Гроза, или авось, пронесёт

Валентина Лис
Гроза, или «авось, пронесёт»
                «Мы с железным конем
                Все поля обойдем.
                Соберем, и посеем, и вспашем,
                И врагу никогда, и врагу никогда
                Не гулять по республикам нашим...»
(В. Лебедев-Кумач)
     Готовились к войне будто понарошку, как дети играли в «войнушку»: учились ходить строем, ползать по-пластунски, сдавали на значки БГТО и ГТО разных степеней; проходили санминиум. А  где-то воевала Испания, и опытом уже стал Халхингол, и Финская война собирала уже свою печальную дань. И падали   наши люди, но не на  нашей земле. Это я сейчас так думаю и понимаю с позиций своих 75 лет, а тогда, в июне 41, для меня, 4-летнего ребенка,  все было  по-прежнему солнечно и радостно: цвела  крымская земля, и мы гуляли 21 июня 1941 года среди благоухающих цветников. Публика чинная, белоснежно одетая. Фонтаны, розы, духовые оркестры  исполняли попурри из оперетт Кальмана. На берегу Салгира освежались ситро, бузой, сладким вином. Гуляли семьями, не догадываясь, что завтра  - день расставания, для многих-многих – навсегда, навечно… И вот война, неожиданная и неизбежная, как смерть!. Во дворе лаборатории  Крымэнерго высоченный столб с репродуктором, похожим формой на цветок вьюнка, коричнево-черный. Я проснулась от топота и шарканья многих ног  и приглушенного многоголосья   вокруг этого страшного столба. Знакомый, торжественный голос (в тот момент я его не узнала,  и он мне показался  голосом Карабаса) очень четко и печально говорил, а стоявшие во дворе люди плакали, кто открыто, по-деревенски с подвыванием, кто тайно вытирал слезы, кто-то ожесточенно тер лицо ладонями, чтобы не выдать своих мужских слез. Но плакали все. Я искала глазами родителей среди этой пестрой толпы,   мне тоже было страшно. Я не привыкла просыпаться одна в комнате: мне всегда ласково говорили «с добрым утром!», проводя нежными руками по моему телу, приговаривали известную «пестушку»: «Потягуси- потягуси, пролетали низко гуси; потягуси- потягушечки, перья мягкие в подушечке; эти перья, потягусеньки, подарили гуси Дусеньке». (Маленькая, я думала-гадала какой-такой Дусеньке, почему моя подушечка тоже мягкая, если гуси летели к Дусеньке. Среди моих знакомых детей Дусенек не было). Не найдя родителей среди собравшихся вокруг репродуктора, я заорала - закатилась истерикой во всю силу своих легких. Бабушка Вера  бросилась ко мне со всех своих стареньких ног, едва подхватив меня: самый лучший способ добиться своего - это упасть на пол и бить-колотить руками и ногами. Бабушка была сегодня  особо строго настроена и сказала только одно слово: «Нельзя!» Потом добавила: «Война!» По тону я поняла, что это не  игра в «войнушку»,   и сразу притихла. Одев меня не так нарядно, как всегда, молчаливая бабушка  повела меня к родственникам  на семейный совет.  Я ничего не понимала, кто что предлагал в такой сложной обстановке, одно было ясно: мы куда-то все едем. Нет, не на море в Евпаторию, а куда-то далеко-далеко. Потому нужно собираться быстро и потому взрослые побежали собирать документы и продукты в дорогу. Мы с бабушкой спешно вернулись во двор лаборатории Крымэнерго и узнали, что мамочку, мамочку, которая обещала мне скоро   купить или выловить в Салгире девочку или мальчика, отправляют в командировку. Папы дома не было. А между двойными рамами лежал белый листок бумаги, на который я сразу обратила внимание. Папочка  прибежал уже с рюкзаком, нет, мешком серо-зеленого цвета и, увидев бумагу между рам, сказал, что  это  «повестка». Каким-то шестым чувством я догадалась о значении этого слова, бросилась к отцу, обняла  его за колени и истошно заорала: « Не ходи, папочка, не ходи, там тебя убьют, убьют, убьют»,- орала я,  и бабушка никак не могла  оторвать меня от отцовских колен…Война! Война! Война!»- слова не сходят с  уст у всех. Но все бестолково мечутся, собирая узлы и рассчитывая на скорую победу над фашизмом. Кто думает в деревню к родственникам податься, кто в эвакуацию. Все толкутся, толкутся и  остаются на месте. Как будто война понарошку, и наша многочисленная интернациональная семья связывает узлы, но ждет мою мамочку из командировки, из срочной командировки! ( А что, до 22 июня не нужно было посылать киповцев в Севастополь проверять точность приборов?! Или как первопроходцы - мореходы до июня 41 ходили по звездам?- ерничаю я сейчас, с позиции пережитого и прошедшей жизни). Папа ушел на фронт 23 июня 41, но портрет его еще красуется на Доске  почета. ( К слову, в 1988 году  папа получит золотой значок  «50 лет в  КПСС»). Крым бомбят,  а беременная мамочка все еще проверяет приборы кораблей, уходящих через Керченский пролив. (Между прочим, при оформлении пенсии по старости  маме засчитают в трудовой стаж годы оккупации Крыма  как служащей: она не была уволена в связи с началом войны). Возвращалась мамочка окольными путями - через Джанкой: другие пути к Симферополю были уже отрезаны немцами. Лаборатория все еще на своем месте в центре города. ( Мы всегда жили  при лаборатории Крымэнерго: мама – старший государственный поверитель  лаборатории Крымэнерго от Комитета мер, весов и измерительных приборов при  Совете Министров СССР;  первая стахановка; единственный служащий, имеющий доступ к работе с напряжением в 6 тысяч вольт). Помню октябрь 41 года. Жителей в государственных квартирах лаборатории почти нет. Мама переписывает и упаковывает приборы лаборатории: бережно, как новорожденного,  мама завертывает каждый прибор в мягкую ткань, укладывает в большие прочные ящики, некоторые из них имеют защелки. Другие ящики  сторож, он же дворник лаборатории, Старченко, которого мама позвала себе на помощь,  звонко забивает длинными блестящими гвоздями, лихо постукивая молотком, будто исполняет  бравурный немецкий марш. (Старченко мне никогда не нравился: он, встречая меня во дворе без бабушки, всегда щипал за щеку  своими большими шершавыми коричневыми пальцами и, глупо ухмыляясь, спрашивал: «Кого ты больше любишь: папу или маму?» Или же: «Твоя мамочка опять в командировке? Что она тебе привезет из Керчи? Ах, она теперь не в Керчь поехала? А куда?» После вопросов Старченко мне становилось тоскливо, как от алычи, и я все думала, кого же я больше  люблю – папу или маму. И почему моя мамочка так часто ездит в командировки и оставляет меня с бабушкой? Иногда Старченко задавал вопросы  о наших караимских родственниках: про теток мамы ил ее двоюродных сестер и  братьев. Это озадачивало меня. Мама на мои расспросы коротко отвечала: Мы не те Ходжаши». (Почему «не те»  я поняла в 10 классе, когда заполняла анкету, где был вопрос: «Чем занимались ваши предки до 1917 года?» И всю жизнь, провожая меня в школу или  в институт, мамочка говорила: «Смотри, Валюша, не говори, не подумав. Вспомни черный автомобиль, который увез Александра Степановича. Или полковника Хаустова, который застрелился…» А папа на вопрос о его предках отвечал: « я сын крестьянки и двух рабочих» и смеялся, сверкая синими- пресиними глазами).
     Само вхождение немцев в Симферополь мне помнится смутно – мы сидели в «бомбоубежище» - подвале деревянного двухэтажного дома в районе железнодорожного вокзала, который наши войска – кавалерия – закрыли, обороняли особенно рьяно. (Об этом я писала в рассказе «Конница Доватора»). Но сладко-горький удушливый запах горящего шоколада и жженого хлеба до сих пор очень отчетлив в моей обонятельной памяти: я не пью шоколад и какао ни в ресторане, ни в больнице, и уж, естественно, никогда его не варю. И не терплю, когда, заканчивая пикник, корки хлеба и другие пищевые остатки бросают в костер. Я не могу объяснить это сложное чувство, меняющее мое настроение, но оно повергает меня в какое-то состояние неизбывности, безнадежности и еще чего-то, чему у меня нет названия. Еще одно мое состояние не поддается словесному описанию – смутное, неясное чувство – чувство неосознанной вины, вины неизвестно за что, от военных лет до девяностых годов прошлого века, когда в документах стояла графа «национальность», и каждому приходилось объяснять, что караимы – древнейшая нация, половецко-кыпчакская подгруппа тюркской группы языков, и что дважды я пережила ужас ожидания выселения с мест, где похоронены мои предки и где мой пупок зарыт: в октябре 41-го, когда фашисты расстреливали евреев, крымчаков (крымских евреев) и цыган, и в апреле 44-го, когда сталинская комиссия выселяла греков, албанцев, карачаевцев, ингушей, крымских татар в Голодные степи Казахстана.
     Из первых месяцев оккупации я помню только одно: мне подстригли мои длинные кудрявые волосы до самых ушей (вот потому-то я никогда за семьдесят лет не давала ножницам притронуться к своим волосам и, как в детстве, ношу косу). И еще помню белые трусики, которые бабушка сшила мне из белого полотна, по-моему, из новой наволочки. Эти трусики имели тайный внутренний кармашек, куда спрятали записку с моим именем, датой рождения и две золотые вещицы: маленькие бриллиантовые сережки, которые в своем детстве носила моя бабушка, и львиную лапку, державшую небольшой бриллиант, отливавший голубизной. Эти злосчастные трусики я носила два с половиной года, и потому не люблю ткань, которая не тянется, и вообще, одежду в обтяжку. (Кстати, лапка льва превратилась в мешок кукурузных початков и буханку черного хлеба)…
     Какой-то небольшой отрезок жизни в начале оккупации выпадает из моей детской памяти, наверно, для того, чтобы лучше высветить последующие события двух с половиной лет оккупации Крыма. Но старшая мамина сестра, экстравзрывная и взбаломошная и в своем старом возрасте, не давала мне забыть то, что прятала от меня моя услужливая память. Тетка кричала мне: «Я всегда знала. Что ты змеюшка: я специально повернули тебя лицом к себе и закрыла руками тебе лицо, чтобы ты не видела этого ужаса, а ты….! Ты укусила меня в самое нежное и больное место!» Помню только, что всех нас сгоняли на что-то смотреть: какие-то бортовые машины, ров и крики людей, сплошной гул и плач, хорошо, что не помню деталей: с такой ношей было бы невозможно жить радостно.
     Поздравляя свою правнучку с днем рождения, я сказала ребенку, что ей исполняется столько же лет, сколько было мне, когда началась война. Золотулька спросила, что такое «война». Я ответила: «Это когда самолеты с неба на землю бросают бомбы». Бабушка правнучки, вошедшая в эту минуту в комнату, укоризненно и строго сделала мне замечание: «Не нужно ребенку знать об этом! Мала еще». А мне подумалось, что не поздно ли будет рассчитывать на граждан-патриотов, если они не будут на примере близких знать о войне на родной земле, а только смотреть мультики о «Звездных войнах». Может быть, я не права?! И следует по совету некрасовского «папаши в пальто на красной подкладке» замолчать. Потому что «картинами смерти, печали детское сердце грешно возмущать?» Но ведь память народа складывается из памяти отдельных личностей, и моя память – это кусочек памяти века. Я в этом уверена!