Все те же побродяги

Екатерина Домбровская
Памяти Грибоедова.

«Помирать собирайся, а рожь сей», – такой завет оставили нам наши мудрые и мужественные прадеды. Твердой была вера их, а дух — несгибаемым. И нам бы в век апокалиптических разрушений о том вспомянуть, к силе дедовской приникнуть и самим хоть чуть укрепиться... Но как вспомнить? Мы давно уже ничего не помним. А что помним, то уже не понимаем, что значительно страшнее. Мы забыли, где был наш дом, каким он был, кто и как в нем жил. Мы уже не можем восчувствовать, чем жили те, забытые, родные люди, во что верили, что любили, что почитали за Красоту, а что — за самое подлое (низкое) безобразие. Все оклеветано, поругано, осмеяно, физически уничтожено, и там, где было чисто и свято, беснуются и хохочут зубастые уроды...

ЛЮБИЛ ЛИ ГРИБОЕДОВ ФАМУСОВА?
    
«Нет убедительности в поношениях, и нет истины, где нет любви», — так писал Пушкин в своей статье о книге Радищева «Путешествие из Петербурга в Москву». О «поношениях», критицизме, духе отрицания, сарказме и желчи великой комедии Грибоедова русская критика пишет вот уже около двухсот лет, сочувствуя «страдальцу от ума» — Чацкому. Иной взгляд на комедию и главного героя был у Достоевского. Тем не менее, даже и по сию свободную (для всех ли идейных позиций в равной степени?) пору за западником Чацким сохраняется все то же реноме страдальца. «Москва» же — Софья, отец ее и прочие — не иначе как социальные и нравственные убожества. Имели место быть, конечно, и отдельные попытки сыскать грибоедовский идеал среди персонажей фамусовской Москвы, так сказать, реабилитировать комедию теперь уже с патриотических позиций. Но грибоедовский текст имеет способность крепко сопротивляться разного рода небескорыстным и прямолинейным поползновениям. Выходит, сарказм Грибоедова поглотил всех героев комедии, и строгий умный автор никого, даже под покровом сарказмов, не помиловал, никто не был ему дорог, никого он не любил не благодаря, а вопреки?

Когда-то А. Блок в пылу полемики высказал мысль о том, что «натуральная критика» никогда не могла и никогда не сможет понять сокровенное отношение таких авторов, как Гоголь и Грибоедов, к своим героям, начертанным сатирическим пером. Гоголь любил Городничего, утверждал Блок, а Грибоедов любил Фамусова. Что же до «Горе от ума», то Блок считал его непревзойденным и неразгаданным произведением.

И впрямь: мог ли Грибоедов, глубокий, сложный, сокровенный человек, в последние годы своей жизни называвший чацких (и себя самого!) «поврежденным классом полуевропейцев», «каким-то черным волшебством» сделавшихся «чужими между своими» (этюд «Загородная поездка»), вложить в уста именно такого полуевропейца Чацкого столь убийственную, прямолинейную критику в адрес Москвы? Обратимся к тексту…
    

СОФЬЯ – ЧАЦКИЙ.
 «Софья начертана не ясно», — считал Пушкин. Но сказано это было еще до того, как была ясно начертана «русская душою» Татьяна. Итак, Софья… Случайно ли главной героине дает Грибоедов имя, в переводе с греческого означающее «премудрость» — имя святой «матери» трех главных христианских добродетелей — Веры, Надежды, Любови, — то есть всего того, что и являет собой в синтезе христианское понимание мудрости? То, что имя героини многозначно, подтверждается и явной символичностью имен других героев комедии. Молчалин, Скалозуб, Тугоуховские, Хлестова («хлещет правду-матку», отхлестывает озорников и т. д.), Репетилов (повторяет зады, твердит за другими, как попугай и т.д.), Фамусов — отец «фамилии» - pater familias (отец семейства, домовладыка) — глава патриархальной семьи по римскому праву, «муж совета» — тонкий намек на «государственного мужа», — таково положение Фамусова в обществе, зона его социальной ответственности. И, наконец, — Чацкий. В первоначальных редакциях называвшийся Чадским. Кто он? Угоревший от чада. Очумевший, чумовой. От какого же чада он угорел и где, когда успел? Ясно, что в «европах», не в Москве же в возрасте четырнадцати-пятнадцати лет! «Ученье — вот чума!», — поясняет Фамусов. Но «очумелый» — в русском языке, — это сумасшедший, точнее — бесноватый. И впрямь Чацкий беснуется на протяжении всей пьесы, причем с самых первых минут его появления на сцене. Его первый монолог — злобное поношение всех и вся на Москве — трудно логически чем-либо оправдать. Даже если принять за истину наличие в Чацком чудовищной гордыни и болезненного самолюбия («умноженный» в несколько раз пушкинский Алеко), то все же нельзя не удивиться. Чем же успела в эти первые минуты так раздражить это болезненное самолюбие Софья? Тем, что не кинулась Чацкому на шею? Что ведет себя лишь сдержанно на первых порах, да еще и успокаивает его?
Строго говоря, реакция Чацкого — не адекватна. Он настолько стремительно пускается в поношения, что, сдается, текст у него был давно заготовлен, только случая не было, чтобы им козырнуть. Что и говорить о последнем монологе Александра Андреича, тут уж чистое беснование — злоба неприкрытая. Дворянин, издевающийся над низостью Молчалина, не имеет понятия о благородстве по отношению к женщине! Софья — видите ли, «бич», для него немыслимо великодушное и благородное перенесение отвергнутости своего чувства. (Как же далек Чацкий от пушкинского отношения к женщине, к смиренному переживанию отвергнутой любви: «Но пусть она вас больше не тревожит, я не хочу печалить вас ничем»).

Грубость Чацкого по отношению к Софье не могла «проскользнуть» как случайность у Грибоедова. Это, безусловно, знаковый момент в комедии. Автор, глубоко любивший и почитавший смиренный русский женский тип (его сестра), сам будучи человеком тонким, изящным, глубоким — Грибоедов поражал современников каким-то особенно приятным, тихим и скромным разговором, — не мог не отдавать себе отчет, кого он вывел в своей комедии, и что выделывал его герой в особенности в последней ее картине.

Больной герой. Моментами мы чувствуем, что Чацкий испытывает даже физические муки. Беснование — ведь это очень тяжело для того, кто одержим этим недугом. Реакция московского общества на Чацкого — отторжение. Жалеет же его только Хлестова. По-христиански: как немощного и по-своему страждущего.

    

ЧАЦКИЙ – МОЛЧАЛИН. ЛИЗА.
По затверженному уставу старой демократической критики Молчалин — антипод «свободолюбивого, честного, героического» Чацкого. Но так ли уж они разнятся друг от друга? И тот и другой — презирают «мир», людей. Разница — в нюансах. Чацкий — аристократ по роду. Тот — плебей по происхождению и, конечно, по поведению и нравственным установкам. Молчалин – воплощенная корысть, расчет, да сопутствующие сим чертам лицемерие и двоедушие. Но основная болезнь у этой пары одна на двоих: крайний эгоизм, непомерная гордыня, безбожие.

Итак, по характерам и духу Чацкий и Молчалин — братья. Для Молчалина люди — средство для достижения своих корыстных целей, лишь винтики для удовлетворения своих низких страстей и похотей. У него на первом месте — стяжательство: деньги, благополучие, власть... Он раб этих страстей. У Чацкого — безумная гордыня переустройщика мира, носителя якобы истинного знания. А судьи кто? Он самый судья–то всем и всему и есть! Он сам и критерий, он и закон! Бога у него нет. У сатанинской гордыни переустройщиков жизни Бога и быть не может. У них только своя воля, свое хотение. И что страшно — никого им не жалко, никому нет снисхождения, никаким, даже просто невинным и смешным, слабостям человеческим. Это — дай ему волю! — ходячая гильотина.

Однако, судя и по многим постановкам на театре, Чацкий все еще является для большинства поносителей «Москвы» образом притягательным. «Поносители» всех и вся романтизируются, а публика сладостно внемлет. Что им до того, что дано было России и в ответ на задачку о «поносительствах» заглянуть, и увидеть воочию, к какому финалу девятнадцатый век подталкивал державу: сначала чацкие, а затем те, кто следовал за ними, — духовные их праправнуки…

Молчалин только на первых порах герой-антипод. А так они с Чацким вместе пойдут. Вся разница — лишь в свойствах характера: один кричит, другой молчит. Оба человеконенавистники и безбожники. Достоевский назвал Молчалина антихристом, который умело притворяется святым. Сначала — Чацкий. Он проложит дорогу Молчалину, а к тому времени созреет и третья сила… На нее уже есть в комедии намек — Лиза.

Этот образ в потенции своей ближе к двоице Чацкий — Молчалин, чем к троице Софья — Фамусов — Хлестова. Милая, сообразительная, уже весьма самостоятельная крестьянская барышня, служанка-субретка, — что она в нравственном отношении? Казалось бы, о ней дурного слова и не скажешь. Но если правда, что все познается в сравнении, то стоит поставить рядом пушкинского Савельича («Капитанская дочка») и Лизу, чтобы сразу удостовериться в том, как страшно охладела любовь в людях, и как умишко-то окреп! Лиза — рациональна. Она не то, что не любит госпожу свою, Софья ей безразлична. Обязанности свои Лиза выполняет (чем не «деловая женщина»?), но душу «за други своя», как Савельич за Петрушу Гринева, уже и не подумает класть. Времена, скажут, не те… Да не времена, а люди!
У Савельича — русское сердце, вскормленное Православием, духом любви, самоотверженности, преданности, верности, служения как миссии, данной человеком самим Богом, смиренного отношения к тому, что кто-то в социальном плане стоит выше тебя, потому что ценно только равенство душ перед Богом.

Не то Лиза… Хоть и в смягченных тонах, но и она уже показана у Грибоедова как своего рода критик всему и вся. И она уже исполнена скептицизма, судов и осуждений, и потенциально зреет в ней уже гордыня и высокомерие, как это не парадоксально звучит. Эдакий Чацкий в юбке. Лиза уже превозносится над господами, никого не чтит и не любит, ни перед кем головку свою не смиряет… Она фактически уже примкнула к парочке будущих хозяев России. И роль ее впереди — надо предполагать — страшная. Она-то первая и на словах (а не только бессознательно, в чувствах) от Бога отступится и пойдет храмы крушить, имения жечь...

СОФЬЯ – ФАМУСОВ – ГРИБОЕДОВ
В центре этой троицы — Софья с лицом «святейшей богомолки». Грибоедов, понятное дело, иронизирует: откуда взяться богомолке, да еще «святейшей», в подобном окружении?! Вокруг юной Софьи вьется вихрь московской жизни: власть, деньги, чины, человекоугодие, разврат — что угодно, кроме того, чем славилась когда-то Первопрестольная — веры, благочестия, патриотизма. И Софья — плоть от плоти этого общества. Вот она полюбила Молчалина — помилуйте, как можно! Да ей семнадцать лет, и молчаливость, скромность и смиренный вид Алексея Степановича по сердцу Софье: «И на душе проступков никаких, чужих и вкривь и вкось не рубит…». Куда уж Софье, весь жизненный опыт которой — сентиментальные французские романы, распознать затаенного в помыслах своих Молчалина! Для нее он – само смирение: высочайшая христианская добродетель. А то, что молчалинское «смирение» – премерзкий суррогат, того наша богомолка чувствовать, даже интуитивно, не умеет. Зато способна она вовсю подражать читанному, да той науке, что успела ей внушить мадам Розье — «старушка-золото», которую папаша приставил к дочке-сироте:

     Берем же побродяг, и в дом, и по билетам,
     Чтоб наших дочерей всему учить, всему —
     И танцам! и пенью! и нежностям! и вздохам!
     Как будто в жены их готовим скоморохам.

Все в этой юной головке уже смешалось и сдвинулось с места — все важнейшие для жизни понятия. Отца боится, но не почитает, обманывает его и пускается в опасную любовную авантюру. Напитанное ядом пошлейших любовных романов, сердце ее теперь только одного ищет — любовных приключений и утех. Других понятий о жизни, о смысле ее и назначении, о божественном призвании человека у нее и в поминах нет. И мы теперь понимаем, что имя Премудрости дано Софье автором лишь для контраста, чтобы подчеркнуть антитезу: душевно-нравственное состояние героини — есть чистое безумие или безрассудство.

Но что взять с сироты! Софья — жертва, плод, квинтэссенция отцовского воспитания, следствие причин и предсказание будущего, так сказать, премудрость, перевернутая с ног на голову. Ее смысловая роль в комедии — быть лакмусовой бумажкой, свидетельствующей о бедственном духовном состоянии Москвы, а значит, и всей России. Ибо Москва всегда была мистическим духовным ядром и сердцем России. В каком состоянии Москва — в таком состоянии Отечество. Во всяком случае, именно так, надо думать, понимал дело Грибоедов.

 «Уж о твоем ли не радели об воспитаньи! С колыбели!», — вопиет отец, дочь которого потихоньку ночь за ночью проводит время с хитроумным слугой («Ни слова вольного, и так вся ночь проходит»). Но вопли и стенания отца к кому обращены? Точнее, к кому обращает Грибоедов все фамусовские филиппики о воспитании детей?! Да ни к кому! В пустоту, ибо все это красноречие Фамусова есть не что иное, как подчеркнутое автором саморазоблачение героя. Мы слышим: всему виной — Кузнецкий мост, «мадамы» — гувернантки, французские романы... А кто же их-то всех привел и привил на русскую почву? Не те ли же «отечества отцы, которых мы должны принять за образцы?»

В списке действующих лиц есть грибоедовская ремарка: «Фамусов — управляющий в казенном доме». Казенный дом — это государство Российское. Фамусов — отец «фамилии», рода, фамусовы — отцы нации, вчерашние екатерининские вельможи, воспитанники порочной и трагичной, хотя еще и величественной делами эпохи, однако в итоге усугубившей послепетровское духовное отступление России от своего предначертанного пути. На этих-то «отцах» и лежит ответственность за судьбы Отечества.

Нет! Не патриархальную Москву казнит Грибоедов, как привыкли мы слышать на протяжении уже чуть ли не двух столетий, и не за приверженность ее старине, но в лице Фамусова — автор обличает отцов нации, промотавших свое великое отеческое, то есть патриархальное наследие, предавших свои святорусские традиции — все то, чем когда-то и была поистине Москва и вся Россия. И вот что важно: грибоедовское обличение есть плод любви и боли. Боли автора за растаптываемый на его глазах идеал. Сыновней боли за безумное духовное мотовство отцов.

Что же до Чацкого, в уста которого автор вкладывает многие и многие свои мысли, то он лишь только орудие, рупор авторской позиции, резонер, но никоим образом не носитель авторского идеала и даже не контроверза идеалу. Для Грибоедова и Чацкий — такое же запущенное и покалеченное духовно дитя Москвы, как и Софья. Разве не сама Москва выталкивала детей своих учиться в «европы»? Не сама ли пошла на поводу у моды, не сама ли, забывая Бога, учила чуждому знанию, вскармливала чад своих чужим, вредоносным зельем?!
Таким образом, все герои комедии Грибоедова — образы сатирические. И всех автор любит как родных, но больных братьев и сестер — детей Москвы. И всех — оплакивает, своим глубоким умом прозревая будущее Отечества.

Пожалуй, комедия Грибоедова — это первый в ХIХ веке прикровенный плач по России, облеченный в комедийные покровы. Немного времени пройдет, и томительный, затухающий звук грибоедовской комедии — звук любви и боли сердца ее автора — будет подхвачен Гоголем, Достоевским, Чеховым... И будет гоголевский плач, будет и чеховский плач, который также будет автором назван комедией.


ЭПИЛОГ
Итак, Софья (мудрость, которая должна была бы быть истинной) уже почти погублена, как будет чуть ли не погублена пушкинская Татьяна, которую, как и Софью, довели фактически до умопомрачения английские и французские романы, затмив все здравые и чистые христианские понятия о жизни... Что их ждет? Только в комедии Фамусов всех разгоняет по своим местам (финал). Но в жизни позиции свои он давно уже растерял. На его долю остался бессильный гнев. Плохи дела: и у него, и у дочери, и у самой матушки-Москвы. Еще лет двадцать — и явится Фамусов в лучшем случае «дурачком» типа Николая Петровича Кирсанова, которого бесцеремонно и грубо будет учить уму-разуму какой-нибудь Базаров. Слуги «к ручке» подходить уже не будут. Они займутся изучением французских вокабул, как Смердяков («Братья Карамазовы»). И выйдет изо всего этого (как минимум!) великая культурная революция, конца и края которой и по сей день не видать, свидетельством чему – кипучая деятельность и непотопляемость знаковых фигур нашей современной жизни, несменяемых фактических «управителей» русской культуры – все тех же грибоедовских «побродяг» и их вскормленных отравленным молоком деток.
Вот вам и «гоненье на Москву»!

Москва. 2005 год.