Простые истории

Крылов-Толстикович
   
                НАДЕЖДА

День рождения у Надежды был во вторник, а в понедельник с утра осеннее солнце еще ласкало ставшие неожиданно широкими улицы, усыпанные пожелтевшими  тополиными листьями. Но к вечеру  похолодало, над крышами домов зависли низкие тучи, посыпала мелкая снежная крупа – и в одну ночь в городе встала зима.
В отделении реанимации, где Надежда работала  медсестрой, ее звали то Надежда Григорьевна, то, когда надо было попросить ее поменяться дежурствами, Надюшей, а  иногда – за глаза, и старой девой, характеризуя  скорее ее семейное положение, нежели черты характера – не была она ни  нудной, ни раздражительной и уж, конечно, ни злой. Напротив, характером Надежда вышла в отца, известного всей их деревне под именем Гришки-лопуха. Поскольку на Руси испокон веков подобной клички удостаивались  совсем не волкодавы и душегубы, можно предположить, что и Надюше достались в наследство не самые худые человеческие качества.

Однако основной, так сказать, стержневой чертой характера Надежды, по которой обычно и судят о человеке, оказалось терпение. Так уж сложилась жизнь, что в детстве она терпеливо ухаживала за больной матерью, потом, похоронив ее, терпеливо выносила неугомонность отца, разбазарившего и без того небогатое домашнее имущество. Переехав в город, терпеливо искала работу,  потом отдавала большую часть своей скромной  зарплаты за крохотную комнатушку,  которую делила с подругой из своей  деревни, девушкой много моложе ее, но темпераментной и любвеобильной. Надежда, не возражая,  уходила на вечерний сеанс в кино,  когда в гости к подруге приходил очередной кавалер. Неизвестно сколь долго бы продолжалось вынужденное знакомство Надежды с шедеврами  кинематографа, если бы  любовные приключения подружки не окончились закономерным результатом и в маленькой комнатке не появилась бы детская кроватка.  С тех пор Надежда стала терпеливо нести  родительские обязанности, заменив  малышу не только отца, но и мать.

Нельзя сказать, чтобы Надежда хоть в малой степени тяготилась своей судьбой – напротив, она считала себя счастливым человеком, принимая за счастье отсутствие беды. Ее многие любили, но только любовь была почему-то не того свойства, какого, в тайне даже от самой себя, терпеливо ждала Надежда.
                ***
Дежурство накануне дня рождения выдалось на редкость тяжелым. В свете бестеневых ламп над операционными столами, грохоте каталок, развозящих больных по палатам, в железном стуке дверей лифта ощущалась напряженная атмосфера, свойственная рабочей больничной ночи.
Раза два Надежда подходила к окну, прижималась лбом к холодному стеклу. Снег обволакивал землю, облеплял ветки деревьев, комариной тучей кружил у фонаря.
– Вот и день рождения наступил, мне тридцать, – подумала  Надежда.
Утром на пятиминутке старшая сестра, чем-то огорченная дома, устроила разнос дежурной смене за плохо вымытый пол в коридоре. Надежда смешалась и не стала оправдываться, лишь молча выслушала замечание. 
После пятиминутки сестры побежали в раздевалку покурить, а Надежда, переодевшись и уложив  в пакет халат, чтобы успеть выстирать его до следующего дежурства, вышла на улицу. Машины разбрасывали грязь по обочинам, снег начал подтаивать, но в  воздухе еще чувствовалась первая зимняя свежесть, а порывы ветра приятно покалывали лицо иголками снежинок.

На  остановке автобуса к Надежде подошел высокий нескладный парень. Надежда знала, что его зовут Андрей, что он студент и подрабатывает ночными дежурствами в приемном покое. Он поздоровался и долго стоял рядом, переминаясь и моргая покрасневшими после бессонной ночи глазами. Потом, когда они ехали в автобусе, он неловко пытался завязать разговор, а увидав, что Надежда собралась выходить, вдруг пригласил ее вечером в кино. Внутри у Надежды что-то дрогнуло, она согласно кивнула головой и быстро юркнула в дверь. Она шла домой, тщетно пытаясь утихомирить неожиданно забившееся сердце.

В доме было непривычно одиноко и пусто – соседка с сыном уехали погостить в деревню, и Надежда, приняв душ и не допив чашки чая, прилегла на кровать. Спустя несколько минут она крепко спала, по щекам ее текли слезы,  но сон был вовсе не страшный: иногда она улыбалась и лицо ее становилось совсем детским…
Андрей ждал у кинотеатра долго, потом, продав ненужные билеты, пошел в гости к приятелю.
Надежда проспала до позднего вечера и проснулась от звуков музыки, несущихся с верхнего этажа. Она встала, поставила на газовую плиты чайник и пошла стирать халат. О дне рождения она больше не вспоминала. В среду Надежда дежурила сутки…


       
              НА ПЕНСИИ

Павел Иванович, начальник планового отдела некоего учреждения  областного значения, ждал пенсию, как влюбленный юноша ждет свидания, как матрос, истомленный долгим и опасным плаваниям,  ждет встречи с портовыми красотками, как зимовщик после бесконечной полярной ночи  встречает первые лучи низкого северного солнца.

  За сто дней до приказа об уходе на пенсию Павел Иванович, вспомнив  былую  солдатскую службу, принялся аккуратно, крест-накрест зачеркивать дни в настенном календаре,  приближая себя к заветной мечте.
   Проверяя  графики и отчеты, Павел Иванович  представлял, как вместо того чтобы втискиваться в душный, пыльный автобус, он сядет в электричку и уже через двадцать минут выйдет  на любимом полустанке, откуда леском не спеша всего-то минут десять пешего хода до его садово-огородной  фазенды.  Фазендами  свои шесть соток  садоводы начали именовать лет тридцать назад,  после какого-то глупейшего телевизионного  сериала.   Сюжет сериала давно и  безнадежно позабылся, а название  привилось, осталось, и теперь, хвастаясь урожаем  клубники или патиссонами,  соседи говорили: «Смотри, что на моей фазенде растет!»

 И то сказать, в душе Павел Иванович не экзотической фазендой – иначе, как раем земным свой участок не называл. Раскидистые яблоньки,  ухоженные грядки с огурцами, петрушкой, веселыми порослями укропа, чеснока, кустиками моркови, тяжелыми, словно артиллерийские снаряды,  кабачками и внушительными тыквами – все грело душу, радовало взгляд, давало повод к радостям и заботам.  К тому же участок Павла Ивановича был крайним – за хилым  штакетником забора  начинался лес, и, сидя на самодельной скамейке,   можно было часами безотрывно смотреть на березы, елки, снующих синиц и  деловитых дятлов.   

Семьи у Павла Ивановича не было: с женой он давно развелся,  дети выросли, жили в другом городе, и единственным его другом и сожителем был черной кот с белой грудкой по кличке Мартын. Мартын тоже очень любил жизнь на фазенде, где он охотился за полевыми мышами и кротами,  был волен гулять сам по себе, возвращаясь  домой  только за порцией куриного мяса, которым его угощал хозяин. Ночами они спали вместе, и, просыпаясь, Павел Иванович с удовольствием ощущал тяжесть Мартына, спящего у него  в ногах.

Павел Иванович живо представил,  как он откроет калитку,  войдет в дом – не какой-нибудь сарай, а вполне приличный щитовой дом, с чугунной печкой, обставленный почти городской мебелью и уютно журчащим холодильником, доверху забитым  банками с маринованными грибами и помидорами, которым уже не нашлось места в прохладе чулана. Заранее приготовленными сухими  щепками он  растопит печку, потом,  не спеша,   сядет за стол, нарежет нехитрую закуску и, наконец-то,  позволит себе то,   чего был лишен в обеденный перерыв все годы  безупречной службы начальником среднего звена учреждения  областного значения:  нальет рюмку коричневой наливки,  закусит соленым помидором,  потом  будет долго  слушать, как гудит пламя в печке, смотреть в окно на багряные листья кленов,  на облака, бесшумно скользящие по серому осеннему небу.  Мартын тоже будет сидеть рядом, терпеливо дожидаясь угощения с хозяйского стола.
А еще Павел Иванович лелеял в душе тайную надежду.  Подростком  он мечтал  достичь полюса, зимовать на льдине, но, как чаще всего бывает,  жизнь сложилась иначе, и только теперь начальник планового отдела надеялся осуществить  давнюю мечту – провести  зиму на даче, в лесу, один, в компании с верным Мартыном.   
– Павел Иванович, подпишите приказ,  – безжалостно вернул к действительности строгий голос секретарши. Павел Иванович, тяжко вздохнул,  достал ручку. Начался очередной рабочий день. Единственным утешением было то, что незаполненных заветными крестиками дней в календаре оставалось всего двадцать  один – три недели.
   
Рабочий день шел своим чередом: телефонные звонки, переговоры, чтение отчетов и документов,  разносы подчиненных. Павел Иванович  начальником слыл  строгим  и разгильдяйского отношения к делу  не терпел ни в себе, ни в окружающих. На обед в столовую он не пошел, решив обойтись чашкой крепкого кофе и бутербродом. Он включил электрический чайник, как вдруг почувствовал, что под его левую лопатку невидимая рука вгоняет острую, каленую  иглу. Он изумленно раскрыл глаза,  схватился за стол и  хотел  было подойти к окну, чтобы вдохнуть  свежего  воздуха, но боль  железным обручем сковала  грудь, мысли спутались, стало нечем дышать. Испуганная секретарша, увидав обмякшего, бледного начальника,  сунула ему в рот  таблетку валидола и вызвала "скорую".
Когда Павла Ивановича на носилках везли в лифте, он еще пытался шутить, а потом спросил у молоденькой длинноногой докторицы:
– Доктор, а я смогу потом поехать пожить на даче?
– Поживем – увидим, – с достоинством  ответила  врач, рассматривая свое отражение в дверце  лифта.
                ***
В тот день в отделе уже больше никто не работал. Сотрудники обсуждали происшествие.  Павла Ивановича, если особенно и не любили, то крепко уважали за преданность работе, опыт и редкую по нынешним временам честность.
– Жаль старика, – заметил  вихрастый  компьютерщик  Жека Батурин, которому частенько доставалось от начальника. –  Запросто мог еще лет пять поработать, а теперь хоть бы не помер… Инфаркт – не шутка в его возрасте.
 – Да уж...  Небось, сам бы на пенсию  не ушел:  зарплата приличная,  а делать-то  ничего особенного и не надо,  знай только ценные указания давай. А теперь особо выбирать не приходится  – или на кладбище, или на пенсию. Кому он нужен в конторе  после инфаркта-то, – едко бросила  Софья Ильинична,  которую не увольняли из конторы исключительно по настоянию Павла Ивановича,  жалевшего мать-одиночку.
– Грех так говорить,  –  задумчиво произнесла пожилая Вера Николаевна. – Он никому ничего плохо не делал. Светлый человек.  Бог даст, выздоровеет. А вот тебя, бездельница,  новый начальник  быстро выставит…
                ***
 Прошло два месяца. В кабинете Павла Ивановича давно сидел новый начальник.  Софью Ильиничну он не выгнал, напротив, она пользовалась большим его расположением и доверием. Зато уволились  безалаберный Жека и рассудительная Вера Николаевна.  Дела  шли все хуже,  и генеральный директор сердито вопрошал на совещаниях, отчего  так плохо стал работать  плановый от дел.
В тихом домике  пригородного садово-огородного  товарищества  теперь постоянно живет  пожилой и не слишком здоровый пенсионер Павел Иванович. Он давно позабыл лица  бывших сослуживцев и редко звонит детям.  Он  аккуратно  принимает  прописанные врачом лекарства  и страшно боится вновь ощутить  жгучую боль в груди.
 
 Соседи  судачат,  что Павел Иванович сильно сдал после болезни,  постарел, отпустил бороду, превратился в настоящего бобыля.  Но он не прислушивается к их словам. Часами он теперь  сидит на скамейке около крыльца,  ворошит палкой опавшие листья клена, гладит за ушами  урчащего Мартына и смотрит в лес. Иногда  ему кажется, что теперь он  слышит, как  летят облака по небу,  что печальнее и пронзительнее  стали крики  журавлей,  что совсем иначе, чем прежде,  пахнет палая листва, а по ночам ему снятся сны, в которых  он – совсем молодой, сильный и влюбленный – бежит  по большому полю,  поросшему  голубым  льном...  Он просыпается, сунув ноги в стоптанные валенки,   идет к печке, чтобы подбросить дрова.  Он знает, что  впереди его ждет долгая, снежная и холодная зима…



                СУХАРЬ
Участкового терапевта Бориса Васильевича Сухова пациенты не любили. Он  отвечал им полной взаимностью.  Пенсионеры,  кисшие в очереди  перед дверью  кабинета, не  слагали о нем  восторженных легенд,  у него не спрашивали, как поскорее избавиться от изжоги и  чем лучше запивать таблетку анальгин. К тому же  все трудоспособное население района ведало, что Сухов не любитель  продлевать больничный и не дает липовые справки. Некоторые пробовали  было задобрить доктора,  опуская в карман его халата мятые стольники или, как бы  невзначай, оставляя на докторском столе  бутылку коньяка местного розлива. Однако подобные попытки неизменно оканчивались скандалами:  Сухов открывал  обшарпанную дверь кабинета и всенародно возвращал  презент смущенному дарителю, сопровождая свое действо нелицеприятными репликами, типа сам пей эту отраву или советуя  истрать деньги  на конфеты внукам.
 
Много чего нехорошего могли поведать  об участковом терапевте Сухове его пациенты. Да уже одно то, что все они  величали  доктора  не по имени-отчеству, как прочих его коллег, а исключительно Сухарем, говорило  о многом.  Неизвестно кем  данное  имя накрепко  приклеилось к нему, так что даже жена, пока не ушла к  веселому балагуру-шоферу,  именовала супруга  именно таким странным  прозвищем. Любопытно, что внешне Сухов совсем не  походил на какой-то там сухарь, а уж если говорить о хлебобулочных изделиях,  гораздо больше напоминал пончик или  булочку – невысокий, плотный,  с приличным брюшком и заметной лысиной,  по краям которой  виднелись остатки шевелюры. О возрасте Сухаря сказать  что-либо определенное было довольно трудно, но, учитывая достоверный факт, свидетельствующий, что в участковых терапевтах он ходил уже больше четверти века, можно было предположить, что  лучшие годы жизни доктора миновали, что золотой рубеж  остался позади, а  мечты о пенсии с каждым годом приобретали все более реальные очертания. Точную дату рождения Сухова знали только в отделе кадров, но кого понесет туда за такой информацией – все равно банкета не будет и даже бутылки Сухарь никогда не поставит, хоть сто раз подряд поздравь его и пожелай  такого-растакого счастья и здоровья.
                ***
В четверг Сухарь работал во вторую смену.  Он сидел в кабинете и смотрел на часы. Пациентов было мало: эпидемию гриппа ждали лишь со следующей недели, а пенсионеры не любили посещать поликлинику  на  ночь  глядя,  когда по телевизору начинаются самые душещипательные  сериалы. Через потемневшее окно были видны снежинки,  летавшие вокруг фонаря.  Год стремительно улетал куда-то в историю, и отрывной календарь, висевший на стене,  худел  с одержимостью профессиональной фотомодели. 
 
   Сухарь снял телефонную трубку, набрал номер регистратуры.
– Ко мне сегодня никто на прием больше не записывался?
– Нет, что вы,  Борис Васильевич!  Все к Новому году уже готовятся – не до лечения теперь, – бойко оттараторила молоденькая регистраторша.

Сухарь подошел к умывальнику, долго мыл  под тугой струей  горячей воды широкие ладони,  насухо вытер руки  белым  вафельным полотенцем. Затем вытащил из шкафа видавшую виды спортивную сумку, не спеша оделся. В  стеганой куртке и вязаной шапочке он неожиданно стал выглядеть намного моложе, чем в белом  врачебном халате.

  На улице Сухарь с удовольствием вдохнул морозный воздух. Снег крахмально скрипел под ногами, далеко-далеко в безбрежье черного  неба таинственно мерцали звезды, но Сухарь не смотрел на небесные светила – он боялся  поскользнуться и упасть в сугроб. На остановке пришлось долго ждать  автобуса. Сухов притоптывал  замерзающими ногами, вглядывался в темноту, откуда, сверкая фарами,  выскакивали машины. 
Сидя на теплом сиденье, Сухарь согрелся и задремал, чуть не проехав свою остановку. В последний момент он выскочил в захлопывающиеся двери и быстро зашагал к большому жилому дому, торцом выходившему на трассу. Поднявшись на шестой этаж, он нажал кнопку звонка и долго прислушивался. Наконец за дверью послышались шаркающие шаги и старушечий голос спросил:
  – Кто там?
  – Это я, Сухов.
Дверь, загремев засовом, отворилась – на пороге стояла ветхая старушка, зябко  кутавшаяся в шерстяной платок.
– Борис Васльевич, я уж и не ждала вас, поздно ведь уже. Пожалуйста, голубчик, заходите. Устали, наверное, на службе…  Раздевайтесь, сейчас чай с вареньем пить будем.

Старушка суетливо семенила перед Сухарем. Он, пряча улыбку, прошел за ней в комнату.
Валентина Евгеньевна  разлила чай в старинные чашки, пододвинула к доктору   хрустальную  вазочку  с вишневым вареньем. По всему было видно, что она загодя готовилась встречать  гостя.

 – Как себя чувствуете, Валентина Евгеньевна, не было приступа с моего последнего визита?
– По паспорту, по паспорту, Борис Васильевич. Грех жаловаться:  уже восемьдесят два годка миновало. Вчера ночью немного заколотило сердце, но потом  выпила вашу таблетку –  и все успокоилось, до утра спала.  Вот только всего две таблетки осталось, а в аптеке этого лекарства нет...
– Не волнуйтесь, Валентина Евгеньевна, я  вместо новогоднего подарка еще упаковку  вам приготовил. Должно надолго хватить, так что принимайте на здоровье, но  только по той схеме, как мы с вами договорились, – Сухов достал из портфеля коробочку с  лекарством и еще раз подробно объяснил старухе, как надо принимать лекарство.
 Та внимательно слушала, потом всплеснула руками:
– Сколько же я вам должна? Прошлый раз расстроили меня, деньги так и не взяли.  Я  пенсию вчера получила.
– Вот и хорошо, что получили, будет  на что праздник отметить. Спасибо за варенье, я, пожалуй, пойду, мне еще к одному больному в соседний дом надо заглянуть.
–  Добрый вы человек, Борис Васильевич.  Бог воздаст вам за ваше сердце.

На улице Сухарь вновь поглубже надвинул шапку и поднял воротник куртки. Он миновал пустой  двор и вошел в грязный, обшарпанный подъезд, насквозь пропитанный запахом кошек и мочи. На втором этаже здесь жил глухой и полуслепой старик, страдавший паркинсонизмом. Сухарь обычно каждую пятницу приносил старику  продукты, помогал приготовить еду, словно нянька, умывал и менял одежду. Сегодня был четверг, но Сухарь еще загодя решил помочь старику накануне праздника побриться и навести хоть какой-то порядок в комнате. Однако дверь открыла незнакомая толстая тетка лет пятидесяти  в  брюках,  черной вязаной кофте со стаканом в руке. 
– Вам чего надо? – грозно спросила она, вглядываясь в доктора нагловатыми пьяными  глазами.
– Я зашел навестить Виктора Евменовича. Я его врач.
– Был уже врач, выдал справку о смерти. Умер он вчера, и нечего сюда больше ходить!  Небось,  за квартирой сюда таскался. Знаем вас – доброхотов хреновых!
Тетка захлопнула дверь перед Суховым, но он вновь нажал на кнопку звонка.
– Ну, чего тебе нужно? Сказала ведь, что умер дед, отмучился сам и нас отмучил.  Все,  теперь я здесь живу, если заболит что – сама приду...
Она приготовилась было снова закрыть дверь, но Сухов подставил ногу.
– Ты не ори – не на базаре, а то сейчас участкового вызову и быстро разберемся, что ты за внучка такая... Когда умер Виктор Евменович, что с ним случилось?
Баба, растерявшись от неожиданного поворота беседы, рассказала, что накануне у старика случился приступ, приехала "скорая", а утром он умер и тело увезли в морг.
 – Как хоронить будем, денег-то он не оставил,  а ведь похороны, сами знаете, сколько нынче стоят, – уныло закончила она. Пьяная бравада оставила тетку, и теперь она смотрела на Сухова,  словно ожидая от него совета.
–  Где хоронить собираетесь? 
– На городском кладбище, вот только не знаю,  управимся  ли до праздников – никто землю  копать не хочет, промерзла сильно. Мой  мужик с товарищем  завтра могилу сами будут рыть, – баба вздохнула и совсем уж миролюбиво предложила. –Да вы  заходите, помянем деда.
– Мне еще к больным надо зайти. Я на похороны приду попрощаться, вот мой телефон, позвонишь, скажешь когда, – Сухов достал из портфеля рецептурный бланк, написал номер телефона, потом, подумав, достал бумажник, вынул деньги. – Возьми,  только не пропей, смотри, лучше гроб поприличнее купите.
Не дожидаясь благодарностей от  растерявшейся бабы, Сухов повернулся и быстро пошел вниз по лестнице.
– Спасибо, доктор,  – услышал он,  уже выходя на улицу.

                ***
Не только чужая душа потемки,  но даже самому себе Сухов вряд ли  мог  четко объяснить, что заставляет  его, немолодого, давно не склонного к сентиментальности   человека после рабочего дня  ехать на другой  конец города навещать больных стариков, которые  когда-то лечились у него.
Вероятно, многие его пациенты страшно удивились бы, услышав, что в детстве Сухарь рос впечатлительным и добрым ребенком.  Во втором классе на уроке, когда другие  дети по складам еще лепетали что-то типа «ма-ма мы-ла ра-му»,  он прочитал «Му-му» и залился безутешными слезами, чем поверг учительницу в испуг. Потом, в студенческой юности, он работал санитаром в доме инвалидов,  поражая видавших виды сестер и врачей своей  искренней добротой и состраданием.  Он не брал деньги за сданную кровь и просиживал ночи у постели умирающих больных вместо спавших санитарок, он выносил судно и переворачивал с боку на бок умирающих, обрабатывал пролежни и менял мокрые простыни.
Это ощущение внутренней жалости ко всему миру,  сострадания к чужой  беде  причинило Сухову в жизни  немало душевной боли, сделало его белой вороной среди окружающих.  В юности  друзья-студенты считали его тряпкой и не брали с собой на  футбол или в пивнушку. Потом, когда он работал ординатором, руководство выговаривало за излишнюю мягкость, идущую, по мнению профессора,  во вред профессиональной подготовке врача.  Заведующий отделением  материл Сухова, убеждая его не давать больным садиться себе на шею.    
 С годами он научился скрывать свои  чувства.  Теперь Сухов больше всего опасался, что кто-нибудь из  коллег в поликлинике  прослышит про его странное увлечение,  и он станет объектом  шуток и насмешек. Добро должно быть незаметным,  твердил про себя  Сухов всякий раз, когда возвращался вечером от какой-нибудь  больной всеми забытой старухи.
Резкий и колючий на работе, здесь он неожиданно превращался в мягкого и заботливого врача, трогательно опекавшего своих подопечных.  Частенько он  становился их   единственным советчиком в  непростых житейских ситуациях. Не раз и не два приходилось Сухову  защищать стариков от обнаглевших соседей, от их спившихся детей, от   хамства жэковских слесарей, старавшихся урвать у стариков последние, «гробовые»,  рубли. 
Ему все труднее становилось ходить по лестницам, носить сумки с продуктами, но если бы  пришлось отказаться от этих, казалось бы,  совсем не обязательных визитов к давним пациентам, он почувствовал  бы  себя лишенным чего-то очень важного в жизни.
Смерть старика расстроила Сухова – он помнил его еще крепким пожилым человеком, пришедшим к нему на прием в пиджаке с орденской колодкой,  которую украшали  три ленточки ордена Боевого Красного знамени.  Военный  летчик, он тогда еще старался бодриться и подсмеивался над своими недугами. Но постепенно болезнь прогрессировала, старик дряхлел и ослаб. Сухов пытался  уговорить его пойти жить в дом для престарелых или переселиться к  родным, но старик упрямо отказывался, показывал на портрет жены,  висевший над диваном, говорил, что хочет умереть в той самой  комнате, где когда-то умерла она. 

                ***
Когда Сухов подходил к своему дому,  было уже поздно.   Он устал и, тяжело  шагая, поднялся на свой третий этаж, даже не заметив соседку, с мусорным ведром выскочившую на помойку. Она  нехотя поздоровалась,  но Сухов не услышал, открывая дверной замок.   
 – Сухарь теперь даже не здоровается, – пожаловалась соседка мужу, вернувшись в квартиру.
 – Не обращай внимания, он – полный  идиот, об этом  весь дом знает, – заметил муж, не отрываясь от телевизора.



            



    СОЛОМОНЫЧ 

Когда-то еще в советские времена одна ведомственная больница располагалась в заповедном Лосином острове. Поначалу удивляло, что всего  в получасе езды от круговерти суетной столичной жизни можно оказаться почти в деревенской  тиши, среди осеннего леса, выстланного опавшей листвой. Да и быт, устоявшийся в  больнице, как-то  не  соответствовал  реалиям мегаполиса, больше напоминая провинциальные сельские больницы и являя миру образы самых разнообразных  Ионычей. Работали здесь по преимуществу врачи и медицинские сестры, приехавшие в Москву  издалека и сумевшие сохранить в столице изначальный местечковый акцент. Достаточно сказать, что среди большого врачебного коллектива, коренных москвичей,  окончивших столичные институты, с трудом можно было насчитать  человек семь-десять. И соответственно устоявшемуся провинциальному колориту здесь думали, лечили, общались друг с другом.
Собственно, осуждать их за это не приходится – главное, чтобы дело свое знали туго и выполняли его добросовестно. Остальное, если хотите, суета и блажь...   Как водитель автобуса должен посадить пассажиров на остановке, закрыть двери, благополучно довезти их до конечной станции, высадить  там и  больше  никогда не вспомнить об их существовании, так и врач обязан принять пациента, поставить верный диагноз, провести лечение, выписать и забыть.  Но подобный благополучный для обеих сторон исход получается далеко не всегда.
Престиж врачебной профессии в основном зиждется на иллюзиях. Почему-то принято наделять врачей добродетелями и пороками, им столь же не свойственными, как, скажем, водителю автобуса. Например, считается, что врачи очень умные и образованные люди, представители элитной части интеллигенции. На самом деле большинство   местных докторов  книг в руки не брали,  в театр они  ходили, лишь  получив контрамарку  от пациента, а музей, художественная выставка, консерватория, по общему мнению, считались  местами опасными, которых следовало всячески избегать. Помню, невролога Колю Масина, который, имея постоянный пропуск в Большой театр, ходил туда лишь  в антракты,  чтобы попить хорошего пива. 
Конечно, как и везде, среди больничной серости  ярче выделялись исключения, среди врачей  попадались умные, деловые люди, хотя  не было недостатка в пьяницах, разгильдяях, бабниках;  иных  отличал респектабельный лоск, другие имели машину  или ездили прошлым летом  за границу... Но  только один из всех докторов мог считаться    настоящей достопримечательностью больницы. Хотя  в  паспорте  красивым  каллиграфическим почерком было начертано, что его обладатель именуется   Валерий Максимович Соломонов, вся больница,  от главного врача до последнего сторожа,  звала  его Соломонычем или, в крайнем случае,  Валеркой.  Конечно, некоторые  утверждали, что  ничего особенного  в Соломоныче  не замечалось:  обычный, мол,  больничный дурачок  – вечно пьяненький, вечно  шатавшийся без дела и заводивший ссоры с  санитарками.  Действительно, не имел Соломоныч семи пядей во лбу,  его отличала суетливая  поспешность, свойственная пьющим людям;   он  любил  сплетни, одевался смешно и говорил грешно.  Но был у этого опустившегося и безвольного человека  удивительный дар творить  добро – талант, который он всячески скрывал от окружающих, в котором стеснялся признаться самому себе. Наверное, в прошлой жизни Валерка был сэнбернаром, спешившим на  помощь каждому человеку, попавшему в беду. Он готов был поделиться последним, не  прося  ничего взамен.  Валерка  охотно помогал переезжать на новые квартиры, делать ремонт, привозил лекарства,  навещал  заболевших, дежурил по первой просьбе. Несмотря на то что зарабатывал  Соломоныч, по тогдашним меркам, очень прилично, денег у него никогда не водилось, поскольку он вечно давал в долг, не требуя отдачи.
 Ни одно больничное общественное  мероприятие не обходилось без Валеркиного участия. Концерты, собрания, уборка мусора с территории больницы, празднование юбилеев сотрудников  –  воодушевленный Соломоныч неизменно был в первых рядах трудящихся, таскал плакаты,  матерился,  разжигал костры. 
Иногда в больницу с концертами для больных приезжали настоящие артисты. Это  были выдающиеся дни в жизни Валерки. Принаряженный, слегка пьяный и улыбающийся, он старательно  развлекал гостей. С утра Соломоныч  обегал все  ординаторские, изымая у врачей подаренные пациентами  цветы и конфеты.  Букеты потом торжественно вручались артистам, а чтобы общение прочнее  запечатлелось в памяти, после концерта в столовой накрывали стол.  Скромный больничный ужин дополнялся  реквизированными конфетами, фруктами и закусками, которые на собственные деньги покупал щедрый Соломоныч. Потчевали гостей,  обильно сдабривая трапезу фирменным валеркиным напитком, получившим среди больничных врачей  прозвище «соломоновки».  Рецепт «соломоновки»  не отличался особой сложностью: в разведенный раствором глюкозы  медицинский спирт добавлялись различные снотворные и седативные средства.   Эффект от приема «соломоновки»  каждый  раз значительно отличался.  Дело в  том, что Соломоныч, самолично готовивший  пойло,  в отличие от фармацевтов и алхимиков, никогда не пользовался стандартными  прописями, а ориентировался   на собственный вкус  и вдохновение.  Однажды я был свидетелем, как он мертвецки напоил квартет музыкантов, использовав для этой цели всего лишь бутылку «соломоновки». 
  Как-то врачебный состав отделения реанимации в полном составе  также стал жертвой соломоновского винодельческого таланта. Мы пришли к нему на день рождения,  и сели за стол, не обратив внимания, что водка отчего-то перелита из бутылок  в  хрустальные графины.   Это только на словах говорится, что от перемены мест сумма не меняется…  После первых же  выпитых  рюмок гости начали опадать со стульев, как осенние листья с березы, кого-то по дороге домой забрали в милицию, один из гостей, вернувшись домой, зачем-то запрятал портфель и шапку в газовую духовку, а еще один страдалец  чуть не откусил себе палец, очевидно, приняв его за нечто более съедобное.  Когда потом стали допрашивать Соломоныча, что он подмешал к водке, выяснилось, что в коктейль вошли практически все ингредиенты анестезиологического набора. На вопрос, зачем он это сделал, Валерка простодушно отвечал: «Чтобы вас не тошнило»… Ударить отравителя после такого ответа ни у кого из пострадавших не поднялась рука.

 Самым выдающимся событием в жизни больницы, в котором Соломоныч неизменно принимал самое живое участие, были похороны кого-нибудь из местных сотрудников. Умирали коллеги с удивительным  постоянством. В случае,  если врачебная летальность неожиданного снижалась, места  докторов на траурном постаменте в  ритуальном зале местного морга  занимали медицинские сестры, работники столовой или бухгалтерии. Достойные похороны устраивались также и именитым пациентам, имевшим честь окончить свой земной путь в стенах больницы.  Все они удостаивались  торжественных проводов к месту упокоения и последующего поминального стола.
Отношение к похоронам было  сродни участию в очередном субботнике  – мероприятии довольно хлопотном, требовавшем  пожертвовать выходным днем, к тому же и влекущем серьезные денежные издержки.  Однако при желании и  известной  изобретательности  даже  ленинский субботник или скучные похороны  могли обернуться вполне приятным корпоративчиком.
 
Обычно весть о кончине коллеги, неведомо каким путем,  в первую очередь достигала  ушей Соломонова, который, забросив больных и наркозы, обегал отделения, собирая деньги на венки, гроб, поминки. С молчаливого согласия администрации, Валерка был непременным организатором  всех траурных процедур – он договаривался с могильщиками, покупал необходимые ритуальные принадлежности, обзванивал родственников и друзей покойного, назначая дату прощания. 
В назначенный  срок около больничного морга собирались  мрачноватые  сотрудники, среди которых наиболее энергичным и оживленным, словно именинник, смотрелся один только Соломоныч. Санитары выносили гроб, и несколько автобусов чередой везли провожавших на кладбище.  Обычно проводы умершего коллеги затягивались надолго. Хоронили, конечно, достаточно скоро – по четкому графику, разработанному администрацией кладбища. Но после того как на свежий могильный холмик устанавливалась дощечка с фамилией усопшего,  провожавшие устремлялись на поминки, организация и проведение которых  также ложились на плечи  Гены Соломонова.      
Помню похороны заведующего хирургическим отделением, буквально сгоревшего от рака где-то в самом конце марте.  Хотя покойного при жизни многие не жаловали за его высокомерие и надменность, на похороны собралось много людей.  Снег почти растаял и, когда гроб донесли до могилы, оказалась, что она до половины заполнена талой водой. Соломонов хотел было бежать за ведрами, чтобы вычерпывать воду, но  подвыпивший  коллега остановил его.   
– Ничего в этом страшного нет, – рассудительно заметил  доктор. – Надир родился на берегу Каспийского моря, а как  поется в опере, мы в море родились, так и  умрем на море…
Большинство присутствовавших  согласились со словами меломана – и  гроб плюхнулся в могилу, словно в морскую пучину, подняв множество брызг. Близкие и друзья  бросили в могилу по пригоршне земли, потоптались, пока могильщики  наскоро утрамбовывали  лопатами могильный холмик,  и  всей гурьбой отправились на поминки  домой к покойному, где его родные накрыли по-восточному богатый стол.
Скорбь способствует выпивке. Тосты, живописующие жизненный путь усопшего, следовали с устрашающей скоростью, и  собравшиеся быстро забывали и причину застолья, и самого покойного. Языки развязывались, разговор принимал все более веселый оборот, шутили,  вспоминали забавные анекдоты, произошедшие в больнице в разные годы. Потом поступило предложение  спеть что-нибудь задушевное, и поминки закончились далеко за полночь  песнями и танцами уже в  квартире  Соломонова.
Наутро после бурной тризны Валерка выходил смурной и мрачный. Не здороваясь, он где-то опохмелялся и отправлялся в малую операционную, где обычно сидел до конца рабочего дня.
  ***
Остается неразрешимой  загадкой, как  Соломоныч  сумел  получить  врачебный диплом. Написать даже пару строк  без ошибок было для него непосильной задачей, а  скудные познания анатомии, физиологии и прочих медицинских премудростей давно выветрились из Валеркиной безалаберной башки.  Соломоныча отличала легкая рука и редкое везение, благодаря чему он виртуозно проводил тяжелейшие наркозы. В реанимации он добросовестно выхаживал самых запущенных и безнадежных больных, а в   операционной вообще чувствовал себя как рыба в воде. В санитарском халате и  маске, болтающейся на шее, он, громко напевая и матерясь,  направлял, по просьбе хирургов,  операционную лампу,  разводил растворы в шприцах, гремел лотками, сваливая их содержимое в раковину.
Когда я, мальчишкой-студентом, познакомился с Соломонычем, ему, вероятно,  было уже ближе к солидному полтиннику, чем к полуюношескому сороковнику. Роста Валерка был среднего, не толст, но и  не худ,  на мясистой физиономии патриотично краснел грушеподобный нос, не по возрасту  украшенный подростковыми прыщами.  Примерно один раз в месяц, оставшись на дежурство, Валерка  запирался в ординаторской и  красил  курчавую, густую шевелюру,  брови и ресницы  каким-то хитрым раствором.  Разводил он его на глазок,  не слишком заботясь  о концентрации краски, так что получаемый колер  волосяного покрова  каждый раз поражал своей непредсказуемостью. Следует отметить, что эксперименты над своей внешностью он ставил без всякого суетного  желания нравиться представительницам прекрасного пола  – Соломоныч был заклятый женоненавистник,  баб терпеть не мог,  жил холостяком и каждый раз вздыхал, уплачивая налог за бездетность, который при советской власти  вычитали у людей, не обремененных потомством.
В состоянии  легкой алкогольной эйфории Соломоныч становился словоохотливым, добродушно матерился и смаковал больничные сплетни. По мере повышения градуса благодушие постепенно уступало место мрачноватой мизантропии, лицо приобретало кирпичный оттенок, губы и нос распухали, будто Валерка  подвергся нападению роя  пчел. Завершались алкогольные метаморфозы тяжким забытьем, когда, приняв очередную дозу, Соломоныч  засыпал, широко раскинув конечности и  страшно храпя. Это еще можно  было снести, но подлинная  беда заключалась в том, что во сне бедолага переставал дышать. Лицо из кирпичного становилось  чугунным, губы синели мертвецкой cиневой – и Валерка становился похож на жертву апоплексического  удара.
В однокомнатной квартире, близ метро «Щелковская», где в одиночестве проживал Соломоныч,   всегда  было чисто  и  уютно благодаря особой банальной провинциальной обстановке:  немецкая полированная стенка, отечественный хрусталь в серванте, дешевые безделушки и салфетки на телевизоре и этажерке. На стене висел портрет матери Соломоныча  –  накрашенной блондинки с выщипанными, по моде сороковых годов, бровями.               
Живых родных у Соломоныча не было, и он не любил рассказывать о прошлой  жизни, детстве. Из путаных рассказов Соломоныча я знал, что родился он где-то в Сибири, где его отец служил то ли чекистом, то ли охранником в лагере. Однако отцовский орден Боевого Красного знамени, который  показал  Соломоныч,  все-таки чаще давали за реальные подвиги, а не за службу вертухаем.   
Однажды Соломоныч где-то сильно простыл,  мы подшучивали над его методом лечения простуды чистым спиртом, но особого внимания недугу коллеги не уделяли –  болезни для нас были привилегией пациентов, а доктора могли позволить себе лишь немного прихворнуть. Но потом Валерка позвонил на работу и сиплым голосом сообщил, что взял больничный и несколько дней не выйдет на службу. Несколько  дней истекли, потом были какие-то особенно длинные  ноябрьские праздники, а когда, наконец, кто-то из медсестер отправился навесить Соломоныча домой, дверь никто не открыл,  из квартиры доносил характерный запах смерти…
Хоронили Соломоныча всей больницей. Я не припомню такого изобилия  венков, гвоздик и венков, покрывавших гроб...  Потом были очень пьяные поминки в заводской столовой, где все выступавшие, от главного врача до гардеробщицы, говорили  добрые и хорошие слова о живом Валерке. А он, уже неживой, в каком-то далеком астрале, наверное, был  счастлив от того, что его похороны и поминки получились такими удачными и веселыми…


     СТАРЫЕ ТОВАРИЩИ

Буров плохо помнил, как оказался в больнице: острая боль, кинжалом пронзившая грудь, смутные лица прохожих, склонившихся над ним, белый потолок кареты скорой помощи,  ослепительный свет ламп в реанимационной палате… 
Инфаркт оказался обширным, но Буров упорно шел на поправку, усердно выполняя требования врачей, а по ночам следил глазами  за  бегущей на  экране монитора  электронной кривой, фиксировавшей сердечный ритм.
Будучи врачом, хирургом, он сам никогда раньше всерьез не думал о своем сердце, привычно считая его  всего лишь  мотором для перегонки  крови по сосудам.  И только теперь он осознал всю хрупкость и уязвимость, того, что бьется у него в груди, что подчас жгучей болью  жалится на его – Бурова,  беспутную жизнь, с бесконечными дежурствами, операциями, курением, дальними переездами, холостяцкой  неустроенностью.

В четверг, после консилиума, Бурова решили перевести  из реанимации в терапевтическое отделение.   На прощание лечащий  молодой врач сказал Бурову, что он – счастливчик и другие на его месте давно бы уже договаривались  с апостолом Петром о пропуске в райские кущи…
Когда его привезли на сидячей коляске в палату, сосед спал, отвернувшись лицом к стене.  Стараясь не  тревожить, Буров разложил нехитрый скарб в прикроватную  тумбочку и прилег на постель. Он  вставил  в уши наушники приемника и не заметил,  как задремал сам.
- Привет, Буров. Не ожидал, что встречусь  здесь с тобой.

Чей-то очень знакомый голос заставил Бурова повернуться на бок. Он увидал Георгия – человека, некогда бывшего его самым близким другом, а потом ставшим даже не врагом, а некой темной силой, разрушившей всю жизнь, отнявшей у Бурова счастье, любовь,  смысл существования.
- Давненько, Буров, мы с тобой не виделись. Почти четверть века. А встретились вот как…  Что-то дует, надо дверь закрыть.  Сестры не дозовешься.
Георгий тяжело поднялся  с кровати и сделал несколько  шаркающих, стариковских шажков к двери.  Буров помнил его молодым красивым парнем, с румянцем во всю щеку. Они вместе поступали в медицинский институт, вместе учились в одной группе, потом оба поступили в аспирантуру.  Георгий  всегда верховодил  их компанией, был неизменным тамадой на вечеринках и свадьбах, которые тогда, в их  первой молодости, случались  часто. И на свадьбе Бурова с Натальей он был не только его свидетелем во Дворце бракосочетания, но и вел  праздничный стол.   Было много дальних   родственников с обеих сторон, никому не известных студенческих друзей Натальи, но Георгий умудрился ни разу не ошибиться, представляя по именам-отчествам почтенных старцев и рдеющих от смущения подружек невесты. Он сам произнес  какой-то старинный кавказский тост, а потом, обнимая, Бурова, тихо сказал ему:
                - Я чертовски рад за тебя, старик. Это – твое счастье…
      
     Теперь вместо молодого чернявого красавца  Буров увидал  истощенного, желтушного  старика, с  неестественными, почти коричневыми,  белками  впавших глаз. Он болезненно морщился и стонал при резких движениях.

- Что смотришь? Совсем я плохой стал, -  спросил Георгий, присев на кровать. – Эти дураки пытаются разыгрывать комедию, убеждают, что у меня камни в пузыре. Но, я все-таки, врач, понимаю,  что это такое…  Метастазы  в печень – вот что это такое! А, впрочем, все равно...  Сил терпеть  уже больше нет. Скоро,   думаю, уйду. Да и тебя крепко прихватило, старик.  Сестра сказала – обширный инфаркт.

         Буров молча кивнул головой. Ему не хотелось говорить с Георгием, но  того словно прорвало.
- Вот уж не ожидал встретиться с  тобой здесь напоследок. Знаешь, а ведь скоро  Наталья придет – она каждый день ко мне приходит после обеда. Вот будет встреча!  Обрадуется, наверное, все-таки ты - ее первая любовь…

 - Если ты не замолчишь, я попрошу, чтобы меня перевели в другую палату.
Георгий неожиданно оживился, услышав недовольный  голос Бурова.

- Брось,  что ты так переживаешь?  Столько лет прошло, былое быльем поросло. Да и мы с Натальей давно уже не те влюбленные голубки, что упорхнули из  твоего гнезда. Уж и любви-то не осталось... Так,  привычка, вроде  домашних тапочек: и выкинуть жалко,  и ноге удобно, а в гости в них не пойдешь.
- Заткнись, надоел!
                ***
  Они молча лежали, думая о своем. Георгий иногда ворочался с боку на бок, стонал.  В дверь постучали, и  вошла Наталья. Время сильно изменило ее, но в ней еще оставалось, кроме необычайной красоты,  особая  женская прелесть, что пленяет настоящих, сильных мужчин более всего, заставляя их терять голову, изменять делу, товарищам.
  Буров почувствовал, как напряженно забилось сердце, в голову ударила волна. Он поднялся, и, стараясь говорить спокойно, с  улыбкой сказал: 

- Здравствуй, Наталья. Вот с твоим мужем, наконец, встретились. Беседуем, развлекаем друг друга, как можем.
От неожиданности она присела на стул, стоявший у постели Георгия.
- Господи, как ты здесь  оказался? Что-то серьезное?
- Да, ничего страшного. Просто решил посмотреть на медицину  с другой стороны баррикад. А то все  лечишь, лечишь. Надо же и самому попробовать себя в роли пациента.  Ладно, не буду вам мешать, погуляю  по коридору.
Ходить было тяжело,  он присел на стул  у  окна, выходящее на больничный двор.
               - Прости меня за все. Пожалуйста.
К плечу Бурова прикоснулась женская рука. Наталья стояла рядом.  Раньше он много раз пытался представить, как состоится их встреча, что он скажет ей, но судьба старательно разводила их пути. После развода, Буров уехал из города, где они жили,  потом его  занесло в дальние страны. Время сгладило боль,  вернувшись на родину, он уже не  пытался что-либо разузнать о бывшей жене и бывшем друге. Однажды  кто-то из однокашников между делом сообщил, что Наталья теперь известный в городе кардиолог, защитила докторскую диссертацию,   Георгий пошел в администраторы, стал каким-то медицинским начальником областного масштаба.
   Потом подошла пенсия, и Буров решил вернуться в город, в котором прошли его  детство, молодость. Наверное, это была ошибка –  здесь уже мало, что напоминало те времена. Это был чужой город, живущий по чуждым  законам, переполненный машинами, людьми, непонятной рекламой. Не осталось улиц и переулков его  юности, молодости, по которым можно было бродить по вечерам. Старые дома сломали, на их месте выросли многоэтажные монстры. Даже кладбища, и те приобрели странный вид: все меньше крестов и мраморных досок, все больше аляповатых обелисков на могилах убитых «новых русских». Чтобы не скучать, Буров  пошел работать в поликлинику и завел щенка-водолаза,  которого с удовольствием воспитывал. А потом он попал в больницу.
                ***
    И вот она стоит  рядом, положив руку на его плечо. Буров с удивлением почувствовал, что ни ее слова, ни теплота ее руки, ни ее красота не трогают душу.
- Мне не за что тебя прощать. Видно, так должно было случиться. Почему у Георгия так все  запущено – поздно диагностировали рак?
- Он всегда не любил лечиться.  Врачи часто  себя так ведут, хоть их  еще со студенческой скамьи учат, что  надо вначале исцелиться самому. Ты тоже, наверное, не слишком за собой  следил, раз здесь оказался…
-  Да что обо мне говорить...  Инфаркт у каждого случиться может.  Плохо, что Георгий понимает ситуацию.
- От него бессмысленно скрывать правду… Он все осознает, но держится очень хорошо, не жалуется, стареется подбодрить меня.
- Я это заметил.
- Хочешь, я поговорю с твоим лечащим врачом, переведу к себе в клинику? У меня хорошая аппаратура, не хуже чем в Москве.
- Спасибо, но у  меня все в порядке. Поставили стенты, теперь отлежусь немного и пойду домой. Меня ведь собака ждет, скучает.  Водолаз, очень умный.  Сейчас с ним сосед гуляет...
-  А семьи, детей нет?
- Нет, не успел, а теперь уже поздно.
-  У нас тоже детей не получилось родить. Я тебя очень прошу – не спорь с  Георгием, пожалуйста. Он и в чем не виноват. Это - моя вина, мой грех.
- Что ты, в самом деле,  заладила – вина, грех. Молодые были, глупые. Я тоже виноват, что не уберег  свою жену от товарища. Насчет Григория не волнуйся. Не собираюсь я с ним теперь старые счеты сводить. Не зверь же я, в самом деле…
- Спасибо. Я завтра утром перед работой к вам заеду. Что-нибудь тебе домашнего приготовлю.
Когда Буров вошел в палату,  Георгий забылся тяжким сном.  Он тяжело дышал и время от времени  стонал от  боли, которую не мог сдержать усилием воли, как это он делал, бодрствуя.
Буров попытался читать, но мысли автора  не доходили до его сознания. Он  отложил книгу, посмотрел на соседа: в вечерней полутьме его  лицо казалось  совсем молодым,  был невидим нестерпимый желтушный оттенок кожи, сгладились грубые морщины на лбу, ушла  жесткость насмешливой улыбки.
- Зачем все это? Почему нам пришлось встретиться теперь, здесь, перед самым концом? - в голове Бурова  вновь и вновь возникали вопросы, на которые он не знал ответов.
                ***
Утро в больнице начинается рано. За дверью прогремела каталка, послышались голоса. Буров проснулся, посмотрел на святящийся циферблат часов – было семь утра.  Георгий спал, время от времени тяжело, с храпом,  вздыхая.
Дверь в палату приоткрылась и в нее заглянула дежурная медсестра Машенька. Она посмотрела на Георгия и, увидав, что он спит, громким шепотом позвала Бурова.
             - Пожалуйста, выйдете, я такое скажу!
Буров вышел в коридор и только тут увидал, что хорошенькая, похожая на известную актрису, Маша чем-то встревожена.
        - Идите в процедурную, я здесь не могу  говорить.
Она шла впереди Бурова, который не мог отказать себе в удовольствие смотреть на изящную девичью фигурку в просвечивающем халатике, на грациозную шею с завитком светло-пепельных волос, выбившихся из-под медицинской шапочки.
В процедурке, где больным делали уколы, куда в неурочные часы вход был категорически запрещен, Машенька неожиданно достала пачку сигарет и спросила:
             - Можно я закурю?
             - Я не возражаю, но разве здесь можно курить, - удивился Буров.
             - Сейчас не до этого… Вы ведь  были давно знакомы с Натальей Юрьевной – она сама говорила это вчера дежурному врачу, когда просила показать ваши электрокардиограммы. Поэтому я хочу спросить, как мне поступить: сейчас позвонили из милиции и сказали, что она погибла в автокатастрофе, когда ехала из больницы. Такой ужас! Она такая добрая и красивая была. Лучше всех наших докторов…  Что мне теперь сказать Георгию Давидовичу?  Он начнет беспокоиться: она всегда приходила к нему в это время…   Может, вы ему все скажите - вы ведь  старые товарищи.

        Буров прислонился к стене, пытаясь унять  сердце, рвущееся  из груди.  Девушка вытерла слезы маленьким платочком и  посмотрела на него.
         - Хорошо, я скажу. Мы, действительно, старые товарищи…
Когда Буров вошел в палату, его поразила странная тишина.  Еще не включив свет, он сразу понял, что  Георгий мертв.    Буров  положил упавшие руки на грудь, прикрыл веки, потом  медленно прикрыл дверь,  пошел в процедурку.
          -  Маша, он все знает. Вы зайдите к нему  минут через десять. Дайте, пожалуйста, сигарету и спичку, я пойду на лестницу.
           - Вам же нельзя курить, - с укоризной заметила девушка.
           - Можно, мне теперь все можно, - усмехнулся Буров. Он вышел на лестницу, долго стоял, опершись на перила.   -  Они жили не слишком счастливо, но умерли в один день. Идиотизм какой-то, - пронеслось у него в голове.  Курить не хотелось. Буров  размял табак, понюхал и бросил  распотрошенную сигарету в замызганную стеклянную банку для окурков.