Пасха

Александр Четанов
Все, что было мной, это тоже Он,
Сваренный добром.
Пасха началась, колокольный звон
Дышит медным ртом.

(Шевчук)
 

Почти до ночи провозился с рассадой, после с тестом и курятиной (нахрена мне одному столько?), но из принципа покрасил с пяток яиц. В церковь уже не пошел. Не люблю, и не было сил, свалило. Сквозь сон послушал звон колоколов и канул во мрак...

Зато с утра - все святое и пасхальное. Солнце, небо, воздух, иней, тишина, морозец... Самый светлый праздник, типа. Духовного и натурального воскресения. Амэн. Хоть я и неверующий. Жаль упускать такой день. Хлопот по горло, а работать - грех, значит, дома делать нечего. Сходил за утренним поцелуем в жопу от ледяного стульчака (толчок во дворе, а температура -2 и долго там не посидишь). По пути полюбовался инеем на начавших было распускаться смородиновых почках. Кажись, в этом году урожай ягоды будет замечательным, очень гуманным - нихуя убирать его не придется за отсутствием такового. Вернулся, почистил печь и выкинул оттуда черные сморщенные изюмины, должные были изображать праздничные куличики... если бы я не уснул вчера их ожидаючи. Кот покормился уже сам, найдя заготовленную начинку для курника. Благодарно таращится на меня со стола, мурчит и недальновидно радуется. Спустя секунду, вествуя громким мявом святой праздник, пошел низко над грядкой, благословленный пасхальным пинком.

Если прикрыть ладонью термометр, то за окном сказочный золотистый денек - время погулять! На всякий случай (традиция) прихватил с собой два крашенных куриных "символа пасхи". Ведь сегодня же всё пасхальное? Всё: уснувший мохнатый мороз на яблоне, безоблачное небо цвета Бори Моисеева, сдувающий с крыльца ветрище, скрипящий от его порывов сарай, лёд в колодце, все-все! Задубевшая грязь под ногами - копия наждачной бумаги в увеличительное стекло. Солнце печет, но весь жаркий труд его тут же сдувает навзничь ураганом и прибивает "контрольным в затылок" бодрым морозцем. Редкие собаки носятся с лоснящимися улыбающимися мордами, и даже сварливый старый кобель во дворе у перекрестка вместо обычного лая крикнул мне "Христос воскресе". Душа, помятуя детство, томится и чего-то просит, но, озябшая на сквозняке, в ощущениях своих теряется. Согреться бы - авось разберусь чего она там томится! Побрел в магазин почесывая в штанах крашенные яички.

Помятые ночными пирогами мужики на солнцепеке у продуктового вагончика распивают амброзию по 18руб за 250гр. Закусывают, ессно, яйцами и куличами на расстеленных в смерзшейся грязи носовых платках. Яйца пестрые, больше "луковые" бурые или "зеленушные". Куличи румянные, с матовой глазурью, истыканной пестрыми конфети, словно новогодней хлопушкой в каждый бабахнули. Вильнул хвостом, вякнул доброжелательно им что-то традиционное "бог в помощь" (так у собак полагается, даже незнакомых), и был немедленно остановлен протянутым зелёным в горошек яйчком.
 
- Выпей с нами, паря!
- Да я, други, не пью.
- Ты что - Христа не уважаешь?!

Аргумент весомый. Что на такое ответить? Распнут ведь, прям на дверях "пиво-воды с 9 до 19ти". А вместо копья под сердце все равно тыкнут в горло бутылку сивухи и пить придется. Уж лучше добровольно, без принуждений:

- Щас, тока схожу...

Взошел в помещение, как на Голгофу, стыдливо поднял глаза на круглолицую в переднике. Сразу на столе появился пластиковый флакончик с пасхально-лечебным названием "Настойка боярышника". Присовокупив к нему еще и минералки по 22руб, думаю: "Неужели у меня стал такой вид, что продавщицы без разговоров ставят тюбик отравы?" Обидно. Оглядел тулупчик, ощупал подбородок, впалые щеки, провел ладонью по щетине на темени, брезгливо вытер руки о грязные штаны... А что? видок самый подходящий. И это еще моя праздничная наружность. Мельком глянул в зеркальную витрину и шарахнулся к выходу - показалось, оттуда вперил в меня острый взор рыжебородый Иуда.

Вышел, под одобрительные взоры и кусок кулича крутанул хруснувшую ребрышками крышечку и принял глубокий глоток прямо неразбавленного. Ой-маааа!... Протянутым куличом не закусил, а занюхал, тайком утирая слезы. Позёр! Сам бы себе по морде надавал! Зато принят в стаю. Уже усевшись, читаю ярлык этого питерского самиздата: на фоне кровавого неба и разведенного мОста черным "Опасно принимать вовнутрь". Захолоднуло слегка. Кошусь на присутствующих. Ничего - пьют, и не по первой, вроде. Пока не померли, даже жмурятся, чуть не мурлычат. Аааа! Авось пронесет в святой праздник! А не пронесет - так после видно будет... и еще глоток, уже запивая минералочкой.

Сидим на бревне, сосем из горлышек, молчим, греемся под пёстрые куличи. Прихлебываем, замечая кратко: "за батю", "за сынка", "за голубя"... Ощущение приобщения к необъятности мира и с каждым глотком вероятное (если в флаконе точно отрава!) приближение к создателю. Память ищет утерянного в детстве ощущения праздника, а взрослая действительность угодливо подсовывает лишь "и преломил он хлебы, и обратил в вино воду"... Радостно схватываем, лицемеря. Черт! Как верно-то! За это грех не выпить, раз уж так в Писании советуют! Кто мы такие, чтобы с Ним спорить?

На магазинном крылечке благодать, какой и в храме не сыщешь! Сверху печет, ветер не задувает. Здесь мирный оазис среди бури. Здесь над склоненными грязными затылками дремлет ангел. Здесь маета желаний, сосредоточение мыслей и равно ослаблЁнность сознания. Здесь всё под рукой: церковь - слева, поссать - справа, зрелища - прямо, хлеб - у ног. За спиной смутно ощущается Вселенская Сила - бескрайний запас шириной в три полки горючих напитков и еще пару ящиков в подсобке. Трёмся, жмемся к стене ларька, пытаясь найти в ней хоть одну нетленную опору. Наверное, так чувствует себя отстреливающийся партизан, прижавшийся к надежной бревенчатой стене блиндажа: "Зато *** обойдете, гады!"

Уже обед, а прохожих нет, крайне редки. Кто-то отсыпается, кто-то томится на воскресной службе. Даже вездесущих собак почти нет - дорвались ночью до бродящего по деревне народа, наклянчились подачек, изгавкались всласть, утомились с чувством выполненного долга, как менты у входа в метро, и теперь счастливо спят под сараями. У них тоже праздник, профессиональный, так сказать. Редкий пешеход пробежит иногда в сторону церкви, осеняя "крестом" тухлую отрыжку праздничного чревоугодия, и еще быстрей бежит. Дружно провожаем спринтера взглядами, словно пеленгаторы, опять преломляем и отхлебываем. Скука. Но скука не дотошная, а приятное безделье. Типа, нега!

- Тя как звать-то?
- Саня, - отвечаю.
- Я Толян, - жилистый и щербатый, лет сорока пяти.
- Ммммня Борька! - сильно младше меня, самый пьяненький, наступивший уже ногой в свой кулич и лукаво целящийся в соседский.
- А меня - как ЕГО... - плюгавенький сморщенный прыщик в фуфайке многозначительно кивает куда-то вверх, отчего все мы задираем головы.
- Иисус чтоль?
- Сам ты... Иисус! Димитрий, как президента!
- Ааааа...

Помолчали, хлебнули. Боря больше за ворот льет, хватит ему бы уже. А, ну его нафиг - сам большой, своя голова на плечах.

- Я с детства пасху люблю. Пироги, кексы, яйца. На улицу выйдешь - бабушки угощают. И бабушки чужие - все добрые и ласковые. Наберешь гостинцев и к друзьям бегаешься яйца сравнить, у кого красивее и больше.
- Гы... - приподнимает Борька на меня мутный глаз. - Гыыыы
 
Все! Молчу. И все молчат. Даже не отхлебывают и не преломляют. Смотрят себе на руки, мнут хлебный мякиш.

Эх... Когдатошняя Пасха! Словно, обволакивая нас, Пасха на один день погружала обратно в материнскую утробу, заполняя покоем, миром, дружелюбием, обещанием праздника на долгую счастливую будущность.

Пасха. Первый откровенный привет настоящей весны. Солнечная светлая благодать, подкрепленная желудочно. Ветка с тополиными прорезающимися лепестками в стакане воды приоткрывает клейкие загадки зарождения мира. Извлекаемый бабушкой из-за шкафа дешевый образ на фанерке, расписанный ненатурально и лучисто - бредущая среди людей бородатая глазастая женщина, дополняет небывальщиной и загадочностью очарование Пасхи, венчаемой пахучей коричневой свечечкой. Первый летний квас в пузатой бутылке, на изюме, мутный, довершающий аккорд пирога с рыбой и крутого бурого яичка. Обязательно с трещинкой! И чтобы под трещинкой, белой на буром фоне, был на самом яйце негатив - на белке тёмная ржавая трещинка.

Для меня всегда как-то эти две трещинки наслаивались диалектическими единство-противоположностями, словно вливаясь в рисуемую в зарождающемся разуме картинку внешнего мира, от яйца к яйцу. Каждое яйцо как кусочек мозайки. "Щелк" разбиваемой об свой лоб пасхальной скорлупы вправляет очередную детскую извилинку в нужное русло познания загадки весны и вселенной вкупе. И уже брезжет, уже угадывается... Только был хватило яиц! Обычно не хватало. Для открытия полной картины под вечер уж не оставалось неразбитых яиц, супротив разбитого лба. И все ускользало до будущего года. Чтобы снова испытать на прочность, что треснет раньше - мир или твой череп?

- Мда... в детстве, помню, не так было, как сейчас.
- Ну дык!

Кто произнес? Неизвестно. Никто. Витало. У каждого было по-разному, но у всех примерно одни думы - потери радости, собственного раскиданного скорлупой счастья. Каждому дана только одна Курица-Ряба. Одноразовая. Однояйцевая. Разбил свое предназначенное - нового не жди. Грустно. Тяжко. Сидим нахохлившись над давленными сапогами скорлупками съеденных за утро яиц, все выискивая в них что-то, поминая. У всех чешутся носы и свербит гортани. Никто не разбил скорлупы мира, а свою голову-яйцо сберег. Но ледяным сквозным ветром обстоятельств сверху закалило нашу скорлупу, одновременно жаркое солнце страстей иссушило содержимое. Уже никто не вылупится. Пустышка... как яйца динозавров в музее. Осталось бессилие и обреченность невозврата, которое кто-то сейчас мусолит в церквушке, пока мы смакуем его у магазинчика.

Настроение есть, но такое, что прям щас ложись и помри. С надеждой думаю о надписи на флакончике: "А, может, действительно яд?" Видимо, не я один - все (кроме счастливого одухотворенного Бори) разглядывают мензурку и начинают преломлять хлеба и отхлебывать особенно рьяно. Отломили от куличика, помяли пальцами, сунули в пасти, схлопнули челюсти. Попав в черствую утробу, сдобный мякиш мгновенно превращается в царапающую небо сухую корку. Давясь, глотаем до спазм в горле, продираем хлебного ежа по пищеводу, сопровождая слезами торопливо подгоняем его "боярышником", отдуваясь, молчим дальше. Сидим, жуем и плачем. Все слез стесняются. Аннатолий всё делает вид, что воюет с соринкой в глазу, поочередно в обоих. Димитрий набегающие слезинки с морщинистой щеки ловит языком. Я вообще отвернулся в сторону - интереснейшие там пейзажи. Только вдруг раскисший шатающийся Борька, всхипывает вслух и все стыдливо пытается счистить о штанину прилипшие к калоше пестрые куличевые конфетюшки. 

Зазвонило, согнав стаю с дерев.

Из церкви повалили бабы в белых платках и редкие, как луковицы в ромашках, простоволосые мужики. Потянулись в разные стороны, больше всего по нашему перекрестку. Сердитые тетки разобрали за руки, словно детей из детсада, мужей - моих собутыльников. Сижу один. За спиной руки в боки вышла погреться молодящаяся продавщица и цокает игриво каблучком об косяк своей кибитки. Ничего святого, ****ь! Постояла с минуту, фыркнула досадливо и хлопнула дверцей. Шевелящимся чертовым хвостом из церковной калитки старухи. Попадья за последней запирает дверцу на цепь и бежит к себе через двор в предвкушении облизываясь. Старые кошёлки разбредаются на четыре стороны, больше всего опять по перекрестку. Не смотрю на них, не люблю старух. Бабушки нашего детства и старухи нашей зрелости - морфологически разные создания. Опустил нос поглубже в воротник, сжал покрепче пустой "боярышник", сейчас пройдет процессия, выжду и тож домой.

Как-то резко сменился ветер, забросал меня грязными бумажками, пыльным языком сунулся в рожу, ледяными пальцами за шиворот и отвороты брюк, затрепетал краями забытого на дороге Борькой платка со сдавленным куличем. Выхолодил легкие, осушил слезы, но не согнал истому и тоску. Сижу, скукожившись, разглядываю этот мятущийся клочок ситца у своих подошв.

Вдруг две из шедших остановились надо мной, глаз не поднимаю, но по теням вижу - поклонились... мне!... и на Борькин платок у моих ног кладут по ржавому, крашенному луковой шелухой, яичку. И пошло, и прорвало... Чуть не каждая вторая из бредущих богомолок, подходила и клала. Склоняясь и поднимаясь над моим захолодившимся затылком. То яичко, то куличик.

И крестят меня, крестят... И доброхотные кресты эти как обухом по голове, как дрыном по суставам, корчит меня, выворачивает, распинает, трещат кости, скрипят под ударами сморщенных перстов плечи, лоб, пуп! А пошевелиться сил нет. Глаз не поднять, и в сторону не отвесть. Только сиди и разглядывай чередующиеся старушечьи калоши, "прощайки", валенки, да обтрепанные снизу черные подолы. И еще белую витую трещину по скорлупе одного из коричневых яиц.

Год шли мимо меня болезные, или два. Черт разберет. Время исчислялось подачками, а не минутами. На платке куриных катышей с десяток и крошеных хлебных ломтей немало. Меня иссушило, вызнобило, напугало до втянувшейся в пах мошенки. Убило напрочь. Отошли... Никто не видел? Вроде нет. Никто. Да только, кроме меня самого, да еще одного - Того, сверху! Стыд-то! Совестно! Больно...

Поглядел снова на этикетку. Да... Это во-внутрь принимать опасно. Закинул памфурик в размохнатившуюся "зайчиками" вербу, аккуратно собрал платочек с "добычей" в узелок и пошел домой... воскресать.