История

Георгий 5
<p>Я примеряю истории, как примеряют на себя модницы одежду. Я верчу историями так и сяк, стараюсь угадать, как бы я прожил каждую из них, какую бы роль сыграл в новой жизни. Я напоминаю себе кокотку. Она не может пройти мимо зеркала и не посмотреть в него. Не может одеть новую вещь и не повертеться перед этим зеркалом, стараясь увидеть, как выглядит её зад. Я напоминаю себе капитана дальнего плавания в отставке. Он стар, немощен, ни на что не годен, но жаждет прежнего почёта и великолепия. Мне неприятно понимание этой своей слабости.</p>

<p>Кругом говорят, надо делом заниматься, а не фантазиями. Я устал объяснять, мои фантазии — реальность иных измерений. Я не желаю слышать разговоры о бесплодии моих фантазий. Я не занимаюсь бесплодием, я занимаюсь животворной магией. Магией слова. Каждая моя история, выстраданная и вынянченная моим мозгом, зафиксированная моим жестом росчерками на чистом белом листе бумаги — это магия созидания. Силой мысли, воплощённой в жесте, я создаю новые миры, где всё живёт и развивается по моим законам. Может  миры эти существовали в далёком прошлом, может быть возникнут в будущих веках. Или  живут сейчас параллельно с моей судьбой на противоположном материке. Или за соседским забором.</p>

<p>Я стараюсь рассказывать много о хорошем и хорошо о плохом. Любая мелочь, зафиксированная сознанием, как указывающая на  неправильное и плохое, заставляет меня рассказывать…</p>

<p>В 1942 году в Минске, оккупированном немецкой армией,  жить было голодно и смертельно опасно. Тем, кто не нашёл работы, не знал какого–либо промысла грозила скорая голодная смерть. Тем, кто работал, грозила смерть в будущем, или жизнь в таких условиях, которым смерть — благо и избавление. Свирепствовали гестапо и СД,  выслеживая и вылавливая подпольщиков и партизан, уничтожая евреев. Столетние липы на площадях и в скверах города склоняли могучие ветки к земле под тяжестью тел повешенных. Люди при встречах шарахались друг от друга, отрекались от старых знакомств лишь бы прожить лишний день. Прожить ещё хотя бы один день!</p>

<p>В старом деревянном бараке на окраине города, возле железнодорожной станции «Товарная», накалялся, полыхал злостью и ненавистью гадкий неприятный разговор.
—Хватит, поели вы котлет, когда нам картошки не хватало. Теперь наше время мясо есть. А таким, как вы даже картошки нет, картофельные очистки, на вот, жрите! — баба уже в годах, жена колониста–немца Бергмана, по дворовому — Бергманиха, совала в лицо соседки грязные пальцы, собранные в увесистый кукиш.
— Э-э-эх, что ж мы, у вас котлеты отбирали? Или мешали вам на котлеты заработать? — пыталась усовестить скандалистку собеседница, но страх, пляшущий в её глазах, лишал увещания убедительности и ещё больше распалял Бергманиху.
— Да, мешали. Мешали! Нас никто к магазинам не прикреплял, пайка орденоносного не получали. Что морду прячешь? Может, неправду говорю? Прячь не прячь, всё вызнают, где твой книжку партийную и орден закопал.</p>

<p>После слов этих Дуня, женщина на которую обрушилась Бергманиха, пугается ещё больше и уже шёпотом не спорит, а уговаривает, просит:
— Ну, ты зачем про орден орёшь, зачем? Это ж в гражданскую дали. Они же вдвоём с твоим Йоганом в Сибири Колчака били, служили в одном эскадроне.
За спиной Бергманихи появляется высокий худощавый человек в очках, её муж. Он решительно отодвигает жену в сторону, подходит вплотную к Дуне, склоняется над ней, как аист над лягушонком.</p>

<p>— Вот что, Дуня. Тут такое дело. Ордена и котлеты не причём, — роняет Йоган короткие скупые фразы, выбирая полновесные значимые слова из ещё чужого языка. — Время такое, каждый день по лезвию ходим. Ему тебя не жаль, сына не жаль — пускай. А нас топить не дам! — Йоган переходит на крик.
— Хватит, накомандовался! Кончилось твоё командирство, кончилась твоя широкая страна родная, всё, нету! Нету!</p>

<p>— Врёшь гад, есть! – на крыльцо выскакивает ещё один участник скандала. Выскакивает — неправильное слово.  Мужчина инвалид, правую ногу еле переставляет, опираясь всем телом на палочку. Туловище его скособочено. На фоне высокого мосластого Йогана выглядит он жалким искривленным замухрышкой;  но на худом, измождённом болью лице таким пламенем веры  и собственной правоты горят  синие глаза, что длинный  Йоган тушуется и отступает к своей двери.
— Врёшь, — продолжает инвалид теснить соседа. — Есть страна, и Красную Армию не одолеть! Мы ещё…, она ещё покажет. А ты, тебя, …да я знал бы про такие разговоры, лучше бы тебя застрелил там! В тайге! Чтоб такого не  слышать, гад!</p>

<p>— Костя, Костя молчи, молчи, — испуганным криком  вперемежку с плачем пытается заглушить слова мужа Евдокия. Но поздно. Выражение лица Йогана меняется, он оценивающе и спокойно переспрашивает:
— Расстрелять? Меня?
И уходит в свою квартиру, следом заскакивает Бергманиха, захлопывает дверь перед носом у инвалида. Ночью жители барака просыпаются от криков, стрельбы. Трещит дверь, которую вышибают дюжие парни в форме, истошно орёт женщина, матерятся  полицаи. Но никто не выходит из своих убежищ, никто не выглядывает в окна, опасаясь шальной пули. И только утром все перешёптываются, сообщая друг другу новость: «Костю комиссара с сыном ночью забрало СД.»</p>

<p>Я примеряю истории. Когда какая–то становится мала, я меняю её на новую, как меняет змея кожу, оставляя шкуру–выползень между кустов и камней.</p>

<p>Зима. В печке бушует, жаром пышет пламя; потрескивают, постреливают  дрова, поднимая градус тепла. Мальчик с укутанным повязкой горлом лежит на диванчике напротив печи и рассматривает потолок. Рядом вяжет носок бабушка.</p>

<p>— Бабуля, а что за дырки в потолке, — спрашивает больной.
— Где?
— Во-о-он там, в балке.
—Сучок верно выпал.
— Да нет, вон те, круглые?
— Это от пуль, немцы в потолок стреляли.
— От пуль? Немцы у нас в доме стреляли? Ты мне не рассказывала.
— Что ж тут рассказывать. Была война. Пришли в дом гестаповцы, арестовали твоего папу и дедушку. Деда убили, папу я выходила, всё нутро ему шомполами отбили в караулке. Чуть старше тебя был. Как чувствовала, пошла тогда на Смоленскую; он возле ворот лежит, а рубашка на спине красная, мокрая, и все мимо идут, мимо…</p>

<p>— Выходила его, жить бы, радоваться. А он, скотина, пьёт, не просыхает…— меняет бабушка тему. Ей больно вспоминать ужас, который она давно изгнала из памяти. Но внуку неймётся:
—А за что арестовали?
— За дело, такой же был шебуршной, как ты. То листовку напишет да заткнёт за ставень соседям, то брякнет что, ни к селу, ни к городу. Через свой язык и пропал, да чуть сына не погубил. Всё командирство своё забыть никак не мог, «врага на его территории будем истреблять!» Доистреблялся, договорился, донесли на него в гестапо, вот и пропал. Не знаю, прости меня грешную, господи, даже где могила.</p>

<p>Мальчик замолкает, переваривая волну впечатлений. Из страшной истории семьи он выделил только внезапную новость, что у него был когда–то шебуршной дед, и они похожи. Бабушка довязывает шерстяной носок внуку, чтобы не болел больше; постукивают успокаивающе спицы; трещат, стреляют дрова в печи, наполняя комнату теплом и уютом; трещит мороз, расписывая окно комнаты тайным мастерским узором.</p>

<p>Я примеряю истории. Пожалуй, эта уже мала. Пора менять на другую. Время неумолимо несётся вперёд и не позволяет отставать от себя.</p>
Георгий 5.