Половинка

Эмилий Архитектор
Рабочий посёлок был даже не на окраине города, а вне города. Отделённый от него водным рубежом – широким, вечно деловито-спешащим Иртышом – он жил суверенной жизнью. Поселковые аборигены настолько свыклись со своей отъединённостью, что и мечтать перестали о мосте через реку. Это там, в городе стадион «Динамо», где кипят футбольные страсти, мало уступающие столичным, там же драматический театр и модное ателье им. Крупской. А здесь – какие развлечения? Вон Васька опять напился, и жёнка его вместе с детёнышем, чтоб не зашиб, спряталась от него у матери в бараке. Он с размаху долбанул кулаком в окно, смотрит, как его горячая алая кровь окропляет усыпанный сажей снег,  и в сердцах ревёт: «За сына умираю!» А вот две соседки сцепились из-за своих задравшихся чад. Вовка Грушевецкий, поляк по происхождению, дал затрещину младшему товарищу, тоже Вовке, за то, что тот обозвал его паном. Младший уже давно перестал выть белугой и с пристрастием наблюдает за единоборством собственной маманьки с матерью своего супротивника. Первая искренне недоумевает, за что же ребёнок отхватил оплеуху: «Вот я – кацапской нации, – говорит она, животом тесня мать надёжно спрятавшегося обидчика. – Так я ж от своей нации не отказываюсь! А вы – панской нации! Так чё ж самим на себе забижаться?» Другая соседка, уловив национальные распри, по-видимому, желая разрядить взрывоопасную обстановку, затягивает частушку:

                Дура я, ды-дура я,
                ды-дурою набита.
                Надо русского любить,
                а я люблю калбита.

«Калбит» – так неазиаты презрительно называют представителей местного населения – казахов, хотя никто не ведает, что это слово означает. Но ведь и красная тряпка ничего не означает, бык-то даже не догадывается, что она частица нашего знамени, однако…
Как специально, за открытой форточкой барачного окна мирно попивает чай казах и думает про себя: «Шай кирпишный *, вода иртышный! Шай не пьёшь – где сила берошь?» До его разморённого  слуха долетает обидная  частушка,  и  он  с  грохотом распахивает, как  выстреливает, створки  окна: «Я – хозяина страна! А ты кто такой, меня обзывать? Уезжай к себе – там и обзывайся!» – справедливо возмущается он. И все три соседки принимаются его убеждать, что это – шутка. Но он  шуток не хочет  понимать.   Тогда мать Вовки Грушевецкого решает оставить его в покое: «Что с него возьмёшь? Он же – нерусский…» – примирительно говорит она. И все удовлетворённо расходятся. И вновь улицей овладевает дремотная тишина: степное, жестокое, как Чингисхан, солнце в самой силе – в зените. Оба Вовки отправились на близкий берег Иртыша, где их давно ждёт загоревшая до чернокожести шумная ватага пацанов.

Так и течёт жизнь в рабочем посёлке, из года в год, спокойно, размеренно, и война внешне мало что в ней изменила. Все изменения пришлись на послевоенную пору. Началось с того, что на пустыре за школой были разбиты палатки, потом рядом с ними споро поднялись бараки и вокруг них вырос забор с воротами, украшенными двумя красными звёздами.
Посёлок огласился мощным топотом кирзачей, единого, как сороконожка, солдатского строя. Синхронности ударов многочисленных сапог о земной пласт, вызывавшей его ответный гуд, несомненно способствовала строевая песня. В ней мог слышаться скрытый фривольный задор, но это не умаляло её организующую силу, и потому она тоже состояла на вооружении:

                Ма-ру-ся! Раз-два-три, калина!
                Чернобровая дивчина
                в са-а-аду ягоду рвала!

Этот куплет повторялся много раз, лишь с незначительными вариациями (в конце концов, выяснялось, что Маруся, сбирая ягоды, по ходу дела полюбила казака). Но куплет не походил на заезженную пластинку, потому как прежде, чем затянуть его вновь, строй пережидал паузу, в которую врывался подогретый молодецким пением лихой голос старшины: Рраз-два-трии! Рраз-два-трии!» И опять: «Ма-ру-ся!..» Старшина был ладно сложён. Да к тому же на его лице величественно жили литые каштановые усы, направленные своими острыми клинками строго параллельно к земной поверхности. Старшина, рослый, с отменной статью, шествовал впереди строя, чуть пообок от него, зафиксировав взгляд перпендикулярно усам, и ему казалось, что все наличные глаза поселковых молодушек наставлены исключительно на него. Ослеплённый ими, он уже не замечал, что они, невидяще скользнув по монолитному строю, с послевоенной перебродившей любовью нерожалых женщин, останавливают свой ласкающий взгляд на мальчике в солдатской шинели с погонами и в таких же, как у всех рядовых, кирзачах. Он поспешал за взрослыми солдатами, точно старшина, особняком, вне строя, но держась последнего ряда и не отставая от него ни на шаг. На вид мальчику было лет десять. Шинелька, подпоясанная ремнём с медной бляхой, смотрелась на нём хорошо пригнанной, и сапоги были подогнаны или, скорее всего, специально сшиты по размеру – детские икры ног не болтались в непомерных голенищах, как то наблюдается у хлипконогих служивых. Но хотя обмундирование на нём сидело прилаженно  и солидно, а всё же на него, идущего рядом со строем, молодые женщины смотрели не как на солдата, а с умилением и жалостливостью. И пацаны, исходя к нему неодолимой завистью, особенно вожаки нашей стаи, которые с его появлением почувствовали свою неполноценность, пожелали хоть как-то принизить образ впервые виденного живого, не книжного, сына полка, и нарекли его обидным прозвищем – Половинка. Уели всё-таки, сыграв на его росточке, который вполовину уступал даже левофланговым, с кем вместе он шагал, стараясь не сбиваться с такта, задаваемого залихватской Марусей.

Но когда в полную силу пригрело весеннее солнышко, гордость дворовых лидеров была вновь уязвлена – Половинка скинул шинель, и на его груди засияла настоящая медаль – «За победу над Германией». На нём она смотрелась ещё эффектнее, чем на других участниках войны, потому что на его гимнастёрке выглядела крупнее обычного. При виде её никто уже не решался называть его Половинкой, прозвище потеряло свою уничижительную силу.
Мальчишки с нашего двора стали гордиться тем, что сына полка можно было увидеть возле их дома. Правда, он не участвовал в играх, не гонял вместе с ними тряпичный мячик. Да и во дворе задерживался ненадолго, а тут же входил в подъезд и поднимался на второй этаж, где жила наша семья. Дело в том, что мой старший брат испытывал счастливое влечение к незаурядным личностям. Среди них могли быть приблатнённые дылды, чьи романтические россказни он выслушивал с отроческой доверчивостью, и приблудный мужик, поселившийся в подвале недостроенного дома, которому он отнёс последнюю припасённую мамой картошку. Сын полка был не из их числа, но его необычная судьба тоже привлекла к себе моего брата, что легко знакомился с заинтересовавшими его людьми. Вскоре мы уже знали, что солдатика зовут Петька Николаенко. Он стал часто бывать у нас. Я любовался идеально-белой полоской его подворотничка, а над ней постоянно чёткой линией с закруглениями по бокам, словно они выводились бритвой строго по лекалу: короткие, чуть вьющиеся каштановые волосы всегда были аккуратно подстрижены заботливым солдатом-парикмахером и по-взрослому зачёсаны.

У него были глядящие в себя глаза, когда он рассказывал о своей жизни. Отец его сражался на фронте, а они с матерью жили в занятом немцами украинском селе. Мать умерла, и Петьку приютила сердобольная соседка. Отец, вместе со своей частью освобождая оккупированную территорию, попал в родное село. С тех пор он не расставался с сыном, вплоть до самого Дня Победы. В тот день отец был убит пулей затаившегося фашистского снайпера. А мальчишку усыновили однополчане.

Зваться сыном полка было, конечно, почётно. Наверное, это помогало Петьке пережить сиротство. Но своим детским сердцем он, должно быть, чувствовал и истинный восторг, и легко объяснимую жестокую зависть сверстников.

Как-то он, не застав моего брата дома, решил подождать его возле подъезда. В это время мимо, пружинистой походочкой, упиваясь своей пузырящейся силой, шёл главарь местной шпаны по имени Колян. У него был воинственно-крючковатый нос и птичьи, едва прорезавшиеся глаза. Колян жаждал самоутверждения. Завидев Петьку, он подошёл к нему и молча ударил его по щеке. Петька то ли растерялся от неожиданности, то ли его загипнотизировала блатная слава Коляна, то ли армейская форма не позволяла вступать в примитивную уличную драку, – но он стоял, не пытаясь защищаться. Тогда Колян, приняв боксёрскую стойку, ударил его кулаком под глаз. Он собирался закрепить свой успех, когда из подъезда вышел сосед, по внешности своей типичный пролетарий (его чёрная кожаная фуражка с околышем ещё более подчёркивала сходство с классическим типажом дореволюционного рабочего). Он не стал выяснять, что произошло, а сразу же впечатал часть своей обширной ладони в попугайский профиль Коляна. Тот, на удивление, удержался на ногах, и только обиженно пытался отстаивать справедливость:
-Чё ты? Мы один на один…
И удалился, посрамлённый, уже не пружинистой, а побитой походочкой, точно за его ноги цеплялся поджатый хвост.

Ребята, высыпавшие кто откуда, заметили, что у Петьки стал наливаться синяк под глазом. Кто-то, опираясь на собственный опыт, подсказал – от синяка лучше всего помогает пятак. Но пятака ни у кого не нашлось. Петька отстегнул от гимнастёрки медаль и приложил её к лицу.

Он ещё несколько раз приходил к нам, а затем неожиданно исчез. А мы вдруг обнаружили, что посёлок больше не оглашает строевая песня. Оказывается, наша воинская часть была передислоцирована куда-то далеко в степь, так далеко, что даже самые любопытные из нас туда ни разу не забредали.

Закончились летние каникулы, и за школьными делами о Петьке уже мало кто и вспоминал. Шли месяцы, близилась к завершению самая тяжёлая третья четверть. В широкие классные окна всё чаще задорно заглядывало солнце, дразня, зовя на улицу заучившихся бледнолицых школяров. Во время перемен они устраивали в коридорах столпотворение, и пробуждённая энергия, загнанная в толщу стен, грозила взорвать их, словно атомный котёл. И самый грозный учитель не в силах был управиться с этой разбушевавшейся стихией. Но в один  из дней наш длинный, сужающийся в перспективе коридор, опустел. Не знаю, как учителей, но меня это, помню, насторожило. Вдруг в конце коридора я увидел плотную толпу младшеклашек (старшие учились в другую смену), которые двигались молча вперёд, но при этом как-то странно, вполоборота, ошалело поворотив растопыренные глаза к ядру толпы. Я тоже кинул туда взгляд и – обомлел: в центре, возвышаясь над малолетними массами, глядя поверх них взором народоводителя, стеснённый их кольцом, медленно шествовал Петька. Толпа пронесла его мимо меня. Благо я задержался в дверях класса, она меня не смяла, не увлекла за собой. «Так это же Петька», – хотелось мне сказать обезумевшим от приобщённости к живому герою пацанам, которые, не в пример мне, прежде не были с ним знакомы. А мне хотелось, чтобы они знали об этом. Он шёл так, точно был изрядно утомлён вниманием, никого не удостаивая ни словом, небрежно опустив руку в карман галифе. Медаль на его гимнастёрке лучилась весенним солнцем. По мере того, как он продвигался по коридору, сзади него, окружённого широким кольцом поклонников, возникала торриччелиева пустота. Это продолжалось, наверное, с неделю. В нашу школу Петьку перевёл его замполит, внезапно обнаруживший, что близкая к части сельская школа не прибавила знаний его подопечному. Впрочем, может, причина была не в учителях. Петька, отставший от своих сверстников и вынужденный общаться с малолетками, тяготился школьными обязанностями. И время уже ничего не могло изменить. Я особенно помню его по шестому классу, где нам довелось вместе учиться. А потом он опять исчез, и я его больше не встречал. Кто-то из одноклассников говорил, будто видел его в городе, он нёс круглые жестяные коробки, в которых хранятся киноленты. Сказал, что устроился помощником киномеханика. Почему-то рассказывающий о нём заметил, что на Петьке были зелёные лыжные штаны. Мне это хорошо запомнилось. Потому что я не мог представить его не в армейской форме, без подпоясанной широким ремнём гимнастёрки с погонами, без приколотой к ней медали. Я сознавал – свершилась какая-то чудовищная несправедливость. Ядовито-зелёный цвет, растекаясь, окрашивал мои розовые детские воспоминания.
________
* Кирпичный чай – особый чай, спрессованный в брикеты, формой своей напоминающей кирпичики. Пользуется большим спросом у людей местной национальности.