Холерный сезон

Эмилий Архитектор
                1
«Наш самолёт прибывает в аэропорт города Симферополя…» Ну вот, – подумал  я, – половина  пути позади. Эта половина была условной, поскольку вовсе не делила поровну отрезок прямой между точкой А и точкой Б: от Одессы, где я совсем недавно устало плюхнулся в самолётное кресло, до Симферополя – рукой подать, а до моего города – долгие часы лёта. Но чисто психологически я был прав: ещё один авиарывок – и я, наконец-то, буду дома.

Отпуск у меня вопреки моим желаниям затянулся, да и устал я от него изрядно. Я и раньше не умел отдыхать, впрочем, в молодости и говорить об отдыхе – нелепица. Смена впечатлений? – газетная работа вполне отвечала этим требованиям. Такая смена, что по ночам в голове, добравшейся до подушки, гудёж от нежелавшего глохнуть мотора стоял да свист от проносящихся мимо машин. Но тут мать с отцом загорелись общей идеей: «показать» мне свою прекрасную родину – Одессу. Мне кажется, что, сколько я себя помню, столько слышал от них о прелестях этого неповторимого города – о Приморском бульваре, о дюке, об оперном театре, равный которому – только в Вене, о благоухающей акации и о Соборной площади, где давно нет собора, но зато из его кирпича где-то построена школа. В результате у меня сложилось впечатление, что я сам долго жил в Одессе, и лететь туда, чтобы убедиться в этом, – ну совершенно не возникало желания. Но ностальгия родителей тронула меня: вечно гонимые, давно осевшие на периферии, когда-то они не могли позволить себе роскошь – съездить в отпуск в родной город, потом возраст подрезал крылья и лишил их подъёмной силы – я же был их глазами, их душой. Возможно, они просто хотели, чтобы я убедился: всё, что я слышал от них, – только часть того чуда, которое мне предстоит увидеть, а может, всего-то хотели порадоваться вместе со мной.

В одесском аэропорту меня встречали две женщины – пожилая, папина сестра, её я представлял по старым фотографиям, и молодая красивая женщина – моя двоюродная сестра, которую я видел впервые. В автобусе мы разговорились так, как будто расстались неделю назад.
Меня привели на Садовую улицу, где, как я знал из прежних писем, моим родственникам удалось осуществить удачный обмен. Мы вошли в парадный подъезд, который можно было спутать с холлом, и на белых мраморных плитах, торжественно стелящихся под ноги, я прочёл выложенное метровыми буквами из чёрного мрамора: «Salve!» – «здравствуй», как говаривали латиняне. Трогательная встреча…

Поднялись на второй этаж. Удачный обмен – это оказалась относительно просторная комната в густонаселённой коммуналке. Но с балконом. Дело близилось к ночи. Стоявшие возле стен кресла-диваны внезапно превратились в больших насытившихся гусениц, что нахально размахнулись на всю зелёную площадь листа. И куда только девалась относительно просторная комната. Две тётки, сестра, её пятилетняя дочь, да муж, который вне расписания (а может, в честь меня) приехал из области, из своей ПМК (передвижной механизированной колонны), где он обычно находился всю неделю, кроме выходных. Мне, слава богу, был отведён отдельный номер – на балконе, выходящем на Садовую – одну из центральных улиц. Мощные балясины надёжно отгораживали меня от внешнего мира, но с ним я начинал общаться с шести утра, по проводам, которые были закреплены в стенах противоположных домов и несли на себе троллейбусную линию. Тревожный гуд проводов вгрызался в стены, колотился меж ними и отзывался в узкой улице, как в ущелье Дарьяла. Но мне-то что! – я всё равно страдал бессонницей: хороший сон для меня служил признаком творческого бесплодия.

Утром я вставал, стараясь миновать туалет, возле которого выстроились в ряд персональные вёдра с отработанной мыльной водой, и, не дай бог, по рассеянности взять чужое ведро: вода в центре Одессы до второго этажа не поднималась.
                2
Я выходил на улицу. Все гости Одессы в это время устремлялись на какие-то станции, на лиман, где можно было предаваться первобытной радости бытия.

                Их тела – аж прогнули пляжи.
                Спины – губками солнце впитывают.
                И волна по-собачьи лижет
                Кожу, что как кора у пихты –

так я вскоре написал в стихотворении «Северяне и юг». Но то, что меня могло умилить в связи с воображаемыми северянами, на самом деле вызывало раздражение – целый день, под стать морским котикам, валяться на лёжбище, до отупелости, до пустоты в глазах… Какое тоскливое занятие для активной особи. Я, конечно, отдал дань морю, окунулся в солёно-горькие черноморские воды и, не найдя действующего душа, целый день проходил со слипшейся, монолитной, как у античной скульптуры, бородой. (Бороду я в ту пору носил не только для выявления собственной индивидуальности, но и для раздражения своего начальства и иных провинциальных обывателей.)

Интерес к пляжу у меня окончательно пропал, когда в один из выходных дней муж сестры продержал меня у моря с раннего утра до обеда, специально, как мне показалось, чтобы посвятить в своё открытие. «Обрати внимание, – сказал он флегматично, как исследователь, которому уже наверняка всё известно, – утром  вода у берега была чистая, лишь лёгкие барашки на волнах, зато теперь, к обеду, возле берега сплошная пена. В выводе, надеюсь, ты не нуждаешься?..»

И тогда я «взглянул окрест меня – душа моя страданиями человечества уязвлена стала» (Радищев, «Путешествие из Петербурга в Москву»): нигде не было туалетов. Были раздевалки, но и они служить туалетом не могли, ибо конструкция их была легкомысленной: эти сооружения на курьих ножках едва прикрывали ягодицы и грудную клетку, выдавая все манипуляции с переодеваниями. Одна из раздевалок своей оригинальностью мне запомнилась навсегда: она, вероятно, была специфически-одесским изобретением (а может, и открытием). Ведь в чём сермяжная суть открытия: все до зевоты свыклись с известной конструкцией, извечным явлением; а ты выверни их наизнанку, примени наоборот – вот как когда-то порох, изобретённый для фейерверков, использовали с совершенно противоположной целью: ради убийства рождённых для этих фейерверков людей – выверни так, чтобы ошалелое от восторга человечество произнесло банальное: «Всё гениальное – просто». Особенность же пляжных раздевалок состояла в том, что лёгкие дощечки, из которых набраны стенки, направлены под углом ёлочных лап – от ствола к земле. В раздевалке, восхитившей меня, дощечки выдерживали угол с точностью до наоборот. И посланный сверху посторонний взгляд беспрепятственно скользил по ним, как по направляющим – в самые тайники раздевалки. Я думаю, что такое могли, к примеру, придумать члены одесского клуба весёлых и находчивых (КВН), неоднократные чемпионы страны.

Я ходил по городу с утра до глубокого вечера, настроив слух на знаменитый одесский юмор. Видел тихих стариков, благодушно сидящих у своих домов, кошек, которые по вечерам небрежно разгуливают по центральным улицам, как по своему дому, что, несомненно, свидетельствует о городском уюте, но юмора не встречал. Только однажды подслушал некую претензию на него. Женщина-фотограф, подрабатывавшая на Потёмкинской лестнице, обратилась к прохожему с просьбой не портить ей фон, на что тот, глядя в сторону морского вокзала, спросил: «Может, вам и корабль убрать?..»

Истинный юмор, но не по-одесски жестокий, прорвался на концерте в Зелёном театре, в котором принимали участие наскоро, на время курортного сезона, сбившиеся в творческий коллектив популярные эстрадные певцы и певицы – подработать можно, и бесплатно искупаться в пенных водах Чёрного моря. Среди них была и известная в те годы Лариса Мондрус. Её голос звучал со всех пластинок, с экранов телевизоров. Это было имя. Я как сейчас помню: пела она шлягер (правда, тогда ещё никто не знал, что это называется «шлягер»), в котором были такие трагические слова: «Брошено в пургу сердце на снегу!» Выдыхались они из сердечных глубин, увлажнённые слезой. Но почему-то певица решила ещё более усилить  эту строчку и пропела-выговорила удвоенное «у»: «в пургу-у», «на снегу-у». Одесский зритель пришёл в неистовство: с пелёнок воспитанный вундеркиндом на фортепианных звуках, несущихся изо всех распахнутых окон, с его-то утончённым вкусом, он не мог терпеть это халтурное подвывание; в его свисте прочитывалось: «Мы – Одесса, а не какая-то там провинция!» Певица, раздавленная непривычным приёмом, неуверенной походкой вышла из-за кулис: «Может быть, микрофон плохо работает?» – робко спросила она. Но в ответ – свист, как молния плети, и – добивающий, наповал – уже современный одесский юмор: «Поёт, как пляшет!»

По-моему, немного времени с того концерта прошло, когда мы прочитали в газете, что Лариса Мондрус оставила Родину и где-то там, разлагаясь вместе с Западом, зарабатывает на жизнь пением в ресторане. И мы её все презирали и сочувствовали: небось за трёшку исполняет для какой-нибудь пьяни «Мурку» или «Еврейскую комсомольскую». А я догадываюсь, что покинуть Родину Ларису Мондрус заставил тот хамский юмор, который и в Одессе нужно поискать.
                3
Я исходил все исторические места, постоял возле памятника революционному матросу Вакулинчуку, даже на правах коллеги посетил редакцию знаменитой в прошлом газеты «Моряк», с такой любовью воспетой в мемуарах Константина Паустовского: «Газета «Морак»! Нигде! Только в «Мораке»!

Я, наконец-то, прикоснулся к нашей семейной истории. И оказалось, что она может быть не менее волнующа, чем история государств и народов. Я слышал, хотя отец и старался об этом не распространяться, что мой дед построил два дома на окраинах Одессы – Молдаванке и Пересыпи, – один из которых сдавался жильцам, а в другом помещались сами хозяева. «Имел дома!» – это   для меня, с детства знавшего коммуналки, звучало, как: «Имел собственный самолёт!» Я знал, что из-за этих домов, отобранных революцией (будь они неладны!), отец был объявлен «лишенцем», не имел возможности получить образование и, окончив какие-то подвернувшиеся технарские курсы, сбежал на край империи, чтобы начать жизнь с чистого листа. А когда Сталин по-отечески снисходительно объявил, что «дети не отвечают за грехи родителей», жизнь была уже выстроена по навязанному типовому проекту, а к чему приводит у нас перестройка, мы теперь знаем. Так, уже с семьёй, до конца дней и прожил отец в бывших местах для ссыльных, не ропща, и больше не порываясь в Одессу, к своим домам на Пересыпи и Молдаванке.

Молдаванка, прославленная Исааком Бабелем в «Одесских рассказах», эта далёкая окраина, оказалась в получасе ходьбы от центра, от улицы Садовой. Не без волнения вошёл я во дворик, в котором разместился неоштукатуренный, из серого ракушечника, небольшой двухэтажный дом, без всяких излишеств, вполне соответствующий требованиям архитектуры времён Хрущёва. Это и называлось нашим фамильным владением? – я был слегка разочарован. Правда, на Пересыпи второй двухэтажный дом имел более презентабельный вид – оштукатуренный, а на фронтоне рельефно было выведено «Архитекторъ» – так, наверное, по сию пору и красуется эта надпись, удивляя прохожих: архитектор упомянут, а фамилию его забыли обозначить.

Но всё-таки главные события, ставшие семейной легендой, разворачивались в невзрачном доме на Молдаванке. И в год моего посещения этого исторического дворика в нём ещё проживали квартиросъёмщики моего деда. Я уж не говорю, что в жалкой угловой комнате с некрашеными полами жила ещё одна моя родная тётя, для знакомства с которой меня и привела сестра в это заповедное место.

Среди дореволюционных жильцов был и этот импозантный старик с пушистыми усами, что, как в раме, красовался в распахнутом окне второго этажа над самым входом в дом. «Обрати на него внимание, – шепнула  сестра. – Можешь рассмотреть его, он всё равно ничего не видит – у него катаракта». Именно поэтому его портрет в моей памяти чётче обозначился, чем домысливаемый портрет главного героя моего последующего повествования, старшего брата отца – романтика, неудачника, умницы, который так и ушёл из жизни, ни перед кем до конца не раскрывшись, унеся с собой свою человеческую сложную тайну. Ещё будучи гимназистом старших классов, он потряс родственников своей жуткой любовью к одной из жилиц молдаванского дома, замужней даме, матери двоих детей, весьма зрелой женщине. Это не была невинная любовь обожателя, который в своих страданиях может быть способен лишь на единственный поступок – выстрелить в собственное сердце. Нет, мой дядька увёл свою возлюбленницу вместе с детьми от мужа, что и выглядывал теперь анфас в пышных седых усах из рамы второго этажа. (Между прочим, как вскоре выяснилось, катаракты у него уже не было, поэтому он так гордо смотрел во двор. А я-то внаглую рассматривал его…) Конечно, кроме проклятия родителей и сурового осуждения со стороны братьев и сестёр, – иного благословения юный любовник и не мог ожидать. Он отличался тем, что жизнь его ничему не  могла научить. Иногда ему просто везло, как везло всем, кто в те лихие годы всё же остался жив. Однажды его забрали в губчека, просто как буржуйского сына. Оставалось ждать, когда выведут его во двор и поставят лицом к стенке. Однако дверь камеры распахнулась, и в ней предстал бывший жилец дома на Молдаванке – но в форме чекиста, с браунингом на поясе. «А ты как сюда попал?» – с удивлением обратился он к сыну бывшего хозяина. «Не знаю…» – искренне ответил тот. – «Быстро мотай отсюда!» – прошипел чекист, и под шумок выпустил его из камеры. Видимо, именем революции… Этот чекист был вчерашний голодранец, который посмел влюбиться в мою будущую тётю (её-то я и застал в жалкой угловой комнате серого дома), но с позором был изгнан родителями благородной девицы. Теперь бы ему поквитаться с ними – вывести во двор их буржуйского отпрыска. Так нет же… Странных людей влекла к себе революция.

А прОклятый папин брат жил со своей любимой, уже далеко немолодой женой, ставил на ноги её двух сыновей, пока она не умерла. Окрепшие и почувствовавшие самостоятельность, дети вскоре вытеснили приёмного отца с общей жилой площади – не знаю, чем им помешал этот идеалист. Больше он своего дома не имел – снимал комнату, жил в общежитиях. Его двоюродный брат, ещё один мой дядька, москвич, который был в этой жизни куда удачливей, рассказывал мне, что не однажды пытался устроить своего родственника: «Давай я тебя с женщиной познакомлю», – как  панацею, предлагал он. – «Не нужна мне женщина», – твёрдо   отвечал другой дядька – романтик и однолюб.

Я хотел с ним обязательно встретиться, я видел в нём человека особой и редкой породы. Тётя и сестра говорили, что после долгого перерыва он как-то заглянул к ним. Даже успел починить холодильник, и исчез, не оставив адреса. Искать через адресный стол? – но, вероятно, я робел навязывать ему своё общение.
…Забегаю на многие годы вперёд, когда до меня дошла печальная весть: столичный дядька, будучи в Одессе, обнаружил недавнее пристанище двоюродного брата – койку в заводском общежитии, откуда его за счёт профсоюза проводили в последний путь.
                4
Итак, я перелистал последнюю одесскую страницу. Пора было возвращаться домой, да и отпуск был на исходе. И – как атомный гриб среди ясного, безмятежно-голубого южного неба: в Одессе – холера! Родственник из ПМК привёз известие, что его коллегам было доверено, благо в их распоряжении механизмы, не прикасаясь руками к гробам, захоронить их в степи под Одессой.

Народ пришёл в волнение. Первыми выскользнули из холерного окружения известные артисты. Оставшиеся рядовые граждане были собраны на стадионе, где составлялись какие-то списки, куда вносились все, кому перед выездом надлежало пройти обязательный недельный карантин в полной изоляции от других горожан. «Места отстоя», конечно, не были предусмотрены, поэтому приходилось ждать немало дней, пока для тебя находилась койка в импровизированной резервации. Так я после долгих мытарств, окончательно перенервничав, впервые в жизни угодил на курорт. Нервы не дались даром. Термометр, предложенный медсестрой, сразу же показал температуру выше 37-ми. «Ещё будут держать в этой отсидке более недели…» – подумал я. Поделился своими сомнениями с учёным соседом, кандидатом каких-то наук. «А вы – сбивайте», – мудро  посоветовал он, что я и стал делать на протяжении ряда дней, пока ни обнаружил, что моя температура не доходит до отметки 36 – видимо, питание было некурортное, а своё, в изоляции, не полагалось.

Настал счастливый день выписки. Всех удалили из здания во двор. Но шло время, а автобусы, которые должны были доставить нас прямым путём в аэропорт, дабы мы не соприкасались с вольной публикой, всё не подавали. И тут грянул тропический ливень. Говорят, что дождь на дорогу – к счастью. Не знаю. Я пропускал женщин в единственно открытый подъезд какой-то курортной конторки, пока он не был забит до предела, а сам я не остался под открытым небом без зонта: кто из южан, пусть даже азийских, к которым принадлежал я, вплоть до наступления глубокой осени обременяет себя этой ненужностью? Я стоял под потоками ливня, и хляби небесные окончательно очищали меня от земной холерной скверны.

Когда всё же появились автобусы, мои брюки и рубашка успели чуточку пообсохнуть. Я влип в кресло и старался успеть проститься с проносящимися мимо улицами, что и для меня стали дорогими, ну, может, чуть меньше, чем для моих родителей.
В аэропорту мы шли сквозь коридор автоматчиков, милиционер тщательно проверял паспорта, и моя бородатая фотография его явно смутила: он многократно, просвечивая глазами детектива, сверял её с подлинным экземпляром.
                5
Ну вот, – подумал я, уже ступая по крымской земле, – половина пути позади. Брюки и рубашка успели окончательно просохнуть, и теперь мне казалось, что они топорщатся коробом, а в туфлях при каждом шаге вода перекатывалась, будто волны. Я вошёл под стеклянный колпак аэровокзала, протиснулся в угол, где помещался диспетчер по транзиту. Извлёк из кармана увлажнившуюся по краям записную книжку, куда во время ливня догадался вложить свой авиабилет. Держа его над головой, как знамя, начал пробиваться сквозь железобетонное полукольцо пассажиров, обступивших деревянную стойку. Они стояли насмерть, с лицами жертвенников, мечтающих лишь о мгновении, когда диспетчер объявит: «На N есть один билет…» Я весь напрягся, как со сна потянулся одной рукой – к окошку. На удивление диспетчер отреагировала на мою целеустремлённость и взяла билет. Секунду вникала в него и, возвращая, кинула в микрофон через головы двух первых рядов: «Подойдёте в полтретьего». Значит, предстоит бессонная ночь. Но это было сказано таким успокаивающим тоном, что я сразу же поверил в свою удачу.

Только теперь я огляделся, ища глазами свободное место. Но зал был до предела забит повсеместно расплодившимся курортником. Выйдя на улицу, увидел за углом едва освещённую скамью. Опустился на единственно свободное место и блаженно расслабился. После сегодняшнего сумасшедшего дня я, наконец, мог никуда не спешить и пока даже забыть о времени.
– Который   час? – как нельзя кстати спросила сидящая рядом девушка.
– Пятнадцать  одиннадцатого…
Я ненароком взглянул на неё. Лицо её выдавало напряжение, с каким обычно прислушиваются к слабым звукам. Невнятный голос динамика что-то объявлял пассажирам, но, почти не дойдя до них, растворялся в надсадном рёве взлетающих лайнеров.
– Вас какое время интересует? – посочувствовал я. – Я мог бы вам подсказать…
– Двенадцать. Если вылет ещё раз не задержится, – устало  ответила моя соседка.

Пассажиры, делившие с нами столь дефицитную скамью, вдруг заволновались, подхватили свои чемоданы, и я, оставшись наедине с девушкой, почувствовал, насколько тягостным становится наше молчание. Мой «скрытый» взгляд успел отметить её красивый профиль с чуть вздёрнутым носом и харАктерно выгнутой бровью. Что-то было задорное в короткой, до ершистости густой причёске. Я неожиданно почувствовал, что меня волнует даже её медлительный жест, которым она поправляла воротник модной «водолазки», и эта её подтянутая поза. Мне невольно самому захотелось выглядеть собранней и стало неловко за свою расслабленность.

Я оторвался от удобной спинки скамьи и при этом сдвинул ногой какой-то твёрдый, но податливый предмет. Наклонился, чтобы заглянуть под скамью, но девушка, поняв моё движение, объяснила:
–Не беспокойтесь. Там моя «авоська» с фруктами: симферопольская тётя настояла, чтобы я их вручила харьковским родственникам.
– Разве в Харькове нет своих фруктов? – удивился я.
– Важно  внимание, – усмехнувшись, ответила девушка.
Я выяснил, что она наносит «родственные визиты», и лишь после Харькова отправится домой – в чудесный, непохожий на прочие, город Черновцы. Я же с нею поделился самыми свежими, «из первых рук», впечатлениями о холерном городе, и понял, что моя информация воспринимается, как сводки с передовой, а сам я могу представлять интерес, как национальный герой, который только что вырвался из самого пекла событий. Девушка увлечённо слушала мой рассказ, и напряжение сходило с её лица.
– Теперь  хоть немного пришла в себя, – призналась она, – а то было такое гадкое настроение! Не люблю ждать. Не дай бог, ещё придётся на ночь остаться…

К полночи становилось по-южному свежо. Это ощутила и моя собеседница в своей водолазке и лёгком костюмчике, и я, кроме рубашек с короткими рукавами ничего не припасший для летнего отдыха.
–Неужели вы не замёрзли? – спросила девушка. – Идёмте в зал, там, наверное, теплее…
Мы свернули за угол, когда я хватился:
– Постойте, мы же вашу «авоську» забыли…
– Пусть там полежит. Может, кто на неё и позарится, – весело ответила моя спутница.
В зале, и вправду, было теплее: этому, вероятно, способствовало взволнованно-горячее дыхание пассажиров. Мы поднялись на второй этаж, где оказалось немного посвободнее. По крайней мере, здесь можно было подойти к перилам и, облокотившись на них, смотреть вниз на пёструю, навсегда вовлечённую в броуновское движение, толпу. А весь зал можно было сравнить с палитрой, на которой художник вдохновенно перемешивает краски.

Когда мы, согревшись, вышли из аэровокзала, на взлётной полосе яростно взревели двигатели, и девушка по-детски зажала уши ладошками. Я с улыбкой смотрел на неё, и какое-то тёплое чувство охватывало меня. Я неожиданно вспомнил, что нам скоро прощаться. Странная, давно забытая грусть нахлынула на меня.
– Жаль, что время гусаров миновало, и я не могу вас выкрасть, умчав, с оглядкой на прогресс, не на тройке, а на лайнере, которого мы оба никак не дождёмся, – я, смущаясь, пытался облечь в шутку то, что говорилось всерьёз. – Где бы вам назначить свидание? Вот что! – приезжайте на следующий год в Одессу!
Я говорил, скрывая своё отчаяние, вовсе не рассчитывая на согласие. Так и вышло.
– Нет, не получится, – медленно  сказала она.
Помолчав, добавила:
–Здесь. В августе.
Я стоял поистине, как очарованный, и ничего не мог ответить. Я просто растерялся от невероятного чуда: через год смогу снова её увидеть, вот здесь, возле этого лучащегося прямоугольника…
А время близилось к двенадцати. Теперь уже вместе мы стали прислушиваться к гнусавому динамику.
– Кажется, объявили мой рейс, – неуверенно сказала девушка. – Пойду проверю.

Я смотрел вслед и старался её запомнить, всю-всю: и эти красивые плечи, и чётко очерченную талию, и её стройные ноги, и отлично сидящий на ней строгий бежевый костюм.
Видя, как она возвращается, я вовсе не придал значения её быстрому шагу, мне как-то не верилось, что совсем скоро нам предстоит расстаться.
–Что, не ваш? – почти утверждающе спросил я.
–Мой…
Она стала торопливо собираться. Вдруг выпрямилась и застенчиво взглянула на меня:
– Я уже не хочу улетать…
Я вынул записную книжку и протянул ей:
– Вдруг до меня дошло: вы же сейчас бесследно исчезните… Можно ваш адрес?..
Она в спешке стала писать. Уже, было, захлопнула записную книжку, но тут же открыла опять – написала своё имя. Тогда я вспомнил, что мы так и не успели друг другу представиться.
Мы дошли до посадочной площадки, куда провожающих не допускают, и я передал ей злополучную «авоську».
– Значит, до будущего августа? – сказала она. – Я не прощаюсь.
– До встречи в августе… – я прикоснулся ладонью к её запястью, словно желая сообщить ей всё, что испытывал в эти последние секунды.

Юркий, будто игрушечный, автопоезд унёс её в темноту, а я стоял и горько чувствовал обступившее меня одиночество.
Медленно пошёл к аэровокзалу, поднялся на второй этаж и остановился там, где мы ещё недавно стояли вместе. Я открыл записную книжку и нашёл страничку, заполненную её почерком.
Я решил сразу же, как только окажусь дома, написать ей то, что не успел (или не сумел?) сказать сегодня.
                6
В полтретьего, как мне было велено, напомнил о себе диспетчеру.      
– Мест нет, – знакомым успокаивающим тоном произнёс микрофон. – Подойдёте в семь.
– Чтобы опять услышать отказ? – не выдержал я, хотя при чём же здесь диспетчер?
– Возможно, – уже  не столь бесстрастно прозвучало в ответ.

Я толкался между сонными людьми и время от времени поглядывал на часы…
Наконец, стало светать. Я нашёл умывальник и ополоснул лицо. Но дремотное состояние не проходило. Мне начало казаться, что в этом зале я уже не первые сутки. И неизвестно, сколько ещё пробуду. Я пытался представить возле себя её, но она возникала, словно в наплыве.

Я понял, что нужно проникнуть к стойке диспетчера и закрепиться возле неё – так  будет надёжнее. Поставил на барьер в ряд с другими свой локоть, удобно перенёс на него тяжесть усталого тела. Меня вконец одолела дремота, и я с трудом разлеплял веки. Вдруг до моего сознания дошло:
– Товарищи! Кто на рейс…
Неужели назван мой город? Я выхватил из кармана записную книжку, в которой лежал авиабилет, и передал его диспетчеру.
                7
…Ровное гудение турбин настраивало на раздумья. «Что же со мной произошло?» – спрашивал я себя, глядя на медленные облака. Мне захотелось раскрыть записную книжку, чья страничка незримо соединила меня с девушкой, так нежданно и радостно выделенной самою судьбой из миллионов знакомых и незнакомых мне людей. …Однако …как же это случилось? – я выворачивал карманы. Но записной книжки определённо не было со мной! Да, конечно, несомненно, – я её оставил там, на стойке возле диспетчера. Будь проклята эта бессонная ночь и дурацкий восторг, когда мне всучили этот проигрышный билет!
…А самолёт уносил меня всё дальше от Симферополя. И тогда я понял, что в августе следующего года обязательно вернусь сюда и буду без устали ходить по людным улицам, буду вглядываться в лица… Но её всё же найду. Непременно.