Приступ

Юрий Тарасов-Тим Пэ
(инженер человеческих душ)

      Инженер скучал по настоящей работе. Он сидел, по-деловому
сложив руки на столе, и скучал. То подрёмывал, а то прислушивался к
своим полусонным органам. Прислушался к клеткам ротовой полости
и вдруг обнаружил непорядок: ныл зуб. Пока ещё слабо ныл, но боль
монотонно росла, собирая мрачные мысли в одну точку,
расположенную в верхней челюсти, справа, под номером три – в
координатах, принятых у стоматологов.
      Инженера словно ошпарило: придётся зуб рвать! Жар прошёл
по всему телу, даже закраснелись уши, дрёма освободила ум.
      В этом злосчастном «третьем номере» нерв давно удалён, и
последнее средство против боли – видимо, стальные клещи. А двух
зубов уже нет: пятый и шестой удалены! И теперь клык на очереди. А
рядом что?!
      Он пересчитал пальцем соседние зубы, потрогал языком.
      Рядом второй, четвёртый, седьмой, восьмой – все с пломбами.
И дышат они, если можно так сказать о зубах, на ладан. В скором
времени, через год-два, их постигнет та же участь, и тогда мост
цеплять будет не за что, и тогда уж – «лягушка» на присосках.
      – Господи! – завыл инженер в голос, обижаясь на судьбу. –
Ещё не женат! Всего-то тридцать!
      Сотрудницы переглянулись. Инженер был глубоко в себе и не
мог видеть их удивление. Мрачные думы бороздили морщинами
вспотевший лоб. Инженер, удручённый предстоящей утратой,
вспоминал давнее событие.
      Заполнил он когда-то анкету. В графе «семейное положение»
написал «холост».
      Да, именно с того и началось. Шёл он однажды по улице, и
вдруг симпатичная девушка тронула его за плечо, он испуганно
обернулся, дёрнулся, а она сунула в руку ему анкету с просьбой
заполнить. Инженер без всякой волокиты оформил документ,
заполнил все графы и вернул листок. И топать бы ему своей дорогой,
но почему-то потянуло на пояснения, захотелось помочь красивому
социологу разобраться в корявом почерке и в сложности исследуемой
натуры. И он брякнул:
      – Да-да, холост!
      – Я верю, – тихо сказала девушка, – хотя…
      – Нет, вы можете проверить. Ах да! Фамилию я не указал…
      – Но…
      – Горюнов Геннадий Иванович – это если в адресное бюро
пойдёте. А друзья меня зовут «Геша» и тоже подтвердят, что я не
женат.
      – Но это не важно, какая мне разница!
      – А в анкете спрашиваете! – искренне удивился Геша, совсем
ослепнув от красоты социолога. – А раз спрашиваете, значит важно.
Представьте себе, двадцать пять лет, самый расцвет и – не женат. А
почему?
      – Почему же?
      – Достойных нет! – заявил прямо инженер. – А вас, – он хотел
добавить «не удивляет» и что-то в этом роде, однако нужные слова,
выставляющие Гешу в остроумном виде, задержались где-то в
извилинах, он осёкся. Ценные выражения вылетели из головы.
      В глубокой задумчивости инженер что-то помыкивал себе под
нос, рассеянно блуждал взглядом по тротуару, по импортным сапогам
собеседницы, по её коленкам в капроне…
      Наконец он нашёл слово:
      – А вас…
      Умную речь ему договорить не дали. Девушка-социолог с
длинными ногами, в Гешином вкусе, чисто по-женски истолковала
паузу. Перехватив бесстыжий взгляд, направленный на голые
коленки, она жёстко рубанула:
      – У вас прогрессирующая лысина. Сочувствую. Мне вас жаль.
      «Сама себя пожалей, коряга намазанная», – чуть не заорал
оскорблённый Геша Горюнов. Удержался. Догонять её не побежал. А
может быть, зря. Поговорить бы с ней по душам не мешало. Сказать,
например: «Дура»! Или «Коза намазанная, вы мне до лампочки. А
жена мне нужна такая, такая! Ну, как, скажем, незнакомка прекрасная
была у одного поэта. Потому и холост пока, потому что они на
дорогах не валяются. А вы: лысина!»…
      Получилось так глупо, так – что он ещё два дня находился под
впечатлением позора, обзывал себя идиотом, мотал головой, как бы
отряхиваясь от совершённой глупости, даже краснел. И хохотал без
видимого повода в любом месте, в любое время, чем пополнял пищу
для зубоскалов, давно положивших глаз на его фигуру.
      Тем временем девушка-социолог, закончив исследования,
уехала в свою Москву навсегда, не ведая о переживаниях инженера,
не оставив адрес и даже не сказав имя. Не знала она, что поселилась в
чужом сердце на самых льготных условиях – на правах прекрасной
незнакомки. Не знала, что Геша будет втайне лелеять её образ,
мысленно с ней гулять по столичным паркам и даже отложит деньги
на покупку голубой футболки с джинсами, в которых она, с
длинными ногами, должна выглядеть так, что Гешины сослуживцы,
все как один, от зависти перелопаются.
      Вот так у инженера Горюнова, двадцати пяти лет отроду,
появилась прекрасная незнакомка, звезда, имеющая живой прототип.
      Её лицо не покидало Гешу нигде. Милые черты он всегда
носил при себе, куда бы ни шёл. То они поселялись на его
собственной физиономии в самом нежнейшем выражении, а то вдруг
вырисовывались на фоне домов, в багрянце осеннего леса, в вечерних
сумерках среди уличных фонарей. И даже на работе в чертежах
постоянно мерещилась Она.
      Вездесущие Её глаза ограждали Гешу от других женщин,
оберегали от жён друзей и, что важно, часто хранили от случайных
связей, которые так опасны.
      Изредка прекрасная дама являлась в полный рост, целиком, в
джинсах и футболке. Она садилась напротив Геши, пристально в него
вглядывалась, как бы взвешивая все «за» и «против», боясь
ошибиться. И сверлила, сверлила холодным взором экзаменатора,
проникая в святая-святых – туда, где искусно спрятаны врождённые
пороки, где недостатки воспитания и тому подобное.
      Геша, конечно, экзамена не выдерживал. Хватался за книги и
зубрил. Зубрил модные стихи, изучал теорию по «Камасутре»,
прочитывал статьи о летающих тарелках, заглядывал в раздел
«Пёстрая смесь», доставал учебники карате, чистил чакру. Словом,
впитывал в себя всё то, без чего нельзя обойтись серьёзному человеку
в семейной жизни. Как говорится, работал он над собой и верил, что
эта работа адова, эта раскорчёвка пней вручную, даст когда-нибудь
желанные плоды. И не ровён час, девушка-социолог встретится ему
живьём, и тогда...
      Что бы ни свершилось «тогда», но эта повседневная стрижка
собачьей шерсти на запущенной личности занимала Гешу целиком,
вытесняя в лунные ночи размышления о лысине на задний план. А
лысина, к сожалению, всё же становилась шире. И вот теперь зуб!
      Строгие глаза социолога, несомненно, уже смотрят в Гешин
рот. Как раз в то место, где расположен клык, который ещё вчера
общество считало вполне здоровым, а завтра... Завтра от него
останется пустое место, и Гешина улыбка утратит очарование
процентов на пятьдесят.
      «Дуры! – почему-то подумалось инженеру. – И вообще,
социология – не бабьего ума дело. А лезут! Поэтому у нас чехарда
такая: в одной части страны мужики водку хлещут от одиночества, а в
городе»…
      В каком городе, Геша запамятовал и, не уточняя названия
города, закончил мысль вслух:
      – Прекрасные женщины, их там полно, с ума сходят! – громко
сказал он, чётко и категорично.
      Сотрудницы прятали улыбки, мужчины хихикали не стесняясь.
      Но Геше было наплевать – от жалости к себе заболела вся
челюсть, от переднего зуба до правого уха, и внешний мир уже
интересовал мало. Боль становилась невыносимой, хотя был ещё не
вечер – половина пятого, конец рабочего дня. А что будет ночью?!
      Днём любые горести переживаются легче. Расстроишься, если
набредёшь языком на дупло, но не так. «Дупло? Чепуха! – успокоишь
себя днём. – От такого дупла никто не умирал. И пусть там
пощипывает. Комар страшнее кусает. Зачем в рабочее время бежать в
поликлинику? Из-за пустяка! Будет отпуск, будет свободное время,
через полгода, тогда и…»
      Тогда и скажешь себе твёрдо: «Удалить зуб я всегда успею в
рабочее время. Терпимо!».
      Но это днём и пока нет сильной боли.
      А ночью? Стоит коснуться подушки ухом, мелкий кариес
перерастает в тяжелую продолжительную болезнь с непредсказуемым
концом. «Укусы комара» оборачиваются геенной огненной.
Наступают часы пытки кроватью. Больной сопротивляется отчаянно,
прячет голову под подушку, ворочается и взбрыкивает ногами.
Наконец, не выдерживает. Он вскакивает с мягкой постели,
спрыгивает с этой дыбы, бегает по полу, на стенку лезет. Но боль
настигает его повсюду. Наконец, обреченный пульпитчик выдыхается
и сдаётся. И только тогда, подняв руки вверх, он останавливается
перед выбором: терпеть ли муки в кровати или терпеть ненавистную
бормашинку. Или же… Ему в руки попадается галстук;
потенциальный самоубийца смотрит на потолок, на удобно
расположенную там трубу – альтернатива кажется подходящей.
      До рассвета он простаивает в ванной комнате босыми ногами
на холодном полу. Мотая шевелюрой по-лошадиному, размышляет. И
– скрепя сердце, принимает из трёх зол худшее: всё-таки
бормашинку!
      В полночь инженер Горюнов сидел на краешке кровати,
схватившись за скулу, искал ногой тапки. Тапки нащупал, кряхтя
встал. Завернувшись в одеяло, прошаркал через комнату. Включил
настольную лампу, бухнулся в кресло.
      – Надо отвлечься. Надо думать о хорошем, – мечтал он, – надо
вспомнить что-нибудь приятное.
      Он напряг мышцы очугуневшей головы так, что зашевелились
уши, и ничего не вспомнил хорошего. Вообще ничего! Кроме клыка,
который – как клещ впился, который – как вбитый в десну гвоздь.
Геша всхлипнул.
      Мозги бастовали, думали о плохом. И ни разу ему не
пригрезилась прекрасная дама.
      – Вселенная бесконечна, – запел страдалец и вдруг
захорохорился, – ага! Что значит зуб, когда такие масштабы?! А
стройки какие грандиозные! – он развёл руками, плавно переходя от
строек пятилетки обратно к необъятному космосу. – Вот он! К
примеру, парсек или чёрная дыра – вот они какие! А боль? Ну,
такусенькая! Ну, с волосок! Плюнуть на неё и тапками растереть. Но
как мучит! Зараза! – Геша горько вздохнул.
      Он потёр кулаком глаза, вырвал из тетрадки листок, взял
карандаш.
      – Чертим парсек!
      Парсек он нарисовал, нарисовал чёрную дыру, а ничтожность
боли нарисовать правильно не сумел. Получались каракули больше
чёрной дыры и больше парсека. Трудно сосредоточиться, когда зуб
всё-таки болит.
      Мысли разномастные, как дворняжки, забегали в голове туда-
сюда, никуда так и не прибегая. Они мельтешили, виляли хвостами,
тявкали на убогих старушек, повизгивали, выли от голода, и выл
Геша.
      Из ночного мрака зачем-то выглянуло милое детство с
молочными зубами. Оно окинуло взором преемника с ног до головы,
осмотрело в обратном направлении, с головы до пят, уже пристально,
в подробностях, проверило ревниво рот и огорчилось. Когда-то
давным-давно ни один порок не бередил невинную душу, а теперь
дожился: болит зуб, на работе скука, и премию, скорей всего, не
дадут. Плохо всё, если не сказать: «погано».
      А где-то ещё врачи с иголками теперь поджидают, шприцы,
скальпели приготовили.
      – Та же «Хирургия». Те же козьи ножки! – бубнил обиженный
судьбой Геша. – Ничего нового. Всё по Чехову.
      От досады он зарычал, потому что завтра, то есть, уже сегодня,
«коновалы проклятые» будут цеплять холодными клещами его
больной зуб, заморозка не возьмёт, корни окажутся кривыми, зуб
раскрошится. Достанут они из сундука испытанную козью ножку или
с современным названием что-нибудь, но такое же варварское
оружие…
      Ненависть к врачам душила Гешу. Шайкой разбойников,
перехвативших его ночью в тёмном закоулке, они ему сейчас
представлялись.
      – Сволочи! – заорал Геша и резанул матом, так что терапевты с
иголками в испуге смылись. Остался один. С клещами.
      Воображение час назад невозможно было расшевелить, теперь
оно как с цепи сорвалось. Оно мчало Гешу прямо на клещи эскулапа.
Стоматолог, которому полагалось быть песчинкой в масштабе
вселенной или микробом исхудавшим на фоне слона, затмил собою
весь белый свет. Тучная фигура врага в белом халате накрыла всё.
      Каракули на листе с «парсеками» организовались в линии, из
линий сложились клещи. Как-то сами собой на лист явились
волосатые лапищи и сам зубодёр – молодой, энергичный.
      Глядел он с листка так, что у Геши селезёнка ёкала. Левый глаз
подмигивал пациенту, в правом прочитывалось садистское
любопытство.
      Картина жила, распаляя и без того отвязанное воображение.
      Раньше зайчики не удавались, а тут творческая удача.
Название придумать, и хоть в Лувр!
      Геша ткнул кончик карандаша в листок и подписал название:
«Зуб болит?» – это спрашивал эскулап как бы с издёвкой… И –
казалось бы, всё! Картина закончена. А карандаш, словно
заколдованный, перечеркнул знак вопроса и «поехал» писать дальше,
строчками без запятых.
      Зуб болит
      Словно впился клещ
      Всё больнее
      Ну хоть заплачь
      Ад кромешный
      Попробуй лечь
      До утра
      Всё галопом
      Вскачь
      – М-да! – промычал Геша, перечитав, и опять его прорвало
стихами.
      Вон и медик
      Куда ни плюнь
      Хоть в колонну их
      Ставь хоть в ряд
      Только даром едят и пьют
      Зубы даже сильней болят
      Строки закончились, боль как будто спала. Зато припомнился
начальник, пославший Гешу в пятницу на стройку, а на стройке
пришлось заливать крышу гудроном – на ветру, в метель! Там он и
простудился, и впервые заныл этот, в сущности крепкий, без нерва
зуб.
      Накатила новая боль, и бумага ощетинилась колючими
словами.
      Наш начальничек
      Караул
      Он на крышу меня заслал
      А ветрище
      Какой там дул
      Рукавицы аж с рук срывал
      
      Ем я мякиш пустые щи
      Не монах я и не Иисус
      Гвозди – ужас…
      А зуб тащить
      Скоро мяса забуду вкус
      
      Но все лают
      Не вникши в суть
      Осуждают
      Я дескать груб
      
      Выпить яду
      И вмиг уснуть
      Позабыть всё кругом
      И зуб
      Он позабыл о боли, он работал со словарём, ставил запятые и
переделывал рифмы. «Караул» переправил на «какаду», и «какаду»
зачеркнул, написав «тоже гусь». «Какаду» рифмовалось чуть лучше,
но…
      «Ладно, – подумал Геша, – со словом «какаду» будет вариант».
      – Саксаул! – воскликнул радостный Геша. – Конечно, «наш
начальничек саксаул».
      Стихотворение было готово. И бывший инженер читал,
перечитывал, умилялся и трепетал. Но вскоре холодный рассудок
поставил его на землю – ведь сразу могут не взять: стих надо
размножить в нескольких экземплярах.
      Ночь пролетела как прекрасный миг. На столе лежали 20
копий листков с его стихами, которые были переписаны аккуратно с
большим старанием, как это делали девушки шестидесятых годов,
когда записывали хорошие песни в толстую тетрадку и после слова
«конец» рисовали цветочек.
      Поэт стоял в ванной комнате с зубной щёткой и черновым
листком в руке. Он думал о чудесной ночи, о милом детстве, чистил
зубы и заглядывал в черновик. Зубы удалось почистить на треть –
флюс мешал.
      Зуб, конечно, потерян не зря. Это факт. За гениальное надо
платить, платить собой. Количество переходит в качество. За один
зуб, например, получается прекрасное стихотворение. Вот как
работает главный закон мироздания! Геша открыл этот механизм для
себя и, может быть, для всего человечества.
      Итак, утро. Боль, тихая и торжественная, как минута молчания,
ушла под корень.
      У двери кабинета номер 33 сидели хмурые люди. Каждый
наедине с собственной скорбью, уныло поёживаясь, ожидал своей
участи. Бывший инженер держался достойно и выглядел молодцом.
Он рассматривал лица притихших пациентов с высоты гения,
родившегося 10 часов назад – «они ещё ничего не знают, потому что
он по-прежнему скромен, по-прежнему не выпячивается, и так будет
всегда, в этом величие великих»...
      Позвали. Сделали укол. Инженер не боялся, а наоборот,
помогая врачу кротким поведением, он смело и добродушно разрешал
совать в рот металлические предметы.
      И когда – а это случилось впервые в практике врача! –
сломались во рту у больного блестящие клещи, больной спокойно, по-
деловому, выплюнул обломок, вытер салфеткой рот и внезапно
захохотал. Врач опешил, он испуганно поглядывал то на весёлого
пациента, то на медсестру и вдруг сам захохотал. Сестра в это время
вылавливала пальцем обломок клещей из плевательницы и тоже
закатывалась.
      Досмеявшись, врач приставил к зубу байонет, а сестра изо всей
силы стала лупить по байонету деревянным молотком. Голова
дёргалась, и даже это не выводило бывшего инженера из поэтически-
весёлого состояния. Он то блаженно улыбался, то тихо хихикал,
изредка похлопывая симпатичную медсестру – опять в мечтах! –
чуточку пониже спины.
      
      
      Жизнь приобрела смысл, теперь она шла по плану. После
поликлиники родившийся Поэт впервые появился в редакции.
      Редактор проверял завтрашний номер. Он не мог
сосредоточиться, он злился на себя, злился на захудалую редакцию,
где ему приходится работать. Сюда ходят все, кто попало, и прямо к
нему! Они задают дурацкие вопросы, они требуют починить
водопровод. Они жалуются на соседского кота-пакостника, они
просят повлиять через газету на пьющего мужа. Приносят романы
пенсионеры!
      Минут пять назад ушёл ещё один мемуарист, бывший
бухгалтер, а он, редактор, теперь пытался отыскать уже найденную
ошибку – до прихода бухгалтера он заметил опечатку, но теперь
потерял! Наконец отыскал и хотел пометить, но пропала куда-то
ручка. Прижав пальцем плохое слово, свободной рукой перерыл
бумаги, нащупал карандаш и ... В это время в дверь и постучали.
      Кто-то в коридоре вытирал ноги о паркет – коврика там не
было. «Опять с нестандартным мышлением», – нахмурился редактор,
проклиная ушедшего романиста, а стучавшему гражданину вежливо
разрешил:
       – Войди, чистюля!
      Посетитель вошёл. Редактор, не поднимая глаз, кивнул и
крепче прижал пальцем опечатку.
      – Здравствуйте, принёс стихотворение, – сходу приступил к
делу пришелец. Подрагивающая рука положила на стол листок.
      Редактор побегал глазами по листку, и, посмотрев на
скошенное лицо посетителя, хихикнул, а потом раскатисто
рассмеялся, и даже от избытка чувств, вероятно, высморкался он в
платок. Поэта обрадовала реакция, и, хотя старался он выглядеть
скромнягой, скрыть гениальность, которая не оскорбляла бы
бесталанных, он уже не мог. Улыбка с тенью вины перед Николаем
Ивановичем, который поэтом не родился и никогда им уже в этой
жизни не будет, выползла на лицо Геши.
      – Чушь! – заявил вдруг первый читатель.
      Геша великодушно его простил и мысленно пожалел.
      «Эх ты, бумажная крыса! – подумал он – Тебе бы что? –
сколько зерна, сколько индустрии, сколько передовиков. От такого
завоешь волком. Не до поэзии тебе, конечно», – и вслух сказал:
      – А вы оставьте, милый человек. Потом, посмотрите, вам
понравится.
      – Не понравится, заберите! – ощетинился редактор. Он был
расстроен отеческим тоном, от которого нельзя ждать ничего
хорошего, кроме длительной осады. Голос поэта излучал уверенность
и скромность, схожие с наглостью, так что редактор, лишь бы
отвязаться, сказал:
      – Ладно, оставляйте, – он печально вздохнул, – положите,
например, сюда, – хотел указать на урну, но, поведя пальцем от
ошибки к урне, резко задрал палец вверх, прочертил в воздухе
мёртвую петлю и на ошибку уже пальцем не попал.
      Удовлетворённый поэт, оставив на столе дорогую его сердцу
рукопись, ушёл, а редактор, ещё раз почитав стишок и опять
похихикав, снова принялся за проверку. Сосредоточиться не смог.
      Со спокойствием отчаявшегося человека он беспорядочно
перескакивал затуманенным взором с колонки на колонку, ползал по
строчкам, возвращался на первую страницу и снова скакал. Любой
набор букв сознание воспринимало как должное. И попадись слово из
десяти букв «щ» – этот уставший человек вряд ли бы ему удивился.
      Николай Иванович, а его звали именно так, немножко ещё
поборолся со своей халатностью, в оправдание будет сказано, трижды
он порывался углубиться в чтение, прежде чем махнуть рукой на
вопли совести. Он делал гимнастику для глаз, дышал свежим
воздухом у открытой форточки, вновь и вновь вникал в конгломераты
букв. Но в голову села строчка, даже кусочек строчки – «словно
впился клещ». Она мешала, она звучала так, будто опять кто-то
шаркает ногами за дверью.
      Эффект оздоровительных процедур у форточки сводился к
нулю впившимся в мозг словом «клещ».
      Убедившись, что попытки напрасны, Николай Иванович
понадеялся на авось, и сам очень обрадовался, когда подписал номер
к печати.
      Вечером уже дома он отключился от строчек, колонок и
статей. Он отдыхал.
      Николай Иванович страстно любил художественную
литературу. Вечерами после работы, если не было срочных дел по
дому, всегда находил час-другой или хотя бы несколько минут для
чтения. Он читал жадно, он поглощал рассказы, повести... Любил
хорошие произведения, не брезговал «плохими», находя изюминку и
в «плохих».
      Так было, а три последних месяца он избегал в вечернее время
любых печатных текстов, которые, оказывается, подстерегают нас на
каждом шагу. Куда бы ни глянул грамотный человек, обязательно он
увидит если не газету, то книгу, либо объявление об отключении
горячей воды на две недели. И Николай Иванович с первобытной
боязнью плодов просвещения отворачивался от всего этого после
шести вечера, уходя с работы домой. Боялся он неспроста. Стоило
ему задержать взгляд на печатном слове, как тут же начинали
мерещиться нелепейшие ошибки, пропущенные в газету.
      Конечно, ошибок не было, однако ночью снились такие
кошмарные статьи, что дыбились волосы на голове, и Николай
Иванович чуть свет бежал на работу с опухшим лицом убеждаться в
своей профессиональной безупречности. Убеждался и бормотал:
«Пора в отпуск». Потом тёр глаза, принимаясь за опротивевшую
работу. Не высыпался систематически.
      Делать по хозяйству было практически нечего. За прошедшие
три месяца он поменял водопроводные краны, переклеил
шатающиеся ножки в стульях, вычистил до серебряного блеска
сковороды, дважды переставил мебель.
      Не зная, чем ему теперь заняться, Николай Иванович убивал
вечернее время: он сидел в кресле, нагоняя на себя дрёму, чтобы,
редакционные заботы, не дай бог, не вернулись до того, как он уснёт.
Перед сном принял успокаивающий тёплый душ. Этого ему
показалось мало: поставил на кухне тазик с горячей водой, уселся
рядом на табуретку, и, закатав до колен пижамные брюки, охая от
удовольствия, окунул ноги в воду. Жена, Мария Петровна, с весёлым
любопытством взирала на покрякивающего супруга. Для большей
живописности подала стакан чаю с молоком. Супруг, оценив юмор,
повеселел, рассказал ей о поэте.
      Они посмеялись, но смех Николая Ивановича неожиданно
оборвался. Его покусывала каверзная неуловимая догадка.
      С тем и уснул Николай Иванович, убаюканный молодым
склерозом, с надеждой на мудрое утро.
      Рабочий день начался, как обычно, с телефонных звонков и
выдачи заданий. Работа завертелась: статьи, строчки, колонки
заполонили головы сотрудников.
      Зазвонил телефон. По голосу, сказавшему «Здравствуйте,
Николай Иваныч», Николай Иванович понял: будет разгон.
Мучившая вечером мысль ярко вспыхнула и через мгновение
выговорилась скрипучим голосом из трубки.
      – Идиот! Идиот! – корил себя минутой позже редактор, – ведь
заметил, но выскочило из головы. Этот «зуб, словно клещ»
проклятый, пришёл и сбил с толку.
      Его вызвали на ковёр. Возвратился к себе в кабинет
взвинченный. Было сказано о нём многое, о чём раньше не
догадывался. Резюме: «пока выговор».
      – Гав-гав-гав? – передразнил взрослый Николай Иванович
должностное лицо, «спустившее на него собаку». Когда он
придумывал другие меткие слова в адрес начальства, за дверью
послышалось знакомое шарканье.
      После стука дверь открылась, и в кабинете засветилась
добродушная физиономия вчерашнего поэта. Флюс у него прошёл, и
лицо от этого стало глупее. Проситель начал пытку:
      – Здравствуйте, два часа вас жду.
      – Я только что шёл по коридору, вас не было.
      – Я в туалет ходил, – честно признался Геша и покраснел.
      «Там бы и сидел», – подумал сердитый Николай Иванович,
вспоминая выволочку.
      – Ну, как? Читали?
      – Нет! Я его потерял.
      Секунду, не больше, размышлял посетитель, простил
редактору оплошность – бывает! – и резво вынул из кармана
бумажку.
      – У меня, вот, копия есть. И… дома... несколько штук.
               
      Поэт лежал на диване не разутый, жадно курил.
      Ему, восхищённому первым успехом, жизнь в те славные дни
показалась намного дороже, чем когда-либо – бросил курить. В ту
пору он частенько покупал в киоске – мысленно! – и разворачивал
никем ещё не напечатанный праздничный номер. А напечатать
должны были именно в праздничном номере. Читал-перечитывал. И
мурлыкал он модные мелодии, укладывая в них родные слова, и с
трепетом в груди представлял, как человечество их читает и так же
трепещет… А знаменитый композитор, Гладков или Розенбаум,
закатив глаза к потолку, гуляет пальчиками по клавиатуре: сочиняет
музыку на слова Геши Горюнова. И Она! – длинноногая, в футболке и
джинсах – подбирает аккорды на гитаре.
      Но стихи не печатали, хотя Геша истратил двадцать копий и
напечатал на машинке ещё. Тупой редактор каждый раз нервничал,
обнадёживал, обещая глубже вникнуть, потом терял, прикидывался
дураком и брать в номер не хотел.
      Припомнилось недавнее посещение с оптимистическим
началом. Едва поэт открыл дверь, редактор в нетерпении заёрзал на
стуле и первым поздоровался.
      – Что, решили напечатать? – догадался поэт.
      – Да. С сокращениями.
      – Какими?!
      – С несущественными... Например, «клещ». Зуб и клещ! –
согласитесь – не вяжется. Очень неудачное сравнение. Строчку
вычёркиваем.
      – Как? Это же... Без неё...
      – Правильно, и четверостишие уберём, – расправился редактор
с первым куплетом.
      – Но-но! Чепуха! Так не... – петушился автор.
      – Хотя да. С мясом чепуха тоже. «Иисус», «великие посты»!
Ну-у, батенька, вообще!
      – Это ж, это ж в юмористическом смысле!
      – Ага, хороший юмор – шутить над Иисусом и постами!
      – Н-не... Я не в смысле «постов». В смысле, зубов больных.
Жевать трудно!
      – Да, жевать трудно и больно. Я согласен. А Христа всё равно
оставить я не могу. Боюсь, брат двоюродный, глубоко верующий
человек, восстанет против уничижения Спасителя и прибежит
ругаться. Соответственно, вытекающие события получаются
лишними. Куплет «стерпел бы Христос удаление зуба?» вычёркиваем
полностью.
      – Но-но...
      Это не редактор, а разбойник с большой дороги. Он убирал
слово за словом, а когда всё загубил, и ничего не осталось, предложил
опубликовать брачное объявление. Пристал с объявлением – Геша еле
отбился от него и был рад, что ушёл неопубликованным.
      Вера в гениальность пошатнулась. Снова закурил после
месячного воздержания…
      Докурив сигарету, он слез с дивана, чтобы отправиться в
редакцию с очередным листком, которому скорей всего суждено тоже
потеряться в кабинете редактора, валяющего ваньку.
      На стук никто не отзывался. Потоптавшись у двери, инженер-
поэт всё-таки вошёл. В кабинете никого не было. Стул, стол…
      Стол застилали разнокалиберные бумажки: наверно, письма,
рукописи статей и ещё что-то вперемешку с газетными листами. И
среди этого разнообразия возвышался лохматый бумажный скирд.
Геше доводилось наблюдать бумажные кучи и повыше, например: на
школьном дворе, где они, школьники, складывали макулатуру.
Школьные залежи были масштабнее, безусловно, в поэтическом
сознании они занимали первое место, но стол редактора в этом
смысле претендовал на серебряную медаль.
      «Здесь вряд ли найдёшь что-либо нужное», – подумал Геша, и
вдруг осенила его нечаянная догадка: «А если, наоборот, всплывёт-
выплывет само собой?» И сунул новую копию в середину бумажного
скирда, в самое чрево редакционной документации. И так коварно он
сунул, что если захочешь отыскать, найти её будет невозможно, а
если..., то всякое бывает.
      У редактора наступала полоса невезения. Он пропустил уже
несколько досадных опечаток и грубых ошибок. Они преследовали,
они прятались в проекте и выскакивали в номер, доставляя
неприятности. Проверка стала отнимать массу времени. Он не
справлялся с собственными обязанностями, а ещё уйма
дополнительной работы из-за нехватки кадров. «Никому ничего
нельзя доверить! В этой дыре никто не хочет работать. Вот уже
полгода не подобрать человека на должность ответственного
секретаря – подумать только! Всё сам! И каждый день тип с
бумажкой – ровно в десять, как по часам. Пора на пенсию», –
мешались ненужные размышления среди читаемых строк. Бумажки
«типа» валялись теперь по всему столу, и редактор натыкался на них
каждую минуту и выбрасывал их, выбрасывал люто, прихлопывая
корзину ногой, так что нога застревала в корзине. Освобождался из
«капкана» и снова натыкался на стихи.
      С невесёлыми мыслями так он и занимался «своей» и «чужой»
работой. Управлял, организовывал, подбирал, проверял, отчитывал и
отчитывался перед вышестоящим начальством. Устал Николай
Иванович. В голове была сумятица, лезла всякая глупость. И опять
эти проклятые вирши: «Зуб болит, словно впился клещ. Всё больнее,
ну хоть заплачь!»
      «А начальник наш – тоже гусь. Увольняющий гусь», –
прибавлялась строчка собственного сочинения. Строки становились
яснее, чётче и, наконец, превратились в печатные. Казалось, он их
читал в газете. «Фигу с маслом»! – ехидно думал Николай Иванович,
но вдруг встрепенулся: он понял, что действительно их читает.
Тряхнул головой и с ужасом увидел листок со стихами, вклеенный в
проект. Он выдрал листок и, выскочив в коридор, пошёл бушевать по
кабинетам.
      Работники в страхе прижимались к своим столам, робко
выглядывая на редактора.
      А он с бумажкою в кулаке сновал из кабинета в кабинет,
входил, выходил, возвращался, махая кулаками и выкрикивая то
жёстко, то визгливо одно слово: «Кто?! Кто?!» Наконец успокоился,
сказал, что он нездоров, и, нахмурив лицо, ушёл домой, не отдав
распоряжений.
      Работники распрямились, как трава после бури.
      Первым желанием было – идти к психиатру. Но он решил
проще: купил бутылку водки. Выпив дома полтора стакана без
закуски, улёгся спать. Засыпал сладко, спокойно, но, как на грех,
приснился сон: в вышедшем номере 22 стиха под названием «Болят
зубы». Николай Иванович чувствовал, что это сон, но стал стихи
пересчитывать. Вышло 22, пересчитал ещё – 21. На душе отлегло. В
третий раз получил 23! От этого количества, утратив выдержку,
необходимую в общении с подчинёнными, Николай Иванович
вскричал: «Проклятие какое-то!» Проснувшись от собственного
крика, он по инерции ещё бормотал, извиняясь: «Ведь 23 штуки,
товарищи. Нель»... Сообразив, что это бред, Николай Иванович
оборвал речь на полуслове.
      Ночь обещала кошмар. Наступал момент, когда выходит
хмель, когда вкушают горькую часть запретного плода. Тяжкие
предчувствия угнетали отягчённую зельем душу.
      Разболелся зуб. Он вначале ныл, потом боль обострилась и в
такт заплясавшему в зажмуренных глазах слову «клещ» стала дёргать.
      Редактор наглухо укрылся одеялом: торчали одни пятки. От
боли укрыться было невозможно, от непрошенных слов – тоже. Слова
ползли, раздражали, дразнили, словно кто-то, издеваясь, с тупой
ухмылкой поэта нашёптывал прямо в ухо: «Зуб болит, болит зуб,
впился клещ, клещ, клещ. А начальник наш тоже, начальник наш – ка-
ка-ду». Или караул? Саксаул! От «начальника-саксаула» становилось
во сто крат больнее. «Гениальная всё же строчка», – мрачно шутил
Николай Иванович, силясь уснуть, чтобы скоротать страшную ночь и
спрятаться в забытьи от мук.
      На короткий миг он погрузился в какой-то поверхностный сон,
похожий на сумерки, но тут же проснулся – в челюсть внедрялась
ржавая игла. Николай Иванович резво вылез из постели, как из
горящего дома. И опять эти ненавистные слова: «Что там гвозди! Вот
зуб тащить!» Он ходил по квартире с полузакрытыми глазами,
натыкаясь на стулья, декламировал стихи. Стихами кричала сама
душа, он только открывал рот, чтобы выпустить готовые слова.
      А душа плакала, сетуя на кромешный ад, она бегала то вскачь,
то галопом (он тоже бегал), корила медиков, заглатывающих
незаработанный кусок, насмехалась над Иисусом, возомнившим о
себе невесть что, и богохульствовала, хаяла начальство.
      В Николае Ивановиче открылся талант артиста, хотя он не
придал этому значения, потому что давным-давно удачно женился.
Менять профессию ему было ни к чему. И жена, довольная
положением мужа, на заработки Николая Ивановича не жаловалась,
уходить от редактора к певцу она тоже не собиралась. Тем не менее,
Марию Петровну разбудили песни.
      Она всегда спала хорошо, спала без снов. А в эту ночь снилась
всякая бестолковщина. Пунктуальная Мария Петровна опаздывала на
поезд, уходящий на Дальний восток, на полчаса опаздывала. Поезд,
как назло, отправляли раньше времени. Она была вся на нервах, а её,
опаздывающую, обсчитывали в магазине, обсчитывали нахально;
обычно бойкая на язык, она беспомощно наблюдала, как её сто
рублей закладывает в карман жулик... Марию Петровну прижали к
двери мужики в тесном автобусе, они толкали её, не извиняясь.
Наглость какая! В ответ на замечания хулиганы выли и прыгали через
красные флажки... «Караул! Билеты на поезд Махачкала-Будапешт
проданы!» – кричал с крыши высотного дома муж Коля, бросаясь
овчинными рукавицами в неверующих... Потом Мария Петровна
сидела в концертном зале... Но где её вечернее платье, зачем эти
лохмотья? А кругом люди смотрят! И Пугачёва в лохмотьях...
Артистка пела и вместе с беженцами спасалась от захватчиков...
Тележки со скарбом... война... снова концерт. Голос Пугачёвой
странно напоминал голос Николая Ивановича... Певица исполнила
«Арлекино», в конце песни заржала мужниным баритоном на грани
гениального и – парадокс! – неприличного. Марья Петровна, закрыв
ладонями глаза, вышла из зала, чтобы не видеть освистания супруга –
она проснулась. Муж в это время горланил «Но все лают, не вникши в
суть», переходя к трагической развязке с «выпить яду».
      Сон ли это, концерт обращённых в христианство людоедов или
парад ведьм на Ивана Купала – спросонок Мария Петровна понять не
смогла. Прижав к себе одеяло, как бы защищаясь от наваждения, не
веря глазам своим и противясь пониманию происходящего всей
душой, она всё-таки признавала в шумном субъекте супруга.
      – Что с тобой, Коля? Что? – испуганно спрашивала Мария
Петровна прыгающего Николая Ивановича.
      Коля прервал пение, обозвал её дурой, быстро оделся и
заспешил на работу. Было пять часов утра.
      Николай Иванович сидел за столом. На столе – ни бумажки,
кроме заявления «по собственному». Он посмотрел в зеркало,
поморщился от видения: лицо перекосил флюс. В это время
приоткрылась дверь, «вдохновенная физиономия» просунулась в
кабинет. Редактор взбодрился, спрятал зеркало в ящик стола. Одёрнув
пиджак и поправив галстук, он поднялся со стула.
      Поэт явился с бутылкой коньяка под мышкой, в руках у него
была коробка, кажется, с тортом. Вылупив глаза на редактора, он
усиленно размышлял. Лоб морщился, открытый рот выражал
удивление. Догадка блеснула в серых глазах. Спрятав начищенные
зубы, он ещё какое-то время молчал, что-то обдумал и со знанием
дела промолвил:
      – Зубы болят? Это от гениальности, это хорошо.
      У Николая Ивановича забулькало в горле. Он поискал нужные
слова, ничего подходящего подобрать не смог, поэтому безмолвно
брызгал слюнями, испытывая болезненные ощущения в
потревоженной челюсти. Руки безуспешно искали что-то на
поверхности стола, они поднимали листок, клали его обратно,
продолжая обречённый на неудачу поиск – стол был чист от нужных
тяжёлых предметов. Сумбурное движение не мешало поэту
продолжать:
      – Вот. Пришёл вас поблагодарить...
      В руках редактора, неизвестно откуда, очутилась бумажка со
стихами. Зацепившись за ножку стула, он с грохотом вылез из-за
стола и совсем не по-редакторски влепил инженеру кулаком под нос;
схватив за шиворот, выволок его из кабинета и пустил вниз по
лестнице.
      Инженер, помятый, тортом вымазанный, с выбитым зубом
стоял на улице. Коньяк был цел, но это не радовало; он был сбит c
толку; охватившее отчаяние мешало решать вопрос «быть или не
быть поэтом». Ничто не могло утешить оскорблённое самолюбие.
      Он шёл в редакцию с коньяком и тортом, он шёл с добрыми
намерениями, чтобы, попивая коньяк, как делают интеллигентные
люди, показать редактору лучшие стороны стиха и сдвинуть дело. Его
не поняли. В результате потерян ещё один зуб. Из-за одного стиха
уже два зуба!
      Похожее состояние может испытать любой человек, если его,
вдрызг пьяного дебошира, выкатят пинками из ресторана по парадной
лестнице в тёмную подворотню. И он, не пишущий экспериментатор,
будет стоять, качаясь, побитый и оплёванный, тяжело привыкая к
трезвым прохожим и – получит всё-таки слабое представление о
первых шагах творчества. «Легко отделался», – скажет не поэт,
потому что зубы, как правило, в порядке и почти все целы, и мир, по
крайней мере, главная часть, долго остаётся выкрашенным в розово-
голубой колер, несмотря на фиолетовый синяк под глазом. Один
вопрос немного тревожит: «Где я – в Лужниках или на Фонтанке?»
Но – ведь «всё ещё впереди там за горизонтом и там за поворотом», и
там где-то Фонтанка или, наоборот, Сокольники, а в Сокольники
легко добраться на трамвае от угла Дерибасовской. И нетрезвый
исследователь незаметно для трезвых москвичей войдёт в
электропоезд на станции «Сокольники» и без пересадки в
вытрезвителе – всякое бывает – домчится в метро, куда оно не ходит,
к месту проживания в северо-западной части СССР, под родную
крышу.
      Этот простой путь и проделал бы наш инженер в допоэмную
эпоху. Тогда падения сверху переживались легче.
      Сейчас обида была острее – у поэта есть ранимая душа. У
других её нет, у пишущего человека душа есть. Трудно представить
грудную клетку начинающего певца без непахнущей и невидимой
постоялицы, поселившейся у горячего сердца вопреки протестам
атеистов; и, говоря о поэзии, приходится слишком часто повторять не
совсем научный термин, а точнее сказать, антинаучный. Однако она,
отверженная и гонимая, существует, и в чрезвычайных условиях сама
становится производительной силой.
      Если у вас гудит в печке громче нормы, значит, где-то в вашем
подъезде 9 дней назад кончился поэт; душа его отошла в облака, а
избранник муз, подзадержавшись на Земле, тратит гонорар, чтобы не
брать лишнего с собой, или получил крупное наследство и тоже
тратит. Но до этого далеко.
      Сейчас отчаяние достигло наивысшей точки, когда кажется,
что ты рождён для того, чтобы стать простым инженером, чтобы
оставить на земле незаметный след, к которому трудно привыкнуть
поэтической душе, уже скакнувшей ввысь. Мир почернел, а она,
высоко скакнувшая, плюхнулась теперь в грязную лужу, и
оцепеневшая лягушка эта лежит в мокром болоте прозаических
чувств. Зачем жить?
      – Да-а, хватит лишь на 15 стихотворений, – огорчался
обиженный человек, считая во рту пальцем, – а точнее, на 14 с
половиной. Вместо толстых книжек в шкафах читателей будет 14
стихотворений в районной газете и одно... незаконченное... Его
прочтут уже после смерти автора.
      Хотелось здесь же, у дверей редакции, закрыть навеки глаза,
оставив лишь маленькую щелочку, чтобы, отлетев в атмосферу на
принятое в таких случаях расстояние, наблюдать понесших утрату
родных и близких, смотреть на товарищей по работе. И особенно
хотелось созерцать редактора, терзающего себя попрёками за
нечуткость и крючкотворство. И – плакать, плакать вместе с ними…
      Насчёт самоистязаний газетчика душило обидное сомнение,
доказывая ненужность закрывания глаз.
      Лучше – он уйдёт из жизни обычным чередом, скромно и
незаметно, и пусть никто не станет печалиться и никто не вспомнит!
«Ну и пусть! Пусть!» – бубнил инженер, а по щеке уже скатывалась
смывающая горе сладкая слеза, сердцу становилось легче, он не тонул
– он плавал. Тепло наполняло грудь, а над будничной суетой
проспекта из марева появилась та абстрактная девушка, прекрасная
незнакомка – наконец она приняла законченные сексапильные
очертания и, переодевшись над городом в джинсы и футболку,
подарила инженеру ослепительную улыбку. Пахнуло свежим
ветерком, донесшим до Геши аромат её чудесных духов.
      Душа перестала плакать, она вытерла слезы, вылезла на
твёрдый берег, она побежала вприпрыжку навстречу счастью.
      – Нет. Они ещё узнают, Она услышит, – говорил поэт сам с
собой.
      Прохожие оборачивались, но он твёрдо решил бросить стихи,
и ему было наплевать.
      – Да, бросить их к чёртовой матери! И писать сразу поэмы. Как
«Шахнаме»! 14 штук! Вперёд! За бумагой!
      Поэт зашагал к магазину канцтоваров, в обнимку с мечтой о
прекрасной даме. Ей по-прежнему 20, она молода, в то время как
жёны его друзей изрядно уже обабились, и зря Геша когда-то на них
поглядывал...
      Опять Геша великодушен: редактора он простил и надеялся с
ним поладить. Огромными шагами, переступая лужи, он устремился к
цели. Люди сторонились. А ветер ему дул в лицо, в грудь, ветер
развевал волосы, трепал их, открывая аккуратно спрятанную лысину!
      В магазине случилось.
      Зажав в кулаке сдачу, с бутылкой в кармане, захватив под
мышку толстую пачку бумаги и поворачиваясь к выходу, Геша круто
затормозил на середине шага. Он замер – остановило предчувствие
чего-то важного:
      – Неужели «синяя волна»?!
      Едва не проскочивший мимо вдохновения, в неудобной позе
незавершённого шага, он теперь отчётливо улавливал «синюю волну
из дали ураганной», с тревогой и радостью ожидая девятого вала.
Волна приближалась, нарастала, и далёкие звуки её рычания уже
источали потоки слов:
      
      Пусть полают
      Ещё чуть-чуть
      Посудачат
      Немного пусть
      
      Утром ранним
      Пробьётся луч
      На рассвете
      Сквозь толщу туч.
      
      Это была только предтеча поэмы, главное свершилось дома.
Поменялись и размер, и стиль, и даже замысел изменился. Нечто
Небесное как бы на ухо ему шептало, Геша только записывал:
      Растопился в лужах лёд среди дорог,
      Лапки котик мочит, кто б ему помог.
      Загалдели галки, гнёзда вьют грачи.
      Под покровом ночи хапают рвачи…
      
      И так далее в объёме «Шахнаме».
Поэма обещала много интересного для читателей: быстро свершалось
грехопадение первых глав, но всё чётче и чётче вырисовывались
поучительные жития, скрашиваемые кротким разговением... И
наставительные заветы бывших греховодников, и окончательная
перевозка райских кущей на землю с большими трудозатратами и
организационными трудностями –