Допрос - отрывок из моей книги полководец соня...

Карина Аручеан Мусаэлян
ДОПРОС_отрывок из моей книги "ПОЛКОВОДЕЦ СОНЯ, или В ПОИСКАХ ЗЕМЛИ ОБЕТОВАННОЙ" ©
 Так как бумажные книги все проданы, то я разместила весь текст романа в электронном виде ТУТ, где его можно ПОЛНОСТЬЮ БЕСПЛАТНО СКАЧАТЬ или читать через опцию "Посмотреть", которая высвечивается, если поводить курсором по низу обложки:
   https://yadi.sk/d/YID9yQZTX54tA

   НИЖЕ: фрагмент.
   Эпизод из жизни моего отца, "отданный" мною герою романа (подробности знаю от отца)...
   Время действия - 1936 год... Это случилось за 10 лет до моего рождения... после моего рождения в 1946-м папу в 1949-м арестовали повторно...

ГЛАВА ПЯТАЯ

"Двухсотваттовая голая без абажура лампа на длинном проводе опущена на уровень его лица. Глаза, в кровоподтёках от побоев, горят от нестерпимо яркого света. Но закрыть их нельзя: только сомкнёшь веки — новый удар под дых. При этом надо удержаться на табурете, где без опоры для избитой уставшей спины и без сна он сидел уже вторые сутки, — иначе подручный следователя ударами сапога загонял сползшее тело обратно на табуретку.

Этот бесформенный осевший куль меньше всего был похож на стройного двадцатидевятилетнего юношу, который позавчера радостно кружил дочурку под духовой оркестр на приморском бульваре и, не стесняясь, при всех целовал свою маленькую жену. Она, смеясь, журила за это и одновременно гордилась, что у неё такой любящий муж и такая красивая зеленоглазая дочка в нарядном белом платьице с оборками и огромным бантом в тёмных вьющихся волосах. Стоял жаркий июньский день 1936-го года. Они были молоды, веселы, и прекрасное счастливое будущее ожидало их...

...Взять ручку, обмакнуть перо в чернильницу, поставить подпись под признанием — и издевательства прекратятся. Возможно, завтра они начнутся снова. Возможно, за этим последует расстрел. Но он получил бы передышку, которой требовала каждая клетка тела и мозга.
Он уже был готов сделать это. Он даже хотел сделать это. И — не мог.
«Вот, сейчас, сейчас... Ведь и так уже всё погибло!» — но что-то удерживало руку.

В «признании», написанном за него, были слова не только о том, что он, Адам, разоблачённый сотрудниками НКВД враг народа, — здесь же содержались строчки и о том, что его лучший друг, большой громогласный и смешливый лётчик Карик Пахлавуни, тоже враг народа и шпион, который собирался раскрыть иностранным агентам тайны советского самолётостроения, и, дескать, сознавшись в этом, Адам надеется облегчить свою участь.

— Он ваш лучший друг? — спрашивал Адама следователь.
— Да.
— Он всегда был для вас поддержкой?
— Да.
— И вы для него?
— Старался.
— Вы часто встречались и разговаривали?
— Конечно, раз он мой товарищ.
— Вы были настолько близки, что могли говорить обо всём?
— Да.
— Но вы враг, это доказано. Значит, делились замыслами с товарищем и во всём поддерживали друг друга. Вы только что сами в этом признались, — потирал руки следователь.

Добавить к правде немножко лжи, взболтать. Этим старинным рецептом следователь владел почти в совершенстве. Он удовлетворённо потирал руки и что-то старательно записывал в «показания».

— Подписывайте!

«Вряд ли от наличия или отсутствия моей подписи что-то зависит», — уговаривал себя Адам. Обмакнул перо в чернильницу. Но рука сама, как бы даже без участия сознания, вывела: «Это неправда. Это страшная ошибка. Прошу разобраться»…

— Дружка покрываешь?! — осипший от длительного допроса следователь, казалось, вновь обрёл голос.

Следователь сам устал от двухдневного бдения, еды всухомятку, металлического привкуса чая из термоса. Несколько раз звонила жена — приходилось объяснять своё отсутствие, ссылаясь на крайнюю занятость и приказ начальства. Но ещё хуже: звонило и начальство, — приходилось подобострастно оправдываться и перед ним за то, что не мог выбить признания из этого упорствующего интеллигента, казавшегося на вид таким хиляком.

После каждого звонка начальства следователь покрывался холодным потом. Он боялся за собственную судьбу — некоторые его коллеги уже сменили кресла на тюремные нары. Подташнивало от выкуренных папирос, бессонницы, запаха мочи и крови.

Яркий свет, бьющий в лицо Адаму, слепил и его. И хоть сидел он вдали, в тёмной половине комнаты, а лампу отгородил от себя газетой, прикреплённой к шнуру, но свет всё же пробивался сквозь газету и полуприкрытые веки, проникал в мозг. Болела голова. Происходящее было пыткой и для него.

И увидел, почувствовал Адам: не только он зависит от следователя, но и следователь — от избитого измученного арестанта. Следователь тоже несвободен, только как-то иначе.

Глаза их встретились. Каждый ждал от другого решения своей участи. Каждый участвовал в страшной игре, где победа вовсе не предопределена, и Высший Судья может засчитать победу поражением, а поражение — победой.

Участь... Участие... У части... У части чего стоял каждый из них? Частью чего, что определяет судьбу, являлся?

Судьба... Суд... Над ним ли, Адамом, творится суд? Творит ли его кто-то над ними обоими? Или оба они творят его над прошлым и будущим? А может быть, суд обоим ещё предстоит?

И вдруг Адам понял… Это было как озарение, как вспышка сознания, разом в одно мгновение проникшего в самую суть вещей: каждый был частью своего мира — и их миры не пересекались.

Они не пересеклись, не могли пересечься даже здесь в этой маленькой комнатке, пропахшей потом, кровью и папиросным дымом.

Невидимая граница проходила между его табуретом и столом следователя — там, где тьма начинала поглощать свет.

«Следователь мёртвый! — догадался Адам. — Давно уже мёртвый. Может, всегда был мёртвый. Как и его подручный с оловянным взглядом. Только плоть их ещё существует и дрожит от страха, что завтра ей не дадут вкусной еды, тёплой одежды, жилого пространства. Мертва их душа. А может, и не жила никогда?»

И Адам ощутил, как тёмен и страшен мёртвый мир этого одутловатого потного человечка с прилипшими ко лбу жидкими волосами и бледным голосом. Как враждебен этот мир каждому, кто признаёт себя его частью, вынуждая лгать, изворачиваться, исполнять чужую волю, оправдывая своё существование перед женой, начальниками, товарищами и добиваясь прав на скудную зарплату, на дополнительный паёк, на тарелку горячего борща, стакан водки по выходным. И получать эти жалкие права не навсегда — только на каждый данный момент. А в следующий начинать изматывающую борьбу снова, уничтожая при этом вокруг и в собственной жизни всё светлое, радостное, смеющееся, живое. И вместе с этим пожирая себя самого.

На краю гибели арестант судил тюремщика. Но не было в этом удовлетворения. А было бесконечное одиночество и беспредельная тоска. И чем больше мерзкого находил он в мучителях, чем неистовее ненавидел, чем отчаяннее сопротивлялся, тем сильнее ощущал в себе самом холодную пустоту небытия. Казалось, пустота зачавкивает его, как болото, которое быстрее поглощает того, кто машет руками и ногами в тщетных попытках выбраться.

И не стало добра, не стало зла. Не стало начала, и не стало конца. И не было смерти. И не было Воскресения. Осталась только мучительная данность мгновения. Краткость мгновения. Бесконечность мгновения. Повторяемость мгновения. Мгновения противостояния двух миров — живого и мёртвого, вечного и преходящего, светлого и тёмного, который, как засасывающая воронка, жадно втягивает в своё чрево свет и не может насытиться.

И с тоскливой ясностью понял Адам: будущего нет ни у него, ни у следователя. Но у следователя, пожалуй, не было и прошлого.
Не было любви к родителям — был вечный страх перед отцовским ремнём и материнским окриком. Не было любви к женщине и делу — были только семейные и служебные обязанности. Не было пожелтевших фолиантов, под запылёнными золотыми обрезами которых жили великие люди и нетленные мысли, — в его скудной жизни были лишь инструкции и приказы-однодневки.

За ним не стоял, как за Адамом, отчий дом с круглым дубовым столом посреди гостиной, за которым под жёлтым абажуром с кистями собиралась вечерами большая семья, — все любили друг друга, смеялись, играли, слушали музыку, читали вслух стихи и книги, беседовали о жизни, а не о быте, и шутили над нехватками.

Отец Адама, Сурен Яковлевич, известный в Баку адвокат, рассказывал о хитросплетениях судеб, рассуждал о справедливости и милосердии, о законах разных государств и общечеловеческих ценностях или перечитывал вслух письма дочки, сестры Адама — Терезы, уехавшей из Баку в Москву учиться и осевшей там, выйдя замуж. Двоюродная бабушка Елизавета Христофоровна — тётя Лиза (её никто не называл бабушкой из-за озорного не по возрасту взгляда) — разливала чай по старинным фарфоровым чашкам с пастушками, тут же на краю стола перебирала крупы, резала овощи, а закончив приготовления к завтрашнему обеду, сгребала в кучу носки всей семьи и начинала их штопать, временами вмешиваясь в общий разговор и подшучивая над его участниками, иногда вводя тех в краску солёным словцом. Тёте Лизе помогала Эва, у ног её играла Иринка. И тихо улыбалась, глядя на всех кротким взглядом дочь тёти Лизы, худенькая старая дева, учительница русского языка и литературы, с ласковым домашним прозвищем Аинька, которое так подходило к ней, что никто не звал её иначе, кроме учеников и коллег. Часто приходили гости — сотрудники Сурена Яковлевича, Аиньки, друзья Адама, сёстры Эвы. Разгорались споры, подчас повышался до опасного уровня тон разговоров. Но взаимное уважение и патриархальный правильный покой витали над круглым дубовым столом.

Всё это в мгновенье промелькнуло перед внутренним взором Адама. Разлилось теплом по телу, выдохнулось, обняло ласково, будто укутало. Успокоило боль.

Любовь, верность, честь, достоинство, благородство были не отвлечёнными понятиями в семье Адама — они были нитями, из которых ткалась повседневность. Нитями, соединявшими не только членов семьи друг с другом, но каждого — с огромным миром за стенами дома: с подзащитными отца, с учениками Аиньки, вовсе с незнакомыми людьми — авиаторами, путешественниками, учёными, создателями фантастических проектов, сочинителями книг и музыки, живущими не только рядом, но и на другом конце земли и даже в других временах.

Мир Адама обступил его. Он существовал, будет существовать, должен существовать всегда, даже если прервётся его, Адама, жизнь! Как ни странно, эта мысль придавала силы.

Следователь встал из-за стола:

— Пойду на полчаса подышать свежим воздухом, — сказал он помощнику. — А интеллигент пусть подумает...

Мысли путались в голове уставшего арестанта. Однако при этом, как бывает в промежутке между сном и явью, когда только проснулся и ещё не совсем включился в реальность, мысли выстраивались в странную, но весьма последовательную цепочку.

В чём смысл жизни, которую он может ни за что потерять? В чём смысл вообще?
Некоторые говорят: смысл жизни — в самой жизни. Это неправда.

В том, что называют «сама жизнь» — только радость бытия, и не более того. Это много. И очень мало. «Сама жизнь» в любом случае уйдёт — даже если повезёт, и не случится никаких трагических событий. Она всё равно уйдёт вместе с молодостью, здоровьем, с зубами, которыми не сможешь больше есть шашлык и грызть орехи.
Что такое «сама жизнь»? Пить, есть, совокупляться, иметь крышу над головой, дерево под окном, удобную одежду, здоровье, некоторый материальный комфорт, несколько вещичек, приятных душе и глазу, несколько человек, с которыми время от времени разделяешь это, и сносную работу, дающую средства к обладанию этим? Достаточно, чтобы не чувствовать себя несчастным. Но недостаточно для того, чтобы чувствовать себя сильным, уверенным и счастливым.

Дом может рухнуть. Дерево под окном могут вырубить или оно само засохнет. Деньги можно потерять. Более того, теряешь и любимых. Родители умирают. И жена может умереть, изменить или измениться за годы настолько, что это тоже равносильно смерти или измене. Дети не всегда вырастают такими, какими хотелось бы их видеть, и в любом случае, как бы хороши ни были, отдаляются от родителей, что естественно.

И что же? Вместе с элементами жизни теряется её смысл?

Да. Для тех, для кого «смысл жизни в самой жизни».

Но, похоже, жизнь гораздо больше, чем все собранные суммарно её предметные элементы. Они уничтожимы, она — нет.

Всегда будут плескаться дельфины в море, петь птицы, люди будут строить дома, сажать сады, придумывать умные машины, сочинять книги и музыку, изучать историю, пытаться понять тайны мироздания и любить друг друга.

На краю гибели он пробивался к пониманию чего-то очень важного.
К тому, что должно придать смысл происходящему, фокусируя в одной точке прошлое и будущее, которого у него, скорее всего, не будет.

Смысл — в причастности, сформулировал он. В осознании более главного и целого, что главней и полней, чем ты сам. В ощущении себя частью чего-то большего — семьи, рода, круга единомышленников, родины, культуры, истории, человечества, природы, Космоса, Мировой Гармонии, быть может – Бога. Звеном между значимыми частями Целого.

Без ощущения этого ты — отброс. Выброшен из жизни, занимаешь лишь микроскопическую часть в ней: только кровать, на которой спишь, стол, за которым ешь, — не более того. Как ни тщись, не более того!

В том, что чувствовал сейчас Адам, не было ничего общего с насаждаемой теорией «винтиков и гаечек», якобы скрепляющих общество. «Винтики» и «гаечки» бездумны, лишены личной ответственности. Наверное, следователь с помощником тоже чувствуют себя причастными… к великому делу строительства коммунизма, очищения общества от вредных элементов. Цель оправдывает средства? Может быть, может быть. Но всё-таки средства каждый выбирает для себя сам из множества тех, которые предлагает общество. Всегда — сам! Как только требуется совершить поступок, произнести слово. А чтобы правильно выбрать слово и поступок, надо осознать своё предназначение, избранность — ведь каждый предназначен для чего-то, избран для чего-то. Нужно только угадать — для чего?

Осознание этого упорядочивает порывы, одухотворяет, придаёт смысл существованию, ибо даёт ясный ответ на мучительный извечный вопрос: «во имя чего?»

Этот выбор предопределён историей — своей и близких, не только ныне живущих, но и ушедших из жизни, чью эстафету считаешь долгом подхватить, волю — исполнить, дела — продолжить, духовные ценности — сберечь и передать дальше.

Коллективная ответственность и осознание общих целей вовсе не предполагает отсутствия личной ответственности за собственный выбор — личной победы, личной вины. И потому не должна лишать человека индивидуальности.

Адам вздрогнул от неожиданно пришедшего на ум слова, которое словарь побеждающего людей социализма давно уже отнёс к ругательным терминам.
«Я рассуждаю, как индивидуалист, и значит — в самом деле скрытый враг народа, только не догадывался об этом, — обречённо подумал Адам. — Такие, как я, могут разложить народ, запутать, размягчить его решимость идти вперёд».

Он ужаснулся и осудил свою ничтожную мелкобуржуазную сущность, которую бдительные органы НКВД вовремя разоблачили и остановили его, пока он не совершил вредительства, которое мог бы совершить. Он готов был покаяться.

Но в утомлённом сознании опять закачался жёлтый абажур с кистями над круглым дубовым столом, за которым собралась его большая дружная семья. Все замолкли, ожидая, что он сделает.

Из тяжёлых рам смотрели выжидательно дедушки и бабушки. Смотрели книги из резного книжного шкафа.

А где-то на другом конце города вернувшийся из полёта Карик Пахлавуни играл на рояле Шопена, а у ног его сидел сын Рафка и восхищался большим чудесным отцом, из-под сильных пальцев которого выходят такие волшебные звуки.

Они летели над городом, над морем, залетали в открытые окна бакинских домов. Они взметнули летним сквозняком лёгкие занавески и в отцовской квартире, наполнили комнаты, донеслись до соседей.

Они проникли и сюда, в эту страшную пыточную, разделённую на два сектора мучительного света и спасительной тьмы, коснулись души Адама и замолкли в паузе перед тем, как раскатиться аккордами бурного финала.

Адам увидел, как большие руки друга замерли над клавишами. И вздрогнул. От него — только от него! — зависит, опустятся ли они снова.

Свет, бьющий в глаза, почему-то перестал быть таким мучительным, и тьма другой половины комнаты уже не казалась спасительной. Напротив: яркий свет будто проник в самые потаённые уголки души, высветил главное, что хотела пожрать тьма, прикидываясь спасением.

Раздражённый следователь вошёл в комнату и устало сел в тёмном углу, поигрывая револьвером.

В этот момент Карик опустил руки на клавиши — и Адам соединился с миром, которому принадлежал, на рубеже которого стоял и который призван был защитить.

Теперь он твёрдо знал свою задачу. Он почувствовал себя счастливым и сильным, потому что так много всего любил и так много прекрасных людей любило его.
И Адам... пожалел следователя, который, видно, никогда не знал таких чувств.

Он пожалел следователя и его начальников, которые не любили даже самих себя.

И жалость эта была так огромна, как огромна была заполнившая его любовь.

И вдруг на краю сознания, на грани жизни и смерти зазор между бытием и небытием стал расширяться. Погас бьющий в глаза свет. Ушли боль и страх. И в раскрывшемся пространстве забрезжил другой свет.

И Адам потерял сознание, успев произнести слова, самые нелепые из тех, что слышали стены этой комнаты:

— Простите, я ничего не могу для вас сделать...

Он не видел, как сначала вздрогнул от такой наглости следователь, а потом сник, съёжился, спрятал револьвер и бесцветным голосом устало сказал:
— В камеру.

Падая, Адам задел рукой газету, прикреплённую к шнуру лампы и отгораживающую её от следователя. Газета упала на пол.

И ослепительный свет ринулся в самые тёмные углы комнаты, заполнив собою всё."