Штрихи к семейной жизни наркома

Борис Артемов
...В конце 20-х сотрудник Днепропетровской государственной гидробиологической станции Петр Ширшов, изучая процесс техногенной трансформации гидробиологического комплекса излучины Днепра, описывал исчезающий видовой состав водорослей-обрастателей днепровских порогов и особенности придонного фитобентоса. Вряд ли молодой аспирант тогда задумывался над тем, какой блистательной и страшной будет его дальнейшая жизнь, как трагически переплетутся судьбы самых близких и самых дорогих ему людей…

ЧП на площади Дзержинского
…На исходе 1946 года посреди Москвы в министерстве Морского флота СССР случилось ЧП. Мрачно, по-черному запил министр. Двое суток кряду, запершись в кабинете, глушил, не хмелея, разведенный спирт. Не ароматный «Арарат» из хрустальных рюмочек, к чему положение обязывало, а сжигающее глотку огненное пойло, как много лет назад на полярной льдине, из жестяной кружки, разводя сырец затхлой водой из министерского графина. Пить был горазд – недаром ещё в 30-м за пьянку из комсомола поперли. Пытались, было, вышибить запертую наглухо дверь, да пообещал из наградного «коровина» пристрелить любого, кто посмеет ему мешать. Поверили, как не поверить, коли человек до того как пить начал, прилюдно выбросил из кабинета и растоптал ногами портрет Вождя. Такому – терять нечего. Видать, до крайности уже дошёл.
Полгода назад арестовали жену министра, артистку театра Моссовета. То ли шпионкой английской оказалась, то ли на немцев работала – даром что ли в октябре  41-го, когда всякий столичный житель в эвакуацию рвался на восток, уезжать из Москвы напрочь отказалась. Говорят, министр госбезопасности Абакумов лично её из дома увозил. В наручниках. А ещё говорят: она за копейки да за министерский продуктовый мужнин паёк известной модистке фешенебельные наряды заказывала, а потом единожды одёванное втридорога в скупку сдавала. Так что поделом ей. И жалеть нечего. Товарищ Сталин так и передал министру в ответ на просьбы разобраться: пусть не жалеет, дескать, другую жену себе ищет, опыт, небось, имеется. А не сможет сам найти, пусть товарища Берию о помощи просит. Вот после этого и запил. Жалко министра: мужик заслуженный, крепкий, а страдает, как слюнтяй, из-за бабы. Застрелится, неровен час. Хорошо бы сынка старшенького Роальда к кабинету родителя привести для приведения в чувство. А ещё лучше дочку Мариночку. Пусть зовёт отца, просит выйти. Авось опомнится. Не гоже ведь дитяти малому жить дальше в приюте с клеймом вечным: дочка врага народа и самоубийцы. Дети ведь за отцов не в ответе – так Вождь учит…

Дочь Спящей Царевны
Марину воспитывал отец. А после его ранней смерти – мачеха. Маму она совсем не помнила. Знала лишь – та уехала на длительные гастроли, которые вот-вот закончатся.
Ожидая её скорого возвращения, в скрипучих шкафах бабушкиной комнаты большой коммуналки в Казицком переулке томились восхитительно пахнущие пудрой и тонкими духами мамины платья, стояли мамины туфли, а в больших коробках лежали дивной красоты шляпки, перчатки, вуалетки, веера и искусственные цветы. Бабушка Леля отлично понимала, чего хочет внучка больше всего на свете. А потому ей было позволено открывать шкафы в любое время. Марина могла разглядывать их волшебное содержимое часами, вдыхая божественный аромат – ведь эти вещи, столь непохожие на одежду женщин московских улиц, могли принадлежать только настоящей фее. И даже порой, замирая от восторга, примерять туфельки на высоких прозрачных «хрустальных», как у Золушки, каблучках. Или, смущаясь под улыбающимся с фотографии на стене маминым взглядом и вздохами бабушки, смахивающей непонятно почему текущие по щекам слезинки, надевать, путаясь в длинном шлейфе, чудесное платье, сшитое, словно настоящая рыбья чешуя, из перламутровых невесомых блесток.
А потом бабушка умерла. И детство закончилось…
…В 1989, когда ненадолго открылся доступ ко многим прежде засекреченным документам, Марине Петровне удалось взглянуть на дело своей матери в особом фонде центрального архива МГБ. А год спустя, после публикации пронзительных отцовских дневников в столичном еженедельнике, она получила издалёка долгожданную весточку. Жительница поселка Омчак Люда Волькина сообщала, что мама Марины Петровны похоронена на тамошнем кладбище ссыльных, в 800 километрах к северо-западу от Магадана. Об этом свидетельствовали найденные документы на захоронение, оформлявшиеся некогда дирекцией фабрики им. Берии Тенькинского горно-промышленного управления Дальстроя. Могилку, затерявшуюся в зарослях кедрового стланика, едва отыскали. От иных, безвестных, отличалась она лишь чудом сберёгшейся надписью на памятнике: «Здесь покоится прах Евгении Александровны Горкуши-Ширшовой. Родилась – 8 марта 1918 года. Скончалась – 11 августа 1948 года. Мир праху твоему, дорогое дитя».
Надпись эту сделала на могиле погибшей дочери Елена Владимировна Горкуша. Её бабушка Леля.
…Дорога из Москвы до Омчака неблизкая – едва ли не через половину Земного шара. Осилить не просто. Но у всё понимающего коллеги по институту океанологии Александра Моисеевича Городницкого «неожиданно», совсем кстати, оказались неотложные дела в Магадане, которые могла сделать и она. Уважаемый доктор наук не только вручил Марине Петровне техзадание, но и посоветовал вписать в командировочные документы кроме Магадана и Омчака еще кучу поселков Колымской и Тенькинской трасс. На всякий случай. Места ведь режимные, закрытые. Без милицейского разрешения даже билет на самолёт не купить…
Поплакала Марина Петровна на могилке мамочки. Зарыла в её изголовье землю из отцовской могилы, что на Новодевичьем. Взяла мерзлый комочек из маминой – для отца. А перевозить прах на материк, как предлагали, не стала. Лежит мамочка на глубине пяти с половиной метров. В вечной мерзлоте. Бабушка специально так хоронила. Спит спокойно в куске хрустального льда нетленная на века, как царевна из сказки. Зачем ее тревожить?..

Заключенная №13
Шероховатые стены тесной камеры, подобно губке поглощающие звуки и запахи, насквозь пропитались тошнотворной карболкой, аммиачной вонью параши, прелым бельём и скисшей баландой; яркий свет лампы в сто свечей, горящей сутки напролёт, давно стёр рамки времени; а в гнетущей тишине растворился крепнущий с каждым мигом панический ужас и безмерное отчаяние.
…Неужели всё это происходит с ней? Неужели это её день и ночь напролет допрашивают поочередно сменяющиеся следователи? После трех суток бесконечного чередования равнодушного монотонного бормотания и матерных грязных угроз, в промежутках между которыми она тонула в коротком тревожном забытьи, скорчившись на привинченной к полу табуретке, грань между кошмарной явью и ужасом сновидений, всё более схожих с галлюцинациями, стёрлась напрочь. Сохранился лишь липкий, перерастающий в панику страх, стекающий по вискам холодным потом. И ухмыляющийся следователь, что грубо тискал её, поднимая после очередного падения с табуретки на пол…
…Сосед по даче, статный генерал-полковник, назначенный недавно министром госбезопасности, бросил свой спортивный двухместный кабриолет на взгорке под березками и, широко улыбаясь ей, неторопливо спускался по тропке к самым мосткам:
– Евгения Александровна, голубушка, вот вы где, оказывается! Детишек на лодочке катаете! То-то телефон не отвечает. А ведь буден день, понедельник. Вас в театре заждались. Телефонируют, почитай, с самого утра – да все без толку. Юрий Александрович обыскались свою ведущую актрису. Можно сказать с ног сбились, глазоньки выплакали. Гастрольная поездка, говорит, без неё под угрозой срыва. Вы не смейтесь. Измучил товарищ Завадский всех. Даже до меня добрался. Рвёт и мечет, как мавр Отелло. Подать, требует, сей же момент мою несравненную Горкушу. Разве откажешь? Тем паче, сам человек служивый, понимаю – служба дело безотлагательное. Присаживайтесь в авто. Доставлю в лучшем виде, с ветерком. Благо, сам в Москву тороплюсь. А за деток не беспокойтесь. Роальд вполне самостоятельный мужчина. С Мариночкой и сам справится. Довезёт колясочку до дома…
…Еще через двое суток без сна, она уже не только не ориентируется во времени, но и окончательно теряет представление о пространстве, как бы перемещаясь в ватный удушающий кокон. Связь с объективной действительностью рушится окончательно. В могильной обволакивающей тишине Вселенной, сжавшейся до размеров кокона, не остается ничего. Нет ни боли, ни стыда. Лишь единый звук – мерное, в такт каждому шагу, позвякивание тюремных ключей надзирателя, снова и снова ведущего её на допрос по бесконечным пустынным лестницам и коридорам. Лишь чужое хриплое с надрывом сопение, жадные руки, торопливо шарящие по её телу и навалившаяся сверху зловонная тяжесть, дрожащая от вожделения и похоти. А дальше она соглашается на все, подписывает любые бумаги, только бы вновь обрести себя и оказаться в реальном мире!..
…В последнее счастливое воскресенье ласковым июльским вечером, когда над верхушками заснувшего леса догорали последние лучи заката, и березки, тесно обступившие дачу, не смели пошевелить ни одним листочком, боясь спугнуть тишину, они вернулись из города. Стремительно выбежав на балкон, она притихла на мгновение, прислушалась к нежному лепету Маринки, безмятежно засыпавшей внизу в своей коляске. Потом прижалась к мужу и горячо зашептала, уткнувшись губами в седую прядь над пульсирующей жилкой на его виске: «Ширш! Мы скоро заведем себе еще одну Маринку. Только пусть это будет мальчик». А он, умирая от нежности, целовал её глаза, искрящиеся озорным весельем, встрепенувшиеся вверх ресницы, и притворно возражал: «Нет! Пусть это будет вторая Маринка. Маринки у нас хорошо получаются!»
А потом она говорила, как чудесно будет им на юге, в отпуске, когда не нужно будет грустить каждое воскресенье, прощаясь на целую неделю. И от избытка радости у неё сбивалось дыхание: «Ширш! Ты только подумай! Целый месяц вдвоём на море... И тебе не надо спешить, беспокоиться, думать о работе... Даже тяжело представить себе, что это возможно... Давай поедем поездом, не самолетом. Самолетом слишком скоро, а я так люблю ехать с тобой вместе куда-нибудь бесконечно далеко…
Ах, Ширш! Если бы ты знал, как хорошо мне с тобой!»

Пума и Заяц
...В багрово-сером октябрьском небе над Москвой, кипящем от разрывов зенитных снарядов, надрывно и страшно гудели моторы вражеских «Хейнкелей». А смазливую дамочку, бегущую не ко времени невесть куда по пустынному Каменному мосту, едва не угораздило попасть под колёса правительственного ЗИСа. Согласно должностной инструкции водитель Уполномоченного ГОКО ни в коем случае не должен был прекращать движение во избежание возможного террористического покушения. Но разве возможно бросить человека без помощи? Да и Уполномоченный выскочил из теплого салона, ни секунды не мешкая, как когда-то в обжигающую полынью крошащейся под палаткой полярной льдины. Кинулся к пострадавшей и обомлел вмиг. Девчонка ведь не простая оказалась. Киноартистка, героиня известной всей стране картины. Модное пальтишко в грязи, измято. Чулочки фильдеперсовые порваны. Слёзы в бездонных глазах. Благо, судьба миловала – медицина не понадобилась. Жива оказалась и невредима. А вот сам Уполномоченный обо всём на свете позабыл. И о том, что семья в Красноярске ждёт. И о том, что в войну не до девичьих слёз. Утонул в тех глазах Герой Советского Союза навек. Видать о них-то и о большой настоящей любви, которую рано или поздно найдёт, и мечтал когда-то на льдине, в затерявшейся среди пурги полярной ночи палатке, прислушиваясь к завываниям ветра. И «артисточка-фифа» обо всех своих былых богемных ухажерах забыла. Даже о поэте Родионове, которого ещё совсем недавно считала самым близким и родным…
С той поры они не расставались. Ни под бомбами, ни в суете и грязи военного быта. В новогоднюю ночь после тоста за Родину, Сталина и Победу перед людьми он её женой назвал, а она его – мужем. А в весточках, лишь двоим известных, дававших надежду и согревавших во время коротких разлук, звали друг друга: Ширшем и Женюркой. Или Пумой и Зайцем…

Бесполезные стихи о любви
На станции Кемь старый приятель Шток, возвращавшийся во фронтовой Мурманск из самой Москвы, утащил его к себе в отдельное купе пить коньяк и грузинский тархун.
И как-то сразу забылись собственный прокуренный и душный общий вагон, платформы с девчонками-зенитчицами у счетверённых «максимов» в голове и хвосте состава, и даже мрачные конвоиры на площадках теплушек, везущих в лагеря за полярный круг заключенных. И то, что сейчас не полуночные посиделки киношников на открытой веранде у ласкового южного моря. И не садик на Страстном бульваре для московской богемы, где в последний предвоенный день играл под деревьями маленький оркестр, а знаменитый «Борода» – метрдотель Яков Данилович угощал гостей свежими раками и божественным зубриком, запечённым в крошечных сковородочках со сметаной и сыром. Тогда приятель провозглашал смешные витиеватые кавказские тосты и поднимал бокал с рубиновым, благоухающим клубникой «Кипианевским», за красоту его молодой жены, глаза которой лучились от любви и счастья. Только сейчас уже лето 43-го. И на нем форма флотского офицера. А за спиной не только былые наивные песенки для кино и джазбанда Утесова, которые напевала вся страна, но и отчаянные разведывательные вылеты на торпедоносце за линию фронта. И боевое дежурство на поскрипывающей под тяжестью ледяной свинцовой толщи подлодке, притаившейся в ожидании немецких транспортов среди донного сумрака мрачного норвежского фиорда.
Чёрт дернул его спросить приятеля о бывшей жене. Приятель её не встречал. Слышал только, что живет со своим полярником хорошо, что он теперь – нарком морского флота, у него свой самолет, что они часто бывают в Москве, что она еще больше похорошела, но в кино нарком ей сниматься не разрешает. Впрочем, все это слухи, да и не все ли равно, что с ней.
Ему было не все равно. Ведь он ее любил еще больше, чем раньше, он ее обожал и думал только о ней. Каждый день, каждый час, каждую минуту. Все эти годы только о ней и ни о ком больше. Приятель посетовал на то, что порой объект страсти недостоин любящего.
– Она недостойна моей любви? Ты идиот, недоносок, что ты знаешь о любви?! Я ее люблю, и мне лучше знать, достойна она или нет. Слушай, дурачок! – рассвирепел он и неожиданно стал читать стихи из заветной тетради, хранившейся под целлулоидом лётного планшета.
Он прочитал приятелю о первой встрече с ней. Потом о том, как они жили у моря и как были частью этого моря. Потом еще и еще…Приятель оторопел: если бы та, которой посвящались эти стихи, слышала их, если бы взглянула на поэта… она бы, ни секунды не раздумывая, босиком, в чем есть бежала к нему. Бросила бы своего полярника, бросила весь мир и прижалась к этому несправедливо и горько обманутому человеку. И была бы счастлива, так счастлива, как может быть счастлива женщина, которой посвящают такие слова…
– Слушай, старик,– сказал он приятелю очень серьезно.– Слушай и запоминай, потому что мы с тобой никогда больше не вернемся к этому разговору. Счастлив тот, кого она одарила любовью. Хотя бы на миг. Вот только полюбить после неё другую женщину невозможно. Исключено.
Приятель стал ругать его бывшую жену и полярника. Тогда и он выругался. По-черному, по-солдатски, по-мужицкому.
– Никогда не говори так о ней. Слышишь? Никто не виноват, что настоящей любовью для неё стал другой. Но я по-прежнему благодарю судьбу за нашу встречу, за минуты, когда был с ней и когда держал ее в объятиях…
На перегоне между станциями Лоухи и Полярным кругом на эшелон налетели «юнкерсы». Путь впереди был разрушен: искореженные взрывом рельсы сбросило с насыпи. Надрывно и беспомощно гудела паровозная сирена. Безостановочно и бесполезно тарахтели зенитные пулемёты. Над разбитым почтовым вагоном кружили обгоревшие обрывки ценных облигаций и денежных купюр. Вперемешку лежали посеченные осколками тела конвоиров и заключенных среди обломков пылающей теплушки.
– Бежим в лес! – прошептал почему-то приятель, хватая за руки. Но он резко вырвался, закричал, что остается, что никуда не побежит, что это глупость, и бомба, коли суждено, найдет везде…
…Через час приятель нашёл его в тамбуре полуразрушенного вагона. Осколок фугаски разнес в клочья его лётный планшет с заветной тетрадкой, оторвал одну ногу и смял в кровавую кашу другую. Измаранные кровью исписанные листочки устилали пол тамбура и насыпь пути.
Он узнал приятеля и еле слышно прошептал:
– Дай коньяка.
– Нет коньяка. Кончился ещё ночью, когда ты читал стихи.
Он попытался улыбнуться бледными до синевы губами:
– Когда увидишь ее – скажи: Ярослав Родионов тебя любит. Больше ничего не говори.
Он умер, не доехав до Кандалакши, но приятель добился разрешения доставить тело в Мурманск, а оттуда в Полярное.
На третий день его там и похоронили на крошечном матросском кладбище: Северный флот с первых дней войны воевал на чужой территории. Это была война почти без могил на своей земле. Летчики и подводники или возвращались с боевых операций в чужих водах все, или оставались там навсегда…

Плитка горького шоколада
Грузовой лифт двигался рывками, раскачиваясь, со скрипом и оглушительным лязгом, настолько медленно, что поневоле окончательно терялось представление о направлении его движения. То ли вверх, то ли вниз, туда, где, по мнению неопытных сидельцев, располагалось адово горнило.
Но ад, терзающий напоминанием о дневном свете и мире, утраченном безвозвратно, это теперь, отмеряя плохо слушающимися отёкшими ногами утекающие мгновения иллюзорной свободы, она знала точно, находился здесь, на крыше «внутрянки» в тесном колодце прогулочного дворика, упиравшегося бетонными стенами в серое падающее небо…
…Доктор Лунц, невысокий плотный человечек в массивных, еще более утяжелявших отвислые бульдожьи щёчки роговых очках, буравил её злым и холодным взглядом:
– Я ознакомился с заключением осматривавшего вас гинеколога. Жалобы на якобы применённое к вам насилие совершенно беспочвенны, и не выдерживают никакой критики. Скажу больше: они, несомненно, являются болезненным вымыслом, плодом депрессивного состояния, в которое вы себя неосмотрительно вовлекли отказом от сотрудничества со следствием и резким прекращением приема пищи. Не упорствовали бы понапрасну. Побереглись. Теперь ведь вам не только о себе думать надо. И не жалобы писать, а просьбы на возможность получения продуктовых посылок из дома. Соскучились, небось, по домашнему? Я буду рекомендовать руководству… А пока вот, держите шоколад. Он очень черный и очень горький. Ешьте по маленькому кусочку. Это как раз то, что вам сейчас нужно…
…07.03.1947 года в тюремной камере Евгения Горкуша родила сына. Ребёнок был отобран у матери, тайно вывезен из тюрьмы в город Брянск, и отдан на воспитание приёмным родителям.

Будни посёлка Омчак
Он привык спать, не раздеваясь, в пол-уха, готовый вскинуться при малейшей опасности. И всегда при свете. Дивиться тому нечего, особливо в стране, где половина сидельцы, а половина – вохра. И то, что он относился к этой, второй половине, сути дела не меняло. Всю жизнь, почитай, за той же колючкой, подле заключённых да ссыльных. Много их повидал. А запомнил лишь одну поднадзорную. Артисточку московскую. Особая была барышня. Ни чета иным. Говаривали: на следствии расстрельная статья ей корячилась за покушение на маршала Берию. Едва муж, министр флота, у Вождя на коленях снисхождение вымолил. Вместо стенки дали всего-то восемь лет по пустяшной бытовой статье и поражение в правах. Простили, да видать не совсем. Особым бортом, прямо в летнем платьице, в Магадан доставили. И сопроводиловку секретную в пакете под сургучом: использовать лишь на вредных работах по доочистке добытого золота, общение с иными ссыльными строго ограничить, взять под постоянный гласный надзор.
Со временем мамашка к ней из Москвы приехала. Так и жили: артисточка с мамкой в комнате, а он – в сенцах. Поднадзорной этой с материка бандероли с пилюлями снотворными регулярно шли. Кто слал – неведомо, адреса обратного не имелось. Но указание было – пропускать беспрепятственно. Дескать, пусть пользуется, коли вина против Родины спать не даёт. А в августе месяце с бандеролькой и телеграмма пришла. Срочная. Слова, вроде, обычные, да, видать, с тайным смыслом, лишь ей понятным. Прочитала, поплакала, да полную горсть пилюль и глотнула…Может, коли б вовремя хватились, то вытащили с того света горемыку, да мамашки в ту пору в поселке не было. А ему от начальства команды такой не поступило. Да и дохтур, что подле неё три дня гужевался, говорил после – шансов никаких, крупозное воспаление, дескать, началось, а кто ж дозволит на ссыльных медикаменты дефицитные расходовать.
До сих пор не забыть, как мамашка на похоронах по дочке убивалась. На могилку да на крепкую пирамидку из лиственницы с памятной табличкой кольца золотого старинной работы не пожалела. Мужики потом сказывали: глубоко землю долбили, метров на пять, а то и поболе, прямо в мерзлоту…

Мачеха
В 1947 году Петра Ширшова сняли с министерского поста. Правда, тут же предложили иную работу в Совете Министров, куда более престижную.
По-прежнему возглавлял он и институт океанологии. Работал не жалея себя. Отдавался работе целиком. Хотя и выгорел дотла давно: ещё во время ареста жены. Известие о её гибели стало последней каплей, многократно усилившей силы болезни, исподволь беспощадно разрушающей его тело.
Некогда красивый рано поседевший мужчина стремительно превращался в свою корчившуюся от нестерпимой боли жалкую тень.
Тем неожиданнее стало для многих известие о его предстоящей женитьбе. Избранницу, очаровательную высокую блондинку звали Нина Ивановна Деева. Она была «преступно» молода, но умна, хорошо образована, и уже преподавала английский язык в школе.
Они были честны друг с другом. Влюблённость ещё не старого одинокого мужчины переплелась с трезвым расчётом отца: дочь была очень мала, и ей требовалась мать. Всё его имущество, академическая пенсия и квартира в Доме Правительства оставались жене в обмен на обязательство опекать и воспитывать дочь вплоть до её совершеннолетия. Но было бы ошибкой видеть в её поступке только жалость или корысть. К этому седому сильному мужчине просто нельзя было оставаться равнодушным.
Марина Петровна по сей день благодарна красивой блондинке за то, что любила его и здорового, и больного, и умирающего; что скрасила последние его страшные годы; что никогда не забывала садить цветы на его могиле и платить сторожам.
Благодарна, что она единственная звонила ей в День рождения мамы, 8 марта, чтобы не забыла; что сохранила дневники отца, письма, связанные с маминым арестом, и отдала их, щадя психику падчерицы, лишь, когда она стала взрослой…
…Пётр Ширшов умер 17 февраля 1953 года, опередив мартовское завершение страшной эпохи, героем которой являлся, всего лишь на полтора десятка дней.

Шёлковый клоун
Клоун живет в спальне Марины Петровны. Каждую ночь, засыпая, она желает ему спокойной ночи. Так повелось давно. Ещё с той поры, когда она, сама давно уже бабушка, была маленькой.
Очаровательный шёлковый клоун в смешном слегка истертом временем красно-синем костюмчике с широкими рукавами и в огромных синих башмаках с пуговкой. На раскрашенное улыбающееся лицо из-под синего колпака задорно выбиваются золотистые нитяные кудри. Тельце стянуто на шее красивым шнурком. Но клоуну совсем не страшно, и ни капельки не больно, ведь если шнурок распустить, клоун превращается в хорошенькую сумочку для столь важных безделушек, коим несть числа у любой женщины. Эту смешную игрушку, переданную некогда в Москву с оказией, по просьбе мамочки сделал для Марины кто-то из ссыльных Омчака. Удивительный и трогательный знак маминой любви. Самое дорогое, что у неё есть. Кроме дочери, внуков и родительских могил, лежащих столь далеко друг от друга…