09 Дикая охота короля Стаха

Владимир Короткевич
Начало:  «Раздел первый»  http://www.proza.ru/2014/12/28/462   

    Предыдущая часть: «Раздел восьмой» http://www.proza.ru/2015/01/10/980


Раздел девятый

 

Эта ночь принесла мне разгадку одного интересного вопроса, какой оказался совсем неинтересным, если не считать того, что я лишний раз убедился в том, что подлость живет и в глупых, хороших, вообще, душах.

Дело в том, что я опять вышел ночью на шаги, увидел экономку со свечой и опять проследил ее до комнаты со шкафом. Но на этот раз я решил не отступать. Шкаф был пустой, значит, искать надо было там. Я покачал доски в задней стене (шкаф стоял, задвинутый в нишу стены), покрутил все, что можно было крутить. Потом попробовал поднять их вверх и убедился, что мои попытки преуспевают. Бабушка была, наверняка, глуховатая, иначе она услышала бы мои упражнения. Я с трудом пролез в проход и увидел сводчатый ход, который спускался отвесно вниз, как будто в подвал. Сбитые кирпичные ступеньки сбегали вниз, и ход был такой узкий, что я цеплялся плечами за стенки. С трудом спустился по ступенькам и увидел крохотную, также сводчатую комнатушку. У стен её стояли ящики, окованные полосами железа, два шкафа. Все это было открыто, и листы пергамента и бумаги лежали повсюду. Посредине комнаты стоял стол и возле него грубый табурет, а на нем сидела экономка и рассматривала какой-то пожелтевший лист. Меня поразило выражение алчности на ее лице.

Когда я вошел, она закричала от испуга и попробовала спрятать лист. Я успел взять ее за руку.

- Пани экономка, дайте мне это. И не скажете ли вы, почему вы каждую ночь ходите сюда, в тайный архив, что делаете тут, зачем пугаете всех своими шагами?

- Ух ты, батенька мой, какой ловкий!.. - недовольно сказала она. - Все ему знать надо.

И, видимо, потому, что находилась на первом этаже, заговорила с выразительной народной интонацией:

- А фигу с маслом ты не хочешь? Видите вы, что ему надо! И лист спрятал. Чтобы от тебя твои дети так хлеб на старости лет прятали, как ты от меня тот лист! У меня, может, больше прав тут сидеть, чем у тебя. А он, видите, сидит и спрашивает. Чтобы на тебя так вереда садились и не спрашивали!

Мне это опротивело, и я сказал ей:

- Ты что, в тюрьму захотела? Ты чего тут? Или, может, ты отсюда дикой охоте знаки подаешь?

Экономка обиделась. Лицо ее собралось в большие морщинки.

- Грех вам, пан, - чуть выговорила она. - Я женщина честная, я за своим пришла. Вот оно в вашей руке, то, что мне подобает.

Я глянул на лист. Там была выписка из постановления комиссии по делу однодворцев. Я пробежал глазами по строчкам и в конце прочитал: «И хотя оный Закревский и до сей поры утверждает, что у него есть документы в подтверждение своих дворянских прав, а также того, что наследником Яновских по субституции является именно он, а не г-н Гарабурда, дело сие за длительностью двадцатилетнего процесса и бездоказательностью следует предать забвению, а прав дворянства, как недоказанных, г-на Закревского Исидора лишить».

- Ну, и что из этого? - спросил я.

- А то, батенька мой, - язвительно пропела экономка, - что я Закревская, вот что. А это мой отец так судился с большими и сильными. Не знала я, и, спасибо хорошим людям, научили уму, сказали, что должны тут где-то быть документы. Взял судья уездный десять красненьких, но и совет дал добрый. Давайте лист.

- Не поможет, - сказал я. - Это же не документ. Тут суд шляхетность не определяет. Я про эту проверку мелкой шляхты хорошо знаю. Если бы ваш отец имел документы на право субституции после Яновских - другое дело. Но он их не подал - значит, не имел.

Лицо экономки выразило мучительное стремление додуматься до таких сложных вещей. Потом губы ее поехали вперед, и она спросила недоверчиво:

- А может, Яновские их подкупили? Крючкам этим только дай деньги! Я знаю! И отобрали у моего отца документы и тут спрятали.

- А двадцать лет судиться вы можете?

- Я, батенька, к тому времени, наверняка, пойду Пану Богу портки стирать.

- Ну, вот видите. И документов нет. Все же перерыли.

- Все, батенька, все. Но ведь своего жаль.

- И это же только недостоверные сведения.

- Но ведь свое, свои денежки, красненькие, синенькие.

- И это очень нехорошо, копаться ночью в чужих бумагах.

- Батенька, свои же денежки, - скупо и тупо гудела она.

- Их вам не отсудят, даже если бы документы были. Это майорат Яновских в течение трех столетий или даже больше.

- Так свое же, батенька, - чуть не плакала она, и лицо ее стало скупым до мерзости. - Я бы их, дорогушеньких, сейчас в носок. Деньги бы ела, на деньгах спала.

- Документов нет, - терял я терпение. - Законная наследница есть.

И тут случилось ужасное и омерзительное. Женщина вытянула голову, шея ее стала длинной-длинной, и, приблизив ко мне лицо, свистящим шепотом сказала:

- Так, может... может, она скоро умерла бы.

Лицо ее аж просветлело от такой надежды.

- Умерла бы, и все. Она же слабая, спит плохо, крови в жилах почти нет, кашляет. Что ей стоит? Исполнится проклятие. Зачем чтобы дворец пану Гарабурде, когда тут могла бы жить я. Ей что, отмучается - и с духом святым. А я бы...

Боюсь, что я изменился в лице, пруд страшным, поскольку она сразу втянула голову в плечи.

- На падлу летишь, ворона? - спросил я. - А тут не падла, тут живой человек. Тут такой человек, подошвы какого ты не стоишь, какой большее право имеет жить на земле, чем ты, ступа глупая.

- Ба-батенька... - блеяла она.

- Молчи, ведьма! И ты ее в могилу свести хочешь? Все вы тут такие, аспиды хищные! Все вы за деньги убить человека готовы! Все вы пауки. Все вы мать родную за синюю бумажку не пожалеете. А ты знаешь, что такое жизнь, что так легко про смерть другого человека говоришь? Не перед тобой бы перлы сыпать, но ты выслушай, ты же желаешь, чтобы она солнце живое, радость, добрых людей, долгие годы, какие ее ждут, на червей подземных променяла, чтобы тебе на деньгах спать, из-за каких сюда дикая охота приходит. Может, ты и Голубую Женщину сюда пускаешь? Почему вчера окно в коридоре открывала?

- Ба-тюшка ты мой? А я же его не открывала! А холодно же было... Я еще удивилась, почему открыто! - почти голосила она.

На лице этой пакости было столько боязни, что я мог бы умолкнуть, но не мог. Я потерял всякую рассудительность.

- Смерти ей желаешь! Собаки злобные, вороны! Вон отсюда! Вон! Она благородная, ваша хозяйка, она, может, и не прогонит вас, но я обещаю вам, если вы не пойдете из дворца, какой провоняли своим дыханием, вы сядете в тюрьму моими заботами.

Она пошла к ступеням, горько плача. Я следовал за ней. Мы выбрались в комнату, и тут я удивленно остановился. Яновская стояла перед нами в белом платье и со свечой в руках. Лицо ее был опечалено, и она брезгливо посмотрела на экономку.

- Пан Белорецкий, я случайно слышала ваш разговор, слышала с самого начала. Я шла почти за вами. Я наконец знаю глубину совести и подлости. А ты, - она обратилась к Закревской, которая стояла, понурившись, в стороне, - ...оставайся тут. Я прощаю тебя, с трудом, но прощаю. Простите и вы, пан Белорецкий. Глупых людей иногда надо прощать. Ведь куда она пойдет отсюда. Ее нигде не возьмут, старую глупую бабу.

Одна слеза скатилась с ее век. Она повернулась и пошла. За ней шагал я. Яновская остановилась в конце коридора и тихо сказала мне:

- Люди ломаются из-за этих бумаг. Если бы не запрет предков, с какой радостью я отдала бы кому-нибудь этот гнилой темный дом. Он мне одна мука, как и свое имя. Хотя бы умереть скорей. Тогда я оставила бы его этой бабе с каменным сердцем и глупой головой. Пусть радовалась бы, если она способна так ползать на животе из-за этой дряни.

Мы молча спустились в нижний зал и подошли к камину. Стоя, смотрели в огонь, красные отблески какого ложились на лицо Яновской. Она изменилась за последние дни, возможно, повзрослела, возможно, просто начала превращаться в женщину. Наверняка, ничей глаз, кроме моего, не заметил этих перемен. Только я один видел, что в бледном ростке, какой рос в подвале, затеплилась, пока еще незаметно, жизнь. Взгляд стал более осмысленным и любопытным к жизни, хотя застарелый ужас по-прежнему лежал маской на лице. Немножко более оживленным стало лицо. Бледный росток почему-то начинал оживать.

- Хорошо стоять так, Надежда Романовна, - задумчиво сказал я. - Огонь горит...

- Огонь. Хорошо, когда он есть, когда он горит. Хорошо, когда люди не врут.

Дикий, нечеловеческой силы, крик прозвучал откуда-то снаружи - казалось, что это кричит и рыдает не человек, а демон. И сразу послышался уверенный, властный топот лошадиных копыт у ступеней. А голос рыдал и кричал так бесчеловечно, как будто не из человеческой груди выходил:

- Роман в двадцатом колене - выходи! Месть! Последняя месть! Авой! Авой!

И еще что-то, чему не было названия. Я мог бы сейчас выскочить на ступени, и стрелять в эту дикую пакость, и положить на месте хоть кого-нибудь, но на руках у меня лежала она, и я чувствовал сквозь сукно, как билось ее испуганное сердечко, как оно постепенно замирало, билось все реже, реже. Испуганный до невозможности за ее жизнь, я начал неуверенными движениями гладить ее волосы. Она медленно, очень медленно приходила в сознание, и ресницы ее еле заметно вздрагивали, когда я дотрагивался рукой ее головы. Да затюканный щенок принимает ласку человека, который впервые решил погладить его: брови его вздрагивают, ожидая каждый раз удара, когда заносится рука.

А грохот был дальше, и вся сущность моя мучительно поднялась до того, чтобы вместе с ней выскочить на ступени, стрелять в этих нетопырей и вместе с ней упасть на ступеньки и умереть, чувствуя ее рядом с собой, тут, рядом с собой. Все равно нельзя так жить.

А голос рыдал издалека:

- Роман! Роман! Выходи! Коням под ноги душу твою! Это еще не сейчас! Потом! Завтра... После! Но мы придем! Придем!

И тишина. Она лежала в моих объятиях, и как будто тихая музыка начала наигрывать где-то, может, в моей душе. Тихая-тихая, далекая-далекая, нежная: про солнце, малиновые от клевера луга под дымной блестящей росой, про заливистое пение иволги в сени больших лип. Ее лицо было такое спокойное, как у спящего дитяти. Вот прорвался вздох, раскрылись глаза, удивленно посмотрели вокруг, посуровели.

- Простите, я пойду.

И она направилась к ступеням на второй этаж - маленькая белая фигура...

Только тут я, еще дрожа от возбуждения, понял, какая мужественная, какая несокрушимая была душа у этой насмерть запуганной девушки, когда она после «такого» выходила меня встречать и дважды открыла дверь: тогда, когда я, неизвестный, приехал сюда, и тогда, когда я бежал к ее дверям, в тревоге, под лязг копыт дикой охоты под самыми окнами. Наверняка, оно и темные осенние ночи толкнули ее на это, как чувство доверия заставляет затравленного борзыми зайца прижиматься к ногам случайного человека. У девушки были очень хорошие нервы, если она выдержала тут два года.

Я сел у камина и начал смотреть в огонь. Да, опасность была ужасная. Три человека против всех этих темных сил, против неизвестного. Хватит нежности. Они проезжают в парк у Волотовой прорвы - завтра же я сделаю там засаду. Руки у меня дрожали: нервы были натянуты, как струны, и общее состояние не на собаку.

«Может, поехать отсюда?» - шевельнулась в душе запоздалая мысль, отзвук той моей «ночи ужаса», и умерла перед напором безнадежности, железной решительности и желания биться.

Хватит! Победа или Волотова прорва - все равно. Оставить? Нет, я не мог оставить этот омерзительный холодный дом, ведь тут жило то, что я полюбил. Да, полюбил. Я не стеснялся этого. К этому времени у меня, как почти у всякого здорового, морально не испорченного и лишенного лишней чувственной тяги человека, были к женщинам равные дружеские отношения, иногда даже не лишенные какого-то непонятного отвращения. Так оно и должно быть, пока не приходит Настоящее. Оно пришло. Идти? Я был тут, рядом, такой для нее могучий и большой (мои внутренние шатания ее не касались), она надеялась на меня, она впервые, наверняка, спала спокойно.

Этот момент, когда я держал ее в объятиях, решил для меня все, что скрывалось в моем сердце еще с тех пор, когда она восстала в защиту бедных там, у верхнего камина. С каким наслаждением я взял бы ее отсюда, увез бы куда-нибудь далеко, целовал эти заплаканные глаза, маленькие руки, окутал ее, как теплым, надежным крылом, простил бы свет его неприютность.

Но что я? Как ни жестоко про это думать, она никогда не будет моей. Я - голяк. Она тоже бедная, но она из числа старших родов, голубая кровь, гордая слава бесконечных поколений за плечами. «Гордая слава»? Я знал ее сейчас, эту гордую славу, какая закончилась одичанием, но мне от этого не было легче. Я плебей. Нет, я буду молчать про это. Никто никогда не скажет, что я ради выгоды женился на представительнице древнего рода, за какой, возможно, умирал где-то на поле войны мой простой пращур. И никто не скажет, что я взял ее, воспользовавшись ее беспомощностью. Единственное, что мне разрешено, это лечь за нее в могилу, положить душу свою и хотя этим немножко отблагодарить за это сияние неимоверного счастья, какое озарило мою душу в этот мрачный вечер у большого неуютного камина. Я помогу ей спастись - и это все.

Я буду верный, навсегда буду верный этой радости, смешанной с болью, горькой красоты ее глаз и возмещу ей добром за хорошие мысли обо мне. А потом - конец. Я пойду навсегда отсюда, и пути родины бесконечной лентой лягут передо мной, и солнце восстанет в радужных кругах от слез, какие просятся на ресницы.


Продолжение «Раздел десятый»  http://www.proza.ru/2015/01/13/657