам притихшего юноши.

- Лучшей наградой для меня был бы ты в моем доме. Но не думай, что Леэна не знает цену любви, как бы это ни было смешно из её уст. Хорошо, я сделаю то, что смогу. Цену я спрошу, и она будет хорошей ценой, клянусь Афродитой.

Она хлопнула в ладоши.

Появился худой каппадокиец пройдошливого вида. Он склонился перед госпожой.

- Разузнай, да как можно быстрее, не появлялась ли в лупанарах новая рабыня по имени Нисан. Узнай, где она теперь и войди в сношение с хозяином. Приготовь все нужные документы, купчую, деньги. Действуй. Я хочу знать все до заката.

Каппадокиец встал и беззвучно исчез из зала.

***
Освобождение Нисан. Леэне не удается выкупить рабыню, зато становится известной комната, в которой она запирается на ночь, и поэтому Олимпий с Посидонием ночью освобождают ее с помощью отмычки Евтихия и приячут у Посидония во флигеле - олимпию слишком опасно показываться вместе с Нисан рядом с домом, где расположена булочная Диодота

***

Панафинеи. Олимпий, как эфеб, участвует в торжественном шествии с факелами. Герод Аттик объявляет в театре, что прекращает ежегодную выдачу трех мин и выдаст сразу пять мин афинянам, но потом не дает ничего, сказав, что это пошло в счет долга его граждан ему и его отцу. Демострат и братья Квинкилии - наместник и квестор провинции- направляют жалобу в Рим и вызывают Герода в суд.

Протей хочет убить Посидония руками других учеников, чтобы скрепить их преданность. Посидония с Олимпием заманивают в рощу у подножия Акрополя.Нисан погибает, спасая Посидония.

 Макетида бросает отца Посидония и бежит с двумя любовниками в Македонию, украв все сбережения. Отец Посидония бросается в погоню, но в одном из трактиров умирает, так как яд, которым по подсказке одного из любовников, Александра, она угостила отца, начал действовать. Александр знал некоторые яды, которым он научился от своего первого любовника, соблазнившего его в детстве, а потом отравленного самим Александром.

***
Член афинского городского совета Луций Флавий Арриан, римлянин лишь по имени, прогуливался в легком невзрачном хитоне и паллии вместо приличествующей его положению пышной краснополосной тоги по Акрополю. Настоящие эллины любят изящную простоту. Рабы терпеливо ждали хозяина с носилками на выходе со священной скалы, украшенной великолепными зданиями древних. Лишь верный Гермий стоял недалеко, держа в руках таблички и стиль, чтобы, если владыке придет в голову мысль, своевременно её записать для будущей книги. Сколько лет прошло с тех пор, как Арриан в первый раз ступил на милую землю Эллады? И сколько лет не удавалось это сделать второй раз!

Юношей-провинциалом, пройдя положенные эфебу эволюции в Никомедии Вифинской, он сошел с корабля в Пирее, чтобы, проехав через Аттику и Беотию, оказаться в Эпире, в городе Никополь. В этот город приехал учить прославленный Эпиктет, изгнанный вместе с другими философами из Италии мнительным Домицианом. Эпиктет, стремящийся к старинной простоте, не писал сочинений, дабы его слушали из первых уст образованные юноши со всего Римского мира. Юный Арриан выбрал путь так, чтобы по дороге в Эпир оказаться в Афинах и Элевсине, Фивах и Дельфах, и навсегда влюбился в Грецию. Но, когда закончились лекции в никопольском гимнасии, наступило время службы, достойной римского гражданина.

Арриан любил видеть, как лучи закатного солнца окрашивают изящный портик Кариатид в персиковый цвет. Весь Акрополь залило отблесками небесного пожара, пока остальная часть древнего города с его библиотеками и храмами погружалась в сумрак. Сложно было представить, что этот благообразный старик с белой курчавой бородой, больше похожий на софиста, беспристрастно глядел, как вздувшиеся смрадные трупы плывут по Евфрату, как горит огромный Ктесифон, непокорный Нисибис и несчастная Селевкия – там тоже погибали произведения искусства, низвергались статуи, горели книги и умирали люди. Перед его мысленным взором проносились конные полчища парфянских лучников и арабов, покрытые мухами трупы на знойных дорогах Месопотамии, из которых торчали черные сарацинские стрелы.

Годы шли. Консульство  привело Арриана снова на Восток, в отдаленную Каппадокию. На провинцию налетели дотоле невиданные враги – конные полчища алан вторглись, перевалив при помощи вероломных правителей Иберии через Кавказ Часть варваров устремилась в Парфию, а другая повернула в римские пределы. Арриан в последний раз сменил стиль на меч. Двадцать один год назад афинский архонт, а тогда – наместник Каппадокии Арриан в последний раз видел, как на равнине у города Сатала льется кровь, кричат в ярости тысячи людей, одержимых убийством друг друга и слышал страшный свист варварских стрел, лязг мечей и копий. Стена римских щитов, колючая железная плотина прорвалась под напором варварского потопа. Над бойней, у разбитых метательных машин, трепетали позолоченные легионные орлы на высоких древках, украшенные кроваво-красным пурпуром, и ещё вдали - страшный, но спасительный грохот римской конницы, скачущей из засады на помощь… Двадцать один год. А теперь – только книги, беседы, тихое житие в лучшем эллинском городе во вселенной и теплые вечера, когда под его диктовку искусные каллиграфы переносят на папирус его мысли и память о минувших днях. Все это далеко, далеко…

Но довольно воспоминаний. Благополучие «светильника мудрости» зиждется, в том числе, и на его плечах, и пора готовиться ко сну. Завтра следовало направиться в булевтерий, чтобы рассмотреть некоторые вопросы, связанные с празднованием Панафиней и поддержанием порядка на зрелищах. Пусть все происходило на деньги Герода Аттика (которого Арриан, сказать по правде, не очень любил), но следить за тем, чтобы Панафинеи прошли без проволочек и происшествий – обязанность всех архонтов. Поэтому, как только последний луч солнца угас, позволив, в свою очередь, водрузить себя на плечи крепких фригийских рабов, Арриан приказал нести себя в сторону Агоры, чтобы потом двинуться в квартал Ареопага, где стоял его дом. 

Вдруг из рощи, что лепилась к склону Акрополя, там, где древние обитатели сложили первую стену – Пеласгикон - на дорогу вышел рыжеволосый юноша, прижимая руки к окровавленной хламиде. Ему помогал идти другой, со светлыми, как у фракийца, волосами.

- На нас напали разбойники! – вскричал рыжий. – Скорее отсюда, позвольте мне зайти в ваши носилки!

- Разбойники? Посреди Афин? На закате? – недоверчиво ответил архонт. Как раз собиравшийся завтра обсуждать количество диогмитов, требуемх для предупреждения происшествий на зрелищах

Арриан, немного опешив, все же пригласил Посидония в лектику, ибо не нужно быть мудрецом, чтобы понять, что раненому юноше нужна помощь. Пусть это было давно, но война научила Арриана действовать быстро. Поэт посредством Олимпия влез в лектику.

- Где тебя найти, Посидоний?

За него ответил Арриан.

- Дом с тремя каменными кольцами, на Ареопаге.

 и рабы бегом помчались к Ареопагу. Олимпий бросился к Нисан, но когда он коснулся ее губ, он не почувствовал дыхания…

Поздним вечером в малом триклинии дома Арриана, застигнутого врасплох событиями и напрочь забывшего о начавшихся Панафинеях, сидели он и два юноши. Светловолосый был угрюм и нелюдим и почти не принимал участия в беседе. Под глазами его легли тени, взгляд блуждал бессмысленно по прдметам богато украшенного зала. Он мысленно возвращался к телу девушки, которое лежало на столе через несколько комнат отсюда. Теперь это – улика в преступлении. Арриан уже послал за эринархом городской стражи, и тот должен был прийти с минуты на минуту – взглянуть на убитую и выслушать всю историю подробно. Олимпий принес бездыханную Нисан в дом на Ареопаге на своих руках по темным афинским улицам, и никто не посягнул ни на его жизнь, ни на его сокровище. Но теперь юноша не мог покинуть триклиния, чтобы остаться наедине с девушкой. Друг его был жив, но жизнь его была все ещё в опасности, поэтому нужно было предпринять нечто. Рыжеволосый говорил за двоих и иногда нервно вздрагивал, скрипел зубами от боли при малейшем движении – повязку наложили совсем недавно.

Арриан настаивал.

- Тогда надо обратиться в суд, а ты тогда поживешь у меня.

- А если они убьют меня у тебя дома? Перегрин видимо возбудил всех учеников против меня, и они не успокоятся, пока не прикончат меня.

Арриан задумался. Этот юноша усомнился в безопасности его дома? С другой стороны, чего не случается, когда на самом Акрополе происходят убийства в двух шагах от одного из архонтов?

Он теребил белоснежную бороду.

- Вот что. Утром из Пирея отплывает «Диана». На ней редкая старинная статуя – подарок моему другу в Антиохии. У него ты точно будешь в безопасности. Отцу твоему я сообщу, как только он вернется в город, что ты уехал под мою защиту. Вот тебе перстень с моей руки, чтобы не сомневались что ты – от меня. Сейчас я напишу письмо. Гермий! Дай табличку.

Арриан нацарапал на воске несколько строк, положил в расторопно предоставленный конверт и запечатал перстнем.

- Итак, ты направишься с этим письмом в Пирей, а потом – в Антиохию. Будешь клиентом моего друга. Это – рекомендательное письмо. С тобой отправится мой сын – он только стал эфебом и я решил отправить его в путешествие. А пока ты там, я начну судебный процесс против этого твоего Протея, и он получит по заслугам. Я сам давно за ним наблюдаю. Это не киник, а лживый фигляр. И, оказывается, ещё и убийца, – негодующе произнес Арриан.

Посидоний дрожащими в возбуждении губами поцеловал руку старика в знак благодарности.

- Фений, Амодон! – позвал Арриан, и явились два здоровяка-скифа. – Вот этот юноша должен в целости добраться до Пирея вместе с моим сыном. Юноше угрожает опасность. Следите за ним как за зеницей ока. Прощай, юноша. Да помогут тебе боги! Мне же нужно вкусить сна, ибо завтра важный для меня день.

«Какой замечательный старикан» думал Посидоний, осторожно трогая свежую повязку, наложенную медиком Арриана- "Надо будет в честь него поставить алтарь его гению". Посидоний и не представлял, что богатые и облеченные властью люди могут быть настолько добросердечными. Потом он коснулся дорогого перстня с печаткой на руке. Итак, один росчерк стиля из слоновой кости на воске кидал его, словно невидимая рука неописуемой силы, далеко за море, в Сирию. Посидоний, качаясь рано утром по Пирейской дороге, ещё раз взглянул в прорезь полога лектики на быстро удаляющийся Акрополь. Когда он увидит его ещё раз? Как там несчастный Олимпий? Что стало с его отцом? Но усталость и рана дали о себе знать, и даже беспокойные мысли и грохот встречных повозок, везущих из порта в Афины различные товары, не помешали молодому поэту заснуть. Несчастье свое и окружающих делали свое дело  он едет за море, в Сирию.

Носилки обогнали завернутого в рубище старика, который тоже спешил в Пирей, чтобы как можно скорее покинуть «Око Эллады». Он задумчиво проводил глазами удалявшуюся к афинскому порту лектику.

***

Мать Олимпия умерла, когда ему было три года. Когда завёрнутого в саван отца пронесли из Священных ворот, мимо гончарных мастерских, через Керамик, по дороге Процессий, ведущей к Элевсину, на кладбище, то в кучке провожавших старого писца скриб был и Олимпий. В Панафинеи по дороге к Акрополю шла праздничная  процессия, слышался женский смех и славословия Афине. Сейчас же веселые звуки праздника смолкли, лишь лепестки увядших цветов на улицах напоминали о том, что бывали дни радости и праздника. Невдалеке весело шумел Эридан, светило весеннее солнце, синели горы и пели птицы, как будто  на земле не существовало смерти. У сына не нашлось денег на похороны, поэтому на скромную церемонию потратилась коллегия  переписчиков из Академии. Не было на тризне и плакальщиц, ночных развратниц.
 
 Тело предали земле недалеко от перекрёстка дороги Процессий и дороги Академии, что начиналась от Двойных ворот, так как уже не было ни обола на дрова, пропитанные ароматическим маслом, чтобы сжечь прах и собрать его в глиняную или алебастровую урну. Тут уже двадцать лет лежала мать, а полгода назад в землю легло юное тело Нисан.

Отсюда хорошо было видно место, где Платон собрал первых своих учеников в тени росших там в старину олив, вырубленных двести лет назад Суллой во время осады, и которому скромно служил отец, сохраняя и обновляя хранилище мудрости Академии. Тут же, по соседству с простыми смертными, лежали в пышных, но разрушающихся от времени  гробницах, наслаждались вечным покоем великий Перикл, Формион, борец против тридцати тиранов Фразибул, прославленные ораторы и павшие на полях брани древние герои. Перед смертью равны все.

Олимпий продал библиотеку. Денарии юноша спрятал в кожаный пояс, как заправский легионер, не доверяя кошелям, которые охотно срезают в портовой  толчее воры. Ключи от своей комнатушки он отдал домовладельцу, сказав, что, наверное, он никогда больше не вернётся в Афины. Ему не было жаль книг – он помнил их наизусть. Теперь ничто не держало Олимпия.
 
В последний раз Олимпий взошёл на Акрополь и взглянул на родной, но опостылевший город. Воскурив фимиам Афине, он почтил и могилу отца жертвенным возлиянием и вышел из города через Портовые ворота с кожаной сумой на плече. Олимпий оглянулся на розоватую скалу, словно диадема, венчавшую лучший город на земле. Аттика, Афины лишь крупица огромного и разного римского мира, в котором мириады мириад разных людей, границы которого трудно даже представить тому, кто не был дальше нескольких сотен стадий от дома и не видел, как солнце садится в Океан, как шумит Данубий и какого цвета пески Сирии.

Посох весело постукивал по плитам Пирейской дороги. Она бежала мимо бесконечных виноградников, мимо аккуратных маленьких полей и садов, которые сотни поколений эллинов возделывали на этой не самой тучной каменистой земле, мимо огромной оливковой рощи и стройных кипарисов, к морю.

Однако многие поля и сады были запущены. Пустынны и покинуты прессы для масла и вина, не видно было рабов и селян. Эллада все меньше производила, никому не нужны были и греческие ремесленники, когда в многочисленных эргастериях Александрии и восточных городов штамповали изделия на любой вкус, ими забиты трюмы пришедших в Пирей кораблей. Лаодикейское вино выигрывало у аттического в цене и объемах. Африканские и испанские оливки теснили греческие плоды. Оставалось лишь искусство и мудрость, но надолго ли?

В старину по обе стороны от дороги высились Длинные стены, возведённые Периклом, как наглядное доказательство мощи Афин, объединивших союзом двести эллинских городов. Но сначала шестьсот лет назад спартанцы победили гордых афинян, покинутых  союзниками, и им пришлось разметать стены, которые сами и строили,  затем, через триста лет начатое спартанцами доделали легионы Суллы, покарав афинян за неверность Риму. И у дороги с тех пор исчезло одно из названий – она перестала быть Средностенной, оставшись Пирейской. Лишь фундаменты, поросшие травой, напоминали о былом величии. Камни стены давно растащили на постройки по всей Аттике.