В ночь на Петра и Павла

Елена Хмелёва
     Случилось это в престольный праздник. И что интересно, храма-то у нас давно нет, сначала революция, за ней крысы одолели, а праздник остался, только жив он в Шмелёвке по-своему, в виде чудного обычая. Собирается обычно молодёжь, и придумывают всякие проказы, по-нашему, чередят: кому вёдра по двору раскидают, у кого дрова стащат, а у кого и туалет завалят. Примечаю я, шутки эти год от году злее становятся: теперь бойся не за вёдра, а за сарай, а ещё хуже, за хату. Праздник это или нет, не знамо, но по всеобщему разумению без нечистой здесь обходится навряд.
    Шмелёвка об эту пору, как в осаде. Бабы загодя прибирают двор, хоронят кирпич, доски, сено.
     Только не думайте, что в деревне у нас одни воры. Это сено век бы лежало никому не нужно. Только не в ночь на Петра и Павла: что со двора не убрал - пиши, пропало. И не сказать, что совсем крадут, а только если сеном овраг устлать, какая ж после этого от скирда польза? Бабкам горе, а чередильщикам радость, погигикают в кустах да спать. Молодёжь досужая.
      И решили мы однажды положить конец безобразию и установить меж собою дежурство: каждый за своим домом смотри и за соседским приглядывай. А увидишь иль услышишь чего, поднимай крик на всю деревню. И всё было бы ладно, если б в первое же дежурство нас бес не попутал.
     Так вот, накануне тех памятных чередилок объявился над Шмелёвкой вертолёт. Знамо, знак дурной, потому что ничего у нас в небе, кроме гусей не летает. Бабы из домов, а с неба листовки. Подумали, стало быть, война, - и выть. Поголосили так-то, смотрим, тихота, нахватали бумаг да к Шубе. Голос у неё громкий, всю жизнь на току, и потому меж нами, бабами, она вроде начальника. Заохотилась она, было, читать, да очков не нашла. «Читай, - говорит, - Клашёнка, ты». Клашёнка - это я, Клавдия, значит. Буквы на листовке крупные были. «Ладно, - говорю, - передам вам общее содержание».
     Из всего выходило, что едет на нас марафон из самого Парижа. И едет он через Шмелёвку в Китай. А ещё сказано было, чтоб коровок мы подале от дорог держали, и чтобы не было там техники, и сами бы не болтались.
     Сначала мы призадумались, потому, как не знали, что такое марафон, но мужики разъяснили, что это гонки.
     - И кто нашу Шмелёвку вспомнил, - засомневались бабы, - у нас тут и ездить негде!
     Как потом оказалось, выбрали нас как раз по бездорожью, потому как по бездорожью мы первые. Деревня наша глухая, вдали от больших дорог. Годов десять как хлеб на телеге возят, был вездеход да уплыл в реку.
    - Насчёт коровок мы, конечно, подумаем, - заключила Шуба, - и за технику могут не волноваться. Она у нас давно повывелась, на металлолом растащили. А раз дело нужное, и для международных связей полезное, то вы, мужики, если хотите, идите глядеть, а у нас важное дело.
     Бабы, конечно, поддержали: «Некогда нам дурачества смотреть!», но я не поверила, потому как первое качество среди наших баб любопытство.
     Ну, и правда. Глянула я в означенный день в окошко (как раз накануне Петра и Павла), а они, как куры на насесте, сидят на бугре в полном составе, и все прибранные. Мне машут: «Иди, Клашёнка!» А я им: «Или делать нечего?» А они: «Сколько лет живём, отродясь марафонов не видали!»
     Что мне от народа отставать? Надела я праздничную кофту и пошла. Смотрю, а уж на бугре вся деревня, и молодёжь, значит. Хорошо, думаю, днём намаются, ночью не до чередилок будет. Выбрала себе пригорок и сижу, и будто меня кто на пригорке-то держит.
     Час, другой проходит. Дело к обеду, а марафона не видать. «Не пойдёт так-то», - думаю.
      - Вы, бабоньки, как хотите, - говорю, - а мне капусту пропалывать, а сама, значит, им мигаю.
     Только, было, поднялась, как молодёжь зашумела: «Едут!»
     Шмыгнула я обратно на свой бугор и жду, что будет. Сначала не видела ничего, только пыль. Потом, смотрю, несётся мотоцикл, за ним машина, раскрашенная вся, ещё машина, и ещё. И не едут будто, а летят, так, что огонь из-под колёс. Уцепилась я за утёс-то, а мимо меня грузовик, не наш, я таких не видала. И тоже огнём дышит. Эк, думаю, так они всю технику по ухабам раскурочат.
     Припала  к земле, за куст держусь, как бы волной не сбило.
     Полежала так-то, обвыклась, стала смелее выглядывать. Вижу, в каждой кабине по двое в шлемах, как космонавты, значит. Один, с картой, другому дорогу показывает. Так-то можно, подумала я, а то на нашей Хмелёвке не мудрено заблудиться. Хмелёвка - речушка, что под бугром течёт, одни извилины да заводи.
     Мостов у нас испокон веков не водилось. Сколько ни строили, вода съедала, а Хмелёвка хоть речка и малая, да с норовом. Один только брод и был, из рельсы, да и тот по весне размывало. Дойдут после паводка руки, восстановят мужики «мосток», а нет, так ступай вброд, добро, вода в этом месте мелкая.
     Тут меня интерес разобрал. Погляжу-ка, думаю, как они с переправой справятся. Оставила я свой утёс и к переправе, а там веселье. Машины-то, понятно, брод по воде переезжают, а с мотоциклами беда. Наездники-то, думают, что мостик настоящий, и рулят на него, да ещё газ дают. Хорошо, какой до середины рельсы усидит, а там мосток затрясётся, и под воду, а с ним и мотоцикл. Брызги, шум! А мотоциклисту ничего, нырнёт, враг, за мотоциклом и тут же, как есть, мокрый на него садится.
     Посмеялась я со всеми и прикидываю, что давно пора домой перед чередилками выспаться, но и тут меня нечистая спутала.
     Дорога, что ведёт к переправе, делает перед самой рекой крутой поворот, да такой, что, не зная его, растеряешься, то ли вправо брать, то ли влево. Стоит лопух стеной, да и только. А машины, значит, на полной скорости. Вот и смотрю я, грузовик несётся, жёлтый с надписями, и всё не по-нашему. Видать, в последний момент шофёр-то сообразил, что поворачивать надо, да поздно. Грузовик на полной скорости на бок и качнулся, да  и завались. Хорошо, лопухи задержали, а то бы и лёг вверх тормашками.
     Тут все, знамо, к грузовику: «Живые?»
     Из кабины вылезают четверо, все в жёлтых комбинезонах под цвет машины. Наши бабы пихаются: «Дай на живого немца посмотреть!» А потом под руки и на траву: «Живые, что ль?» А те в шлемах, так что не понять.
     Тут в толпе заспорили, какой, мол, они национальности. Одни кричат: «Французы!», другие - «Китайцы!». Тут Сенька Кулявый снял с одного шлем и говорит: «Серые вы, по всему видать, французы или немцы, потому что у китайцев глаза узкие». Тут все поняли, что Кулявый, хоть и редко трезвый, но прав, и в задумчивости расступились. А тот увидел, что к нему с уважением, да советует: «За Катькой беги!»
     Катька, Машухина внучка, на ту пору в деревне на каникулах была, девчонка смышлёная, и хваткая к языкам.
     Молодёжь тем временем возле иностранцев суетится: «Жвачку давай!». А они ноль внимания, ящички пораскрывали, и отвёртками вертят.
     - Так дело не пойдёт, - разволновались мужики, - нужен трактор!
     Какой трактор, откуда. На всю округу у Витюхи, по хозяйственности его, только один и остался, да Витюха на ту пору огороды пахал.
     Снарядили мужики Кольку, Шубиного сына, на коне. Боле некого было. Сами, понятно, уж с утра не стоят. А как Кольку-то отправили, приосанились и к машине. Молодёжь, знамо, подвинули, и бутыль вперёд себя.
     Тут как раз Катюху привели. Катюха - девчонка щуплая, малая, а все к ней с почтением: «Поговори, мол».
     Катька  что-то по-своему бормочет, а потом и говорит:
     - Я немецкий учу, а они французы.
     - Французского мы не знаем, - поутихли мужики, - иди, Катюха, и чему вас в школе учат! - И снова самогонку вперёд себя.
     Французы-то, как бутыль увидели, оживились. Один из них в кабину нырнул и вылез с флягой.
     - Вот это по-нашему, - обрадовались мужики, - а то французский…
     Молодёжь, понятно,  без жвачки разочарованная, пихаются: «Пусти, тятька, и я с французом постою!»
     Никто тогда и не заметил, как наверху зарокотало. Гляжу, вертолёт, а под ним человек болтается, и всё, значит, что у нас внизу снимает на камеру.
     На ту пору отношения с французами совсем наладились. Один из них красовался в Колькиной тельняшке (Колька на ту пору трактор пригнал и канат к нему ладил). Остальные тоже для обмену разделись.
     Тут только и заметили вертолёт. Французы майки побросали, и в кабину. Кто-то в это время газу дал, и грузовик встал на колёса.
     - Вот будет теперь им, - закричала Шуба. - Из марафона исключат. Я по телевизору глядела. В марафонах не разрешают, чтоб со стороны помогали.
     А мужики гордые стоят:
     - Что же, нас теперь по телевизору покажут!
     Не стала я с ними разбираться, а побежала скорее домой, чтобы прикорнуть до чередилок. Однако и тут меня бес попутал.
     Темнело, но марафон не кончался. Под бугром светилась огнями Хмелёвка. Я почти уже дошла до дома, а из кустов мотоцикл. На нём мужичок, и снова в жёлтом. Ну, смекаю, француз. А он с мотоцикла соскочил, и носится вокруг, и кричит, будто ум потерял. «Эк, его», - думаю. «Заблудился?», - говорю и на речку машу, туда, мол. А он кивнул, и на коровник, в другую, значит, сторону. Подивилась я такой бестолковости, да француза и след простыл. Кое-как добравшись до дома, заснула я в чём была.
     Сколько проспала, не знаю, только слышится мне сквозь сон, что на дворе коровы. Эх, думаю, пастухи не доглядели. Повернулась на бок, а коровы ревут, в дверь рогами ломятся. Какие пастухи? Какие коровы? Стада у нас давно нет, только у Шубы да у Танюхи животина. А за окном ревут, земля трясётся, и стёкла в оконцах звенят. Села я на кровать ни жива, ни мертва. Домик мой с краю. Кричи не кричи, не услышат. Вспомнила я тут, что и ночь-то не простая была, а чередильная. Знать, нечистая подступила. Эх, проспала, пропала!
     Скользнула я на пол, ухват в руки, и тихонько в сенцы, дверь от избы распахнула, рогатину вперёд да на двор. Тут-то я всю «нечисть» и застала: двое Антонычевых малых, с ними пацан Монтёрихин, Исаичевы (вот, ужо, бабке, расскажу!), девка Танюхина, и переростки с ними Боцман да Корявый, до ещё с пяток лоботрясов с нижней деревни.
     Я ухват вперёд: «Попались, - говорю, - бесенята?» А они, значит, вроде, немые. «Марш, - говорю, - по домам, чтобы я вас не видела!»
     И только они за плетень, как вдруг заорали все не своим голосом, и обратно на меня. Я же опять за ухват, и на них, как партизан на фрица. А они мимо, на Ляхов двор, да врассыпную. И идёт за ними, навстречу мне, чудо, рогатое, в перьях и лицом черно. Ноги-то у меня подкосились. «Ой», - говорю, и на лавку плюхнулась. Видать, и впрямь в Шмелёвке нечистая. Чередильщиков и след простыл, а мы с чудищем, значит, один на один.
     И вот сижу я на лавке, что колода, в ногах холод, а язык к нёбу прирос. Проклинаю и большевиков, и крыс за то, что молиться не умею. Чудище уж близко, говорит вроде, а вроде и лает, не разобрать. Ну, думаю, конец. А оно за голову-то свою ухватилось, и ну туда-сюда вертеть, глаза б не видели. Видно, тут отключилась я, а когда в себя пришла, гляжу, вроде француз давешний надо мной стоит и в руке у него голова.
     - Чур, тебя! - говорю.
     А он что-то по-своему бормочет, и голову-то ладит на себя. Тут я только поняла, что не голова это, а шлем, и рассердилась больно.
     - Что ж ты, леший, по дворам ходишь, малых пугаешь?
     Взяла я его рогатиной на прицел и повела к Шубе на разбирательство.
     - Топай, - говорю, - и чтоб ни-ни!
     Шуба, понятно, на ту пору не спала, а чтобы не заснуть, пироги стряпала. Тут мы всей делегацией в кухню-то и ввалились.
     Хотели мы французу допрос учинить, что, мол, да как, да почему он в перьях, но по причине незнания иностранных языков эту затею оставили. Глядим, а француз голодными глазами на пироги смотрит, ну, и решили: допрос не учинять, а как он гость, накормить его и уложить спать. Рассудили мы так, знать, дороги он с вечера не нашёл, а ночь застала - в скирде схоронился, или у кого в курятнике. Пожалеть человека надо. Колька Шубин, понятно, самогонки принёс. Напоили мы француза, накормили, да и проводили на сеновал.
     На утро и мотоцикл нашёлся. Оказалось, в илу в камышах застрял (оттого-то и был француз чёрный!). Колька пару гаек подкрутил. Шуба в дорогу пирогов собрала. И отправили мы француза догонять марафон.
     Бабам я, конечно, начитала, и Монтёрихе, и Танюхе. Ужо остерегутся молодёжь-то баловать.
     А мужиков наших по телевизору не показали. Сколько они каналы ни крутили, себя не видали.
     А что до Петра и Павла, больше я в нечистую не верю, но себе  постановила  в эту ночь одной не оставаться. Сыну в город пишу: или забирай, или в Шмелёвке ночуй.
     Марафон мы всем селом вспоминаем. А листовки я хоть и на топку пустила, да одну на память оставила, на стене в амбаре висит.