Дневник Советки

Лидия Кузнецова
 П Р Е Д И С Л О В И Е


Моя мать, Лидия Николаевна Кузнецова – Свиягина, окончив институт, была направлена на работу в Западную Бе-лоруссию . В качестве учителя русского языка и литературы  преподавала в польской школе города Бельска. И там 22 июня 1941 года оказалась в эпицентре войны. С первых же дней трагических событий она стала записывать всё, что происхо-дило вокруг. Ветхие ученические тетрадки и полувыцветшие листочки с её записями сохранились до сих пор. Мать объеди-нила их общим названием – «Дневник «советки».
«Дневник «советки» ; автобиография. Относясь к мему-арной литературе, «Дневник» подкупает особой интимной ин-тонацией, обезоруживающей искренностью повествования. Именно это способно вызвать у его читателей щемящее чув-ство сопричастности ко всем описываемым событиям.
Конец 30 –х  годов 20 столетия в России – это не только эпоха мрачной тирании. Для многих молодых людей того времени (к нему относится и моя мать) – это время проявле-ния безмерного энтузиазма, высокой веры в светлое будущее своей страны и ответственности за её судьбу.
«Славьте, молот и стих, землю молодости» ; девизом гремели эти строки Маяковского. О современниках писали с пафосом и гордостью. «Гвозди бы делать из этих людей – крепче бы не было в мире гвоздей». Благодаря такому накалу патриотических чувств, и была завоевана Победа в войне с фашистами.
Моя мать исповедовалась «Дневнику». Урывками, между взрывами бомб, пишет она историю своих страданий, сомне-ний и радостей. Уникальность «Дневника» в том, что ведёт его молодая женщина, на руках которой престарелая тётушка и двое детей – я и мой брат (вместе нам к концу войны было не больше 8 лет). Женская литература с описанием жизни людей на оккупированной территории, более чем скромна. «Дневник» снабжен датами, отражающими документальную точность реальных событий. Не приписывая себе героических деяний, мать часто признает себя даже «трусихой». Но по ме-ре чтения  мы обнаруживаем в этой женщине твердый харак-тер, достоинство и принципиальность.
Автор не помышляла о красоте или оригинальности ли-тературного стиля, но их присутствие очевидно. Выпукло, яр-ко, живо напоминает она в своем «Дневнике» об отчаянии людей под фашистским сапогом и о горячей вере их в Победу «Советов», русских, и о трогательной взаимопомощи наших братьев по крови – белорусов и поляков.
Этот пласт жизни людей на оккупированной территории Польши мало известен. Или забыт. Сейчас очень актуально о нем напомнить.
Надеюсь, что «Дневник «советки»» вызовет интерес у широкой массы читателей.

С.А. Гужева

 
1941 год


29 июня

С утра до полудня всем домом пололи коноплю. Свет-ланка вертелась под ногами, мешала мне: то в подол платья вцепится, то в рукава и тянет-тянет меня из этой конопляной гущары. Для неё конопля – лес. Мы и сами утонули в ней с головой. Подстать конопле и сорняки – здоровенные молочай и татарник, лебеда и полынь. Мелочь-траву Василий Спири-донович приказал не трогать:
– Няхай сябе лезет гэта мелюзга. Конопля – гэта нам не овощ на грядке.
Мне ещё не доводилось видеть, как растет это высокое, горделиво-стройное растение. И вот Бог привёл.
Я, тётушка Капа, Светланка и…конопля! Господи, да что же такое произошло? Как мы оказались в этом ржаном и ко-нопляном краю – в деревне под Зельвою – Бородичах?
С этого я и начну свой «дневник».
Не слишком уж часто случаются такие события, как вой-на. Меня коснулась она впервые, и мне хочется описать всё-всё, что нам пришлось пережить в то раннее страшное утро, когда над нами взорвались первые бомбы, и в последующие дни нашего скитания-беженства…А если не удастся побег до-мой и придётся жить в фашистском плену, «Дневник» я про-должу. Только бы не погибнуть.
Сейчас мы живём в крестьянской хате вместе с её хозяе-вами и их детьми. Что будет дальше, не знаю.
Хозяин с ребятишками только что уехал в луга ворошить сено, а хозяйка с подойниками на коромысле пошла в поле доить двух своих коров. Они неугомонные, наши хозяева, не посидят на месте – целый день в работе. А мы с тётушкой с непривычки устаём. С прополки пришли без рук, без ног и вдобавок, одурманенные конопляным настоем. Тётушка Капа легла отдохнуть, Светланка уснула, а я села к столу и вот пи-шу.
Учительница-полька, бежавшая из полоненной фаши-стами Варшавы, дала мне несколько тетрадей, пузырёк разве-дённых чернил, ручку и два карандаша.
Утро. Раннее утро 22 июня. Легли мы спать полноправ-ными гражданами, имевшими Родину, жилище, работу, а этим утром оказались бездомными, беженцами. Так нас сей-час и называют в деревне: «Беженцы».
В это утро война разбудила нас своим грохотом, сначала отдалённым и непонятным, а по мере приближения – отчёт-ливым и угрожающим. С беспокойством прислушивались мы к грохоту тяжёлой артиллерии, к разрывам бомб, но были да-леки от мысли, что это фашисты бьют по нам. Даже, когда над Бельском, с воем закружился самолёт и застрочил из пулемё-та, мы и тогда не поверили в возможность войны.
В халатах и домашних тапочках мы с тётушкой выбежа-ли на улицу, где уже кучками собирались люди. Лица у всех испуганные, голоса взволнованные.
Мимо нас неторопливо, спокойно прошагали два мили-ционера. Они с насмешкой посмотрели на нас, всполошен-ных, и сказали, чтобы мы шли домой «досыпать». Я крикнула им вслед:
– Товарищи, что происходит?
– Игра. Военно-воздушная игра, что ещё может быть?
– А может, война? – вырвалось у меня с опаской.
– Какая там война!  – в сердцах крикнул милиционер, – Что вы панику разводите! Я, кажется, по-русски говорю: воен-ная игра! Ложитесь спать!
– Расходитесь, расходитесь, товарищи! – донеслась до нас команда блюстителей порядка.
В тот ранний час милиция, как всегда, охраняла спокой-ствие и тишину на улицах города Бельска.
О войне, о двух очагах её у нас много говорилось и писа-лось. Войну предвидели, ждали. Пол-Европы уже жило под фашистским сапогом. Польша не избежала той же участи, так как она естественный коридор между Европой и Советским Союзом. Но между нами, русскими и немцами, заключён до-говор о ненападении, не посмеют они нарушить его, не осме-лятся перейти нашу границу. Права  милиция: надо идти спать. И мы пошли домой. Но не успели прилечь, как раздал-ся ужасающий взрыв, и наш учительский домик за школьной оградой задрожал весь и накренился набок. С потолка посы-палась штукатурка, щебёнка, со стены на пол грохнулся порт-рет Максима Горького в тяжёлой рамке и чуть было не зашиб тётушку.
Вздрогнула в кроватке Светланка, молча вытаращила на меня испуганные глазёнки. Я схватила её на руки, прижала к себе, и мы, обсыпанные пылью и разным мусором, в расте-рянности, не зная, что делать, присели у порога в ожидании нового удара.
Второй раз рвануло совсем рядом и так сильно, что нас подбросило к потолку, из рам вылетели все стёкла, двери со-рвались с петель. Мы с тётушкой Капой, окровавленные, в си-няках, полуживые от страха, выбрались в сени, из сеней – в школьный двор и кое-как дотащились до крыльца моей шко-лы. Мне казалось, что здесь мы будем в относительной без-опасности: по крайней мере, здесь вокруг нас камень и желе-зо.
Я по-прежнему прижимала к груди свою маленькую доч-ку и никак не могла понять, как это она не выпала из моих рук во время взрыва.
Убежище наше оказалось непрочным. Школу мою лёт-чик-немец, видимо, взял на прицел. Трёхэтажное здание кир-пичной кладки вытянулось на пол-улицы. В нашем неболь-шом городке такие строения наперечёт. К тому же, когда пришли в Бельск наши, то перед школой был поставлен вы-соченный монумент товарища Сталина, чьё имя она  и стала носить. Это, конечно, и усилило рвение лётчика разбомбить её. Догадка, что школа – мишень для бомбёжки и что мы находимся в самом центре её, пришла слишком поздно. Уйти с крыльца не было никакой возможности: самолёт кружился над нами до тех пор, пока не разбомбил левое крыло школы и часть фасада вместе с монументом. Сделав своё дело, немец улетел.
Наступила тишина. На горизонте заиграла утренняя зорька. А мы продолжали стоять на школьном крыльце, не ве-ря ни в тишину, ни в своё спасение. Возле школы собрались ученики. И сразу посыпались их вопросы и добрые советы:
– Пани профессор, где вас так заранило? Бардзо боли?
– А йод, пани, мате?
– А цо, пани, тут стои? Германы утикали…Нехт пани идее до дому!
– Добже, что бомба упала с той стороны.
Передав тётушке Светланку, я пошла с ребятами смот-реть, где упала бомба. Левая боковая стена школы и часть фа-сада были разворочены. Через провал стены виднелись раз-рушенные классы с обломками парт и шкафов. В нескольких метрах от школы, на месте, где стоял небольшой домик, зияла глубокая воронка. Вокруг неё стояли люди с выражением безысходности на лицах.
– И пан, и пани, и детско – вшистке в яме… – услышала я горестный шёпот.
Мне стало плохо. Какие-то женщины подхватили меня под руки и повели к дому. Они же принесли из колодца  воды и помогли мне вымыться. Ссадины и царапины на лице, руках и груди у меня кровоточили, на лбу синела огромная шишка, колено правой ноги распухло и при малейшем движении сильно болело.
Ставлю точку и закрываю тетрадь. Вижу в окно, как «по-тянулись домой поселяне». Значит, и мои хозяева скоро явят-ся. Надо собирать на стол обед.

30-е июня

Проснулась около пяти. Добрые мои хозяева – Василий Спиридонович и Анна Терентьена  Зайцы – уже на ногах. То-пится печка. Анна Терентьевна на необхватной сковородище жарит на углях оладьи на завтрак. Оладьи  из  тёртой сырой картошки, сдобренной мукой. Едят их со сметаной. У нас в Калининской области такие оладьи не пекут.
Василий Спиридонович ест суп, ест неторопливо: схлеб-нёт с ложки и положит её на стол – жуёт, а потом снова за ложку.
Зайцы – хорошие люди. Не оставили нас, беженцев, на улице, пригласили в дом, накормили. Как бы мне хотелось отблагодарить  их за душевную теплоту. Увы! Ничего у меня нет. Бежали мы с тётушкой из Бельска с пустыми руками. Сейчас живём у них, помогаем в работе. У них четверо детей да нас трое, да они сами – всего девять человек. Другие семьи в деревне и того больше. А беженцы и раненые воины живут у них. Беженцев в деревне много и всё ещё идут и идут…
Из кухни доносится тихий голос моей тётушки. В притвор двери вижу: сидит она на низенькой скамеечке, чистит кар-тошку и рассказывает нараспев:
– Я учительница. Вот приехала к ней в гости, а через два дня – война…
Анна Терентьевна охает и громко восклицает:
– Это тебя, Капитолина Исаевна, сам Бог окликнул да послал к ним. Как бы они без тебя-то?
Сбросив с себя остатки утренней дремотности, я вскочи-ла с постели, водицей колодезной во дворе лицо освежила и пошла на огород полоть огурцы, пока солнышко не печёт, и спит Светланка.
Завтракали мы с ней последними. С аппетитом поели вкусные оладьи, помакивая их в сметану, налитую в глиняную плошку. И затем, прибравшись на кухне, уселась я в передней за стол – и вот продолжаю писать.
Итак, первый день войны. Восемь часов утра. В Бельске снова тихо, будто и не было никакой бомбёжки. Но что тво-рится в квартире! Хаос! У тётушки, как и у меня, болит за-шибленная нога. Похрамывая, охая, сгребаем мы с ней лопа-тами в угол отвалившуюся штукатурку, обломки досок, щепки. Светланка громко плачет, любимая её кукла валяется с раз-битой головой. Понемногу приходим в себя. Очистив от мусо-ра стол и плиту, затопили её и поставили чайник. «Может, это вправду не война? Может, просто конфликт на границе? Гра-ница-то рядом», – думала я. Мысль эта как-то неожиданно пришла мне в голову. И такое желание мира, тишины, покоя охватило меня! Таким счастьем переполнилось моё сердце! И такими мелочными, пустяковыми показались все мои беды: и что одна живу в чужом польском городке, и что мужа взяли в Армию, и он что-то помалкивает, не пишет, и что отпуск мне задерживают, что вот теперь забот прибавилось – надо окна застеклить, двери приладить, потолок починить, обвалился весь – словом, всё показалось мне ерундой по сравнению с тем, что пришлось пережить на рассвете. Я нарезала сыр, хлеб, разлила по стаканам чай. Сели за стол. И вдруг слы-шим: «Бу-бу-бу!». Самолёты! Мы опрометью бросились из дома и побежали по школьному двору вслед за людьми к гли-няным оврагам, что на задах школы, метрах в трёхстах от неё. И про боль в ногах забыли. В оврагах нашли мы своё новое  убежище, как и многие жители Бельска. У них уже с собой и узлы, и корзины, и даже кое-какая мебель – деревянные кро-вати, столы, диваны-канапе, зеркала. Видно, в затишье они не сидели без  дела.
Пожилая полька, я это заметила, как-то странно огляде-ла нас и сказала громко:
– Зобаче, панове, як советы утикаен!
Она показала рукой в сторону шоссейки. Я поняла её намёк. Удивительно, как это поляки всегда безошибочно узнают нас, русских, как будто на нас есть какие-то опознава-тельные знаки. Впрочем, меня-то они, возможно, знают как учительницу.
Другая полька добавила:
– Они, пани, маён място, где сховаться. А нас, проше па-ни, вшистки забиён боши.
Перед нами глубокий и длинный овраг, и тянется он к белостокскому шоссе, которое хорошо просматривается  отсю-да. Действительно, по нему беспрерывным потоком мчатся наши машины. Я поняла, что мы понапрасну здесь околачи-ваемся. Полька – молодец: намекнула, чтобы мы убирались отсюда подобру-поздорову. По стёжке на дне оврага добрались мы до шоссейки – Светланку я несла на руках – и встали  на её обочине с поднятыми руками. Нас посадили довольно ско-ро. Тётушку втащили в кузов сидевшие там люди, а меня с ре-бёнком шофёр посадил рядом с собой. Я заметила, что в кузо-ве много вещей. Люди, значит, всё-таки взяли что-то с собой. А мы – ничегошеньки.
– Слушай, говорю я шофёру, – помоги мне, пожалуйста, вернись в город, тут каких-то пять минут и мы там. Я хоть что-нибудь захвачу с собой, хоть переобуюсь.
– Попробуй, вернись! Да они меня разорвут на части! Нет, не могу, – ответил шофёр.
– Я заплачу! Ну что тебе стоит? Ведь рядом! Вон школа имени Сталина, там и живу!
Шофёр посуровел
– Не надо мне твоих денег. Будь довольная – едешь! А мог бы и не взять! Слышишь?
Позади нас раздались тяжелые взрывы.
Так мы и умчались из Бельска ни с чем… 
Стоял жаркий полдень. Мы проезжали какое-то большое село. Я недоумевала: нарядные, по-праздничному – было вос-кресенье – в белых вышитых передниках крестьянки-белорусски сидели на завалинках, крылечках и спокойно ше-лущили семечки, пренебрегая надвигавшейся опасностью.
Шофёр на несколько минут остановил машину. Женщи-ны-крестьянки тут же окружили нас и, добродушно улыбаясь, посоветовали нам вернуться обратно домой: немец, мол, по-стреляет, постреляет и утихнет, где уж там ему с русскими тя-гаться! Они верили в военную мощь Красной Армии и совер-шенно недооценивали силу врага.
Мы мчались дальше, на восток. Дорога становилась труднее: на ней появились пробки. Приходилось подолгу сто-ять в ожидании, когда рассосется скопище всяких машин и повозок. И если бы над местом затора случился самолёт, та-кое месиво сделал бы он из железа и человеческих тел!
К концу дня добрались мы до местечка Наревка. Возле деревянной церквушки наша машина остановилась. Шофёр приказал всем освободить кузов: здесь, мол, придётся заноче-вать.
У вечеру похолодало. Какой-то мужчина сбил с церков-ных дверей замок.  Женщины с детьми и мы с тётушкой с ни-ми вместе вошли в церковь. Всюду иконы, иконы, позолочен-ный алтарь. На потолке – бородатые святые в розовых и  го-лубых кисеях, а над ними ангелы летают. Красиво! Но здесь не теплее, чем на улице, и припахивает плесенью и сыростью. На нас лёгкие домашние халатики, нам зябко. Хорошо, что на Светланке поверх платья пальтецо из чесучи. Пришлось дрогнуть всю ночь. Ноги устали – сесть негде. Постучаться  бы в ближайшую избу, попросить ночлега, да каждый из нас здесь, как на посту – боимся на шаг отойти, вдруг объявят по-садку?! У всех у нас теплилась надежда, как можно скорее, умчаться от войны.
Я любопытна, присматриваюсь к людям. У многих с со-бой  вещи: чемоданы, корзины, мешки. Смотрю, достают тёп-лые вязаные кофточки, шали, детские одеяльца. Одеяльца стелят на широких подоконниках и укладывают там детей спать. А у нас ничего нет. Пожилая дама дала мне скатерть и косынку, и я укрыла ими тётушкины плечи. Мы по очереди держали на руках  спящую Светланку и ждали утра. А время тянулось долго-долго, и не было конца этой зловещей ночи. Круглая луна заглядывала к нам через церковное окошко и манила меня к себе в высоту. Она всегда действовала на меня раздражающе, а в ту ночь её ядовитая желтизна внушала мне ужас.
Ночь прошла в беспокойном ожидании рассвета и тех машин, на которых мы сюда приехали. Они ещё с вечера ку-да-то исчезли. Но мы с большой надеждой ждали их возвра-щения.
Они, действительно, вернулись. Только я их едва узнала: кузова доверху были нагружены вещами. Чего тут только не было! И швейные машины, и велосипеды, и ковры, и диваны, и трюмо, и даже огромных размеров фикус красовался в кад-ке.
Началась посадка, вернее сказать, битва за место. И вы-игрывал её тот, кто был посильнее. Мы с тётушкой стояли в стороне и смотрели, как буйствовали люди: орали, дрались, стаскивали с кузовов тех, кто уже успел забраться в них. Дело кончилось тем, что поверх вещей в кузова уселись мужчины в военных мундирах и их жёны с детьми. Машины тронулись и запылили по дороге. Из оставшихся кто заплакал, кто ругнул-ся, а кто принял этот факт за вполне нормальное явление жизни: с какой, дескать, стати военные машины повезут нас…
И только одна женщина в ярости плюнула вслед укатив-шим, и закричала со злостью:
– Барахло своё повезли! Как же, оно дороже людей сто-ит! Вещи свои спасают, а мы пропадай здесь! Сволочи!
Над Наревкой, гулко гудя, проплыли на Восток  немец-кие самолёты. Я всё ждала, вот появятся наши. А их нет и нет. Меня охватило какое-то безразличие ко всему: немцы,  так немцы, смерть, так смерть. Жаль было только Светланку и то-го, кто вскоре должен был у меня появиться на свет. Я была подавлена случившимся, разбита физически и душевно, что-бы кого-то ненавидеть и чего-то бояться. А вот сейчас, когда я пишу эти строки, не могу без отвращения вспомнить этих, с виду таких порядочных, интеллигентных мужчин в военных кителях, которых мы обычно называем своими защитниками, спасителями. Их было всего несколько человек, жадных, трусливых, жестоких.
Это из-за них мы застряли в пути, и теперь впереди у нас плен, а, может быть, и смерть. «Защитники» оставили нас на ночь в Наревке,  чтобы самим вернуться в Бельск за своими вещами. Они, наверное, и чужое  заодно прихватили. Спаса-ясь от бомб, многие люди оставили свои квартиры  незапер-тыми – приходи и бери всё, что хочешь. Горьковский Егор Булычёв правильно изрекал: на войне «одни воюют, а другие воруют». Нет им прощения, что фикусы вместо людей повез-ли в Россию. Позор им за то, что своим поведением они бро-сили тень на славных командиров Красной Армии, на моего мужа, на всех воинов, которые сейчас бьются где-то с фаши-стами.
Если бы в ту ночь мы были в пути, вряд ли бы нас немец догнал. Кто нас теперь возьмёт, кто повезёт?
В Наревке мы вместе с другими беженцами долго стояли на дороге с поднятыми руками. Машины мчались мимо, пере-груженные людьми. Все спешили, всем было не до нас. Моя Светланка тоже поднимала ручонку и кричала:
– Дядя, дядя, ту-ту!
Мы задыхались от дорожной пыли. Сколько её было, этой пыли! День был знойный, и люди буквально жарились на солнце. Ах, как хотелось пить! Но отойти к домам все боялись, надеялись: а вдруг какой-нибудь добрый дяденька-шофёр сжалится над нами и, как это ни трудно, а постарается  втис-нуть кого-то из нас в переполненный людьми и вещами кузов. Ничего, в тесноте – не в обиде, только бы  ехать! Но никто нас не брал, и беженцев на дороге становилось всё больше и больше. И все поднимали руки, просили, умоляли и плакали.
Тоска! Для чего  я всё это пишу? Кому интересно будет читать о маленьких несчастных человечках, затерявшихся на жестоких дорогах войны? Кому мы нужны? Может, и жить-то нам осталось считанные дни. В деревне поговаривают, что немцы всех «советок» с детьми побьют, мужчин советских вывезут на работу в Германию. Здесь, в Польше, мы не только беженцы, но и «советки». Что же нам делать? Мне страшно.

1-е июля

Вчера я была какая-то перепуганная и написала, Бог знает что. А ведь ещё неизвестно, кто кого. Может, наши да-дут им под зад, и полетят они вверх тормашками.
Пишу далее.
Стояли, стояли мы на дороге, и уж больше стоять стало невмоготу. Люди потянулись к чайной. И мы за ними. Народу там – тьма. Где уж нам пробиться внутрь! Я только в окошко увидела и то мельком: сидят за столами счастливчики и пьют чай, и будто бы даже закусывают. Видеть это приятно, это успокаивает нервы. На шоссейке – война, паника, слёзы, а здесь – мир, чай, хлеб. Вот только многолюдно очень. Ну, что ж, будто праздник престольный на селе.
Пыли на нас – ужас! Грязный солёный пот ест глаза. О руках уж и не говорю: чёрные, как у негра. Светланку не узнать – такая чумазая. Надо где-то смыть эту грязь. Подошли к одному домику. Просить ничего не пришлось. Хозяйка впу-стила нас во двор, поставила ведро прогретой на солнце воды – мойтесь, мол. Видно, мы не первые у неё. Намылись и после всласть напились холодной родниковой водицы. И сразу будто ожили, воскресли. Вышли на улицу, сели на скамейку в про-хладе отдохнуть хоть минутку. И вдруг вижу: рядом в тени бе-рёз останавливается несколько легковых машин, а за ними – несколько грузовых. В кузовах их что-то высоко громоздится, обтянутое брезентом. Из легковушек вылезли военные. На воротничках гимнастёрок  у них кубики, шпалы, ромбики. Я со Светланкой на руках бросилась к одному из них, пожилому. Голенище его сапога было разрезано, и из разреза виднелся окровавленный бинт. Что я ему сказала, точно не помню, я очень волновалась и от волнения вся дрожала. Кажется, ска-зала, что я жена военного, что муж мой служит в Картуз-Березе, близ Бреста. Я попросила его взять нас с собой. Я ви-дела, а может быть, мне так показалось, он поморщился. По-том шагнул от меня в сторону, прихрамывая. Сердце моё ко-лотилось сильно и больно. «Не возьмут! Он и внимания на меня не обратил». И тут я услышала его голос:
– Виктор Николаевич, устрой их как-нибудь.
Тот, к кому относились эти слова, махнул мне рукой – де-скать, идём!
Вскоре мы уже мчались по дороге, обгоняя другие ма-шины. Я думала, что при такой быстроте движения мы к ве-черу минуем Негорелое, а там уже поедем своею Белорусью. Но ехать становилось час от часу труднее. Едем-едем, и вдруг – пробка. Вынужденная продолжительная остановка. И снова мчимся, пока не раздастся предостерегающий возглас воен-ного с грузовой машины:
– Воздух!
Легковушки и грузовики тогда замирают на месте, и все – военные и мы – бежим врассыпную, кто куда: в придорож-ные кусты, в рожь, если она рядом, а то и просто падаем в тра-ву. Вот уже в который раз лежу я во ржи. Подо мной Светлан-ка, неподалёку где-то тётушка, военные, женщины и дети с других машин. Над рожью кружит самолёт с фашистской сва-стикой. Низко кружит. Я вижу даже лицо лётчика, и мне ка-жется, что он тоже видит меня и всех нас. немец посыпает рожь пульками. Светланка тянется ручонкой к василькам:
 – Мама, смотри, какие цветотьки!
Я в напряженном ожидании: вот-вот угодит мне фашист в спину. Жду и холодею от ужаса. Самолёт, сделав последний виток, исчезает. А мы все бежим каждый к своей машине. Путь продолжается.
Наконец, наши легковушки  и грузовики остановились в лесу передохнуть. Шофёр Федя дал нам по куску хлеба с са-лом, а Светланке – печенье. Мы с тётушкой почти двое суток ничего не ели и есть не хотели. Светланка пожевала печень-ице и уснула на траве. Тётушка тяжело вздыхала. Ей хотелось крепкого горячего чая, она бредила им всю дорогу.  А вместо него у Феди во фляге мутная теплая водица. И то, слава Богу, что она есть.
В лесу военные наломали новых веток и в придачу к ста-рым покрыли ими все машины: авось, не заметят нас воздуш-ные пираты.
Командиры не обращали на нас никакого внимания. По-ели хлеба с салом, развернули на земле карту. Говорили между собой тихо. Я прислушалась. Они будто бы спорили, как безопасней проехать к границе.
Я спросила Федю, откуда они едут.
– Из Бреста, – нехотя ответил он, – там такая мясоруб-ка…Каша! – помолчав, добавил:
– Брестская крепость не устоит. Нет!
Он безнадежно махнул рукой и ушел от нас. Я подумала: «А кто ж её защищать будет, если вот так все разъедутся, как эти, что карту рассматривают?» Как живой, встал передо мной мой Александр. Значит, он тоже в мясорубке. А может, и нет его уже  на свете. Как это? Я живу, вижу деревья, небо, солн-це, людей – всё! А он где-то там, под землёй, и глаза его за-крыты…Мне стало жутко. И зачем преждевременно тиранить своё сердце? Волнение моё, видно, с потоком крови передает-ся моему будущему младенцу – живот мой начинает ходить ходуном – бьёт «он» меня изнутри за мои слёзы.
Из леса выехали мы под вечер. Ехали всю ночь, время от времени, подолгу простаивая в пробках. Я держала на руках  спящую Светланку. Руки у меня одеревенели, затекли. Кроме меня, на сиденье рядом со мной двое дюжих военных. У меня такое чувство, будто втиснули в стенку автомобиля. Но всё это – неудобства, теснота, усталость – какие это пустяки в сравне-нии с блаженным сознанием того, что ты едешь, что с каж-дым часом приближаешься к родному дому, что, может, из-бежишь смерти.
Мы уже добрались до Зельвы, небольшого городка с населением преимущественно еврейским. За Зельвой – Сло-ним, а за ним уже и наши края.
И вдруг всё рухнуло: и надежда, и вера, и блаженное спокойствие. Произошло это на рассвете. Откуда ни возьмись, налетели на нас самолёты и стали бомбить. Привычное для нас слово «Воздух!» про-звучало слишком поздно. Военные остановили машины и скомандовали нам:
– Прочь от машин! Бегите подальше! Вон, хоть туда!
Майор показал на мельницу, стоявшую в стороне от до-роги, в поле. Не знаю, какая сила несла нас к ней, да и только ли нас! Сотни людей бежали в панике туда, как будто бы там было их спасение. Фашист кружился над нами, строчил из пу-лемёта, потом, видя такое скопище народа, бросил ещё и две бомбы. Многие тогда остались лежать на земле, а скольких людей изувечил фашист! Раненые женщины и дети стонали, плакали, кричали, матери взывали о помощи, и все, кто ещё мог двигаться, ползли куда-то, хотя везде было одинаково опасно это открытое, без единого кусточка, поле с людьми, видимое сверху, как на ладони.
Наконец, фашист улетел. В Зельве тушили пожары. В воздухе стояли дым и чад, на дороге кое-где догорали маши-ны.
Местные санитары в белых халатах начали спешно под-бирать убитых и раненых.
У тётушки Капы (она уже не молодая, ей за пятьдесят) начался сердечный приступ. Она едва доплелась до первого на нашем пути дома и, охая, присела на ступеньку крыльца. Светланка, словно сейчас уразумела явление войны, показы-вала пальчиком на небо и лепетала: «Дядя – бяка, дядя – бо-бо!». Тётушку я напоила холодной водой, ею смочила и её нательную рубашку на груди и, оставив их, малого и старого, ушла искать свои машины.
Я долго ходила по дороге среди сожжённых и поломан-ных машин, перепуганных людей, среди их вещей – сундуков, корзин и узлов. Я искала знакомых командиров, шофёра Фе-дю, но их нигде не было. Так мы снова, как и другие женщи-ны, оказались на перепутье.
Через час нас подобрал Красный Крест. Улыбчивые де-вушки-медички подали нам руки, втащили в машину.
Мы и не заметили, как проехали Зельву. Впереди не-большая речка (я её окрестила Зельвянкой) и через неё чу-гунный мост. Поехали было по мосту и тут же повернули об-ратно: десант! Нас обстреляли. Вот тебе и Красный Крест! И ему нет пощады! Наша машина с медиками и остальные все с ранеными прибыли снова в Зельву. Здесь нас высадили, огор-чив признанием, что на машинах теперь не проедешь, на всех дорогах десанты. С ходячими ранеными сёстры и врачи по-пробуют идти пешком, а тяжело больных оставят в местной больнице.
Я удивилась, как спокойно, уверенно и просто говорили они о своём тяжёлом решении.
Где вы сейчас, оптимистки из Красного Креста? Удалось ли вам пробраться сквозь фашистские десантные заслоны? Тогда я поверила в вашу удачу. Сейчас сомневаюсь в ней.
Оставшись снова одни, мы с тётушкой направились в сторону вокзала в надежде – она чуть теплилась, эта надежда – сесть на поезд, который повезёт нас в Минск.
Мы поравнялись с каким-то брошенным запущенным садом, когда на город опять налетели самолёты. Люди в ужасе заметались на улице, ища укрытия. Мы бросились в калитку сада. Вдоль забора его – целые заросли крапивы. Вымахала она в человеческий рост. Какое-то время лежали мы в этой крапиве, даже не чувствуя её ожогов. Мы видели, как от брю-ха пролетавшего над нами самолёта отрываются чёрные мя-чики и летят на землю. Взрывы раздались совсем близко, и мы оглохли от них, задохнулись от смрада и разорвавшихся бомб. Осколки долетали до сада, впивались в стволы старых яблонь, вспарывали землю, и комья её поднимались над нами и падали на нас. Было страшно. А тут ещё Светланку ужалила крапива, как я ни спасала её. Пришлось мне встать и держать её на руках, приподняв над крапивой. Женщины, укрывавши-еся здесь вместе с нами, испуганно зашипели на меня:
– Что ты высунулась?! Ложись! Увидит ведь, пропадём из-за тебя!
Пригнувшись, держа Светланку под грудью, я пошла от них прочь. И в этот момент снова взорвалась где-то непода-лёку бомба. Воздушной волной меня сбило с ног, уронило на землю с какой-то сокрушительной силой. Не знаю, сколько я лежала неподвижно, потеряв сознание. Когда очнулась, уви-дела: ползут ко мне две женщины и тётушка Капа. Она пла-чет. Слышу, Светланка копошится рядом со мной и лепечет что-то. «Жива!». Мысль эта переполняет меня радостью и счастьем. А женщины уже суетятся возле меня, осматривают, ощупывают, спрашивают, не болит ли где.
И снова над нами самолёт, и все мы в суматохе ползём под соломенный навес садовой избушки. Вот уж подлинно: в минуту опасности хватаются за соломинку.
(Анна Терентьевна зовёт меня в поле  убирать сено. Иду.)
…Сейчас уже вечер. Я сижу на завалинке и опять пишу. Хозяйка во дворе, доит корову, другая корова стоит, ждёт сво-ей очереди. Мне доить не позволяют, говорят, что пальцы мои слабы.
Какая прелесть в лугах! Воздух – аромат! Вот только спину поламывает.
Продолжаю рассказ о своих мытарствах в первые дни войны.
Да, под соломенным навесом укрывались мы от фашист-ских бомб. После бомбёжки увидели и удивились, что забро-шенный сад, в который нас занесло в переполох, находился по соседству со станцией Зельва. Она и была мишенью бом-бёжки. Как стихло, мы направились туда безо всякой надежды на отъезд. Просто хотелось посмотреть, уцелел ли вокзал, со-хранилось ли депо, и стоит ли на путях хоть один состав.
Зрелище там было печальное. Вокзал догорал, дымились товарные и пассажирские вагоны. Лишь паровоз высился це-лёхонький – хоть сейчас в дорогу. Над станцией клубились облака дыма и гари. Пахло чесноком и горелой рыбой. На пу-тях валялись груды печенья и конфет. Местные жители уже орудовали здесь: собирали это богатство в сумки, корзинки, мешки и снятые с головы платки. Тётушка тоже стащила с головы платок, и мы с ней завязали в него несколько при-горшней печенья. Я набила свою сумочку шоколадными мишками. Всех, взрослых и детей, охватил какой-то жадный азарт, ажиотаж. Даже Светланка зажала в кулачонках кон-фетки. Некоторые женщины, прячась друг за друга, скидыва-ли с себя ночные рубашки, завязывали их с одной стороны уз-лом и пользовались ими как мешками. А поодаль, задыхаясь в дыму, люди торопились извлечь из пепла и развороченной взрывом земли консервные банки. Мы тоже откопали не-сколько банок «Леща» и пустились прочь из этого ада. Обо-гнув задние вагоны, где тоже работали люди, стараясь спасти для себя тлевшие в ящиках макароны, мы, наконец, вырва-лись на свежий воздух.
От едкого дыма у нас покраснели и слезились глаза, у Светланки поднялся кашель. Мы пошли полевой дорогой следом за толпой женщин с детьми, тоже беженцами. А куда? Мы и сами не знали. Справа от нас, за оврагами, поблёскива-ла на солнце Зельвянка; впереди, в лощине, показались кры-ши домов какого-то посёлка. Мы стали спускаться в ту лощи-ну по зелёному холму. Увы! Посёлок был пуст, двери домов распахнуты настежь, стёкла выбиты. Где люди? Жара. Пить хочется. Вошли в сени одного домика. Стоит кадушка с водой, и ковш висит сбоку, зацепившись изогнутой ручкой за её край. Вода тёплая, противная. Но что же делать? Попили. Куда ид-ти? Расселись все на брёвнышках возле домов, на завалинках, кто где. Сидим, ждём у моря погоды. И дождались всё-таки. По дороге, видим, старичок идёт. Дряхленький, сгорбленный такой, а шагает быстро, трусцой норовит. Я к нему.
– Дедушка, где же все люди?
– В стаде, панусенько, в стаде! Как началось это самое, тудой и подались.
– А где стадо-то, дедушка?
– А рукой подать, панусенько, вон за горой.
Мы пошли за дедом.
Посёлок лежит меж высоких холмов. Трава там рослая, ярко-зелёная, и в ней цветы – ромашки и голубые колоколь-чики. Тишина. Только кузнечики стрекочут. И вдруг, откуда он взялся, мы и не заметили – налетел на нас маленький юркий самолётик, снизился над нами, и мы увидели красные звёз-дочки на его крыльях. Сердце моё затрепетало от радости, я замахала ему рукой. Наконец-то наши! Лётчик высунулся из кабины, заулыбался, блеснув белыми зубами и вдруг, к наше-му удивлению и ужасу, стал осыпать нас пулями! Мы повали-лись в траву. Светланку я снова прикрыла собой. Лётчик ви-дел: среди нас нет ни одного военного, ни одного мужчины (дед уже исчез за горою), одни женщины и дети. Он это видел и всё-таки стрелял. Стрелял и смеялся над нашим испугом. Кто же это был?
Я рассказала об этом случае Василию Спиридоновичу. Он говорит, что это был обыкновенный фашист. Немцы где-то захватили наш аэродром, и вот фашист-лётчик сел на совет-ский самолёт.

3-е июля

В деревне ждут незваных гостей. Что будет с нами? С нами и со всеми? Куда же подевалась наша Армия? Где наши танки? Самолёты? Неужели нас всех оставят на поругание варварам? Неужели не выручат?
Продолжаю запись, пока нет немцев, пока жива.
Шёл только третий день войны, а мне казалось, что началась она давным-давно. Сколько мук мы пережили! Как близка была от нас смерть! А если бы ранило кого из нас – истекли бы кровью. Ранения я боялась больше смерти. Все мы были предельно измучены физически и потрясены душевно. Вот так бы, кажется, я и лежала в этой прохладной и души-стой траве, благо улетел фашист. Но надо идти. Встали и по-шли. На верху горы постояли, посмотрели вокруг. Внизу, в лу-гах, увидели мы стадо, в нём коровы, телята, овцы. Отдельно от них, левее, пасутся кони. И всюду телеги, телеги и люди.
Нас встретили радушно. Белорусские женщины сразу предложили нам молока. Молоком были заполнены все вёд-ра, вся посуда, и многие хозяйки вечером стали сдаивать ко-ров прямо на землю. Молоко в вёдрах квасилось на солнце, превращалось в творог, и из него крестьянки делали сыр. Тре-угольные мешочки они плотно набивали творогом, выжимали сыворотку и клали под пресс – тяжелый камень или гирю. Потом этот творог в мешочке подвешивали к задку телеги для просушки.
Людей здесь было много. Сюда съехались три деревни. Ребятишки резвились на берегу Зельвянки: купались, загора-ли, ловили рыбу. День был знойный, кони, коровы и телята тоже потянулись к воде – постоять в ней.
Всё было так, как и должно было быть  в жаркий летний день. Странными казались лишь взрослые. Они сидели или лежали повсюду. «Ведь пора-то сенокосная, вся деревня на лугу» – вспомнились мне некрасовские строки. Война не только напугала людей, но и выбила из  рабочей колеи. Вы-нужденное бездействие они переживали, как трагедию. При-дя в стадо, мы только и слышали их тяжкие вздохи о «праце», которой «дюже много», а она «стоит» и трава «уся» пересы-хает, и жатва на носу, а немец, «чтоб яго холера скрутила», воевать «удумал».
Пожилые вспоминали войну 1914 года. Скольких людей она унесла в могилу! Скольких покалечила! Крестьяне спори-ли меж собой о теперешней войне.
Одни утверждали, что война эта разыграется, будет страшное побоище – так, мол, в Библии написано. Другие го-ворили иначе:
– Вот советы дадут им по шее, и войне конец.
Нам, беженкам-«советкам», отрадно было это слушать. Приходило успокоение. Хотелось забыть о пожарищах, бом-бах, убитых. Сама природа умиротворяла. Так привольно было в стаде: голубая речка, прозрачный чистый воздух, луговые травы, цветы…Мне даже иногда  представлялось, что и вой-ны-то будто нет, что это не она согнала сюда крестьян, а сами они сговорились пожить недельку-другую вольной таборной жизнью.
День в стаде прошёл спокойно. Вечером кое-кто из кре-стьян пошёл в деревню проведать хату, надворную постройку, огород. Сундуки с нарядами, пышные перины и подушки, са-мовары и прочую домашнюю утварь они перевезли в первый же день бомбёжки в луга.
Солнце уже давно зашло за горизонт. Надо было где-то устраиваться на ночлег. От реки поднимался туман, запахло сыростью, стало прохладно. С реки прилетели комары, звене-ли, кусались – нет мочи. Тётя  Катерина, приветившая нас днём, дала нам по куску чёрного хлеба, налила в кружки пар-ного молока. Лицо у неё всё в добрых морщинках. Она смот-рела на меня жалостливо и всё повторяла:
– Пройдет это лихо, любонька моя. Я в четырнадцатом, в мировую, тоже утикала от немца. У меня двое на руках-то бы-ло. Мужик мой тоже воевал тогда – ногу-то там он оставил. Теперь, бачишь, на культяпке. В Расею бежали мы, к вам. И русские, ох как помогли нам! И вот выдюжили, живем! И это всё пройдёт, любонька моя.
Она дала нам ковдры, предложила постелить на широ-кой телеге. Сами они легли на траве, разостлав шубняки. Пе-рины и подушки у крестьян были связаны в узлы, их не трога-ли. На них и дома-то не каждый день спят. Покроют яркой самотканой ковдрой кровать, по-ложат на неё подушки до по-толка, и служит эта кровать основным украшением их жили-ща. А спят сами кто на печке, кто на полу, кто на скамьях. Мне об этом, посмеиваясь, рассказала внучка Катерины.
В эту ночь мне приснился сон. Будто бы я и Саша идём по густой зелёной траве. Он держит меня за руку. Вдруг нале-тел порывистый ветер и стал относить его в сторону. Я кричу: «Саша, куда же ты?!», а его относит от меня всё дальше и дальше. Он борется с ветром, тянется ко мне изо всех сил. Я вижу, как напрягается всё его тело. Я плакала во сне, крича-ла, металась, и тётушка Капа решила разбудить меня. Проснулась в ужасе, сердце моё колотилось, стучало с такой силой, будто я только что преодолела большую высоту. Кто знает, может быть, сон окажется вещим. Остаток ночи я уже не спала. Вместе с другими, кому беспокойство не давало за-быться, ходила взад и вперёд среди телег – грелась.
Костры не жгли, боялись привлечь к себе внимание фа-шистских самолётов. Они пролетели над стадом на Восток. Один закружился над  нами, повесил яркий фонарь, будто кого выискивая. Стало страшно: вдруг бомбу сбросит. У меня даже боли поднялись в пояснице. Все проснулись. Вскоре фонарь потух, и тревога понемногу улеглась. Я присела на телегу и слегка задремала. Под утро меня стало знобить от холода, зуб на зуб не попадает. Закутала теплее Светланку и тётушку, а сама давай бегать туда-сюда, туда-сюда, пока тётя Катерина не позвала меня погреться к себе под шубу.
С благодарностью я вспоминаю тех крестьянок. Кто они нам? Никто! А вот заботились о нас, как о родных. Миновала ещё одна неспокойная ночь в стаде.
С раннего утра к стаду повалили беженцы и военные. Попив молока, кто шёл дальше, у кого была сила, а кто оста-вался передохнуть. Военных крестьянки торопились спрятать под телеги. С мужнего плеча давали им холщёвые рубахи, штаны и уже переодетых кормили. Фашист – варвар: увидит бойцов и начнёт бомбить, не пощадив даже детей.
Захватив с собой пресных лепёшек, испечённых в стаде на таганке, и накинув на свои зелёные гимнастёрки крестьян-скую одежонку, бойцы и командиры отправлялись в дальней-ший путь.
В ночь на 26-е июня и мы с тётушкой вместе с несколь-кими «советками» ушли из стада: надо же нам было двигать-ся вперёд. Миновали луга, вошли в рожь и долго шли по ней цепочкой по одному в направлении к тому мосту, через кото-рый нам не удалось переправиться на машинах Красного Кре-ста. Подошли, наконец, к нему, встали в очередь. Народу здесь скопилось – пропасть. Я уже стала беспокоиться, успеем ли мы все пройти мост затемно. Выстрелы с того берега не доносились – десант, видно, переместился на другую пози-цию. Грузовые машины, тягачи, пушки, отряд пехотинцев спешно прошли мимо нас. За ними двинулись беженцы. Вот уж скоро и нам идти. Но увы! Немцам ночь – не помеха. При-летел самолёт, и так же, как в стаде, осветил всех. Кружится над мостом, строчит из пулемёта. Люди бросились кто куда: под мост, в рожь, в воду. Кто без вещей и детей был, пустился вплавь через речку. А нам так и пришлось по проторённой во ржи дорожке вернуться обратно в стадо. После такой неудачи мы целый день не знали покоя. Безотрадные мысли лезли в голову. Что ж теперь нам делать? Мы чувствовали себя обре-чёнными. Крестьяне жалели нас и, утешая, только бередили наши души. Особенно одна. Дались ей начальники. В них она видела причину всех наших бед.
– Начальники ваши, видать, все поудирали. Для них и машины нашлись. А на вас плюнули. Как знаешь, живи. Вот и мы бядуем. Пришли Советы, порядки свои поставили новые, только мы стали привыкать, а они уже и утикли. Кто теперь защитит нас? А?
Тётя Катерина пустилась с ней в спор:
– Не виновать ты, Авдотья, их. Им первая пуля, началь-никам-то. Им наперёд спасаться трэба. А нас с тобой, може, и не тронут. Русские – наши братья и сёстры. Не отдадут они нас ворогам.
Слушая их, я невольно вспоминала двух наших Бельских ответственных работников: заведующего райОНО товарища Воробья и секретаря Райкома Молчанского, с которыми мы, учителя, постоянно общались. Вспомнились их добрые заве-рения в случае беды помочь мне…
Было 14 апреля. В этот день муж мой, директор русской десятилетки, уезжал в армию. Он окончил в Москве педаго-гический воени-зированный институт и получил одновремен-но звание учителя и лейтенанта. И вот теперь его как лейте-нанта брали на переподготовку. За час до отъезда мы с ним зашли в райком. В кабинете секретаря столкнулись с Воробь-ём. Помню, что он сказал тогда:
– Едешь, Родионыч? Ну, ни пуха тебе, ни пера! Служи! О семье не беспокойся. Её, – он качнул головой в мою сторону, – не оставим, если что…поможем. Это я тебе  говорю!
Он долго тряс руку Александра, лаская его голубыми глазами. В тон ему вторил и секретарь:
– Не оставим! Поможем! Знаю, знаю, тяжело ей одной. Но не на два года уезжаешь – на пару месяцев. К сроку её вернёшься.
У меня не было никаких оснований не доверять им. Я уважала этих людей и в искренности их заверений не сомне-валась. Но в тяжкий момент они обо мне забыли. Да и как тут не забыть, когда война налетела в миг и закружила всех стремительным вихрем. Мы и ахнуть, и глазом моргнуть не успели, как оказались под фашистским огнём. Вот и застряла я здесь, в этом аду. Немецкие самолёты, танки, десанты до-гнали нас.
Жить в стаде нам стало тяжело. Привольной эта жизнь мне показалась только в начале. Ещё бы! Пришли мы сюда, в тишину, после бомбёжки с тревожной фронтовой дороги.
А вот сейчас и солнечный зной нам стал невмоготу, и комариные укусы, и ночной холодок. Исчихались мы, искаш-лялись. Хлеб почти весь у крестьян вышел. Надо было идти в деревню топить печи, затевать тесто. Но идти домой кресть-янки побаивались. Над станцией Зельвой и их посёлком часто кружились самолёты. Лепёшек не напасёшся и на своих, ва-рева нет, одно молоко. Нам посоветовали перебраться через речку и добраться до села Бородичи – там будет лучше.
Утром 27 июня меня со Светланкой посадили верхом на лошадь, тётушку – на другую. Позади нас уселись подростки. Мы вцепились в лошадиные гривы, пареньки цокнули, и пе-реправа началась. На середине реки было довольно глубоко, спины лошадей ушли под воду. Тётушка от страха побледне-ла, ойкает то и знай. Паренёк за её спиной посмеивается, од-нако, одной рукой поддерживает её, в другой у него хлыст. Вот поднял он этот хлыст, и лошадь рывком подалась вперёд, сде-лала шаг-другой, напрягшись, и вышла из глубины. Мы бла-гополучно достигли берега. Постояли там, на песке, помахали прощально руками стоявшим по ту сторону речки доброй тёт-ке Катерине и её внучке и пошли себе полевой дорогой в не-известную нам деревню Боровичи. Теперь она уже стала нашим домом.
В пути не обошлось без приключения. Идём мы, а в ку-стах неподалёку от нас сидит огромный волосатый детина. Увидев нас, встал и рявкнул что-то охрипшим голосом. Мы пустились от него со всех ног. У меня, как всегда, на руках Светланка. С ней далеко не убежишь, как ни силься. На бере-гу я оглянулась: он трусит за нами. Выручили красноармейцы. Двое их прилегли отдохнуть возле дороги, услышали наш то-пот и рёв детины, поднялись – маленький и долговязый – и смотрят во все глаза. Детина остановился, злобно выругался и пригрозил нам кулачищем.
В деревню пошли мы с бойцами вместе. Я всё оглядыва-лась назад. Детина продолжал стоять на дороге и всё грозил-ся, вытянув перед собой здоровенный кулак. Я не выдержала, крикнула:
– Бандит! И откуда ты взялся такой?
– Немцы всех из тюрем на свободу выпустили: и уголов-ников, и политических, – сказал один боец. Другой добавил:
– Это им на руку сейчас.
А я подумала: «Так вот и убьют где-нибудь не фашисты, так рецидивисты».
Прожив двое суток в Бородичах, мы все, «советки», (нас здесь собралось человек пятнадцать) в ночь на третьи сгово-рились идти в Слоним. Может, там ещё ходят поезда на Минск. Вышли за околицу села и потянулись снова цепочкой по ржи, как и тогда, из стада. Вышли на большую дорогу и стоп: откуда-то застрочил пулемёт. Залегли на обочине. Что делать – десант. Ни пройти, ни проехать. Пришлось отползти от дороги ко ржи и идти её кромкой. Далеко тянется это ржа-ное поле. Кажется, нет ему ни конца, ни края. Обошли какие-то хутора с огородами и остановились снова: речонка не пус-кает. Женщины поснимали обувь, заголили подолы и вброд. Мы с тётушкой за ними. И тут не обошлось без беды: на сере-дине речки у тётушки закружилась голова. Я держу на руках свою дочку, а она кричит:
– Падаю! Тону!
И воды-то, что называется, воробью по колено, но речон-ка течёт стремительно, торопится куда-то, и тётушка едва-едва держится на ногах. Две женщины подхватили её под ру-ки и вывели на берег. Рубикон преодолели. А что толку! Вы-шли на полевую дорогу, и такое страшное зрелище предстало пред нами! Бугрятся всюду наши обгоревшие машины, а воз-ле них в разных немыслимых позах лежат убитые женщины и дети. Есть и мужчины – военные и не военные. И всюду по траве запёкшаяся кровь. Тётушка моя охнула, руками лицо закрыла, потом за сердце схватилась и повалилась на траву. Женщины снова устремились к нам на выручку. Пытались её поднять, обещали вести под руки, но двигаться тётушка была не в состоянии. Лежит и стонет. Я стою над ней. Время бежит, а люди, с которыми мы уже прошагали большой путь, уходят от нас всё дальше и дальше. Я на них не в обиде. Чем они могли помочь нам?
Когда тётушке стало легче, мы спустились к реке, я пе-ренесла на тот берег дочку, положила её на лужок (она креп-ко спала) и вернулась за тётушкой. С большим трудом пере-вела её через речку. И потопали мы с ней обратно в Бороди-чи. Вернулись к Зайцам утром. Анна Терентьевна топила печ-ку. При виде нас не удивилась.
Теперь нам ясно, что отсюда нам никуда не вырваться. На моих плечах старый и малый. Целое утро ходили мы с тё-тушкой  по дому, как сонные мухи. Надо бы поспать, но сон не шёл. Знаю, что слёзы в беде не помогут, а не плакать не могу – тяжело на душе. Всё! Не видеть нам своего Торжка! Не уйти от войны и фашистов!
Вечереет. Маленькая стрелка на моих часиках подходит к девяти, большая снялась с оси каким-то образом и прячется за оправой. Не жаль. Я минуты теперь не считаю, спешить мне некуда. Скоро девять, а солнце ещё стоит высоко и всё ещё греет. Я нашла себе укромное местечко за стодолами, где меня никто не увидит, и здесь наплакалась вдоволь. И вроде стало полегче.

4-е июля

В Бородичах боятся прихода фашистов. Соседка наша, бабка Мавра, подговаривает всех встретить их хлебом-солью. Нашёлся в селе древний старец, который согласился это сде-лать. Бабка Мавра уж и рушник вышитый приготовила, чтоб то блюдо с хлебом на него поставить. Но старца, видно, кто-то из крестьян просветил правдой о немцах, напомнил ему Ми-ровую войну и смерть его сына в тогдашних боях. Вечером он приплёлся к хате бабки и закричал фальцетом:
– Штарая, чаво удумала! Антихриста хлебушком ублаго-творять! Кровопийцу этакого! Сам не встрену и никому не дам! Няхай яго холера в дугу посгибаеть!
Хозяюшка моя молчаливая, но нет-нет, да и выругается. У неё злое словечко против этой старухи:
– Ни одну «советку» к сябе у дом не взяла. Жадная! А перед ними лизаться удумала.
Значит, не зря я её терпеть не могу, эту бабку. При встрече с ней стараюсь не смотреть на неё. Уж очень она про-тивная. Зубы торчат изо рта. Настоящая Баба Яга.
Вчера, в вечерние сумерки в дом к нам вошли пятеро наших бойцов. Все украинцы. Голодные – ужас! Даже гово-рить не могли, пока не поели. Анна Терентьевна сварила им котёл картошки, поставила две крынки молока, хлеб нарезала огромными ломтями. Нам всем было жаль их.
Василий Спиридонович предложил одному остаться у не-го за сына. Других, сказал, тоже в семьи определит. Отказа-лись. Мы, мол, воины при оружии, поели и в путь. В сенях по-рылись в своих вещевых мешках. Один достал мыла кусок, другой – моток ниток с иголкой, а третий – перочинный но-жик. Положили на стол эти вещи. У Анны Терентьевны из глаз полились слёзы:
– Хлопчики, да за что же вы меня обижаете?! Да разве я… родненькие вы мои, сыночки…
Стоят пятеро, улыбаются смущённо. В который раз «Спа-сибо, мамаша» говорят. Потом попросили листок бумаги, и каждый написал на нём свою фамилию, имя и адрес домаш-ний. Хотелось им, беднягам, чтобы кто-нибудь о них родите-лям сообщил, когда можно будет. Не надеялись они, видно, на близкую-то встречу с ними, а может, и вообще сомневались, что останутся в живых.
А у кого теперь есть уверенность в завтрашнем дне? Настроение у всех похоронное. Вот почему меня так подбод-рили слова Василия Спиридоновича, сказанные на прощание:
– Хлопчики, по большаку не ходьте, там немцы. Подалее держитесь, а чуть что – у лес. У лясу вам спасение. Да и всё ваше воинство тяперь, може, у лясу начнётся, кали до своих не добярётесь.
Придёт лихая гадзина, и мы у лес подадимся. У лясу, хлопчики, и сховаться можно, и хвашистов стрелясть, парти-занить, стало быть.
Значит, Василий Спиридонович всё-таки верит в зав-трашний день и воевать за него собирается.  Нам  повезло,  что мы живём у та-ких людей. Они правильно мыслят – вот, что самое главное! И относиться бы мне к ним нужно с пол-ным доверием. Но вот, что случилось вчерашним вечером по-сле того, как ушли от нас красноармейцы. Я и сейчас ещё не приду в себя. И всё из-за этой Бабы Яги. Она, видно, следит за нашим домом. Увидела, как из него вышли бойцы и кричит со своего двора моей хозяйке, поджидавшей у ворот коров и овец из стада:
– Всех принимаешь, Анна! С Советами лясы точишь. А Герман рядом. Вот побачишь, спалят твою хату, а моя от тво-ей загорится. Дюже цапать любишь. Уж и так в народе гово-рят: за золото жидков приютила.
По лицу Анны Терентьевны пошли багровые пятна. Мне захотелось перемахнуть через плетень к этой ведьме и уда-рить её. Я едва сдержалась, чтобы не сделать этого. Бедная Анна Терентьевна! Она едва-едва собралась с ответом.
– И не надоело тебе брехать, тётка Мавра! Яко золото? Яки жидки? У их уси бумаги есть, уси с печатями! Русские они! Злобствуешь, бачу, на людей, тётка Мавра! Усих обнаво-зила. Бог не простит тябе такого греха! Вот побачишь!
Не поужинав, я ушла на сеновал спать. Светланку оста-вила с тётушкой дома. Всю ноченьку не сомкнула глаз, лезли в голову горькие думы. Куда нам деваться? Недобрые люди, вроде Яги, не примут. А добрые и принять побоятся, потому что в доброте их непременно кто-то усомнится, заподозрит в какой-то корысти, разнесёт о них хулу по всей округе. И то, и другое уживается в народе. А вдруг утром хозяин скажет нам, чтобы мы ушли из их дома? Я представила себе, как нелегко будет таким добрым людям сказать нам эти жестокие слов, и решила избавить их от мучений совести. Я решила уйти сама.
Уйти потихоньку, на рассвете. Бедой для меня стали мои чёрные волосы, брови и глаза. Я, видно, действительно, похо-жа на еврейку, раз меня принимают за неё. Есть паспорт, метрика. Ну и что? Им могут не поверить. Евреев в Германии всех уничтожили. Я вспомнила о судьбе Фейхтвангера и его героях Оппенгеймах. Ночная темнота давала простор моему воображению. Яга права. Из-за меня могут сжечь дом Зайцев. Могут и убить их. А у них дети. Зачем же им всем страдать?! Кто я им?  Я  едва  дождалась утра. Анна Терентьевна доила коров, когда я разбудила тётушку и велела ей быстро соби-раться в дорогу. Тётушка непонимающе уставилась на меня: зачем, мол, уходить из такой благодати? И куда? Я стала объ-яснять ей. Она меня не понимала. Идти ей не хотелось. Тогда я сказала, что уйду без неё, со Светланкой.
Она тут же соскочила с кроватки, оделась, дрожа от вол-нения. Я взяла на руки спящую Светланку, покрыла ей голые ножки платьицем её и пальтишком, и мы тихо вышли на ули-цу. На счастье наше случилось так, что в эту минуту Анна Те-рентьевна выгоняла со двора коров и овец на пастбище. Уви-дев нас, она удивлённо спросила:
– Куда это вы?
Я говорю, что для них будет лучше, если мы уйдём по-дальше от греха.
– От какого греха? Вы чего это робите? А ящё учёныя люди! Округ немцы. Того и гляди, сюдой придут, а вы, Лида Николаевна, тащите дитё и старого человека невядома, куды. Взять бы опояску да как следует…
Анна Терентьевна совсем разгневалась, напала и на тё-тушку:
– И вы тудой же! Ну, ладно – она… Она молоденька. У ней разуму о жизни няма, как у мово малого Яшки, хоть и учёная, а вы-то уж пожили, что же вы слухаете яё? Меня и на селе-то охаят, кали вас отпущу. Марш до хаты!
Мы вернулись домой, а там и Василий Спиридонович принялся за нас:
– Учёные людзи! Институты кончали, а «понятиев» няма. Зараз держаться вместе трэба. Ничаго, усих не забьють – нас много. Мы и в лес утикём, мабыть, и сховаемся там, и с немцем повоюем. Ещё побачим, як она, жизнь-то обернётся. Советы ещё покажуть им, холера ясна! А что тётка Мавра ба-лабонит, и слухать не трэба. Никто из-за вас нашу хату не спалит. А спалят, так, придёт время, нову поставим. А то «Германия, Германия, сильная держава, покорит весь мир», – передразнил он тонким голоском кого-то и вдруг, стукнув ку-лаком по столу, крикнул:
– Что? Покорить Рассею? Да николи!

5-е июля

С каждым днём я всё больше и больше привязываюсь к Анне Терентьевне. Я просто люблю её. Вот у кого надо учиться терпению и мужеству. С утра до вечера она на ногах – всё ра-бота. А будто бы и не устаёт. Или вида не показывает? Инте-ресно, сколько ей лет? Я бы больше сорока не дала.
Утром встаёт, водой с ключа помоется, лицо зарумянится всё. Как коров подоит и выгонит их вместе с овцами в стадо, начнёт причёсываться, волосы у неё ниже пояса да густые-прегустые. Как жаль, что она всегда в платке, и никто не ви-дит её таких роскошных кос. Нет, я бы так не смогла жить, чтобы, например, прятать такую красоту. Это грустно, когда в платке всю жизнь.
Вот уже вторая неделя пошла, как мы живём здесь, в Бо-родичах. И каждый день к Зайцам заходят беженцы. Исху-давшие, опалённые солнцем, люди всё ещё продолжают дви-гаться на Восток в надежде спастись от ужасов войны. У Анны Терентьевны хватает доброты на всех. Поистине, она некра-совская женщина, Дарья или «губернаторша» Матрёна Тимо-феевна. Теперь, когда мне пришлось соприкоснуться с сель-ской жизнью, с её людьми, я с большим доверием отношусь к поэту «мести и печали». Он не выдумал этих крестьянских «примадонн», он их видел, знал. Они и сейчас есть и будут всегда.
Уже вечереет. Я сижу за стодолами на камне. Здесь пу-стынно и тихо. Камень врос в землю. Он огромный, круглый, с гладкой поверхностью, как будто кто-то обтесал его для меня. На солнце камень становится таким горячим, что обжигает ноги. Я называю его поэтому «солнечным». К вечеру он осты-нет, и тогда к нему больше подходит название «лунный». Сейчас я с ним буду прощаться. Я скажу ему:
– До свиданья, лунный камень. До завтра, если буду жи-ва. Теперь эти слова – «если буду жива» – я  повторяю часто. Чувство обреченности не покидает меня. Больше сегодня пи-сать не о чем.
Да, чуть не забыла. Яга приходила сегодня к Анне Терен-тьевне просить прощения, даже хотела встать  перед нею на колени… Она плакала. Меня это потрясло. Как мало я ещё знаю людей! Значит, Яга всё-таки человек! Мне стало её жаль.
– Прости меня, Аннушка, – говорит, – язык злое слово сболтнул, а сердца у меня на тебя нету.
– И у нас прощенья просила:
– Бог с вами, – говорит,– жидки вы,  чи нет. И жидки тэж людзи.
– Каково?
8-е июля

Два дня болела, не могла написать ни строчки. В де-ревне стоял переполох. Два дня шёл её грабёж.
Расскажу всё по порядку. В ночь на шестое июля мне плохо спалось. Проснулась я до зорьки в каком-то непонятном мне сильном беспокойстве. Вот ведь, как сердце-то чувствует! Недаром говорят: «сердце – вещун». Вышла к дому, сижу на завалинке. Вдруг (сколько  будет ещё таких «вдруг»!) вижу: с горы, где одиноко стоит школа, спускается обоз. Впечатление такое, будто бы повозки друг за другом сползают с самого неба. Лошади – здоровенные битюги. Я такие видела только на картинках. Они тянут длинные круглые фургоны. Кое-где по сторонам их идут военные. Издали донеслось до меня не-сколько нерусских слов. Я бросилась во двор, где на сеновале спало всё семейство Зайцев.
– Немцы! Немцы! – закричала я испуганно.
Анна Терентьевна, Василий Спиридонович и за ними все их ребятишки выбежали на улицу, второпях не успев даже одеться, как подобает после сна.
Минута-другая, и вся деревня была на ногах. Словно сго-ворившись, женщины схватывали мётлы и давай пылить, каждая возле своего дома. Мне было неприятно смотреть, с каким усердием они подметали улицу, как суетились, бегали, впопыхах таская из колодца воду, как покрикивали на ребя-тишек, поливавших из леек возле домов. Я видела, как Анна Терентьевна мыла руки и надевала белый вышитый перед-ник.
Немцы тем временем, не доехав до деревни, распрягли битюгов и пустили их пастись по овсяному полю. Я ждала, что будет дальше, мне было любопытно и почему-то не страшно теперь. Сейчас я впервые увижу своих врагов – немцев. Какие они? Я, как и все, смотрела в поле, где они остановились. Гру-дастые кони их топтали овёс. Сами немцы, скинув с себя гим-настёрки, кувыркались в траве, визжали, дурачились. Я была в недоумении. Неужели эти весёлые парни – завоеватели? И пришли сюда, чтобы распоряжаться нашей землёй, людьми, заводами, всеми нашими богатствами? Конечно, не на гуля-нье пришли они сюда, не для того, чтобы по-детски резвиться в зелёной мураве на виду всей деревни. Эти весёлые парни пойдут вперёд. Им, поди, уж и Москва грезится, и то, как они победоносно маршируют по её улицам…Никогда не бывать тому! Это только пока им так привольно играется здесь, они ещё и часа не воевали, и не знают, что такое русские. Придёт время – узнают! А пока пусть покуражутся, поозоруют, пово-пят во все голоса – им сейчас силушку свою деть некуда. Но и в своём веселье они не так уж безобидны, как кажутся. Не успели явиться, как начали травить крестьянские посевы. Раз-ве коням есть нечего? Вокруг сколько угодно травы. Так именно и поступают завоеватели. И это их хотят встретить хлебом-солью?! Моё патриотическое чувство было сильно уязвлено. К счастью, такая почётная встреча не состоялась. Но и без неё тошно было видеть, как принаряженные кресть-янки припасали в сенцах для немцев крынки с молоком и сметаной, яйца в решётах и куски сала. Мужчины в это время наоборот старались кое-что припрятать, и это порадовало нас с тётушкой. Встречать оккупантов гостинцами – пусть это де-лается и неискренне, против души – всё равно позор.
Мы с тётушкой, оскорблённые, пасмурные, пошли домой. Понятно: за вилы и грабли сейчас не схватишься. Прошли те времена, когда с ними на битву ходили. Но и сметаной кор-мить лиходеев не должно. Как беженка, никаких прав в дому у Зайцев я не имела, и всё-таки, по хозяйски вмешалась в их дела: выскочила в сенцы, схватила лукошко с яйцами и кусок свежесбитого масла в деревянной маслёнке и вынесла это добро в дровяной сараишко.
Мы доедали картошку в прихлёбку с молоком, когда в хату вошла Анна Тереньевна с двумя немцами. Немцы были высокого роста, красивые, в зелёного цвета пилотках, гимна-стёрках и штанах, заправленных в короткие сапожки, от чего ноги их казались ещё более длинными. У одного на согнутой руке висела корзинка, у другого за плечами – вещевой ме-шок. Увидев нас, они добродушно заулыбались:
– Гутен морген! Гутен аппетит!
Мы ничего не ответили. Анна Терентьевна строго, испы-тующе уставилась на меня. В глазах её я сразу прочитала во-прос: «Где спрятала? Где?» Я молча упрямо качнула головой: «Не скажу!» Тогда она пошла в чулан и вынесла оттуда ковригу хлеба, ведро картошки и десятка два яиц в глиняном блюде. Немцы протянули ей марки. Она не взяла. Солдаты перестали улыбаться и стали насильно совать ей деньги, вос-клицая:
– Найн, найн! Ми покупайть! Ми покупайть!
Пришлось взять.
Немцы ушли. Так я впервые увидела их рядом с собой. Парни как парни. Ничего угрожающего, страшного в них не было. Может, выросли они в крестьянской семье? Может, в рабочей? Господи, неужели они, такие симпатичные, способ-ны убивать?!
Послеобеденный час.
Эти два дня я сидела дома. На улицу выходила на минут-ку. Выйдешь, посмотришь, что там творится, сходишь в ого-род, с такой любовью ухоженный мной, и, как увидишь зелё-ную гимнастёрку, так снова – домой.
Немцы заполонили всю деревню, разгуливали от дома к дому, как хозяева, заходили во дворы, на огороды, рвали там зелёные перья лука, горох, вытаскивали из земли крохотные морковинки – им бы расти да расти ещё! Некоторые приказы-вали крестьянкам греть воду и, не стесняясь их, раздевались донага во дворах и подолгу стояли намыленными в кадках с горячей водой. Они наглели с каждым часом всё более и бо-лее. На моём «солнечном» камне улеглись загорать трое в «костюмах Адама и Евы».
– Я так и шарахнулась от них, – рассказывала мне Анна Терентьевна, – ржут, кобыльцы! В стодоле-то погреб хотела открыть – трэба просушиць. Куды там! «Фрау, фрау, ком, ком!» Чуть убегла.
С соседних дворов слышалось:
– Матка, яйка!
– Матка, шпек!
– Матка, млеко!
Вот попрошайки! И как они, немцы, были щедры  на свои марки и пфеннинги! Они насильно совали их крестьян-кам за продукты. А деньги эти совершенно обесценены. Что на них купишь и где?
К нам в дом немцы приходили несколько раз. Анна Те-рентьевна отдавала им все яйца, всю сметану, всё масло. Спрятанное мною, мы доедали сами. В последний приход она завернула им в чистую холстину большой кусок солёного сала и отдала весь дневной удой молока. Немцам, видно, этого бы-ло мало, стоят в сенях и посматривают по сторонам, что бы ещё схватить. Бедная моя хозяюшка разводила руками, пока-зывала этим, что у неё больше ничего нет. Из сеней у Зайцев лестница на чердак ведёт. Чердак открыт, и в нем виднеются подвешенные на веревке кольца самодельных колбасок. Мне всегда очень хотелось поесть этой колбаски, но хозяева её не трогали, приберегали к страдной поре, жатве. Один немец за-драл  вверх голову: видно, нюх у него был собачий. Глаза его заискрились от радости. Он алчно прищёлкнул языком. Потом быстро-быстро забрался по лесенке на чердак и стал снимать эти колбаски. Снимет одну и на руку себе нанижет, затем – вторую, третью…– всю руку от плеча до кисти украсил колбас-ными кольцами. И хоть бы одну колбаску оставил! Слез, дер-жа руку горизонтально, другой рукой достал из кармана гим-настёрки марки и положил на стол, наперёд зная, что хозяйка не захочет их брать.
– Данке шён! Проше махки! Ми покупайть!
Когда они ушли, Анна Терентьевна всплакнула, а я мыс-ленно обругала себя дурой, что сама не припрятала эти кол-баски.
Сегодня утром, часов в десять, смотрим, «дороженьки гостечки» стали собираться в дорогу. В фургоны уложили награбленное продовольствие, запрягли коней и тронулись. На последнем фургоне везли они поросят. Их визг и хрюканье ещё долго доносились до деревни.
Не успели они скрыться с глаз, как на улицу из разных потаённых мест высыпали девушки и парни. Два дня они от-сиживались по чуланам, чердакам и кладовкам, чтоб не быть на виду у «антихриста».
Жизнь в деревне пошла своим чередом.
За обедом Василий Спиридонович в раздумье сказал, что это к ним наведались не иначе, как немецкая хозчасть.
– Бяда.  Кали «он» заладит сюдой, гэтаки загатоушчык.
И снова хорошо стало в деревне. Ах, если бы не было ни войны, ни фашистов!
Я с тетрадкой пошла к своему камню. Увы! К нему не по-дойти: вокруг вся трава загажена, загажен и сам камень. Ка-кое свинство! Вот так европейская цивилизация!
Вернулась домой, села в передней за стол перед образа-ми и вот написала всё это. Все домашние подевались куда-то. Я одна. Тишина. Только ходики постукивают. Из угла комнаты смотрят на меня святые угодники. Иисус и Богородица. Глаза у них огромные, и в них застыла скорбь. Я крикнула им:
– Как  же вы, всесильные, допустили это?!

9-е июля

Сегодня на рассвете, выпуская из курятника кур, Анна Терентьевна недосчиталась четырёх птиц. За завтраком она с горечью сетовала:
– Наилепших несушек стащили! Чтоб их лихо скрутило!
Василий Спиридонович со злостью отмахнулся:
– Няхай жрут! Добро, хоть кабана-то оставили.
В деревне уже все обнаружили пропажу кур, гусей, уток. Люди взроптали, но как-то боязливо и вяло. Говорили со смешком, без злости:
– Грошей не хватило у немчуры. За яйки – марка, а бо-ровка – за так!
– Немец, он на мясо лютый. Это верна. Но, чтоб як те цыганы, воровать – не слыхал!
И все в один голос твердили, что всё обошлось «вельми добже»: никого «не забили вороги». Одной тётке Мавре до-сталось от них. Но её не жалели. Напротив, осуждали: сама, мол, виновата – не жадничай. Вот идеология крестьян, жив-ших в панской Польше. Мне жаль их. Противны их робость и угодливость.
Яга не встаёт с постели. Пусть знает, что с немцами шут-ки плохи. К ней они постучались, а она не открыла дверь. Ду-мала, постучат и уйдут. А они сорвали с петель дверь, вошли и чем-то тяжёлым стукнули её по голове. Она потеряла созна-ние. Когда пришла в себя, увидела, что лежит в луже крови, кое-как, на карачках, выползла во двор и закричала:
– Ратуйте, людцы добрыя!
Анна Терентьевна услышала крик, бросилась к ней. При-бежала и другая соседка. Кровь смыли с её лица, перевязали чистой тряпицей голову, внесли в дом. Сегодня целый день ходят к ней женщины, поят настоем каких-то трав, а к голове и к носу прикладывают лопухи и листья подорожника. Прихо-дила к ней и полька-учительница, принесла таблетки и стреп-тоцидовую мазь. Анна Терентьевна переживает, говорит, что это она накликала на Ягу такую напасть, и Бог её за это не простит.

10 июля

В Боровичах ходят разные слухи. Поговаривают, что немцы далеко продвинулись вперёд, заняли Белоруссию и идут дальше. Я не хочу верить! Куда же подевались «славная» и «несокрушимая», «непобедимая» Красная Армия? Должна же она остановить врага, дать ему отпор?!
По деревне на Слоним сегодня прошли танки. Танки у них небольшие, но с названием страшным, звериным – «Тиг-ры». Три танка остановились возле соседней хаты. И снова раздалось:
– Матка, яйки! Матка, шпек!
У танкистов военный приказной тон, и марки они уже не предлагают. Победители! Спешат в Москву. Так и говорят, что скоро будут в Кремле чай пить.
Они действительно торопились, эти высокомерные, нагловатые воины фюрера. Но, как ни спешили, а память о себе как о садистах в деревне оставить успели. Я наблюдала за ними в воротную щель, ви– дела, как один из них, подойдя к своему танку, шумнул на мальчишек, вертевшихся возле машин – им же любопытно поглазеть на эти чудища. Ребя-тишки отскочили в сторону, но не ушли совсем, встали поо-даль, а один, самый маленький, не успел отбежать. Немец схватил его, поставил перед собой, держа за плечи, и не-сколько раз кряду выкрикнул:
– Русиш капут! Шталин капут! Хайль Гитлер!
Через несколько секунд он выкрикнул ещё одно слово: «Видерхолен!».  Мальчик был испуган и всё пытался вы-рваться из рук немца. Другие танкисты, глядя на своего това-рища, выступившего в роли учителя, похохатывали и пере-кликались какими-то неизвестными мне словечками, видимо, науськивали его на ребёнка. «Учитель» вошёл в раж. Раздра-жаясь, он снова несколько раз повторил три своих истины и вслед за ними властно скомандовал:
– Видерхолен!
Мальчик, конечно, не понимал, чего добивается от него этот чужой «дзядзька», а дядя настойчиво требовал, чтобы он повторил, наконец, за ним три его изречения. Не добившись своего, «учитель» зажал нос мальчика между своими двумя пальцами и потянул к себе. Мальчик то ли от боли, то ли от страха истошно взвизгнул. Немец тут же сильным движением руки отшвырнул его от себя, и малыш хлопнулся навзничь. Случилось это в одно мгновение, и было так неожиданно для меня, что я сразу даже не могла уразуметь, что же там про-изошло, у танка. И только когда мальчик упал, и ребятишки бросились врассыпную от машин, я поняла, что немец и не думал играть и шутить с ребёнком, как это мне вначале каза-лось. Он всерьёз, зло издевался над ним. О том, что немец щипал его маленькое тельце, я узнала позже от матери ма-лыша. Тело его было покрыто синяками и кровавыми подтё-ками. Но и не зная этого, нельзя было равнодушно смотреть на упавшего ребёнка. Жалость вынесла меня на улицу и за-ставила бежать, не помня себя, вдоль огородного плетня к со-седней хате, возле которой на дороге уже рычали своими мо-торами «Тигры». Не знаю, каких бы я глупостей натворила, если бы фашисты уже не сидели в своих танках. Мне, напри-мер, так хотелось расцарапать своими ногтями поганую рожу  садиста! Представляю, какой бы по-тешной и жалкой выгля-дела я перед ним в своём гневе! И с какой бы удивительной лёгкостью они изувечили меня или убили!
Танки заскрипели гусеницами и покатили по пыльной дороге. Я подняла с земли плачущего мальчика и понесла к себе домой. Из носа его текла кровь, нижняя губа вздулась: падая, он, видимо, прикусил её. Навстречу мне спешили пе-репуганные крестьянки.
Впервые в жизни вижу такую бессмысленную жесто-кость. Что же ждёт нас всех впереди?! «Русиш капут!». Поче-му эти молодчики нас заживо хоронят? Не рано ли? Подожди-те, твари! Борьба ещё впереди! Ещё своё слово скажут наша армия, наш народ, наша партия, мой Александр, мои братья… Не русским, а вам капут будет!
Остальная часть дня прошла в шумных разговорах и де-батах. Меня учили уму-разуму, как я обязана жить в такое ли-холетье. Учили все:  Анна Терентьевна, тётя Капа, даже Васи-лий Спиридонович и соседи наши, пришедшие в наш дом лишний раз взглянуть на русскую «неразумну маладзицу». Оказывается, я громко кляла немцев, когда бежала по улице, и стукнула кулаком по танку. Они учили меня быть тише во-ды, ниже травы, учили житейской премудрости щедринского пескаря.
Правда, Василий Спиридонович, как всегда, хвалил лю-дей смелых, дерзновенных, но тут же пояснял, что смелость,  прежде всего, должна быть разумной и полезной, «чтоб вона на пользу усим нам шла». Он снова успокаивал всех такими чудесными, полюбившимися мне, словами:
– Что? Покорить Рассею?! Да николи!
И произносил он эти слова, как клятву, с удивительно ка-тегоричной, безоговорочной интонацией.
Сейчас все уже спят. Я одна бодрствую. Мне едва-едва светит коптилка. Я расстроена. В ушах у меня звучит голос Василия Спиридоновича:
– Ты карахтер свой немцам не кажи, хитруй поболе, а то бяда.
Он прав. Злость свою к фашистам нужно сдерживать до поры.
Хочу ещё записать кое-что об учительнице пани Барба-ре. Раздосадована я на неё. Третий день у неё в школе живёт немецкий офицер высокого ранга со своим адьютантом, «ста-реньки мухаморы», как называет их Анна Терентьевна. Она рассказала мне, что пани Барбара устроила в честь этих «му-хаморов» вечеринку. Испекла пирог, приготовила мясо. Меня это возмущает! Сама бежала от немцев и вдруг сейчас им – пирог! Анна Терентьевна помогала в тот день пани в стряпне, пришла домой поздно и в большой растерянности.
Адъютант попросил её заштопать носки господина пол-ковника. У него потливые ноги, и пот имеет острый, отврати-тельный запах. Офицер поэтому вынужден менять носки каж-дый день. От постоянной стирки многие порвались, но немец-кая экономность и аккуратность не позволяют выбросить из обихода ни одной вещички. И вот адъютант преподнёс Анне Терентьевне штопальный прибор – изящную коробку со мно-жеством отделений для толстых и тонких ниток, для иголок, напёрстков, ножниц и прочей мелочи, о которой мы и поня-тия не имеем. Бери, мол, и штопай. Господи, на войну едут со штопальным прибором, с комфортом!
Но Анна Терентьевна никогда не штопала носки, да и не видела таких красивых и тонких. Она умеет только класть за-платы. Выручила её моя тётушка. Она подобрала  к каждым носкам цвет ниток и уселась за кропотливую работу. Зашто-пала классически, даже не отличишь, где штопка, где сама ткань носка. Немцу штопка очень понравилась. Он дал Анне Терентьевне несколько кусочков сахара. А адъютант подкинул ей ещё несколько пар порванных носков. Досталось тётушке! Я посмеялась над ней: вот, мол, и стала она немецкой холоп-кой. Смех был горький.
Вечер у пани Барбары удался. Офицер из крохотной рю-мочки пил свой собственный коньяк и кушал приготовленные пани свекольный бульон на мясе со сдобными хрустящими пирожками, начиненными утиными потрошками, и утку, нафаршированную разной овощью. Настроение у немцев бы-ло самое благодушное, улыбки не сходили с их лиц. Спокой-но, уютно чувствовали они себя в чужой стране. Посасывая трубку, говорили с уверенностью, что война кончится этим же летом, а Москву они возьмут «ин ахтен таген» (через неде-лю). Пани Барбара разговаривала с ними по-немецки и весь разговор переводила Галинке, своей дочери, и Анне Теренть-евне. Была она весь вечер весёлой и любезной, будто бы эти немцы были её лучшими друзьями, и такой исход войны – её мечта и надежда. Анна Терентьевна говорит, что пани Барба-ре надо бы идти в «артыстки» – так хорошо она «ролю игра-ла». А сама она, услышав о победах немцев, совладеть с собой не сумела – убирала за гостями посуду, а по щекам «сляза ка-тилась за слязой».
Ложусь спать, только усну ли?
И всё-таки я в недоумении: зачем была нужна пани Бар-баре эта пирушка? Зачем немцев кормить пирогами и утками? Какая же она после этого коммунистка?! Я презираю её.
12-е июля

Светланка ещё спит. Тётушка моет посуду на кухне. Хо-зяева во дворе стригут овец. Запоздали  с этим делом в связи с войной. Я немного почитала Библию. Вот нашли Священную книгу! Это же сплошная порнография!
Пани Барбара проводила вчера своего сиятельного «гос-тя». Уехал. Где-то теперь ему заштопают носки? Где-то уго-стят свекольным бульоном и пирожками? Вряд ли такое по-вторится у нас, в нашей России.
К вечеру пани пришла к нам. Мне не хотелось ни видеть, ни разговаривать с ней, и я потихоньку направилась к двери. Она вернула меня и как-то ловко втянула в разговор. Поста-раюсь припомнить и воспроизвести наш диалог. Она спроси-ла, знаю ли я польский язык.
– Не совсем, – буркнула угрюмо.
– Тогда я буду говорить по-русски. Только я его тоже не совсем. Трудно…
– Да, русский язык труден, немецкий проще, – съязвила я.
– Трудно вообще, я хотела сказать, трудно жить. Я уто-милась бардзо …Простите, это по-русски «очень». Знаете, эта натянутость, надо было держаться…
– О чём вы?
– Я говорю: трудно всем жить в новой обстановке. В школе остановились у меня офицеры. Трудно было держаться с ними…
– А зачем вам держаться с ними? – перебила я её зло и насмешливо, – Ушли бы из школы на время. И без вас обо-шёлся бы этот, кто он, генерал, что ли?
– Я думала же, едну ноц он будет здесь, а потом поедет себе далее. А он три дня! Ужасно!
В эту минуту я презирала её и отвечала грубо.
– Ну, и пускай три! А вам какое дело? Вам бы просто не замечать их, пусть, как хотят, так и живут.
– Я и не замечала. Жолнеж, это по-русски «солдат» ему утром кавен гатуе, кофе готовил, потом – обяд и вечером ка-ве.
– Ну, вот и хорошо! И пусть бы готовил. А зачем же для них ужины устраивать? Зачем кормить их, веселить? Я не по-нимаю вас!
– Але, пани Лидия,не можно так! Надо быть умной. Надо, як то по-вашему – лавировать! Да? Надо ховать свои чувства. Вы мыслите, что я забыла свою несчастную Варша-ву? Свой дом? Я тоже хорошо знаю, кто враг моего народа, моей Польши. Пани Лидия, враг у нас общий. Но цо мы мо-жем? Цо мы можем сейчас с вами? Убить их? А как? У дверей стояло двое солдат с автоматами, да вокруг школы ходило сколько! Да и чего это даст? Меня с Галинкой повесят. Вас с ребёнком тоже повесят, всех в деревне забьют, а хаты спалят. Уж я-то знаю! Нет, пани, пожар чернилами не потушишь. А у нас с вами, кроме чернил да ручек ниц нема. Пани млода, жизни не знает.
– Почему это я не знаю? Знаю! Какие мы с вами убийцы? Об убийстве я речь не веду. Вы почему-то отклонились в сто-рону. Я ведь о пирожках, о вечеринке говорю.
– Ах, да! Пирожки! Да это же просто уловка, пани! Мо-жет, и солдат лишний раз на деревню не пошлют за маслом и курями. Нашей вёске не везёт – идут, идут по ней боши. Уж и дать им больше нечего. Всё отдали, а поди-ка не дай госпо-дарка, и забить могут. Ах, пани Лидия, где силы мало, там хитровать тщеба, простите, трэба.
В наш диалог вмешалась вошедшая в хату Анна Терен-тьевна:
– Хитроваць – гэта адно. А я другое кажу: няхай аны знають, же беларусы – добрыя людзи, лакавыя, умеють и встретить, и приветить. Вы, Лида Миколавна, и нам выгава-ривали, по цо мы тады за мётлы узялись и фартухи чыстыя надзели. А як жа! Няхай немец ведаеть: вона, яки эти белару-сы культурныя людзи. Няхай воны побачуть, яки мы пирожки могём пячи. А  то воны думають, же тольки воны культурныя, а мы не. А мы за Советами ужо две годины жиемы…
Анна Терентьевна говорить много не любила. Но вчера произнесла вот такую патриотическую речь, большую и по-своему убедительную. Она раскраснелась с непривычки и от волнения.
Я ей перечить не стала – у неё глаза подёргивались сле-зой. Да и что я могла сказать ей? О ненависти к фашистам? Зачем? Она их так же ненавидит, как и я.
Осталось сказать, чем закончилась наша беседа. Пани Барбара, конечно, поддержала мою хозяюшку:
– Добже, добже, пани Ханна! Пирожки не нужно смеши-вать, как это у вас говорят, пани Лидия, с политикой, да?
– Не скажите, пани Барбара, – ответила я, – иногда и хлеб-соль есть политика.
Я пока не убеждена в их правоте. Надо подумать.

13-е июля

Рано утром прибежала к нам пани Барбара сама не своя: заболела дочь Галинка, жалуется на острую головную боль. Ночью кричала, была рвота. Барбара не уснула ни минуты. Я пошла к ним, в школу. Чтобы не заразиться, взяла с собой платок, смоченный чесночным настоем: думала, что у Галин-ки грипп. Её трудно было узнать – лицо воспалённое, темно-багрового цвета, губы запёкшиеся, чёрные. Она громко сто-нала, едва-едва говорила, не могла пошевелиться, боли в го-лове становились невыносимыми. Мне было тяжело смотреть на неё – такое мученическое выражение застыло в её глазах. Пани Барбара попросила нас перебраться в школу, отвела нам учительскую, где жил немец. Там даже ещё пахло его сигаре-тами. На стареньком допотопном диване, где он спал, могут разместиться тётушка со Светланкой, а моё место – на полу. Анна Терентьевна и пани Барбара дали нам по одеялу, по по-душке и кое-какое бельишко.
Итак, теперь мы будем жить здесь, на горе, среди полей. Сейчас пять часов, далеко за полдень, а солнце жжёт – сил нет. Лето нынче стоит жаркое, хлеба колосятся, скоро их нуж-но будет убирать.
Я сижу в комнате Барбары, дежурю возле Галинки. Тё-тушка со Светланкой  где-то прячутся от солнца в тенистой стороне школьного садика. Пани Барбара поехала в Зельву за врачом. Василий Спиридонович запряг свою лошадь и сел за возницу.
Галинка в забытье, дышит тяжело, стонет. На голову её я кладу мокрое полотенце, губы смачиваю водой. Она часто просит пить, но пьёт помалу.
9 часов, вечер.
Приезжал врач. Бедная Галинка! Её поджидает смерть. У неё воспаление головного мозга, менингит. Умереть в во-семнадцать лет – это жестоко! Никто и ничто не может уте-шить пани Барбару. Она не присела за день, всё ходит и ходит. Вот в который раз спускается по лестнице вниз, ходит там из класса в класс, снова поднимается наверх и здесь ходит по ко-ридору, обхватив голову руками. Что делать?
Приходили девушки  из деревни, подруги Галинки. И вот, что я узнала от них. С неделю тому назад Галинка была с ними в лугах, они сушили там сено и потные, разгоряченные купались в речке. А вода в том месте в Зельвянке очень хо-лодная: там впадает в неё множество родников. Девушки но-чевали на покосе и спали на сыроватой траве. Говорят, ночью у реки в то время тоже было прохладно.
Подруги поплакали над Галинкой и разошлись.
Как пройдёт эта ночь? Мы с тётушкой устали. Горе пани Барбары переживаем, как своё. Анна Терентьевна принесла нам на ужин  молоко, хлеб и самодельный сыр. Есть никто не стал.
Чувствую, что на новом месте не усну. Там, в деревне, я не спала из-за блох. Бывало, чешусь, чешусь да и поднимусь среди ночи, возьму на руки искусанную Светланку и выйду во двор, сяду на порог крыльца и сижу, слушаю, как  жуют жвач-ку коровы, возятся овцы и куры, лают где-то беззлобно, только чтобы лаять, собаки; и в голове моей бьётся неотвязчиво одна и та же мысль: грянула война, и кругом нас – немцы…На ран-ней зорьке иду в хату спать, но, взбудораженная блохами и горечью дум, так и не усну.
Хозяев и их детей блохи почему-то не кусали. Анна Те-рентьевна говорит, что они, как и клопы, набрасываются на новеньких, и посоветовала нам нарвать полыни и конопли и положить на пол, где мы спим. Мы так и сделали. Стали спать.
Галинка бредит.

14-е июля

Ночь прошла ужасно. Мы втроём сидели у постели боль-ной. Только на рассвете забылись на минутку. Галинка охала, кричала, бредила. При каждом вскрике дочери пани Барбара наклонялась к ней и вздыхала с каким-то тяжёлым надрыв-ным стоном. В глазах её стояли слёзы, и это нас несколько успокаивало – это было всё-таки по-человечески.
Часов в шесть утра пришли к нам Анна Терентьевна и другие крестьянки, принесли молоко, картофельные оладьи. Все жалостливо смотрели на Галинку, утешали пани Барбару и потихоньку от неё утирали слёзы. А час спустя к школе подъехал на телеге Василий Спиридонович. Расстелили в ней ковдры, бросили поверх перину, пуховые подушки и положи-ли на них Галинку. Она вся утонула в мягкой постели, только виднелась головка в светлом платочке с чёрной кудрявой прядкой на лбу. Утренний воздух был свеж, пахло росной тра-вой. Я и пани Барбара пошли позади заскрипевшей телеги, и мне казалось, что я иду за гробом. За околицей деревни я про-стилась с пани и Василием Спиридоновичем и пошла обрат-но. Галинку повезли в Слоним, в больницу. Бедная, бедная! Я не увижу тебя больше. Пишу об этом и плачу.

15-е июля

Сегодня крестьянки нашли в поле младенца. Ходили до-ить коров и услышали его хрипловатый крик. Он лежал в од-ной рубашонке на пожне. Тельце его было обожжено солн-цем, искусано мошкарой и иссечено стеблями скошенной  травы, о которые он тёрся спинкой и ножками. Крестьянки подняли его чуть живого и принесли в деревню. Будто бы кто-то видел ребёнка ещё вчера. Он был завернут в одеяльце. Но одеяльце исчезло.
Увидеть ребёнка и не взять его – это изуверство. А раз-деть его – это я не знаю, что такое, не подберу слово. Мне не хочется верить в такое. Может быть, это просто выдумка?
Семьи в Бородичах многодетные, да ещё жатва начина-ется. Кому сидеть с найдёнышем? Крестьянки принесли его мне в школу. Мне страшно было смотреть на младенца: он был весь в ссадинах, волдырях и болячках. Я протёрла его тельце и личико молоком и сунула ему в ротик пустую соску, которую мне принесли ребятишки Анны Терентьевны. Он жадно схватил её губёнками, зачмокал и тут же уснул от сла-бости. Я вскипятила молоко, разбавила его кипячёной водой и стала ждать, когда он проснётся. А он, пригревшись под про-стынкой, спал, плаксиво поморщиваясь. Я налила разбавлен-ное водой молоко в бутылку, надела на её горлышко соску и снова сунула крохе в ротик. Он вздрогнул и вдруг, захлёбыва-ясь и задыхаясь, стал сосать, широко открыв свои белёсовые глазки.
Мне досталось сегодня. Кроха требовал к себе внимания. А так хотелось прилечь после бессонной ночи. Тётушка лежа-ла с головной болью – у неё была мигрень, и Светланка по-этому находилась при мне. Когда найдёныш кричал, я брала его на руки и ходила с ним из угла в угол учительской комна-ты. Со Светланкой тогда творилось что-то неладное: она бро-сала куклу и начинала ходить за мной, просясь ко мне на «ючки». Но как только я клала ребёнка в постель, моя ма-ленькая успокаивалась и продолжала играть со своей тряпич-ной матрёшкой, которую я  сшила ещё в стаде. Что это? Дет-ский эгоизм? Ревность к найдёнышу? Я его пока так называю. А крестьянки, заходившие посмотреть на него, называли «подкидышем». Мне неприятно, больно было это слышать.
В аптечке пани Барбары я нашла борный вазелин и сма-зала у крохи все его болячки. Пищал – уа! Уа!
Наверное, саднило.
Господи, как я устала!

 
16 июля

Легла спать с вечера, но так и не уснула до утра. Напрас-но гнала я от себя горькие мысли – они, как назло, не хотели оставить меня в покое, сильно тревожили, вызывали слёзы и боль в сердце. Война. Рвутся немцы в Москву. Мы – беженцы, ни дома у нас, ни работы, ни средств для существования. А тут ещё должен родиться ребёнок. Как же нам жить? Что делать?
Беспокоила и судьба полюбившихся мне людей. Чувство неприязни к пани Барбаре потухло, я уже жалела её, жалела до боли сердечной. Каково-то ей сейчас? Как она изменилась за последние дни! Куда девалась её спокойная уверенность? Где горделивая осанка кудрявой головы? Что с Галинкой? Обе они встали перед моими глазами: согбенная мать, обхватив-шая руками свою голову, и почерневшая лицом дочь в свет-лом платочке, с выбившейся прядкой  чёрных волос на лбу. Красивые они обе – высокие, стройные. И вот… Я не смогла лежать. Встала, подошла к столу, на котором спал найдёныш. Он часто причмокивал губёшками и морщился, и тогда личи-ко его становилось старческим. Где его мать? Почему она его бросила? Я никак не могла найти ответ на свои вопросы – видно, не хватает знания жизни и фантазии.
К нам в окно заглядывала полная луна. Мне показалось, что она смотрит именно на меня и своим ярко-жёлтым лун-ным светом с силой тянет к себе. Стало страшно: уж не луна-тик ли я? Занавесила окно пикейным одеялом, бросилась в постель и закрылась с головой простыней. И снова сна нет – бодрствует моя память. Видятся мне васильковые глаза Анны Терентьевны. Смотрят они на меня жалостно и как-то озабо-ченно. Слышится и голос её мягкий: «Сядайце, сядайце, кали ласка!» Это первый её взгляд, первые слова в час первой нашей встречи. Взгляд её напомнил мне вдруг этой бессонной ночью мою мать, и её мертвое лицо с закрытыми глазами на миг явилось мне. У неё тоже были синие и добрые глаза. Я всхлипнула и тихонько поплакала, уткнувшись в горячую по-душку. А потом, чтобы уснуть, стала считать до десяти, до ста. И вот чувствую, что засыпаю, наконец, путаюсь в счёте… Но зашевелилась Светланка, пискнул кроха. Всё! Сна как не бы-вало! И снова вопросы, вопросы… Где сейчас мой отец? Где Саша? Братья и сестра? И они все будто прошли перед моими открытыми глазами. Вряд ли они счастливы теперь. Война! Было жаль всех. Вспомнилось, каким одиноким и несчастным стал мой отец после смерти матери. Нас пятеро осталось у не-го на руках, мал-мала меньше. Вот тогда и взяла меня к себе тётушка Капа и старая-старая бабка Анна. «Ну, не надо об этом думать! Не надо! Не надо!» – приказывала я себе, злясь на все ночные шорохи, на встревоженную память, на луну, Светланку и даже на найдёныша – на всё, что не давало мне уснуть.
Только к утру я забылась тяжёлым, беспокойным сном. Мне привиделось, будто кусают меня мухи, и у них такие ост-рые красные зубы.
Проснулась я от криков за окном, от скрипов дверей и от гулкого топота ног. Я выглянула в окно: несколько немецких солдат стоят возле крыльца школы. Чёрт бы их побрал! Опять они пожаловали в деревню. Мы с тётушкой быстро оделись.

17-е июля

Вчерашний день растянулся на целую неделю. От бес-сонной ночи и всяких беспокойств, усилившихся в связи с приходом немцев, я мучилась головной болью. Не помогали мне ни «чёрная кава», ни уксус, который я нюхала по настав-лению тётушки.
Немцы во всю хозяйничали в школе. Они разместились в нижних её трёх классах, но поднимались и к нам наверх то за тазами, то за утюгом,  то за вёдрами. Офицер их с денщи-ком устроились в деревне, в доме Тимофея Козлова, «у хате Тимошки Козла», как его с презрением называла Анна Терен-тьевна.
Этот «Тимошка» открыл на днях небольшую лавчонку при доме и стал торговать конфетами, печеньем, гвоздями и подковами, медными пуговицами и другими мелкими това-рами. Разжился он всем этим добром на пожарищах в Зельве, куда приезжал тогда с нагруженной телегой. Так говорили об этом Зайцы и наша школьная сторожиха и уборщица тётя Ап-полинария, бывшая монашка.
Офицер был средних лет, строгий на вид. Я встретилась с ним сегодня, когда ходила к Зайцам обедать. Он, видимо, за-претил солдатам шастать по домам за «яйками», но, как та-тарский хан, обложил деревню «данью». Каждый двор обязан был сдать по двадцать штук яиц, по три курицы и по кило мас-ла или сала. Офицер придерживался строгой дисциплины. Он обязал в один день снести всё это добро к грузовой машине, стоявшей посреди села. Солдаты его не расхаживали там, не гадили… Их место было возле школы, и они торчали здесь, рядом с нами, что было неприятно нам и тягостно.
Из окна учительской я видела, как один солдат подошёл к сараю, прикладом автомата сбил замок и заорал:
– Матка, ком, ком!
«Кого это он?» – думаю. Смотрю, семенит к нему тётя Апполинария. Немец крикливо приказал ей таскать дрова на кухню. Тётя Апполинария не понимала его, стояла перед ним такая маленькая, оробевшая. Он выкрикнул какие-то слова – это были, конечно, ругательства. Потом схватил несколько поленьев и стал со злостью совать их в руки растерявшейся вконец уборщице. Я испугалась за неё: вдруг этот фашист уда-рит старушку поленом, и бросилась во двор. За мной по пятам тётушка Капа, мой страж, мой телохранитель, с возгласом:
– Куда ты, куда ты, Лида?
Я заслонила собою тётю Апполинарию. Тётушка, дрожа, встала рядом со мной и ну теребить меня и тянуть за руку прочь. Я сказала немцу:
– Ди фрау дёйтш ферштет нихт.
Немец, как мне показалось, с брезгливой гримасой взглянул на мой выпиравший из платья живот, ухмыльнулся глазами и выпалил скороговоркой фразу, которую я и сама-то с трудом поняла. Он требовал, чтобы мы затопили печь и нагрели как можно больше воды.
И вот тётя Апполинария топила целый день на кухне печку. Вода в котлах бурлила, пар поднимался наверх, в клас-сы. Солдаты вёдрами таскали кипящую воду за изгородь школьного сада и там, в кустах, мылись, стирали и сушили своё бельё. Потом каждый из них гладил себе рубашки и май-ки.
А я больше не вышла их своей учительской кельи: лечи-ла кроху, смазывая его головку и тельце борным вазелином, а когда он спал, шила Светланке платье из ситцевого лоскута, который мне дала пани Барбара.
Вечером тётя Апполинария вымыла для солдат все клас-сы, застелила пол полынью – от  блох и, вскипятив большой чайник, угощала немцев чаем.  Это  врагов-то! Я рассерди-лась на неё и сказала, чтобы она больше этого не делала. Она перекрестилась и с укоризной изрекла:
– Бог заветы оставил людям: няхай воны любяць ворога, як сябе. Сатана гонит хлопчиков кроу праливаць…
Я сказал, что эти «хлопчики» будут убивать русских.
– А як жа! Ведь война! Людзи Господа Бога забыли, ось ён кару и посылаеть усим нам!
Ну, что с ней разговаривать! «Бога забыли!» Недолюб-ливаю я верующих, глупые они какие-то. И всё-таки не сдер-жалась, ответила: – Уж больно мстительный Бог-то ваш. Злой! Карает и плохих, и хороших – всех подряд, без разбору.
Тётушка зашипела на меня, не обошлось без нравоуче-ний – я должна «прикусить свой невоздержанный язычок». Я думала, что тётя Апполинария будет сердиться на меня. Веру-ющие всегда сердятся, если хоть чуть-чуть заденешь их Бога. А она немного погодя пришла к нам в учительскую, поясно поклонилась мне и попросила прощения. Это меня удивило. Я спросила, в чём состоит вина её передо мной. Вместо ответа она сказала, что будет молиться за меня и за всех русских во-инов. Не так-то уж она глупа! Она поняла мою обиду, поняла, как больно мне было слышать о любви к «ворогу».
Сегодня все крестьяне вышли в поле жать рожь. Тётя Апполинария тоже ушла в деревню к кому-то посидеть с ре-бёнком. Теперь со всеми нуждами солдаты стали обращаться к нам. Я смотрела на них насторожённо, с опаской, ожидая какой-нибудь грубой выходки, какого-нибудь подвоха. Не могу забыть того танкиста, который по-садистски истязал ребёнка. И эти могут сделать, что угодно. Подальше от них. Я заверну-ла в пелёнки найдёныша, взяла на руки, и мы вместе с тётуш-кой Капой и Светланкой ушли в деревню.
В школу вернулись лишь вечером. На школьном крыльце сидело несколько немцев. Увидели нас и, слышу, стали об-суждать меня, какая я есть. Один говорит:
– Шойнес фрау. Юнге фрау.
Другие, видно, не совсем согласны с ним, улавливаю смешок насчёт моего живота, моей фигуры. Ни на кого не глядя, поднимаемся на крыльцо по лесенке и вдруг слышу оклик:
– Руссиш фрау!
Мы остановились, оглянулись. Немец, стоявший посреди голубиной стайки (он, видимо, кормил чем-то птиц), зашагал к нам и протянул Светланке кусок чёрствого бисквитного пи-рога. Глядя на меня, улыбаясь, сказал, что пекла бисквит его мама, собирая сына в дорогу. Я сухо поблагодарила, резонно заметив, что мама пекла бисквит для него. Он тоненьким го-лоском протянул:
– А-а-а! – и отмахнулся. Меня удивил его вид: он совсем не походил на солдата, это был мальчишка-подросток, ма-менькин сынок-паинька. Дочка моя бережно держала в ру-чонках пирог и смотрела на меня умоляющими глазами: поз-воль, мол, мамочка, съесть его. Немец притянул её к себе, по-гладил, сказав, что любит маленьких детей. Потом достал из кармана конверт, вынул из него несколько фотографий и по-казал мне свою маму, отца и сестрёнку. Солдаты, сидевшие на крыльце, похохатывали и всё спрашивали его, а где же, мол, его «медхен»? Он улыбался, конфузился и божился, что «медхен» у него пока что нет. Я кивнула головой и пошла к себе, в свою учительскую.
Перед тем, как уснуть, Светланка с наслаждением сгрызла немецкий сдобный сухарь. А я всё думала… Такой безобидный парнишка, сынок, только что вырвавшийся из объятий матери.  Его ещё не коснулась, не ожесточила война, но и он выучится, и будет убивать. Он – враг наш, и я ненави-жу его, даже такого, даже со всей его добротой.
В школе тихо, солдаты спят внизу. Я сижу у окна и стро-чу. Буквы едва вижу. Тёмная фигура часового то появится за окном, то исчезнет. Видимо, ходит вокруг школы, охраняет своих. В голову лезут всякие мысли, на душе пакостно. Я в плену. Мы все – русские, белорусы, поляки – в плену. Немцы – хозяева, мы их рабы. Рабы! Какое дьявольски зловещее сло-во! Саша, где ты сейчас? Вот в эту минуту где? И зачем ты, Саша, привёз нас сюда, в Польшу? На гибель привёз!
Затрепетал первый лучик утренней зорьки, заскользил по моим неровным строчкам, осветляя букву за буквой. Ока-зывается, я в полутьме довольно неплохо писала. Ну, до сви-дания, моя тетрадка, до завтра! До завтра? А завтра уже наступило. Надо хоть на часок прилечь.

21-е июля

Два дня не писала. Интересного пока ничего нет. Да и нездоровится. Устаю, плохо сплю и совершенно не хочу есть. Одна радость – немцы убрались. Деревня очищена от сквер-ны. Теперь я хоть спокойно выйду на улицу. Никому нет дела, какие у меня глаза, волосы и цвет лица. Надоели они со сво-ими судами-пересудами. Идёшь, а «ком-ком!» за тобой сле-дом летит. Один рыженький не прочь был за мной и поволо-читься, и живот мой ему не помеха. Слава Богу, унесло их! Впрочем, что же это я пишу? Чему радуюсь? Они же не домой к себе в Германию поехали, а к нам. К  НАМ! К НАМ, чёрт их побери! Хоть бы их наши встретили да надавали бы им тума-ков! Хоть бы что-нибудь услышать, как там у нас. В деревне говорят, что русские ещё войну не приняли, пока всерьёз не воюют. А как начнут, так и погонят немца обратно. А начнут днями. Вот и торопятся крестьяне убрать с полей всё до колос-ка, а то потопчет их и выжжет война. Но почему наши не во-юют? Без войны немцы к самой Москве подойдут, а потом по-пробуй-ка их выгнать! Французов, правда, и из самой Москвы изгнали. Но чего это стоило?! Нет, тут что-то не так. А как, не знаю. Где наши танки, самолёты, армия? Почему не остано-вят немцев? Кто пояснит мне это? Кто?
Ко мне принесли ещё троих  сосунков. Женщины просят помочь. Я плохая няня: пишу, а младенцы пищат. Рты у них огромные, беззубые, личики покраснели. Пищат, а ни слезин-ки! Я не знаю, что с ними делать. Они все сухие, сыты. Чего им ещё? На руки просятся. Приучили! Наш найдёныш – са-мый маленький из них, а ведёт себя солидней, как подобает мужчине. А трое капризных девиц, орут-заливаются. Свет-ланка  грозит им пальчиком и говорит:
– Нельзя пьякать! Мами гаёвка баить.

22-е июля

Сегодня приехала из Слонима пани Барбара. На голове у неё чёрный платок. Всё ясно. Мы ждали пани с гробом. Вид-но, не позволили везти – там похоронила дочь. Пани осуну-лась, почернела лицом и постарела. И глаза у неё не преж-ние, живые, с огоньком, а тусклые, потухшие. Заглянула в нашу комнатёнку. Не удивилась. Значит, знает о найдёныше, кто-то уже сказал. Она едва держалась на ногах и ушла к се-бе. А ко мне одна за другой стали приходить мамы кормить своих девах. Переполненные  молоком груди у них болели, мамы охали и стонали, когда «девахи» пиявками присасыва-лись к их соскам. Светланке было завидно: все сосут «титю», а она нет. Забралась ко мне на колени, расстегнула  мою блузку и прижалась лицом к моей груди.
Накормив малышей, мамы убежали в поле. А я снова пеленала и подмывала  детей и стирала их пелёнки.
После обеда пришли ещё две мамаши с мальчиками – ровесниками Светланки, попросили присмотреть за ними до вечера. Отказать я не могла. За день намоталась – без ног. Хоть бы уснуть сегодня, что ли! Мучают одни и те же мысли: что делать? Как жить дальше? Когда же погонят немцев с земли белорусской?

25-е июля

В воскресенье под вечер из Зельвы в Бородичи прикатил на мотоцикле немецкий чиновник. Он велел собрать сход. Всем «советкам» приказано было тоже явиться.
Мальчишки ударили по рельсине, подвешенной на крю-ке к столбу в центре села, и крестьяне повалили на церковную площадь. Мы, человек пятнадцать «советок», встали в сто-ронке, ждём, как и все, что «сбрехнёт» этот приехавший. Поднялся он на церковное крыльцо, пузатенький такой, в бе-лой панаме, в роговых очках и начал речь на странном, сме-шанном  польско-русско-белорусском языке, на котором, кста-ти, говорят и все здешние крестьяне. С первых же его слов я поняла, кто он такой. Вот, что он говорил:
– Немецкая армия освободила белорусов от «коммуни-стического ига», от «сталинской деспотии», и немецкие вла-сти создают на «освобождённой территории» справедливые порядки. Угроза «коллективизации» миновала, никто не от-нимет теперь у крестьян землю. Все они теперь имеют полное право верить в Бога, молиться…Оратор в панаме призвал бе-лорусов – «братьев и сестёр» – помогать немецкой армии в борьбе с «большевитской заразой». Немецкие солдаты – это «великие освободители и защитники белорусского народа». Им нужны мясо, сало, яйца, хлеб, кони.
И всё это должны дать войску благодарные крестьяне…
Все слушали молча. Только, когда он сказал о праве каждого из них верить в Бога, кто-то вдруг выкрикнул:
– Так ведь храм-то стаиць! Хто хочат, няхай моляцца.
Среди крестьян прокатился смешок.
Чиновник, не обращая внимания на выкрик и смех, ска-зал, что на селе нужно избрать власть, и сам предложил в старосты Тимофея Козлова, новоиспечённого лавочника. Все подняли за него руки. Тимофей отказывался, землицы-де многовато у него, торговлишка какая-никакая всё время от-нимает. Чиновник не слушал, записал что-то себе в блокно-тик и объявил сходу, что отныне в Бородичах есть своя кре-стьянская власть в лице Тимофея Касьяновича, и все должны его уважать и слушаться. Он поманил к себе пальцем Тимо-фея. Тот вышел из толпы, поднялся на ступеньки крыльца и поклонился людям.

27-е июля

Новое начальство села сегодня пожаловало к нам в школу и поставило в известность, что нас требует к себе немецкая комендатура. С каким-то страдальческим выраже-нием смотрел на меня староста, и мне стало страшно. Значит, он знает или предполагает, что нас там ждёт. А что ему нас жалеть? Он не очень-то радовался приходу Советов, боялся, что в колхоз «загонят», а у него четыре коровы, три лошади и племенной бык – один на всё стадо. Работать на своей земле батраков нанимал. Я думаю, он просто играл в жалость. Анна Терентьевна о нём доброго  словечка не сказала, всё только «кулак» да «хитрун». Его одного только и недолюбливает из всей деревни. И всё-таки я не ошибаюсь, я видела, он с жало-стью смотрел на меня. И Светланку по головке гладил, и горстку конфет ей в кармашек сунул. Как это понять? Я спро-сила у него, зачем нас вызывают, может, убить хотят? Он от-прянул от меня  с испугом, за что, мол, меня убивать! За что? Ведь у меня «дитё малое и ещё будет, и сама-то я  «ещё ди-тё». А потом попросил меня расписаться в тетрадке под уве-домлением № 1. Тетрадочку затем он снова скрутил в трубоч-ку и, сказав: «Борони вас, Боже», пошел к двери и неслышно притворил её за собой.
Тётушка тут же зашмыгала носом. Я собралась и пошла в деревню, узнать, всех ли «советок» требует к себе комендант. Зашла к одной, ко второй, к третьей – никого. Зашла к Анне Терентьевне. О Тимофее Козлове она в этот раз рассказала так:
– Человек дрянной. Але не отпетый жа злодей – хрест носит. Почто яму тебя с робятишками на смерть посылать?!

28-е июля

Только что вернулись из Зельвы живые и даже не изби-тые. Но то, что я там увидела, убило во мне всякую веру в доб-ро.
Путь туда и обратно, двенадцать километров, прошли мы без приключений. Вошли в Зельву поутру, оставив найдёны-ша на попечение Барбаре. Светланка шагала бодро, иногда забегала вперёд, гоняясь за бабочками. Уставши, садилась на траву и кричала от восторга при виде каких-нибудь букашек. Мы шли, не торопясь. Впереди заблестела речка, слева вырос мост через неё. Знакомые места. С месяц тому назад нас пе-реправили через эту речку на лошадях, а на мосту чуть рань-ше обстреляли  десантники. Не доходя до него, мы почувство-вали острый, отвратительный запах гниющей падали.
В стороне от нас, вдоль берега бугрились тела убитых ко-ней. Зажав нос, я приблизилась к ним. Животы у них были непомерно раздуты, рты оскалены. На глазах и губах коней копошилось множество огромных зелёных мух. Ещё больше вилось над ними. Меня затошнило, и я побежала догонять тё-тушку со Светланкой, которые уже подходили к мосту. А там ждал нас солдатик, низенький такой, плюгавенький. Чуть позже я заметила на спине его горбик. Он пронзительно за-кричал нам что-то. Я сказала по-немецки, что нам нужно в Зельву. Солдатик махнул рукой – дескать, идите. Мы пошли, и он последовал за нами с автоматом и шёл до конца моста, по-крикивая: «Шнель! Шнель!».
Теперь до Зельвы с полкилометра. Городишко малень-кий. Кажется, зачем его бомбить? А ведь и его сожгли и раз-рушили. Чернеют всюду пожарища, стоят коробки домов с пе-чами.
Неуютно там и жутковато. Но дороги и панели чисто вы-метены, а в скверике на площади на клумбах цветут цветы.
В комендатуру пошла одна тётушка, а я со Светланкой присела в скверике на скамейку. Мимо нас с лопатами на плечах прошли человек пятнадцать молодых евреев. У всех у них на куртках сзади, на спинах, были пришиты кружки из яр-ко-жёлтой ткани. Зачем они пришили эти лоскутки, не знаю. За евреями шагал немец в военном кителе с автоматом на груди. Куда он их вёл? Зачем с автоматом? Не успела я опом-ниться от одного зрелища, как была ошеломлена другим, бо-лее гнусным и позорным. В садик с улицы вошли двое: еврей лет пятидесяти, с седой головой и лицом, искажённым от бо-ли, и немец с плёткой в руках. Немец что-то сказал еврею, и тот вдруг сорвался с места и побежал вдоль газона, часто-часто семеня ногами. Он несколько раз обежал газон, тяжело переводя дыхание и, наконец, обессиленный, упал на землю. Немец вальяжно подошёл к нему и хватил его плёткой по спине. Еврей вскочил и снова побежал, но уже не так быстро. Немец заорал: «Шнель! Шнель! Шнель!». А тот быстро бе-жать уже не мог: усталость, изнеможение одолели его, он на бегу свалился с ног и, съёжившись в комок, вбирая голову в плечи, лежал ничком в ожидании очередного удара. Нето-ропливо подойдя к упавшему, немец пхнул носком сапога его голову и сильным взмахом руки стегнул плёткой раз, другой, третий… Еврей дико, надсадно завыл. Это было в нескольких шагах от нас. Светланка вдруг взвизгнула, я вскочила со ска-мейки, схватила её на руки, прижав к себе, и бросилась вон из сквера, где среди цветов на ухоженной зелёной траве убивали человека. Я и сейчас ещё слышу его вопли. Это была экзеку-ция.
Сейчас ночь.  Светит луна. Я пишу. Мой стол – подокон-ник. Нет у нас ни свечки, ни даже коптилки. Но я уже научи-лась писать в темноте. Давеча, придя из Зельвы, я рассказала пани Барбаре об истязании старика и повинилась перед ней в своей трусости. Пани сказала, что и она убежала бы из сквера. А может быть, нужно было всё-таки  подойти  к  немцу  и  по-просить  его  не  бить  еврея? Может, он смягчился бы при ви-де плачущего ребёнка и беременной женщины? Но немец был взбешён и вряд ли способен к состраданию. Он мог бы засечь и меня, и мою дочку, кто знает, что произошло бы!

30-е июля

Утром проводила тётушку Капу в Бельск. В Зельве, в ко-мендатуре, ей дли пропуск на двоих взрослых и одного ребён-ка для проезда до моего последнего местожительства. Мы обязаны туда переехать – там будет решена наша судьба. Я написала моей коллеге Вере Ивановне Тиминской проси-тельное письмо. Я прошу в нём дать мне жильё.
Вера Ивановна и муж её Владимир Львович – русские, но всю жизнь свою прожили в Польше. Она их родина, в Бельске они родились. На скрещении улиц Белостокской , Жвирки и Вигуры стоит их большой дом за палисадом, а в са-ду выстроен поменьше для Юры, сына. С Верой Ивановной мы вместе работали в польской гимназии. Она преподавала немецкий и французский языки. Владимир Львович вёл ма-тематику в русской школе, директором которой был мой муж. Вера Ивановна и Владимир Львович были рады приходу рус-ских. В панской Польше, при «поляцах», как они говорили, им приходилось жить своим хозяйством. Они выращивали овощи и поросят, занимались садоводством, сдавали внаём большую часть дома, а сами ютились в трёх небольших ком-натках. За домом у них сад и огород. Сад огромный, в нём обилие яблонь, груш, слив, вишен, кустов смородины и мали-ны. Под окнами веранды – парники и теплица. В них выра-щивались ранние огурцы и помидоры. Бедности, конечно, Ти-минские не знали, но и морального удовлетворения жизнью не испытывали. Это и понятно. Образованные, интеллигент-ные люди были лишены общественного положения. При Со-ветской власти они получили работу, почувствовали себя людьми. Они очень привязались к нам, приглашали нас в гос-ти, и мы, в конце концов, стали друзьями.
Как-то примут они мою драгоценную тётушку? Без неё я сразу почувствовала себя одинокой, брошенной и несчастной. Нет-нет да и пронзит меня шальная мысль: а вдруг она не вернётся. Время тяжёлое, опасное. Терзает душу и другое: не побоятся ли Тиминские взять к себе «советку»? Перемени-лись обстоятельства. Посмотрим, выдержит ли наша дружба на прочность. Что ж, всякое бывает в жизни!
Сегодня мы обедали у пани Барбары, пока мой «детсад» спал. Разговор с ней меня не только не утешил, а, наоборот, расстроил. Она спросила, есть ли у меня в Бельске хорошие друзья. Я сказала, что друзья были. Но есть ли сейчас – это мы узнаем по приезде. Спросила и о муже, коммунист он или беспартийный. Узнав, что коммунист, покачала головой с чувством сожаления.
– И пани не боится туда ехать?
Этот вопрос и другие в том же духе (зачем я еду, не луч-ше ли нам остаться здесь, не поговорить ли со старостой, чтоб он оставил нас в покое), укрепили во мне сомнения в благо-приятном исходе нашей поездки в Бельск. Пани Барбара жа-леет нас. Значит, дела наши плохи. Пани предчувствует нашу гибель – вот к какому выводу  я пришла в результате нашей беседы.
После обеда до позднего вечера возилась с детьми. Найдёныш окреп, аппетит у него волчий. Мягкой тряпицей снимаю я каждый день с его личика и тельца вазелин, и вме-сте с ним сходят чешуйками отболевшие ссадины и болячки. Кожица у крохи становится беленькой и гладкой.
Сейчас остались вдвоём со Светланкой – мамы забрали трёх беспокойных, крикливых девиц и двух мальчиков, а пани Барбара унесла к себе найдёныша. Может быть, она его усы-новит?

3-е августа

Разбудили меня, как всегда, рано, в пятом часу: принес-ли детишек. Матери всё ещё заняты в поле. Работы мне хва-тает. У них страда, и у меня страда. Пани Барбара оставила кроху у себя. Сегодня купала его в корыте, сейчас шьёт ему распашонку и чепчик.
У меня болит сердце: как-то там тётушка? Приняли её Тиминские или дали от ворот поворот, конечно, в деликатной форме. Ну, что я говорю! Какое имею право так скверно ду-мать о людях? Вера Ивановна! Владимир Львович! Юра! Все вы простите меня за мои сомнения и подозрения, за неверие в святость дружбы. Нет, не надо меня прощать,  я от этого чище не стану и веры в вас и вообще во что-то святое у меня не прибавится. Я трусиха, я боюсь немцев. Так борюсь, что и от друзей откажусь при случае. Я их не выдам, не предам, ни за что не предам, но держаться от них постараюсь подальше. Что делать, не до дружбы сейчас. И Вера Ивановна вправе так по-ступить. Она откажет мне. И куда я тогда со своими страхами? И что уж совсем скверно, так это то, что я совсем не умею скрывать этот страх – он будто въелся в моё лицо и уж ничем его не сотрёшь и не смоешь. Глаза меня выдают, в них он за-таился.
А пани Барбара, если со стороны смотреть, ничего не бо-ится. Лицо у неё спокойное, такое строгое. Ей будто всё нипо-чём. Похоронила Галинку, горе такое пережила, а вот взяла себя в руки, держится. А что у неё внутри, никто не знает. Она сильная, волевая, эта пани, эта варшавская коммунистка. Она ни крови, ни ран не боится, до сих пор ходит к раненым бой-цам – всё лечит их.
В первые дни войны в Бородичах скопилось раненых много. Сидят, бывало, где-нибудь под деревьями в тени, ле-жат на траве, а кто и на завалинках примостился. У всех окровавленные повязки. У кого на голове, у кого на ногах, у кого где. Пани Барбара ходит от одного к другому с самодель-ными тряпичными бинтами, с йодом и марганцовкой, разве-дённой водой, промывает раны, прижигает, перевязывает. А я смотрю на это с ужасом. А как пахло от них! Я призналась па-ни, что мне страшно смотреть на кровь и раны. Она сказала, что я ещё молодая, характер у меня ещё не выработался. «Але пшиде час, приде и до Лидии»… Это в двадцать-то два не выработался? – Глупости! Я просто неженка! Я добрая и работы никакой не боюсь, но мужества у меня не хватает. А без него это же полчеловека только. Но я жалею всех ране-ных, я заплакала, когда Василий Спиридонович сказал, что всех их немцы «забяруть у полон и тада бяда им усим. Трэба загодя сховать усих. Няхай пасля партизанють».
И стали мы тогда с пани Барбарой ходить по деревне, из дома в дом и спрашивать, кто возьмёт в сыновья русского ра-неного бойца.
В одной хате встретил нас молодой хозяин.
– Як то узять? На проживание, али як? – спросил он нас.
– Ежели за сынка, то побачьте, пани, якой я им батька. Мне тольки трыдцать тры гадка… Можа, за брата узять? Гэта мы зараз!
И взял самого слабенького.
Все раненые обрели крышу над головой. Жизнью своей рисковали крестьяне: немцы за укрывательство советских во-инов грозили им расстрелом. Но нашлись добрые, отзывчи-вые, неустрашимые сердца. И когда пришли в деревню немцы, никто никого не выдал. В Бородичах бывали до войны случаи (мне о них Анна Терентьевна рассказывала): не лади-ли между собой мужики и бабы, ругались и дрались даже. Но теперь перед опасностью грозной, всенародной, притихла брань, забылись мелочные и даже великие обиды. Враг у всех стал общий – фашисты! Даже бабка Мавра это, наконец, по-няла.
На завалинку дома к Зайцам по вечерам иногда сходи-лись соседи. Сидели, покуривая, мужики, обсуждали свои хо-зяйственные дела. Кто-нибудь возьмёт вдруг да и рассмешит всех потешной побасёнкой. Когда же разговор касался войны и немцев, Василий Спиридонович спешил сказать своё слово.
– Зараз усим вместе заодно держаться трэба. Ня злобиц-ца друг на дружку, каверзы не чинить и чтоб начаку бывали мы, мужики, завсегда начаку!
С ним соглашались, потому что он говорил понятную всем правду – в «лихую годину» единение и сплочённость прежде всего нужны народу.
В такие вечера на душе у меня становилось легче, чув-ство безысходности гасло, и я засыпала с надеждой на жизнь. Здесь, в Бородичах, появились у меня первые мои единомыш-ленники.
И вдруг всё кончилось. Я должна уехать отсюда в город, ставший мне чужим и враждебным. Как сложится моя жизнь в  Бельске? Независимо от того, примут ли меня Тиминские или откажут мне, я всё равно должна ехать туда. Другого вы-хода у меня нет: из Бородичей меня выгоняют. Может быть, там сохранились мои вещи? Может, я и там найду новых дру-зей? Но почему именно с меня началось выселение «сове-ток»? Впрочем, с кого-то надо начинать. Мне страшно. Вдруг в Бельске найдётся предатель и донесёт немцам, что я жена коммуниста. Расстреляют тогда. А как же Светланка и тётуш-ка? Значит, я еду в Бельск на свою погибель? Господи, куда же мне деться? Везде фашисты! Какое там мужество! Я труси-ха. Может быть, кто в вечном страхе жил (а ведь у нас, что скрывать, были такие), научился презирать его? Нет! Разве можно привыкнуть к ужасам? Моя жизнь текла спокойно. Училась в школе, потом в институте. Бояться мне было неко-го. Один раз я, правда, сильно испугалась. Это было в детстве. Помню, сидела я зимним вечером на горячей лежанке и чи-тала «Вия». Бабушка Анна с тётей Капой ушли в гости. И вот читаю я, как мертвец поднимается из гроба, и чувствую, что цепенею, не могу  пошевелиться от страха и буквально при-пекаюсь к горячим кирпичам. И вдруг с улицы в дверь посту-чали. А я спрыгнуть с лежанки никак не могу. Так и кажется, что на полу меня кто-то схватит за ноги… Бежала по тёмным сеням сама не своя, открыла дверь и бросилась к бабке с отча-янным криком.
Как свежи воспоминания! Будто на днях это было.
Пищат мои питомцы. Писать бросаю. Пересилить бы страх перед немцами. Перед неизвестностью…

5-е августа

Пятое августа для меня светлый день. Он никогда не за-теряется в моей памяти, потому что в этот день воскресла моя вера в добро: в дружбу, в человека. Начался он обыкновенно, прозаично: проснулась с рассветом, в ожидании крика под ок-ном: «Пани Лидия!». Так давали знать о себе мамы, прино-сившие в мой «детсад» своих малышей. Светланка, подняв кверху ручонки, спала рядом со мной. Я посмотрела в её ху-денькое личико. Как она похожа на отца! И линия рта, и вы-тянутый подбородок, и цвет волос – всё его. А какая она будет через десять лет? И какая  – через двадцать? А через тридцать лет какая? А я какая буду тогда? Мне стало грустно, я не хочу быть старой. Я считаю, что полнокровно жить можно только в пределе сорока лет. Дальше уже увядание. И дочку в тридцать лет видеть горько, безрадостно. Остановить бы время. Но вой-на! Нет Саши! Уж пусть лучше мчатся эти мрачные дни и не-дели, пусть скорей пролетят, всё равно в молодости моей сча-стья нет. Хотелось плакать, но раздалось знакомое: «Пани Лидия!». Пошла открывать. И потянулся хлопотливый день няни шестерых детей, долгий-предолгий от нетерпеливого ожидания приезда тётушки. Сегодня всем срокам  срок – должна при –ехать. Я все глаза проглядела, то и знай, на крыльцо выбегала посмотреть, не спускается ли она с обла-ков. Такое у меня видение – именно с облаков, если они есть, как, например, сегодня, или с самого неба, если оно чистое. Школа стоит на взгорье, и дорога в Зельву тянется в вышину, пока не сольётся с горизонтом. Вот и кажется, что человек, спускающийся с высоты, будто с неба сходит.
Ожидать – это вообще всегда тяжело. Но в моём поло-жении тяжесть эта утраивалась. Все мы, наверное, в критиче-ские моменты становимся эгоистами, то есть больше думаем о себе. Я отлично знаю, что большинство людей сейчас страда-ют и, быть может, сильнее, чем я. И я чувствую их горе и жа-лею их. Но сегодняшний день мой переполнен собственными треволнениями. С какими вестями приедет тётушка? Может статься, Тиминских тоже нет в городе. А наш учительский до-мик так и стоит без стёкол, с пробитым потолком и упавшей дверью. А может, его и школу заняли немецкие солдаты под свою казарму? Это, пожалуй, ближе всего к истине. Тогда куда же мне идти с вокзала? Где жить?
Солнце двигалось к закату. От сутолоки всяких дел и беспокойного ожидания, я едва держалась на ногах. К вечеру уж и ждать перестала. И вдруг за дверью тётушкин голос…
Вести привезла она добрые: Тиминские зовут и ждут нас к себе. Я читала письмо Веры Ивановны, и к глазам моим подступали слёзы.
Теперь не верю, что «все други, все приятели – до чёрно-го лишь дня». Не все!

7-е августа

Вчера целый день собирались в дорогу: стирали, мылись, укладывались. Вымылись, конечно, кое-как. Странно, почему здесь не строят бань?
Анна Терентьевна сделала нам сыр, испекла хлеб и ле-пёшки на сметане, да так много, что нам и не увезти. А она пугает, что едем мы в голодную губернию. Пани Барбара навязала нам узел всякого добра: галинкиных платьев, блу-зок, шапочек и туфель. Примерять я ничего не стала – ко мне не подойдут сейчас и свои-то платья. Уж после родов, думаю, все будет впору.
Пани погрустнела ещё больше. От одной блузки я отка-залась: дорогая вещь, пригодится для самой пани. Она взгля-нула на меня с таким укором, что я больше и пикнуть не мог-ла. Ну, и глаза у неё! Стальной гипнотический взгляд.
Мы с тётушкой гадали, во что положить все эти вещи. Ни сумки, ни чемодана, ни корзинки у нас нет – один мешок. В него всё и упрятали.
Сейчас жаркий полдень. Мы в сборе. Сидим на крыльце школы, ждём Василия Спиридоновича, он обещал нас подвез-ти до станции.
Поздний вечер. Белостокский вокзал. Мы уже здесь. Ожидаем следующего поезда, который довезёт нас до Бель-ска.
На вокзале многолюдно, как и всегда на вокзалах, и шумно. Я пристроилась на скамейке и пишу. Тётушка со Свет-ланкой напротив. Я не могу без того, чтобы исподтишка не наблюдать за людьми. С интересом смотрю, как одни из них суетятся, бегают, спят, жуют, просто сидят, задумавшись или, как и я, посматривая по сторонам.
Бородичи и Зельва позади, уже пройденный этап моей жизни. Впереди неизвестность. А кажется, что вот только сей-час меня расцеловали мои друзья – Анна Терентьевна и пани Барбара. Я слышу их голоса: «Борони вас Бог!», «Напишите письмо, пани Лидия!».
В Зельве при посадке на поезд не обошлось без истории. Никак не можем сесть в вагон, товарняк, конечно, высоко. Мужчины, ухватившись за скобы дверей, подтягиваются в ва-гон, затем подают руки своим жёнам. А у нас никого нет, кто бы мог нам помочь. Василий Спиридонович подвёз нас к станции и уехал обратно. Всем недосуг. Крик, шум, беготня по платформе.
Стоим мы с тётушкой с мешком и торбою, набитой хле-бом и лепёшками, жалкие такие, толкают нас все – мешаем им. И вот в такой тяжёлый момент подскочил ко мне немец, здоровенный солдат, спросил, не еду ли я на этой «шилькрё-те» (черепахе). Я утвердительно кивнула головой. Солдат зыкнул на стоявших впереди меня людей, и все они отпряну-ли от вагона. А он сбросил гимнастёрку с плеч на чьи-то ве-щи, присел на корточки у моих ног, что меня очень удивило и испугало, и, вытянув вперед правую руку ладонью кверху, скомандовал, чтобы я «шнель, шнель» встала на эту руку. Я сказала, что не встану. К солдату с хохотом подошли несколь-ко его товарищей и загорланили, повторяя, чтобы я встала на руку, и тогда «атлет» (силач) поднимет меня к двери вагона. Я упрямилась, боясь, что эти весёлые, быть может, подвы-пившие парни, могут выкинуть со мной злую шутку. Но меня тормошили, подталкивали, от меня требовали испытать му-скулы силача. И поезд не ждал – уже был дан последний гу-док. «Будь, что будет!» – решила я, сбросив с ног туфли, пода-рок пани Барбары, встала на вытянутую руку солдата, держась за его голову. Солдат медленно приподнял меня к проёму ва-гона, а оттуда уже протянулись ко мне несколько пар добрых рук. Немцы похохатывали, показывая на бицепсы своего то-варища. А он уже поднял в вагон тётушку и Светланку и бро-сил нам наши пожитки. Поезд уже был на ходу, когда в вагон полетели забытые мною на платформе туфельки. Солдаты прокричали нам прощальные слова с пожеланием «аллес гу-те», и Зельва осталась позади.
Дорогой тётушка всё ахала: «Ах, какие у него ручищи! Вот поднял бы тебя,  да и грохнул на землю.» Нам повезло: немецкий парень, в сущности, видимо, был не злой человек. А в бою  скольких же наших убьёт он своею ручищей! Прокля-тая война! Проклятые люди, начавшие её! Они сделали этих парней убийцами.
В Белосток прибыли затемно. Сидим здесь уже часа три. Неужели подадут снова грязный товарняк?
Наискосок от нас присели было на скамейку какие-то, судя по одежде, мастеровые. Но чиновник в железнодорож-ной форме прогнал их и посадил вместо них барынь в шёлко-вых длинных платьях и в шляпках. Новые порядки! Огрыза-ясь, мастеровые пошли к выходу и уселись там на полу. А ба-рыньки приготовились к ужину. Им прислуживала девочка лет пятнадцати. Она покрыла скамейку белой салфеткой, до-стала из сумки тарелочки, вилочки, ножички, ломтики хлеба и кусок мяса. Пялить глаза на них мне стало неудобно, я от-вернулась и только иногда поглядывала в их сторону, посмеи-ваясь про себя над тем, как они звякали вилками и ножами по пустым тарелкам, гоняясь за крохотным кусочком мяса, чтобы его ещё и ещё разрезать. Мне казалось, что они не едят, а ба-луются. К ним подошли трое мужчин в шляпах и светлых ко-стюмах. Стоят – сесть негде. Железнодо-рожник принёс им табуретки. Сели они спиной к нам, загородили собою барынь. Говорят о чём-то по-польски с жаром, будто спорят, но заго-ворщицки тихо. Не смотря ни на кого, гордые, напыщенные, прошли немецкие офицеры в серо-зелёных мундирах и высо-ких фуражках. Железнодорожник поклонился им, мужчины приподняли шляпы.
Откуда взялось это ясновельможное паньство? Видно, бежали отсюда, когда Советская власть пришла в эти края. А теперь возвращаются  обратно в свои дворянские гнёзда, к своим землям или в купеческие особняки. Ну, как же им не радоваться войне!

9-е августа

На белостокском вокзале мы просидели почти сутки. Но-ги мои за ночь отяжелели и отекли, а от бессонной ночи, вок-зальной шумихи и всяких беспокойств сильно разболелась го-лова. Наступило утро, а поезда нашего всё нет и нет. Не при-шел он и в обещанные десять часов, и в двенадцать, и в два. Светланка капризничала, просилась на улицу, а там лил дождь. Поезда приходили и уходили, и кто-то счастливый, продолжал свой путь. А мы всё ждали и ждали. Барыни с му-жьями ушли, как  только рассвело. Спасаясь от дождя, в зал ожидания набилось много народу. Промокшие пассажиры ра-довались, что им удалось протиснуться сюда, хотя стоять мно-гим пришлось на одной ноге: так много сидело и лежало на полу людей. Я всё боялась за Светланку. Попросится, думаю, в туалет – и не выйти.
Часам к двум вокзал стал редеть. На улице засияло солнце, стало жарко и душно. Мы выбрались на платформу и здесь, в людской сутолоке, простояли до пяти часов. Когда по-дошёл наш поезд, люди, давя друг друга, с такой оголтело-стью, с таким рёвом полезли в вагоны, что нам с тётушкой опять ничего не осталось, как отбежать в сторону и созерцать это столпотворение. В вагон мы сели последние. «Сели!» – стоя, около четырех часов, тряслись по рельсам. Ноги совер-шенно отказывали мне, а я ещё  время от времени должна была брать на руки уставшую дочку. Как мы тащились по ули-цам Бельска, как дошли до Тиминских, откуда  у меня взялась сила, я не знаю. Когда я открыла калитку к ним в сад и вошла туда, то почувствовала такую сильную слабость, что свалилась прямо на траву. Послышался лай собаки, потом зашелестели по дорожке шаги и раздались возгласы:
– Что с вами, Лидия Николаевна? Что с вами? Володя, скорей нашатырный спирт!
Нашатырный спирт не пригодился. Через час мы сидели за столом в доме Тиминских, пили горячий крепкий чай с привезёнными нами деревенскими лепёшками и ели само-дельный сыр, приготовленный Анной Терентьевной.
Я в Бельске. Увы, не могу сказать, что встреча с Тимин-скими  была радостной. В глазах Веры Ивановны и Владими-ра Львовича я заметила смятение и испуг. Я поняла, что одно дело откликнуться на мою беду и пригласить к себе, а другое – встретить нас и практически помочь нам. Я смотрела на Веру Ивановну и Владимира Львовича и не узнавала их. Где их былая весёлая приветливость? Простота? Непринуждённость? Открытый добрый взгляд? Это были другие люди. Они, конеч-но, жалели меня и Светланку, и тётушку. Но как они были смущены, убиты свалившейся на них обузой!
После чая мы сразу ушли в новый их дом, что построен в саду.

11-е августа

Перед нами стоит сейчас сложная проблема: как достать хлеб насущный? Быть иждивенцами Тиминских не входит в наши расчёты. Да и закрома их не ломятся. Но пока мы вто-рой день питаемся у них. Утром Вера Ивановна угощает нас картошкой со своего огорода и чаем. Хлеба у них нет ни ку-сочка. Мы дали им коврижку, себе оставили две. В обед едим полусуп-полущи – не пойму что: в нем или в них плавают и капустные листочки, и свекольные, и картофельные дольки, и какие-то стручки, просматриваются и крупинки пшена. Варе-во это довольно вкусное, особенно для тех, кому есть нечего.
Немцы никаких пайков не дают, продовольственные и промтоварные магазины закрыты, рынок не работает. Как живут люди?
Бельск – городок небольшой, непроизводственный. Станция и депо, почта и телеграф, сыроваренный завод да не-сколько ветряных мельниц – вот и вся его «индустрия». Го-рожане занимаются сельским  хозяйством. У всех есть боль-шие огороды и у многих – поля, которые засеваются пшени-цей и рожью. У таких во дворах водятся и куры, и утки, и гуси. Держат горожане коров и свиней. Всё это нам на руку. Не имей они своего мяса и хлеба, все бы устремились в деревню. Каково бы тогда было нам, «советкам»?
Поначалу Вера Ивановна посоветовала нам поработать у братьев Горошков. Они живут рядом. У них много земли, не-сколько коров и коней, целое стадо овец, свиней не счесть. Работа там найдётся. Нельзя ли подрядиться к ним на рытьё картошки? Запастись неплохо бы на зиму. Тётушка пошла в разведку. Вернулась обратно быстро и ни с чем: старший брат Иван, глава хозяйства, узнав, что она «советка», не стал с ней разговаривать. У Веры Ивановны сильно задрожало правое веко – у неё и в школе оно дрожало, когда она волновалась.
– Лидия Николаевна, идёмте! – скомандовала она мне. – Я ему, скотине, кое-что припомню!
Я взяла с собой Светланку: пусть видит, что у меня ребё-нок. Надо же его кормить.
Ивана мы застали в коровнике с вилами в руках. Он чи-стил хлев, бросал вилами навоз в небольшую тележку на ко-лёсиках. Он был не в духе. На меня взглянул исподлобья, на приветствие Веры Ивановны ответил сердито:
– День добрый. Чего надо пани?
– Нехт пан выйдет на волю, тут и поговорим, – сказала Вера Ивановна. Иван неторопливо вышел из хлева, встал возле двери, плечистый, коротконогий, с хмурым, недобрым лицом, на котором внушительно восседал, посапывая, круп-ный сизый нос. Вера Ивановна стояла перед ним в воин-ственной позе: грудь вперёд, руки под бока, глаза молнии ме-чут.
– Цо пан возгордился так? Не хочет уж и с людьми пого-ворить! Или теперь, при немцах, забыл пан, что он русский? Чтобы працы у пана не нашлось для одной кобетки! В таком-то хозяйстве! Или пана жадность обуяла – с утра до ночи пан вшистко робит сам…
В эту минуту Вера Ивановна, наверное, считала себя не иначе, как героической женщиной. Лицо её разгорелось отва-гой, дерзостью, она вся подалась вперёд, к Ивану, того и гляди схватит его вилы и бросится с ними на него. Было смешно смотреть на неё: к её маленькой фигурке, к личику с розовы-ми щечками не шли ни суровость, ни воинственность. К тому же воинственность её быстро исчезла, когда на неё пошла ко-рова с огромными рогами. Вера Ивановна, испуганно взвизг-нув, отскочила в сторону. Корова, было, подалась за ней, но Иван взмахнул вилами, и корова уставилась на него красны-ми глазами. Иван снова поднял вилы, и она поплелась к стойлу.
Вера Ивановна со смешком крикнула:
– Господи! И коровы-то в тебя, Иван! Такие же вредные!
Иван с обидой в голосе стал оправдываться:
– За что вы меня так, пани Тыминьска? Чаму я вредный? Ну, взял бы я ту кабетку, что приходила, мне трэба коров до-ить. Она сказала: «Доить не умею». Навоз чистить тожа не умеет. А бульбу рыть я уж нанял Гнатюка с жёнкой да Кузьму рябого с маткой.
– Кузьму с маткой! Гнатюка! – возмутилась Вера Ива-новна.– Да они у пана разве в людях числятся? Пан их к себе и на порог не пускал. А теперь и воры пригодились? Ну, Бог с тобой, пан Иван! Стереги только в оба глаза погреба и клети. Очистит их снова Кузьма. Не он, так немцы. Для них пан бе-режёт и сало, и масло. А сёстрам-то своим, русским кобеткам, они ведь в беду попали, им есть нечего, пан мог бы по-божески что-то дать…Забыл пан, как Владимир Львович гото-вил брата до лицея?! И пенёнзы занимал у нас, как строился. Мы не отказывали пану тогда…
Бедная Вера Ивановна! Она едва сдерживалась, чтобы  не расплакаться. У неё уже кривились губы.  Но молодец! Овладела собой, махнула рукой и тихо, с достоинством сказа-ла мне:
– Идёмте, Лидия Николаевна. В этом доме нет русских! Пан Горошек за месяц  онемечился юж!
Когда мы были уже за калиткой, до нас донеслись вы-крики Ивана:
– Это Советы хотели всё моё хозяйство порушить, пся крэв! А меня туда, на высылку, в Сибирь! «Онемечился!» А пани осовети лась, совсем красной стала. Да на холеру мне все эти бабы! Почекай, почекай, немцы покажут пани, как с «этими» дружбу водить!
Ночь.
Не спится. Тяжело на душе. И зачем я пошла к этому ку-лаку! Я будто на другую планету попала. У нас все эти Горош-ки с их коровами и свиньями – пройденный этап жизни. Ку-лачьё проклятое!  Жадность дикая – чашки молока не дал ре-бёнку. А моя мама, помню, всех моих подруг поила. Мама! Лежишь ты в земле, ничего не знаешь о своей дочке. И ты, Саша, может быть, там… И ты ничего не знаешь… Не надо об этом, не надо! А Вера Ивановна, оказывается, смелая. Как она его – «онемечился!» Не надо бы так. Ещё и жаловаться пой-дёт. Вот завтра придут и возьмут меня – «красную». Нет. Не пойдёт он к ним, хоть и кулак.
Уснуть бы. Как «он» бьётся там! Сколько «ему» уже? Са-ша хотел сына. Что-то будет с нами? И с «тем», что во мне, и со всеми? Проклятая война!

12-е августа

Проснулась от стука в окно. Открыла дверь, вышла на крыльцо и вижу, стоит возле дома тётка в белом платке и бе-лом переднике поверх тёмного платья. В одной руке держит бидон, в другой – большой свёрток.
– Пан Горошек прислал до пани.
Я обомлела. Гляжу на неё и не знаю, что ей сказать. Тё-тушка тоже вышла, стоим мы с ней в растерянности, ничего не понимаем. А тётка эта такая весёлая, так хорошо нам улы-бается и всё протягивает мне и свёрток, и бидон.
– Берите, берите, милая пани. Это вам пан Горошек при-слал гостинца.
Тётушка толкает меня в спину и шепчет: «Ну, чего ж ты? Бери, коли дают». А у самой уже глаза на мокром месте. Уж очень крутой
поворот от злой жадности к доброте. Нервы мои не вы-держали, я бросилась с крыльца в сад, забилась там, в гущару малинника, и дала волю слезам.
А тётка та с богатыми дарами пошла к нам в дом, водру-зила дары на стол и, успокаивая тётушку, расплакалась сама. Об этом мне поведала моя маленькая Светланка.
– Баба Капа пьятит, тётя тоже пьятит – все – а-а-а! Ма-ма, а затем они пьятют? Кто их обидель?
Глупый маленький человечек! Как объяснить тебе, что нас всех сейчас обидела война, что настоящая обида, которую мне нанесла вчера, не выжала у меня ни одной слезинки, а сегодняшняя отзывчивость, возможно, сердечная, но запоз-давшая, не вызвала ни
благодарных чувств, ни радости. Только горечь. Пра-вильно судили древние: «вдвойне даёт тот, кто даёт скоро».

13-е августа

Сегодня узнала, что вещи наши хранятся в доме Яна Паньковского, бывшего сторожа и истопника нашей школы.
Пришла к нам соседка Паньковского и  сказала об этом. На радостях мы с тётушкой тут же помчались к ним. Пере-полненная самыми лучшими чувствами к Яну и его жене Те-резе, вошла я в дом их и с порога возвестила:
– Вот и я! Здравствуйте, мои дорогие!
В ответ – молчание. Хозяева, видно, собирались обедать. На кухонном столе дымилась картошка в кастрюльке, вкусно пахло борщом (поляки едят борщ с горячей картошкой). Ян и его жена вскочили из-за стола и, онемевшие, глядели на ме-ня во все глаза, как на привидение. «Что это с вами? – поду-мала я – Чего так испугались?» Остановились мы с тётушкой на пороге, ждём, когда нас хоть войти пригласят. А они не приглашают. Занавеска на комнатной двери откинута в сто-рону, и мне хорошо виден наш диван. Он новенький, плюше-вый, яркого цвета – по зелёному полю пунцовые розы рассы-паны. Нам его на заказ сделал Бельский еврей.
Набираюсь наглости и иду в комнату без приглашения. Тётушка, робея, идёт за мной. Здесь глазам моим представи-лась вся наша мебель: кроме дивана, шкаф с книгами, кро-вать с ковром на стене, горка с посудой, а вверху на горке – самовар, подаренный мне тётушкой. Детская кроватка в углу примостилась, а под ней наша знаменитая плетёная корзина в виде сундука, где, за неимением платьевого шкафа, я хра-нила всё своё бельё. Всё моё добро, действительно, в целости и сохранности. Конечно, я вся светилась от счастья, глупая. Зато хозяева стояли поникшие и недобро поглядывали на нас.
– Как я благодарна вам, пан Паньковский, и вам, пани Тереза! Вот спасибо! – Я схватила руку Терезы, жму её – Ведь вы от голода нас спасли! Теперь я хоть поменять могу кое-что на хлеб!
Я благодарю их, улыбаюсь им ласково, а Паньковские хмурятся, помалкивают, да и руку свою пани Тереза старается вырвать из моей. И дочка их, девочка лет четырнадцати, моя ученица, исподлобья взгляд на нас бросает. «Что это с ними?» – опять подумала я, не
подозревая в них душевной мерзости. И вдруг слышу:
– Жадных пани жечи нема.
Это  сказал Паньковский. Сказал не обычным своим го-лоском, вкрадчивым и сладеньким, каким бывало, со мной разговаривал, а как-то уж очень твёрдо и сердито. Поражён-ная его словами и тоном, я воскликнула:
– Как нет!? Да вот они!
– Были ваши, а тераз – наши. Варто ми тылько пуйсть до немцев и поведеть о пани и бендешь седить в Гетте.
Я не верила своим ушам.
– Пан Паньковский, вы ли это? Ведь мы с вами были друзьями!
Лицо Паньковского дрогнуло, на скулах проступила краска. Жена его потупилась.
– Я пани моге пенёнзы дать.
– Да на что мне деньги?! Мне вещи нужны!
Паньковский сказал, как отрезал: вещи он не отдаст.
– Я буду жаловаться на пана. Что же это такое? Я вас че-ловеком считала, а вы…
– Пани жидувка, а менж пани – коммунист. На цо пани жечи? Вшистко едно пани бендешь седить в гетте.
Что я могла ответить ему? Сказать, что я – русская и что гетто поэтому не для меня? А для кого же? – Для евреев? Пусть-де они там и живут… Нет, не могла я выговорить такое. Дальнейший разговор с Паньковским был  излишен.  Мы  с  тётушкой  молча вышли в сени. И здесь я увидела возле сте-ны два наших новеньких велосипеда. Я махнула на вещи ру-кой. Чёрт с ними! Пусть подавятся! Не надо мне ничего. Про-живём как-нибудь. Я с силой хлопнула дверью, и пошли мы прочь от дома, где нас не только обокрали, но и посулили гет-то. Тётушка шла и тихо плакала, вытирая глаза концами го-ловного платка. Шли мы домой горошковским полем и за-дворками: не хотелось, чтобы люди видели нас несчастными.
Вера Ивановна по нашим лицам поняла, что нам натя-нули нос и заставила меня подробно рассказать обо всём.
– Ну, и шельма! Вот ворюга! Ну, погоди,  я тебе покажу гетто!
Она долго не могла успокоиться – всё кляла Паньковско-го.
Как горько чувствовать себя обманутой! И как тяжело те-рять веру в человеческую порядочность!
Я по своей наивности и незнанию людей ещё вчера при-нимала Паньковского за доброго гения. Каких-то месяца два тому назад он
рассыпался передо мною в любезностях. Тащу ли я, бы-вало, по двору ведро с углём или водой, он, увидев меня, непременно выхватит его из рук моих и понесёт сам, с улы-бочкой пожуривая меня: «Ах, пани! Цо пани робит? Пани не можно так! Пани тенжко!»  И печную трубу приходил чи-стить, и парное молоко сам приносил от своей коровы. А когда у меня нарывал палец, он и жена его таскали варёную в мо-локе коноплю и ещё какие-то листья, чтобы я прикладывала их к больному месту. Я была убеждена, что всё это делается от души, от чистого сердца и в шутку прозвала его «цукерным паном»  – уж очень услужлив был и голосок имел сладко-звучный.
Я в ответ баловала их девочку конфетами, занималась с ней русским языком, давала читать книги, подарила отрез на платье и бусы. Боже мой! Как изменились люди! Он угрожает мне гетто! Это он-то! Который так меня охранял!

17-е августа

Убираем урожай в саду Тиминских. Выкопали картошку, режем яблоки, сушим на солнце – оно ещё довольно горячее.
Тут как-то заглянул к нам Владимир Львович, блеснул синью глаз и, хитренько посмеиваясь, загадочно шепнул мне: «Идёмте!» Повёл он меня в самые густые заросли сада. Га-даю, зачем он меня сюда притащил. Оказалось, заботится о нашем тепле, решил обеспечить нас дровами. Мы здесь спи-лили с ним несколько сухих яблонь и рябину.
Владимир Львович – человек весёлого нрава, не прочь выпить и выпивши, любит пошутить, побалагурить и чем-то удивить. Выглядит он лет на пятьдесят, сухощав, среднего ро-ста. У него доброе лицо с голубыми глазами, розовыми ску-лами и рыженьким вихорком на лбу. Бывало, я издали узнаю его по походке: ходит он, припадая на левую ногу. Благодуш-но посмеиваясь над нашим неудачным походом к пану Пань-ковскому, он, делать нечего, принёс нам из сарая колченогий стол, два стула и скамейку, соорудил подставку под сломан-ную ножку стола и поставил его у окна, воскликнув весело: «Ну, вот вам  и мебель!»
Кухонное хозяйство у меня тоже заимелось: две ка-стрюльки, чайник без крышки и ведро для воды. Маша Горесь принесла сегодня три чашки и три тарелки. Она – кварти-рантка Тимиских, живёт у них в мезонине, женщина лет со-рока, с большим ртом и мелкими, хищными зубками. Она приходит вечером к нам посидеть, попечалиться и посочув-ствовать нам. Ну, а спим мы пока на полу. Конечно, жёстко
и холодновато. Дала нам Вера Ивановна две подушки и одеяло да на пол постелить кое-что из тряпья. Мы под это тряпьё положили сена и покрыли всё это простынкой. Всё бы ничего, если бы не жизнь впро-голодь. В Бородичах было сытнее, а здесь я всё время хочу есть. Похудела – один живот торчит.
Тётушка Капа сегодня раненько втайне от Тиминских сходила в деревню Видово за «милостыней». Принесла оттуда хлеба целую сумку, сыр и молоко. Теперь заживём! Можно даже и суп сварить. Тётушка за хлеб будет помогать крестья-нам копать картошку.
Скорее бы мне разделаться. Сшила я несколько распа-шонок и две пелёнки. Вот и всё моё приданое для ребёнка. Тяжело думать о нём, страшно – о будущем. Живём только сегодняшним днём. Хоть бы узнать, где сейчас фронт. Ни ра-дио, ни газет. Тьма! На магистральной вышке немцы устано-вили громкоговоритель, и каждое  утро диктор исходит в кри-ке, рассказывая на польском и белорусском языках о ратных подвигах немецких «зольдат». Они, «освободители», уже вот-вот возьмут Москву. Врут, конечно! Ещё в Бородичах тот офи-цер, которому пани Барбара пирожки пекла, говорил, что и недели не пройдёт, как немцы будут чаи распивать в Москве. С тех пор прошёл месяц с лишним, а воз и поныне там. Лже-информация вместо объективной правды, победные немецкие марши, залихватские солдатские песни – разве это радио? Это просто предвзятая немецкая радиоточка с хвастливой фа-шистской трепотнёй, слушать которую ни у кого, кроме самих немцев, нет никакого желания.

20 августа

Боюсь, что у меня родится ненормальный ребёнок. Сего-дня я пережила великий страх. В дом к нам явились двое по-лицейских. Немцы это или поляки, я сразу и не поняла. Они приказали мне на польском языке следовать за ними. Тётуш-ка со Светланкой на руках бросилась было за мной, но один полицейский подал рукой знак, чтобы она не ходила. Я удив-ляюсь своему самообладанию. Оказывается, оно у меня есть. Я смело пошла вперёд. На улице Костельной полицейские перешли от меня на другую сторону. Я видела, как они, шагая, поглядывали изредка на меня. Поравнявшись с костёлом, они свернули налево, махнув мне рукой. Обошли мы польскую школу и переулком направились прямёхонько к дому Пань-ковского. Зачем? Мне омерзительно было видеть и слышать этого человека. Возле калитки я остановилась.
Полицейский, что постарше, кивком головы позвал меня в дом. Вошли. Паньковский, видно, из окна увидел нас. Расте-рянный, бледный, стоял он в ожидании посреди комнаты, же-на его суетливо переставляла стулья с одного места на другое. Тот же полицейский, который позвал меня в дом, указал на диван и горку и спросил, мои ли это вещи. Я сказала «да» Оба они вдруг с руганью подступили к Паньковскому, один схватил его за шиворот и стал трясти, другой вцепился своими паль-цами в его ухо и несколько раз повторил один и тот же вопрос. Я никак не могла уловить, о чём он его спрашивал. Паньков-ский что-то лепетал в ответ, по щекам его текли слёзы. Что-то в лепете его не понравилось полицейским, и один из них ударил его наотмашь по лицу. Паньковский пронзительно взвизгнул. В ответ на это другой рванул его за ухо. Пани Тере-за заплакала навзрыд. Смотреть на них мне было противно. Паньковский был унижен, уничтожен: его, взрослого мужчи-ну, как провинившегося мальчонку, драли за уши. Эти двое палачей в немецкой форме сумели больно оскорбить челове-ческое достоинство. Где-то в глубине моей души шевельну-лась жалость к опозоренному и избитому Паньковскому. Изо рта его струилась кровь, глаз затёк. Отплёвываясь, он стал вырываться из рук полицейских, и тогда удары один за другим посыпались и в его голову, и в грудь, и в живот. Паньковский завертелся, как волчок, и завопил, жена его рухнула в ноги мучителей. Я заплакала и закричала не своим голосом: «Не бейте его! Не надо! Не надо!» Полицейский, что постарше, схватил меня за руку и потащил на улицу. И с улицы я слы-шала вопли Паньковских и грубые выкрики хранителей по-рядка.
Когда полицейские вышли ко мне, меня всю трясло, но-ги мои сводило судорогой, в пояснице больно ныло. Я не на шутку испугалась, что здесь, у калитки, у меня начнутся роды. Полицейский окликнул какую-то женщину, проходившую по улице, и приказал ей отвести меня домой.
Злая, огорченная, пришла я к Вере Ивановне. Это, ко-нечно, она донесла на Паньковского. Какое она имела право без моего ведома и согласия жаловаться на него этим держи-мордам? Мой выговор Вера Ивановна не пожелала принять. Она сама прочитала мне нотацию:
– Лидия Николаевна! С волками жить – по-волчьи выть. Ворюгу жалеете? А он вас пожалел? У вас второй ребёнок вот-вот родится, на что думаете жить? На какие средства? Ах, его побили! Негуманно! А по-моему, так ему и надо! Не воруй! Ещё очень хорошо отделался. Читали? На каждом заборе объявления висят: за воровство – расстрел.
– Не хочу, чтобы мои вещи были причиной чьих-то истя-заний, – ответила я. – Он, может, сам бы мне вернул, оду-мавшись.

22-е августа

Утром кто-то постучал в нашу дверь. Я вышла на крыль-цо и вижу: у садовой калитки стоит лошадь, запряженная в телегу, а на телеге громоздятся наши вещи. Паньковский и какой-то высоченный парень сняли с подводы стол, стулья, детскую кроватку и укатили. «А диван не привезли», – с горе-чью подумала я. Через час, однако, они привезли и диван, и кровать с постельником и ватным одеялом. Всё это поочерёд-но поднесли к нашему крыльцу. Последними к нам прибыли горка и корзина, но, увы! Пустая. Мне не хотелось разговари-вать с Паньковским, но всё-таки посетовала:
– Ну, хоть бы одно платье отдали, мне же надеть нечего.
Паньковский и глаз на меня не поднял, прыгнул на теле-гу и стегнул лошадь.
Так мы и остались без белья и одежды. Пожалела я лишь своё голубое шерстяное платье с плиссированной отделкой на рукавах и воротнике. Купила его в московском цуме перед тем, как поехать в Польшу. Пожалела, а потом подумала: «Боже мой! А куда мне оно сейчас, когда война и немцы». Хорошо, что спать нынче ляжем не на полу. Я – на своей кро-вати, тётушка – на диване, Светланку положу в её маленькой кроватке. Положить положу, а чем покрою? Было одно одея-ло, теперь два. Ничего, положу её с собой. Так я размышляла, пока Владимир Львович с Юрой таскали привезенную мебель в наш дом. Как поставили её по своим местам, так и ахнули: уютно, красиво
В книжном шкафу, правда, теперь всего-навсего не-сколько книг, а в горке всего три старенькие чашки, подарен-ные нам с Машей Горесь. Чайный сервиз, как книги и вся наша одежда, остались у Паньковского.
Когда Тиминские ушли, мы с тётушкой и Светланкой по-сидели на диване, любовно поглаживая его мягкую поверх-ность и чувствуя себя при этом чуть ли не крёзами. А к вечеру мне снова стало тоскливо. Все эти вещи в комнате напомнили мне Сашу. Вот он будто бы роется в книжном шкафу, так и жду, что спросит, а где, мол, такая-то книга. Вот он сидит на диване, откинув голову на плюшевую каретку. Вот ходит от стола к горке и обратно со Светланкой на руках и тоненьким голоском выводит: «Что на ветке так уныло, птичка милая, сидишь?» Неужели он никогда не вернётся к нам? Тоска!
Юра принёс нам простыню и для Светланки клок вето-ши, обшитой белой тряпицей, что-то вроде одеяла. Под ней ей тоже будет тепло. Сама Вера Ивановна к нам так и не при-шла.

29-е августа

За эти дни ничего особенного не произошло. Три дня сердилась на меня  Вера Ивановна, на четвёртый пришла к нам. Мы с ней долго спорили всё о том же, об истории с Пань-ковским, и каждый из нас остался при своём мнении. Наша размолвка усугубилась бы, если бы не тётушка и Владимир Львович, которые решительно встали на мою сторону. Преж-де, чем идти в немецкую полицию, Вере Ивановне нужно бы-ло бы побывать у Паньковского и сказать ему, что о воровстве его будет сообщено немцам. Суровые немецкие законы из-вестны ему, он струсил бы и без всякого мордобоя отдал бы чужие вещи. Упрямая Вера Ивановна, наконец, сдалась, и мы помирились.
После обеда она позвала меня с собой пройтись к своей знакомой.
Шли мы с ней по улице Мицкевича. Здесь теперь немцы расхаживают, и у меня сил нет смотреть на этих высокомер-ных завоевателей. Идут, задрав головы, преисполненные соб-ственным величием. И всем нам здороваться нужно с ними. Закон. А мы с Верой Ивановной не поклонились солдату. Со-шло! Нет, не пойду больше никогда этой улицей.
На углу Мицкевича и Костюшки мы встретились с евре-ями, подметавшими мостовую. У каждого на спине одежды пришит жёлтый лоскут в виде кружка. (Такие знаки я уже ви-дела на зельвинских евреях.) Среди них работал и учитель нашей школы Фридман.
– Матвей Вениаминович! – окликнула я его.
Он оглянулся на крик, но не сдвинулся с места. Стоит, улыбается нам жалкой улыбкой, а рукой знак подаёт: идите, мол, отсюда, с нами разговаривать опасно.
Вера Ивановна сказала:
– Если что надо, Матвей Вениаминович, прошу к нам! Заходите, пожалуйста. Вас выпускают хоть когда-нибудь из гетта?
– Бардзо дзинкуе, пани Тыминьска. Як бенде працовать у пани на Жвирки и Вигури, пшиде до пани. Дзинкуе!  Как  жаль, Лидия Николаевна, что вам не удалось уйти отсюда! Очень жаль! – добавил он, трагически покачав головой.
Еврейки, работавшие мётлами, посматривали в нашу сторону и жестами тоже давали нам понять, чтобы мы скорее уходили. Лица у них у всех настороженные, в глазах испуг. Молоденький полициант, охранявший евреев, стоял в сто-роне, на тротуаре, и не обращал на нас никакого внимания. «Может, насильно заставили работать в полиции этого маль-чика?» – подумала я. – Молодец! Притворяется, что не видит нас».
Мы пошли дальше.
На улице Костюшко повстречались с другой группой ев-реев с мётлами на плечах. Шли они по мостовой: ходить по тротуару евреям не полагалось по теперешним немецким за-конам.
– Пани Тыминьска! – раздалось вдруг с мостовой. – Мы остановились.– Бенте ласкавы, раздобэнте курэчкен. Цурка ест хвора – ниц не е . Я бым уготовала росол.  Пенензы маю.
Женщина поднесла к глазам платок.
– Цо? То пани Берман? – У Веры Ивановны на лице недоумение.– Ведь пани…
– Так, так, я мешкам в гетте. Ктось донюс, же я жидув-ка.
– Матка бозка! Але у пани менж – поляк! – воскликнула Вера  Ивановна. – Где пани менж?
– Ниц не вемь проше пани. Они в ноци пшишли по нас.
Вера Ивановна пообещала женщине купить курочку, а та сказала, что за покупкой пришлёт девочку, польку.
Всю остальную дорогу Вера Ивановна возмущалась «вредными» людьми, которые предали пани Берман немцам. Пятнадцать лет жила она с поляком, все уже и забыли, что она еврейка. Ан, нет, вспомнил какой-то «вредюга». Она была сильно расстроена этой встречей. Всегда осторожная, по-учавшая и меня этой осторожности, она будто забыла о ней, на чём свет стоит, громко кляла фашистов.
– Вот, Лидия Николаевна, какие изверги! Невинных лю-дей посадили в гетто. И откуда взялись эти фашисты? Я не-сколько лет жила в Германии. Музыкальная страна, добрая нация. И вдруг на тебе! Появились фашисты, гестаповцы, эсэсовцы – дрянь всякая…
Мимо нас горделиво проплыла немка с овчаркой на по-водке. На плечах немки красовалась чернобурка.
– Такая теплынь, а она в мехах, – заметила я.
Вера Ивановна со злостью процедила сквозь зубы:
– Мода! Позабирали у евреев и форсят. До войны, поди, и в руках-то не держала. Ой, как я их ненавижу!
Конечно, нас никто не подслушивал, но всё-таки я слег-ка подтолкнула её.
– Тс…Успокойтесь, Вера Ивановна!
– А ну их к чёрту! – огрызнулась она и прикусила язык: с крыльца  немецкой столовой, к которой мы подходили, спус-кались два офицера.
Знакомую Веры Ивановны мы застали на огороде. Кро-хотный такой огородик – всего несколько грядок да кусточек крыжовника. Она рыла картошку. Познакомились. Звать её Варвара Фоминична. На вид ей лет сорок. У неё умные глаза, проницательный взгляд, сильный голос, слова выговаривает чётко – сразу видно, что  учительница. Понравилась она мне не своей внешней привлекательностью, не суждением о немцах как о варварах – немцев все ненавидят – понравилась она мне своим восторженным отношением ко всему русскому: к народу, к природе русской, песням, искусству в целом, осо-бенно к литературе, перед которой она благоговеет. Она пока-зала мне свои любимые книги: романы Льва Толстого, Досто-евского и Писемского, положила на стол патефонные пла-стинки с русскими песнями, открытки с изображением старого Петербурга, его памятников.
У Варвары Фоминичны есть муж и двое детей, которые сейчас гостят в деревне. В квартире её чисто, красиво – не то, что у Веры Ивановны. Понравился мне их гарнитур в спальне. Кровати, трюмо, тумбочки, шифоньер – всё это светло-жёлтого цвета, золотистое. Уютно и в гостиной, где домини-рует тёмно-бордовый и коричневый цвет. Приятно было поси-деть в такой комнате. Я не заметила, как пролетели полтора часа за беседой и чаем.
Прощаясь, Варвара Фоминична сказала, что обязательно придёт к нам в ближайшее время… Ей хочется поговорить с «настоящими» русскими людьми.
Я люблю эмоциональных людей, увлечённых чем-то, страстных и сильных. Рада, что познакомилась с Варварой Фоминичной. Она мне кажется именно такой. Кто знает, мо-жет быть, она станет моим лучшим другом. Я так боюсь оди-ночества! Я так хочу, чтобы у меня был умный, бескорыстный, закадычный друг.

 
5-е сентября

Третий день роем картошку в деревне Раёк. Вера Ива-новна не советует мне работать, говорит, что мне вредно – «роды на носу». А мы с тётушкой спозаранку уходим в дерев-ню. За вырытый мешок картошки нам дают ведро.
В этих местах война большого урона сельскому хозяйству ещё не причинила. Урожай зерновых крестьяне сняли хоро-ший, конечно, припрятали хлеб подальше от немцев, хоть те и сделали уже повторную опись наделов земли, скота, едоков. Теперь крестьяне ждут налоговых квитанций, сколько сдерут с них зерна, мяса, сала, масла, яиц их «освободители».
К нам в деревне относятся с полным доверием. Даже со-кровенные тайны, что они прячу в лесных погребах своих ка-банов, нам известны.
Стоят тёплые солнечные дни. В поле сущая благодать. Поле успокаивает нервы. Здесь тишина, как там было, «в ста-де», и кажется, что нет  ни войны, ни немцев.
Сейчас час обеда. Хозяева наши едят хлеб с салом, пьют кто молоко, кто квас. Я сижу на опрокинутом ведёрке, уже насытилась горячей картошкой и теперь пишу. Хозяева на меня посматривают, я слышу шепоток. Спрашивают у тётуш-ки, о чём я пишу, уж не «письменник»  ли я. Тётушка укачи-вает Светланку, ей на воздухе хорошо спится. У меня от наклона побаливает поясница. Отдохнуть бы ещё, но лошадь уже снова потянула соху. Надо вставать. Успеть бы собрать картошку с борозды до второго захода. Как бы на пашне не родить – что-то тянет книзу.

6-е октября

Месяц не брала в руки тетрадку. В ночь на 17-е сентября у меня родился сын. Я назвала его Сергеем в память о моём брате, погибшем в 1939 году в финскую войну. Роды были тя-жёлые. С утра я ходила по саду, собирала сухие сучья и выла-мывала их с деревьев. Один сук долго не поддавался мне, и я повисла на нём. Он сломался, наконец, и я вместе с ним сва-лилась на пожухлую траву. И сразу почувствовала боль внизу живота и в пояснице.  Боль  усиливалась.  Я окликнула Веру Ивановну. Она с Владимиром Львовичем рубила разросшиеся кусты малины. Мы с ней быстро собрались в больницу. Встре-тила нас в приёмной старшая медсестра и заявила, что в больнице родильного отделения нет. Для рожениц пригла-шают акушерок на дом. Мы к главврачу.
– Не могем, пани Тыминьска. Шпитель ест, проше пани, пшеполнённый, – категорически сказал он.
– Пани доктоже, я покрыем вшистке кошта, – взмоли-лась Вера Ивановна.
– Пани сама акушерка.
– Пани доктоже, я двадести лят не працовавам. Да и бе-лизны у мне ниц нема .
– Пани! Яка там белизна! У них в Советах, по-российскому: в лазни – и родзо! Я правдэн мувен? – обратил-ся доктор ко мне с лёгким смешком.
«Какой он противный»,– подумала, и тут же лицо моё исказилось от резкой боли. Началась схватка, я в изнеможе-нии прижалась спиной к стене. Доктор перестал улыбаться, позвонил в колокольчик. Вошла сестра, высокая и тонкая, как жердь.
– Панна Мария. Проше помоц кобете.
Панна Мария и Вера Ивановна повела меня по коридору, в самый конец его, открыли какую-то дверцу, и я оказалась в крохотной каморке, где стояли железная кровать и табуретка.
– Боже мой! Тюремный карцер!– воскликнула Вера Ивановна.
И всё-таки она была рада, что мне дали «койку в боль-нице». Ушла она успокоенная, с сознанием выполненного долга. Схватки продолжались у меня до самой ночи  и  час  от часу  становились все более и более мучительными. Я тихо стонала, но ни разу не крикнула. Раза три меня навещала панна Мария. Заглянет, посмотрит и молча удалится. Позд-ним вечером пришла ко мне сестричка, девочка – ей и сем-надцать-то с трудом дашь, посидела, зевая, на табуретке с полчаса и исчезла. После двенадцати она вкатила в каморку узенький столик на колёсиках, легла на него и тут же захра-пела. Я пожалела её: целый день на ногах, видно, бедная, утомилась. В комнатушке было совсем темно: маленькое окошко ещё с вечера занавесили чёрной бумагой, лампу сестричка погасила. Прохладно. Под тонким одеялом я стала мёрзнуть. Стоны больных доносились из других палат. Ночью я разбудила сестричку. Она вскочила, зажгла лампу. В одну минуту я перекочевала на стол, где она спала, а через часа два сестричка приняла моего сына. После родов я так и оста-лась лежать на этом столе, на мокрой холодной клеёнке, а она легла в мою постель и снова уснула мёртвым сном. Сын, за-вёрнутый в серое грубошёрстное одеяло, надрывался от крика. Мне хотелось взять его к себе с табурета, но я от слабости не могла подняться. Так и кричал он до рассвета, а я потихоньку плакала от своего бессилия и от горького сознания, что мла-денец этот, которого так трепетно ждал и любил бы Алек-сандр, для нас теперь станет тяжким бременем. И причина этому – проклятая война.
Утром сестричка снова вскочила, помогла мне перепра-виться в кровать, накрыла меня, совсем окоченевшую, двумя одеялами, положила ко мне притихшего ребёнка – серый ма-ленький свёрточек, и ушла.
Мне хотелось есть, но ни завтраком, ни обедом меня не накормили. Обо мне просто забыли. Пришла тётушка со Светланкой ко мне под вечер. В надежде, что я сыта в боль-нице, принесли только яблок и груш. Я хотела хлеба. И тё-тушке пришлось бежать домой за едой.
На другой день меня опять обошли питанием, но я имела ещё кусок хлеба и две картофелины. Сын сосал грудь и спал. Его не пеленали. О нём тоже забыли.
И на третий день ко мне никто – ни врачи, ни сёстры – не пришли. Я накинула на себя шаль Веры Ивановны, в кото-рой пришла в больницу, взяла на руки сына и пошла домой.
Продолжу завтра. Сейчас надо кормить ребёнка, потом стирать его пелёнки и варить что-то на обед. Но что? Слава Богу, есть картошка. Тётушка с утра, бедная, побрела в дерев-ню раздобыть там хлеба и молока. С вечера ей не здорови-лось, маялась сердцем.

7-е октября

За мой самовольный уход из больницы Вера Ивановна отругала меня, ушла от нас, хлопнув дверью, разгневанная, поклявшись, что больше для меня ничего хорошего не сдела-ет, «палец о палец не стукну».
Зато жильцы дома все собрались у моей постели. При-шли Маша Горесь, Варвара Александровна Занкевич, пани Орловская, сёстры Люся и Вера Якубовские, и каждая принес-ла что-то вкусное: помидоров, горячих оладьев, горшочек гречневой каши, кусок сыра и сала. А пани Орловская поло-жила на стол свёрток, сказав:
– Пани Лидия, сшие собе сукенкен.
Мне было радостно: не ожидала я от людей такой сер-дечности, теплоты в столь суровый час жизни.
А днём позже влетела в комнату запыхавшаяся Варвара Фоминична, и сразу посыпались извинения.
– Лидия Николаевна, ведь я ничего не знала. Вера Ива-новна ничего не сообщила. Что за женщина! Я не могу её по-нять. Кажется, добрая, а вот, видите, не сказала даже, что вы в больнице… Ну, как это называется?!– Нечеловечность по-русски?
Варвара Фоминична принесла мне несколько распашо-нок и детское мягкое одеяльце. О, как я была благодарна ей за это одеяльце!
Все поздравляли меня с благополучным рождением сы-на, все желали мне и ребёнку здоровья и всякого добра. И я с неделю чувствовала себя вполне довольной исходом важного для себя события. И вдруг к вечеру затемпературила. Ртутный столбик градусника поднялся выше 39. Вера Ивановна, забыв о своей клятве, побежала к Горошку. Тот  запряг  лошадь,  и меня отвезли в ту же больницу. Ночью температура повыси-лась до сорока, я бредила, металась. Так началась у меня ро-дильная горячка. Жизнь повисла на волоске. Возле меня де-журила Вера Ивановна, у своей постели теперь, приходя в со-знание, я часто видела и главврача. Он уже не казался мне противным: по утрам, когда мне становилось лучше, я заме-чала его улыбку, она у него добрая. И глаза у него добрые, и всё лицо, круглое и большое, с широким носом, добродушное. Фамилия его хлебная, Колосовский. Он средних лет, среднего роста, с брюшком. Лечил он меня безвкусными порошками в виде серых крохотных опилочек. Порошок таял во рту, и мне на какое-то время становилось легче. Но победить жар и бред порошкам этим не удавалось и, кроме них, мне стали делать уколы и переливание крови. Варвара Фоминична тоже прихо-дила ко мне в больницу. Свет не без добрых людей. И здесь, в Бельске, как и в Бородичах, у меня появились верные, надёж-ные друзья.
Пока лежала в больнице, молоко приходилось сцежи-вать: грудь нагрубла, ломит. Вера Ивановна разотрёт её, нажимая на соски, сдоит в стакан молоко. У меня так болела и кружилась голова, что я с трудом сидела на постели. Каждое движение стоило мне больших усилий. Давать моё молоко ребёнку врач не советовал. Тётушка кормила Серёжу коровь-им, разбавленным водой. Иван Горошко давал ей ежедневно поллитровую кружку парного молока, хлеб и сыр: тётушка в деревню ходить не могла. С кем оставить малютку?
Дома я уже третий день. Светланка так соскучилась по мне, что не отходит от меня, всё рассказывает про «бьятца», как он кричал, не давал им спать, как баба Капа «замутиясь». Писать мне ещё тяжело – силушки нет, и Светланка мешает. А кроха моя спит себе.

 
26-е октября

Не хочется даже писать. Черкну несколько строк.
Скучно писать о болезнях. А им конца нет. Не успела оправиться от одной, тут как тут другая. Сижу с перевязанной крепко-накрепко грудью, даже дышать трудно. У меня грудни-ца. Началась она ещё в больнице. Маленький твёрдый комо-чек в левой груди появился ещё там и так и не рассосался, хо-тя доктор Колосовский, виписывая меня из больницы, дал мне лекарство на спирту для компрессов. Компрессы не помогли, растирания – тоже. Грудь распухла, затвердела. Я кричала от боли, когда ребёнок начинал сосать её. С каждым днём стано-вилось всё хуже и хуже, я не ложилась спать, ходила из угла в угол, корчась от боли. Грудь стала багровой, а ниже соска по-крылась синевой. Кроха питался из одной правой, и когда со-сал её, боль становилась невыносимой, потому что молоко то-гда подступало и к больной груди. Пришлось снова идти в больницу. Вера Ивановна  пошла со мною, всю дорогу ругала меня, что я запустила болезнь, и теперь мне  грудь будут ре-зать. Так и случилось. Доктор Колосовский направил меня в хирургический кабинет, а сам пришёл сюда в кожаном фарту-ке, резиновых перчатках и в белой повязке в пол-лица – одни глаза видны. Легла я на стол и стала считать до двадцати, как мне было сказано…
И вот теперь я хожу на перевязку. В рану мне вклады-вают длинный жгут. Панна Мария беспощадна: она не вкла-дывает, а вкалывает спицами бинт. Я как будто на передовой побывала, и меня там ранило.

6-е ноября

Вера Ивановна принесла приятную весть: немцы дают по пол-литра молока детям грудного возраста. Надо только справку достать от их врача. Польским и русским, выходит, веры нет. Мы с тётушкой взяли Серёжу и пошли в немецкий госпиталь. Детский врач, морщинистый, престарелый, принял нас в небольшой комнатёнке под лестницей: вход внутрь гос-питаля нам был запрещён. По просьбе доктора я раздела ре-бёнка. Он посмотрел на него и сказал через переводчицу:
– Мальчик хороший, упитанный. Молоко даём только больным детям.
Я говорю, что у меня нет молока, болит грудь. Он взгля-нул на мой пустой рукав и бинты через шею и вроде бы со-страдательно, как мне показалось, покачал головой. Спросил, кто оперировал, и написал справку.
И мы, две кикиморы: одна, покрытая шалью, – это я, дру-гая в старенькой жакетке с чужого плеча, рукава до пят – это тётушка, удовлетворённые, пошли домой.
Пройдут годы, кончится война, и я, если останусь в жи-вых, вспомню этот печальный и унизительный для меня шаг, когда к врагам своим ходила на поклон из-за пол-литра мо-лока. Улыбнусь я тогда или заплачу?

7-е ноября

Время движется к шести. Гости мои только что разо-шлись, и я села за дневник. Сегодня у нас были все Тимин-ские – Вера Ивановна, Владимир Львович и Юра, а также Варвара Фоминична и Надежда Осиповна Бирюля.
Бирюля – это тоже учительница. Мы с ней вместе рабо-тали в польской школе. Она вела географию. В школе мы с ней встречались ежедневно, но не подружились. Она казалась мне высокомерной, гордой и насмешливой. Я побаивалась её острот и сторонилась её. Она закончила университет в Варша-ве. У неё уже семигодичный стаж работы. А я – новичок, со студенческой скамьи. Она старше меня, ей к тридцати, навер-ное. Бывало я в перемену незаметно, потихоньку наблюдаю за ней. Мне нравилась её элегантность, простота и вместе с тем изысканность одежды. Она была бы красивой, если бы не угри и прыщи на её щеках и лбу. Иногда, под слоем пудры они были незаметны, и тогда она ослепляла всех улыбкой слегка подкрашенных губ и яркостью живых карих глаз. Что это я? Вот нашла время восхвалять женские красоты! Оставлю это для мужчин и лучшего времени. А сейчас ближе к прозе.
Все мои гости принесли с собою что-то вкусное. Вера Ивановна – жареную курицу, Варвара Фоминична – кусок ветчины, Бирюля – печенье. Мы с тётушкой с утра истопили лежанку и испекли пресный пирог с яблоками и сливами, в лежанке же затушили картофель с салом, приготовили фа-соль с томатами. На стол Вера Ивановна накинула белую ска-терть, поставила посуду и угощения, и начался пир. Вино бы-ло яблочное, самодельное. Первый тост подняли, конечно, за победу нашу над немцами. Владимир Львович сказал речь:
– Я верю, друзья мои, Советы победят. Пусть немцы у Москвы, пусть! Но их погонят русские! Дайте время. Погонят русские немцев со своей земли. Ещё никто не мог завоевать великую Россию! И никто никогда не завоюет! Да здравствует русский народ и победа!
Тётушка моя расплакалась в платок.
– Сколько людей-то погибнет молодых! Жалко…
Из-за стола поднялась Варвара Фоминична.
– Не будем плакать! Сегодня не тот день. Сегодня мы отмечаем двадцать четвёртую годовщину победы русской Ок-тябрьской революции. Я поднимаю тост за свободную Россию, за освобождение русского народа от эксплуататоров в 1917 го-ду и за будущую победу над проклятым фашизмом. Я верю: «России не быть покорённой! Нет, не пойдет Москва родная к врагу с покорной головой». Заметив Юрину откровенную усмешку и в моих глазах смешок, Варвара Фоминична изви-нилась, сказав, что «кажется, не так прочла стихотворение Великого Пушкина.»
Ей все захлопали. Владимир Львович немного захмелел и затянул свою любимую песню «Пенится Жёлтое море». Юра и все мы подтянули ему и потом весело рукоплескали самим себе. Надежда Осиповна смотрела на меня влюблён-ными глазами, целовала Светланку и таскала на руках кроху. Сегодня она была совершенно не похожа на ту, какая была в школе.
Тётушка на меня и гостей надулась.«Там люди гибнут, а они распелись. Стыд!» – ворчала она, когда все разошлись по своим домам. Прижавшись к бабе Капе, Светланка вторила ей: «Там юди гибнють, а они яспеись!

17-е ноября

Хожу на перевязку два раза в неделю. Надеваю пальто Маши Горесь и её ботинки. Рана подживает хорошо, я чув-ствую себя лучше. Серёже сегодня исполнилось два месяца.  Молоко у меня пропало, и он сосёт из бутылки. За молоком в лавку ходит тётушка. Несколько марок она заработала на стирке белья у ксендза, и двадцать марок дал Владимир Льво-вич – он продал три корзины яблок. Сошью одежду и надо бу-дет искать работу. Только не у немцев. Это исключено.
Дома у нас, как в швейной мастерской – ножницы, игол-ки, нитки на столе, на полу ватина, старенькие пальтишки, которые мы распарываем и хотим перелицевать. Пальтишки принесла нам Варвара Фоминична. Придётся шить вручную – машинка у Веры Ивановны испортилась.
Вера Ивановна ходит к нам ежедневно. Утром зайдёт, спросит: «Завтракали?». В обед зайдёт, спросит: « Обедали?»
Мы обычно отвечаем «да», хотя обеда у нас часто не бы-вает. Лучше недоесть, чем быть нахлебниками.

18-е ноября

Утро. Седьмой час. Летом в это время солнце сияет во всю, а сейчас мрак. Светланка спит в своей кроватке, Серёжу кладу с собой, к стенке. Он уже покряхтывает, возится, того и гляди запищит. В комнате у нас холодище, топить нечем. С вечера я принесла из сада корзинку сухого мусора – там и вы-сохшая трава, и щепки, и сучки, и веточки. Вот ими я затоплю в кухне плиту и согрею крохе молоко. Соску дала мне Марина, тоже «советка». У неё трое детей, живётся ей тяжелее, чем мне. У меня есть тётушка и друзья – Вера Ивановна, Варвара Фоминична, Надежда Осиповна Бирюля, Маша Горесь… они всегда выручат, помогут. А Марина одна. Летом, бывало, возьмёт ребятишек с собою в деревню и работает там у кре-стьян в поле. Теперь холодно. Теперь запирает Марина своих ребятишек на замок, когда идёт на работу. Кому бельё пости-рает, кому потолок выбелит, кому полы помоет – ничем не брезгует, даже сортиры чистит. А всё равно без деревенского хлеба, без подаяния не обойдёшься. Тётушка сегодня ещё за-темно пошла в деревню за хлебом. В это время там хозяйки печи топят, коров доят, моему крохе парного молочка нальют.
Проснулась Светланка, просит хлебца. А хлебца нет. Да-ла вчерашнюю варёную картофелину. Капризничает, бросила картошку на пол. Шлёпнула я её по заду и говорю: «Многие дети сейчас траву едят, с голода умирают. Подними сейчас же!». Светланка быстренько подняла картофельку и со слеза-ми в голосе спросила: «Дети кушают тьявку, как Ве Иваны коза?»
Господи! Как их всех жаль! Что-то будет с ними?!
Скорей бы пришла тётушка. Как хочется есть!

23-е ноября

Дни бегут. Не успеешь оглянуться, как наступает вечер. Керосина нет, свечей нет. Выйду в пустынный сад, похожу среди голых яблонь и кустов, промёрзну вся и в дом. Спать ложиться рано, не привыкла. Сидишь в темноте, тоскливо и жутко. Всё сердце себе истиранишь печальными думами. Ля-жешь в постель – не заснёшь никак.
Что делать в эти дни? Долго возилась с рукавами пальто, никак не могла их вшить. Помогла Вера Ивановна. Владимир Львович, наконец, наладил машинку, и мы с ней прострочили все внешние швы. Моё пальто готово. Конечно, оно без во-ротника, без красивых пуговиц, без всякого намёка на какой-то фасон, но мне в нём будет тепло, и оно – моё! Очень не-приятно ходить в чужой одежде.
Сегодня была на перевязке. Теперь панна Мария делает мне их без боли. Сегодня и на стол не положила, я на стуле сидела. Значит, дело на поправку.

30-е декабря

Позавчера мне сделали «бодание». Это тоже операция, только без ножа. Так сказала мне нянечка, белоруска Катя.
Доктор Колосовский осмотрел снова мою больную багро-во-синюю грудь и с раздражением бросил в сторону стоявшей у стола панны Марии какое-то слово, от которого она вся по-краснела. Мне сказал по-русски, чтобы я шла в операцион-ную. Настроение у меня было гадкое. Я так и предполагала, что без новой операции не обойтись. До пояса раздевшись, я снова легла на стол и стала считать…
Уснула под наркозом быстро и даже не видела, как ко мне подошёл доктор… Пришла в себя и слышу разговор мед-сестёр.
– … люди терпен… Али там война. А цо то ест кобетка мечисен тенжко…
Лёгкий иронический смешок и ответная реплика:
– Цо пани жаль советок? За цо их жаловать? Они вшист-ке сталиновки. Ежели бы то была моя владза, я бы вшистских росшеляла бым под Пилмками.
Первый голос с укоризной:
– Цо они пани злэго зробили? Чи матка Бозка каже зле постанповать вобец люди?
Второй голос со злостью, громко:
– А за цо насих на Себерьен вывезле? За цо? Цо злэго зробил пан Чижевский Советам? – Ниц!
Я открыла глаза и сказала:
– Не надо! Пожалуйста, не надо! Я не хочу, чтобы вы ссорились из-за меня. Вывезли в Сибирь ваших. Да ещё неиз-вестно, кто останется в живых – те, вывезенные, или мы, оставшиеся здесь.
Женщины в белых халатах притихли. Одна подошла ко мне, помогла мне подняться, подала платье. Другая, опустив голову, продолжала скатывать простиранные бинты. На гла-зах её блестели слёзы, злые слёзы. А может у неё своя прав-да?
После операции я часа полтора лежала на скамье в ко-ридоре, а потом пошла домой. В больнице меня не оставили.

7-е декабря

Сегодня после обеда пришли к нам Тиминские, Варвара Фоминична и Бирюля. Вера Ивановна принесла графин вина. Мы с тётушкой удивились: с чего бы это? Какова же была наша радость, когда Владимир Львович торжественно произ-нёс, что немцев попёрли назад, что их заставили отступать на сто семьдесят – триста километров от Москвы. Мы все подня-ли стаканы за первую нашу победу и троекратно прокричали «ура»». Мне не терпелось узнать, откуда же пришла такая ра-достная весть.  Оказывается,  Владимиру Львовичу о победе нашей сказал один «верный» человек, который сам лично слышал это по радио. Значит, есть люди, которые припрятали приёмники. Вот молодцы! С удовольствием бы познакомилась с ними! Как их найти? Жизнью рискуют люди. За пользование радиоприёмниками немцы  карают смертью.
Ночь. Мне не спится. Зажгла коптилку и вот пишу. Бес-покойство какое-то у меня. Что-то такое говорил Владимир Львович о «сужении немецкого фронта». Непонятно мне. Вот стянут они все войска к одной Москве и… Может, ещё рано радоваться-то? Но ведь немцев-то погнали, а раз погнали, то и будут гнать. Главное – это перешагнуть через непобеди-мость их. Может, к весне и война кончится? Наши к нам вер-нутся… неужели когда-нибудь придёт такой счастливый день?
Грудь болит. И холодно у нас. Я совсем замёрзла. Ложусь под одеяло.

13-е декабря

Вот я и опять на фронте побывала, и опять там ранило меня. Через день хожу на перевязку. Снова меня кладут на стол, снова с болью вытягивают из раны окровавленный жгут и вкалывают новый. Я со слезами на глазах поднимаюсь со стола, кляну про себя панну Марию, которая колет меня, как палач. Сегодня не выдержала и рассказала нянечке Кате о её зверстве. Катя посмеялась надо мной сначала, а потом в угол-ке коридора открыла шёпотом мне их медицинскую тайну. Значит, доктор Колосовский из старой раны прободал мне пальцем ткань в назревший вновь нарыв и, чтобы не появи-лись гнойные очажки в других местах груди, строго приказал панне Марии не вкладывать жгут в рану, как это она делала в последнее время, а именно вкалывать. Вот она теперь и ста-рается. Катя сказала, чтобы я набралась мужества и терпела боль, а то грудь будет воспаляться без конца, и мне её изре-жут. Ой-ё-ёй! Да сколько же мне ещё терпеть такую муку?
Пальто тётушке с трудом, наконец, перелицевали. Те-перь из старенького одеяла сижу и шью Светланке сапожки. Если они у меня получатся, то сошью и себе, и тётушке. Голь на выдумки хитра. Выпал снег, а обуться не во что.

20-е декабря

Скоро новый год. Что-то он нам принесёт?
По-прежнему хожу на перевязки. И мучаюсь по-прежнему. Панна Мария говорит, что бы я охала и кричала, когда она колет меня, будто бы тогда мне не так больно будет. Нет, кричать я не могу, вот разве поохать?
Где сейчас война идёт, мы опять не знаем. С ратуши по вечерам репродуктор кричит о «победах немецкого оружия». И самолёты их летят всё на восток. А наших не видно и не слышно.
В Бельске новость: на улице Мицкевича открылся мага-зин. Вера Ивановна была там. Продаются литографические картины, спички, свечи, папиросы. Купила она свечей и с нами поделилась.
И ещё новость: мы с тётушкой стали воришками. Чуть стемнеет, идём на добычу. Облюбовали ксендзов забор. Найдём слабые места, где дощечки едва держатся, и плечами их, плачами! Я только правым могу. Поднажму, и доска с треском на снег летит. Оторвём их несколько, положим на санки и бегом. Садом Тиминских крадёмся, как тати, чтоб не услышал никто. Нам уже от Веры Ивановны  был нагоняй за то, что спиленные яблоньки пожгли с осени. У себя за домом перепилим эти доски и спрячем под крыльцо.
Жаль, что таких воришек, как мы, развелось много. Вый-дешь вечером на крыницу – трещит всюду ксендзов забор.
21-е декабря

С хитренькой улыбочкой пришёл сегодня Владимир Львович. Было около шести вечера. Посидел, посидел с таин-ственным видом, потом на часы взглянул и вдруг ни с того – ни с сего потушил свечку. В темноте сказал каким-то стран-ным, не своим голосом:
– Закройте глаза!
Мы опешили, спрашиваем, зачем.
– Скорее! Скорее! – прикрикнул он и перевязал мои гла-за своим кашне, а тётушкины – полотенцем.
Я тихонько посмеиваюсь, а тётушка не прочь бы и всплакнуть.
– Раз, два, три! – считает Владимир Львович и отдаёт команду снять повязки.
Я снимаю и в телячьем восторге  кричу:
– Свет! Свет!
Владимир Львович доволен: ему нравится удивлять лю-дей подобным образом. Он узнал, что немцы наконец-то  наладили электроосвещение в городе, что сегодня зажгутся лампочки, и решил над нами подшутить.

 
1942 год


5-е января

Пошёл сорок второй год двадцатого века. Мы его встре-тили в кругу друзей, в доме и квартире Тиминских. Кроме нас, в гости к ним пришли Варвара Фоминична с мужем Иваном Владимировичем. Я его называю про себя «очконосом»: у не-го очень большой нос и на нём роговые очки. За ними яви-лась густо напудренная Надежда Осиповна в черной шубке. Вера Ивановна хотела иметь большую застолицу и позвала к себе ещё жильцов своего дома – пана и пани Орловских и Варвару Александровну Занкевич. Орловские пришли со сво-им вином и жареной курицей в кастрюле. Как они похожи друг на друга: оба сухие, высокие, с вытянутыми лицами, тон-когубые. Вначале они немного важничали, чопорились, а как выпили, стали проще. Но по-русски не сказали ни словечка.
Все приоделись. Вера Ивановна с Варварой Фоминичной сделали причёски. Смотрела я на них и не узнавала – так по-молодели. Все мы как будто сговорились в этот вечер не уны-вать, не печалиться и не плакаться, забыть о войне, тревогах, страхах, волнениях, хотя у каждого из нас скребло на сердце. В такой праздник мы должны веселиться, а там будь что бу-дет. И всем удалось казаться весёлыми. Только у Варвары Александровны Занкевич глаза оставались скорбными. Ей нелегко живётся, у неё двое детей – подростков и больной муж. Она будто долго раздетой стояла на улице, на холодном ветру, – такое багрово-фиолетовое было у неё лицо. И оно не могло отогреться  ни вином, ни теплотой жарко натопленной печки.
Посреди комнаты стояла нарядная ёлка, вся в разно-цветных бусах, ярких ёлочных игрушках, в красных, зелёных и жёлтых фонариках. По стенам комнаты Юра развесил осле-пительно блестящие гирлянды. Празднично, красиво, уютно. К тому же на столе были поставлены всякие вкусные блюда. Недели за две до Нового года Тиминские забили поросёнка, и в новогодний вечер на белой скатерти стола в особых мисоч-ках янтарился студень, в тарелках были изящно разложены тоненькие дольки домашней колбасы, сальцисона и окорока. В хрустальных вазах желтели яблоки игруши, а салатницы полнились свежими помидорами и солёными огурцами.
Все пили и ели, шутили, смеялись, пели песни, а Влади-мир Львович даже, притопывая, прошёлся «гоголем» вокруг ёлки. Варвара Александровна чуть-чуть улыбнулась губами, а глаза её продолжали кручиниться.
В половине девятого Варвара Фоминична с мужем и Би-рюлей ушли домой – комендантский час. Ушла и Занкевич. А мы с тётушкой укачали ребятишек в спальне у Тиминских  и стали ждать полночи. В двенадцать часов подняли тост за счастье всех нас в Новом году. А счастье для нас, конечно, немыслимо без победы над подлыми оккупантами.

11-е января

Я всё ещё хожу на перевязку. Грудь подживает. Сегодня после перевязки панна Мария покосилась на меня и сунула  в руку бумажку. Я обязана заплатить за своё лечение 180 марок. За две операции по 45 марок, за койку в больнице 60 и 30 – за перевязки. Я вернулась в процедурную и сказала сестре, что не могу заплатить по счёту:  у меня нет денег. Тогда панна Мария дала мне другую бумажку, в которой было написано долговое обязательство. Я должна была в больнице отрабо-тать в качестве санитарки этот долг. Поставив на бумажке подпись, я сказала, что работать начинаю с сегодняшнего дня. «Что мне сейчас делать?» – спрашиваю.
– Нехт пани идее до лекажа Колосовского – он пани по-раде
Пошла к доктору. Увидев меня, он нахмурился, закружил своей круглой большой головой, бумажку отбросил на угол стола.
– Идте, идте, пани! – грубовато крикнул он мне. Длуг я сам заплацен. Працовать пани не можно. Идте, пани! Дись у мне тенжкий день.
Он выпроводил меня за дверь и закрыл её за мной. Я по-чувствовала себя оскорбленной. Господи, думаю, какая я жал-кая, неполноценная какая-то. Разве при нашей власти он мог бы меня так выгнать! Конечно, он пожалел меня, взял долг на себя. Но я вовсе не хочу такой бестактной жалости! Ни одного пфенинга  Вы за меня не заплатите, пан доктор! Если уж жа-леть, то жалеть умеючи.
Вечер
Сейчас пришла от Веры Ивановны. Ну, как же не расска-зать ей обо всём. Рассказала.
– Пусть заплатит! Что ж тут такого? Значит, у него день-ги есть, – сказала Вера Ивановна.
– Вера, как ты любишь считать в чужих карманах, – от-рываясь от книги, заметил Владимир Львович.
Вера Ивановна пропустила его реплику мимо ушей, про-должала своё:
– Главным его поставили Советы. И в газете его хвали-ли, и помогали ему во всём Советы. Вон какой новый корпус ему выстроили. Ничего, не обеднеет, если поможет «совет-ке»…
– Вера, помогали Советы не ему лично, а больнице. А он, как и все мы, получал жалованье, – снова заметил Владимир Львович.
– Ну, конечно, больнице, Володя. Но он там за главного был. Что ж он там и не поживился ничем?
– Ну вот, всегда ты, Вера, опоганишь порядочного чело-века, – вскипел Владимир Львович.
– Быть у воды, да не напиться!? – ответила ему в тон Ве-ра Ивановна.
– Мама, перестаньте вы! – крикнул с досадой из другой комнаты Юра.
Могла бы вспыхнуть ссора. Как бы её отвести? Я спроси-ла:
– А Колосовский сейчас разве не главный врач?
– Главным немцы поставили своего. Да он, говорят, за-болел и укатил в Варшаву. Колосовский – временный. – Вера Ивановна перешла на шёпот.– Немцы ему ни гроша не пла-тят, и лекарством больницу не снабжают. Держится она толь-ко на деньги больных. Я уж вам, Лидия Николаевна, секрет открою…Я ведь за роды ваши заплатила ему семьдесят марок да корзину груш снесла…
Владимир Львович шёпот услышал.
– Да не ему ты заплатила, Вера! Он тебе квитанцию дал. Деньги на больницу пошли. А груши твои и брать не хотел. Колосовский – воспитанный милый человек.
– Владимир Львович, – сказала я, – этот воспитанный человек говорил со мною таким тоном…Я от обиды едва не …
– Ах, Боже мой! – перебила меня Вера Ивановна. – Ка-кой там тон! Сейчас не до тона! Благодарить надо доктора, что он не позволил вам горшки выносить за больными!
– Хорошо, Вера Ивановна, я непременно отблагодарю его за это в будущем, если останусь жива. А сейчас всё-таки горшки выносить  я буду.
– Ну и дура! – крикнула Вера Ивановна.
Я поблагодарила её в дверях за внесённые семьдесят марок, за груши и заторопилась домой, чтобы не слышать, как ей достанется за «дуру» от Владимира Львовича  и Юры.

27-е января

Как-то в воскресное утро, вооружившись небольшим то-пориком, решила я расколоть несколько яблоневых суков воз-ле своего крыльца. Гляжу, бежит ко мне Вера Ивановна.
– Что это вы делаете, Лидия Николаевна?
– Колю дрова.
– Не делайте этого. У нас это нельзя.
– Что нельзя? – не поняла я.
– Нельзя работать по воскресеньям.
– Почему?
– Порядок у нас такой. Закон.
– Закон? А кто его писал?
– Кто, кто, – крикливо повторила за мной Вера Иванов-на. – Не валяйте дурака! Вы – безбожница, а я верующая, и все заповеди Христа – для меня закон. Есть же высшее суще-ство, которому мы обязаны поклоняться!
– Вера Ивановна, мы с вами учителя. Что за предрассуд-ки!
– Прекратите такие разговоры – здесь вам не Советы! С волками жить – по-волчьи выть!
– Это я уже слышала не раз. У меня печь не топлена – холод.
– О печке надо было вчера подумать.
– А вы то сами разве не работали сегодня?
– Почему же? По дому работала.
– Значит, высшее существо позволяет вам в воскресенье и бельё постирать, и обед приготовить?! Почему дрова поко-лоть нельзя? Вообще-то, какое ему дело до этих мелочей? Лучше бы войну прекратило это ваше высшее существо.
 – Не богохульствуйте! Не забывайте, где вы живёте и кто вокруг вас!
– Вера Ивановна, да кто меня видит? Кто меня слышит? Наш дом в саду, вокруг яблони и кусты ягодные.
– Здесь всюду глаза и уши! Возьмёшь вот в дом таких…И так уж говорят: у Тиминских большевичка живёт.
Вера Ивановна удалилась в гневе.
Глупый, нелепый разговор. Что она не с той ноги встала?
В этот день печь наша осталась холодной. В кухне мы сварили котелок картошки, вскипятили чайник. Сережу пеле-нать я пошла к Маше Горесь. У неё же сушились и его пелён-ки – там, на вышке тепло. Дома мы надели пальто, обулись в сапожки, сшитые мною из старенького одеялишка. Было хо-лодно в доме и  на душе. Вера Ивановна открылась изнутри с новой стороны. Грубость я ей прощала, она привыкла на всех покрикивать, и религиозность  её не удивила меня – здесь по-чти все учителя верят в Бога и ходят в церковь. Но то, что она высказала своё раскаяние, что сделала доброе дело – дала нам угол, это горькой обидой легло на сердце.

31-е января

Проснулась рано. Оделась и вышла в сад. Морозно. Де-ревья все в инее. Красиво! Я набрала в корзину всяких сучков из огромной кучи хвороста, постояла, прислушиваюсь к пе-нию петухов. Как они орут, эти петухи! Кто звонко, с задором, кто протяжно, лирично, кто отрывисто и гулко, кто с хрипот-цой, простужен, значит, – каждый горланит по-своему.
У Веры Ивановны в кухонном окошке – свет. Готовит завтрак. На улице похрустывает снег – идут люди. Куда идут? На работу? Служить немцам? Вспомнилось, как Владимир Львович сказал как-то, что  и нас немцы заставят работать. Настроение сразу испортилось. По телу прошла какая-то про-тивная дрожь. Что-то будет с нами? Что-то будет?
Я неслышно пошла к себе в кухню, разожгла плиту. Гос-поди, как хочется  есть! Я поставила на огонёк котелок с кар-тошкой. Пусть варится, пока мои спят. На сковородку бросила кусочки сала. Вера Ивановна мне ещё перед новым годом да-ла. Мы с ней не видимся целых два дня. Она сердится. Я её понимаю: она боится за свою семью, боится и за нас. Она зна-ет, что я – жена коммуниста. Ей, наверное,
кажется что за нами следит кто-то из немцев или поли-цаев, а может быть, и соседка Марфа, с которой они не в ла-дах.
После завтрака я взяла Светланку и вышла с ней погу-лять в сад.
В саду мы встретились с Верой Ивановной. Она отходчи-ва, это я знаю. Увидев нас, она и впрямь заулыбалась, потом расцеловала Светланку, а мне, сделав сердитое лицо, погро-зила пальцем.
Вечером Вера Ивановна пришла к нам и взяла с меня великую клятву, что по воскресеньям и другим религиозным праздникам я не буду ни пилить, ни колоть дрова, ни чистить снег возле дома, ни воду носить с криницы, а летом – ни по-лоть, ни копать, ни поливать на огороде. После этого пошли различные  запреты: не петь советские песни, не подходить к немецким объявлениям, расклеенным на заборах и стенах домов.
Я как-то сорвала со своего забора одно такое объявле-ние. В нем немцы приглашали на работу каменщиков и плот-ников. Я подумала, пусть одним объявлением будет меньше, глядишь, меньше и людей его прочитает и меньше к ним на стройку придут. Сорванное объявление я показала вере Ива-новне – сделала такую глупость. Досталось мне тогда от неё. Сейчас она напомнила мне об этом «нелепом, опасном ба-ловстве». Кроме запретов, мне были даны и советы: сжечь учебник немецкого языка за девятый класс, потому что на об-ложке его портреты Сталина и Ленина, и отныне начать здо-роваться с соседкой Марфой, называть её «кохани пани» и во-обще быть  с ней любезной. Словом, разговор в этот вечер был очень серьёзным. Я поняла, что мне не только немцев и их шпионов нужно бояться, но и саму Веру Ивановну.

3-е февраля

После обеда ходила на перевязку. Рана, слава Богу, за-растает, и всё-таки панна Мария колет меня – боится, как бы снова не нагноилось где. Сделав перевязку, я никого не спра-шивая, отправилась к больным. Увидела там беспорядок, нашла в уборной ведро, тряпку, косырь, принесла с колодца воды и за полтора часа навела чистоту. Я не просто вымыла пол, я до желтизны выскоблила его. Из тумбочек выбросила позеленевшие куски хлеба и лепёшек, вытерла подоконники, вынесла несколько переполненных горшков и, наконец, вы-мыв руки, взбила больным подушки, поправила спадавшие одеяла. Больные смотрели на меня, как всегда смотрят на но-веньких, – с удивлением и любопытством. Одна вдруг сказа-ла:
– Яка ладна дивчинка! И робит бардзо добже. Як звать тебя, паненка?
Ответить я не успела. С постели подняла голову молодая женщина и быстро-быстро, торопясь, заговорила по-польски, то и дело повторяя знакомые мне слова: «советка», «панна Мария», «пан доктоже», «пенензы», «праца». Я поняла, что речь идет обо мне. Я улыбнулась ей, и она в ответ заулыбалась мне. Все больные, выслушав её, вдруг зашевелились на кой-ках, приподнялись, потянулись к тумбочкам, к окошкам, и каждая извлекла оттуда что-нибудь: одна – хлеб и сало, дру-гая – кусок сыра и бутылку молока, третья – несколько яиц, четвертая – кулечек с чем-то. И всё это  они, как будто сгово-рившись, протянули мне.
– «Советочка» миленькая, не побрезгуй, возьми –  мы ведь не заразные.
Я очень смутилась и покраснела. Потом попятилась к двери, говоря:
– Нет-нет, не надо! Что вы!
Открыла дверь и выбежала в коридор.
Другую палату убирать раздумала. Пошла домой. Тётуш-ка меня , видимо, напряженно ждала. Она испуганными гла-зами  уставилась на меня.
– Как долго ты! Уж не стряслось ли что?
– Нет, всё хорошо. Я поработала там.
– Чего же ты  там делала?
– Мыла полы.
– Отрабатывала. А тут к тебе ученик приходил. Кульчиц-кий Гена. Смотри-ка, что принёс!
На столе горбилось что-то, прикрытое холстиной. Тётуш-ка приподняла холстину, и я увидела огромный кусок свиного мяса и ковригу хлеба.
Не забыл свою учительницу, не остался безучастным к ней в беде. Я знала, что он навестит меня. Жаль, что мы не встретились. Но он ещё приедет из своего далекого села, этот мальчик с синими глаза–
ми, в которых я однажды на уроке подсмотрела малень-кую слезинку – я рассказывала тогда о казни декабристов.
Две его двоюродные сестрёнки, Вера и Люся Якубовские, живут в доме Веры Ивановны. Это они, наверное, передали ему весточку обо мне.
Ложусь спать. Сегодняшний день останется в моей памя-ти: доброта, которой так щедро одарили меня люди, прошла через моё сердце и озарила  его благодарным светом.

 
18-е февраля

Полмесяца не брала в руки дневник – работаю. В боль-нице освоилась, познакомилась с людьми. Мне они все кажут-ся добрыми и хорошими, но, памятуя слова Веры Ивановны – «там всякие есть», я ни с кем не схожусь на близкую ногу.
Многие больные из деревень. Они насильно суют мне хлеб, сало, яйца, особенно после того, как узнали, что я не паненка, а мать двоих детей. Первое время это меня коробило и мучило. Я чувствовала себя в неоплатном долгу перед ними. Теперь я вошла в курс своей основной работы, научилась эко-номить время и оставляю часок-другой, чтобы как-то распла-титься с ними. Кому письмо напишу в деревню, кому волосы расчешу, кому до уборной дойти помогу, кому халат постираю, кому суп сварю, а иногда и с ложечки покормлю. Больные мной довольны и сёстры  тоже. Даже панна Мария, такая су-ровая и надменная, стала улыбаться мне, а доктор Колосов-ский при встрече тянет мне руку и иногда, как маленькую, по-гладит по голове.
За мной закрепили три палаты и часть общего коридора. Мыть полы приходится холодной водой – едва руки терпят. Но я окрепла в этой работе, в постоянной беготне и боли в груди уже не чувствую.
Конечно, приятного мало расчёсывать чужие спутавшие-ся волосы, нередко липкие от грязи. Но не откажешь людям, если они просят. Боюсь вшей, а они водятся и в белье, и в во-лосах. Отвратительны и гниды. Выводим эту нечисть кероси-ном и каким-то порошком. Есть больные, которые не мылись более двух месяцев. От них скверно пахнет. Меня часто под-ташнивает, когда я нахожусь рядом с
ними. Но все они – больные люди, их жалко. Несколько раз я просила доктора Колосовского натопить ванную. Но сде-лать такое, казалось бы, пустяковое дело стало проблемой. Нет мыла, нет белья, маловато дров, да и воду нужно привез-ти с речки – колодезной не намоешься: она жёсткая, её и мы-ло не берёт. А с речки привезти тоже не так уж просто: в больнице всего одна лошадь, и она целый день в упряжке, по всем больничным делам одна. На мою просьбу вымыть боль-ных доктор Колосовский отвечает: «От грязи ещё никто не умирал.»

25-е февраля

Я уже без повязки. Привыкла, чтобы грудь была стянута, и сейчас как-то не по себе. Блузка кажется свободной, и в ней неуютно, прохладно, так и хочется надеть что-то потеснее, в обжимку, что ли.
Вчера к Вере Ивановне забежала та еврейка, которая ле-том просила её купить курочку для больной дочери. Их группа чистила снег на Белостокском шоссе, и ей удалось на минутку юркнуть в сад Тиминских. Дочь её умерла – не было никаких лекарств, чтобы оказать ей помощь. Она рассказала, что жизнь в гетто становится с каждым днём всё невыносимее. Немцы придираются к ним по мелочам, бьют их плётками. У кого золото есть, тем легче: они откупаются от побоев. Жен-щина плакала, говорила, что им скоро конец. Где-то уже буд-то бы всех евреев расстреляли, теперь очередь за сельскими.
Вера Ивановна пришла к нам расстроенная, с сердечной болью, ахала и охала  и такую панику навела на нас с тётуш-кой, что я теперь не верю в жизнь. Мы – обречённые, висим на волоске над пропастью. Может быть, Вера Ивановна ещё что-нибудь знает, раз у неё такой психоз? Может, немцы сно-ва к Москве подошли?

5-е марта

Начало весны, но по-зимнему холодно. Морозный, про-никающий ветер. Тётушку продуло в поле, когда она шла в деревню, и у неё сейчас болят зубы. Пришлось ей обратиться в больницу.
 Неподалеку от дома Тиминских стоит это небольшое зданьице с крохотными кабинетиками, в которых в советское время принимали больных такие милые,  добрые врачи. Мне случалось там бывать.
И вот приходит тётушка в больницу, записывается на приём, сидит и ждёт своей очереди. Вызывают. Врач, пожи-лая, представительная женщина, разговаривает по-русски. Тётушка радуется: своя, мол. Прочитав тётушкину карточку, врач бросила на неё пронзительный взгляд и сердитым басом спросила:
– Советка?
Тётушка не придала значения ни её взгляду, ни голосу – стоматологи почти все «с кипяточком» – и в простоте душев-ной благодушно ответила:
– Да, из России. Может, слышали про город Калинин? По– старому, Тверь? Это и есть моя Родина.
– Вон отсюда!
Приказано было спокойно, и тётушка сразу-то и не поня-ла, что её гонят. Сидит себе, платок сняла, волосы поправля-ет. Врач подскочила к ней, схватила за плечи и давай толкать.
– Вон! Слышали? Вон! Пусть вас Сталин лечит! Я стали-нистов лечить не желаю! Вас не лечить, а вешать надо! Всех подряд!
От таких обидных слов и разрыдаться бы можно, и бело-гвардейской гадиной назвать эту хамку в белом халате. Но тётушка не позволила себе ни того, ни другого. Она просто молча вышла из кабинета. Любит она поплакать, а тут у неё ни слезинки не выкатилось, и зубная боль вроде бы поубави-лась. Молодец моя тётушка: гордо ушла, с достоинством и на улице держалась. Только дома дала волю слезам. Плачет и сказать ничего не может. Так обливаться слезами, горестны-ми, горячими слезами ей довелось только в дни её давно ми-нувшей безрадостной молодости, в первый год учительства в церковно-приходской школе.
Тогда в воскресный день пришёл к ней поп. Был великий пост. Потянув носом воздух, батюшка изрёк: «Скоромным у тебя попахивает, Капитолина», и взяв ухват, бесцеремонно вытащил из печурки котелок со щами, поставил  на шесток, поворошил в нём ложкой, ища мясо. Мяса не было. Поп в до-саде с грохотом отбросил от себя ухват и пошёл к двери. Но вдруг споткнулся об этот самый ухват и едва-едва удержался на ногах, чертыхаясь. Озлобясь на безобидный предмет ку-хонного обихода и на то, что не удалось ему уличить тётушку в великом грехопадении, он широко распахнул обе двери – сенную на улицу и комнатную – и с порога, остужая каморку учительницы, начал громко и распаленно выговаривать ей, что она, якобы, живёт «неправедной» жизнью. Соседские ба-бы, мужики и мальчишки, её ученики, слышали, конечно, как поучал её батюшка. «Что долго по вечерам сидишь, свет не гасишь? – спрашивал её он. – А, читаешь! И что же ты такое читаешь? Вот как! «Анну Каренину»! А знаешь ли ты, что Лев Толстой – еретик? Что он отлучён от церкви божией? Осквер-няешь ты школу, Капитолина! Я не потерплю этого! Боже мой, до чего дошла молодёжь! Учителя читают про блудниц, про падших женщин! Какой срам! Гнать нужно таких из шко-лы… И я выгоню!»
Тётушка рассказала мне, как ей, опозоренной, пришлось уехать из села, и как трудно было снова найти место учителя.
Ещё более постыдное пережила она и сейчас в больни-це.
Я живо позвала Веру Ивановну. Напоила она её валери-анкой и ещё чем-то, и тётушка постепенно успокоилась. Рас-сказу тётушки Вера Ивановна поверила с трудом, всё сомне-валась, так ли было. Врача зубного она хорошо знает и счита-ет её доброй. Вечером она пошла к ней на дом. Я не знаю, чем она её умилостивила, как ей нас представила, только эта «белогвардейка» с Верой Ивановной передала, чтобы тётуш-ка пришла к ней на приём завтра.
Но тётушка идти боится – вдруг она ей здоровый зуб вы-тащит?

6-е марта

Утром тётушка  всё-таки пошла в больницу. «Белогвар-дейка» приняла её, почистила ей больной зуб и поставила временную пломбу. Тётушка поблагодарила её, а «белогвар-дейка» и говорит:
– Тиминских благодарите. Из уважения к ним я вас при-няла. Вам повезло, что вы живёте у них. Тётушка моя гово-рит:
– За что вы нас так ненавидите? Мы ничего плохого ни-кому не сделали. Русские – добрые люди. Эта наша исконная черта…
– Все вы виноваты! Весь ваш народ! Все вы поддержива-ли режим Сталина!
Тётушка расхрабрилась и бросила ей вопрос:
– А вам, видно, по вкусу режим Гитлера?
– Тише вы! Не место здесь говорить о политике.
Испугалась сразу. Знает она цену фашистам, хоть и «бе-логвардейка».   

8-е марта

Сегодня женский праздник. В этот день мне всегда Саша дарил что-нибудь. Где-то ты сейчас, Саша? Если жив, вспом-нил ли ты меня? Неужели мы никогда-никогда с тобой не встретимся? Как это ужасно, ужасно, ужасно!
Кто-то стучит. Надо высушить глаза.
Вечер.
Приходила Вера Ивановна и вместе с тётушкой стыдили меня за слёзы, мой пессимизм. Успокаивали меня тем, что я не одна такая, что многим сейчас во сто крат хуже, чем нам в нашей зоне и что нельзя думать только о себе, считать только свои несчастья, когда вокруг война и немцы. Господи, и по-плакать-то не дают. Вечно таю своё горе.
Вера Ивановна, как всегда, не знала, какое число по ка-лендарю. Я ей сказала: «Восьмое марта», На лице её ничего не отразилось. Тогда я напомнила, что восьмое марта – День Женщин. Я думала, что она ахнет от такого открытия и пред-ложит отметить как-то этот праздник. А она только вздохнула, тихо заметила: 
– До того ли сейчас женщинам!
Правильно, до того ли!
И всё-таки не обошлось без чаепития. Я пошла к Тимин-ским за книжкой и застала их за обедом. Суп есть не стала, хотя у нас обеда не было, но от чая не отказалась. Не отказа-лась и от домашней колбаски, нарезанной по-польски – тоню-сенькими кружочками, аж светятся все. Когда проглотила не-сколько кружочков, заметила, что колбаску никто не ест. Я спросила, почему не едят её, раз подали к столу.
Владимир Львович ответил:
– Кушайте, кушайте.  На нас не смотрите – мы не голод-ные.
Я поперхнулась, кусок у меня в горле застрял. В глазах у Веры Ивановны, смотрю, прячется смешок. Юре, видно, меня стало жаль.
– Нет, нет, Лидия Николаевна, папа не хотел вас оби-деть. У нас здесь вообще так принято говорить.
А у нас за столом скажи так гостям – разбегутся, пожа-луй.

8-е апреля

Месяц не брала в руки дневник. Я уже не спешу на де-журство в больницу – отработала свой долг с избытком. Ка-жется, времени свободного стало больше. Сделаешь все до-машние дела и садись, пиши себе. А вот почему-то не хочет-ся. Вдруг неожиданно пропал интерес к записям. Что это та-кое, не пойму. Может быть, писать-то особенно не о чем.
Сейчас весна в самом разгаре. Тают последние снега, текут по дорогам мутные ручьи. Уже давно прилетели в наш сад грачи и скворушки. В липовой аллее Владимир Львович повесил новые скворечники. Всюду вдоль забора пробивается крапива. Первая зелень в саду. Вера Ивановна возится с пар-никами. У неё там огурцы дали уже третий листок, а помидо-ры вытянулись сантиметров на тридцать. Как просохнет зем-ля, будем сажать картошку. А там уже будем сеять морковку, свеклу, редис и высаживать всё парниковое хозяйство в грунт. Вера Ивановна отвела нам за сараем порядочный  кусок зем-ли. Всё там вырастает, если дать побольше навозу. Семена у Тиминских всякие есть.
Весна для меня всегда была большой радостью. Люблю я это время года. Лето тоже люблю. Но сейчас весна не вызы-вает во мне ни прилива сил, ни ощущения счастья. Я измуче-на, изнурена. Лицо у меня бледное, под глазами синяки, а на щеках от носа до самых ушей треугольниками тянутся матеж-ные пятна. Кто сейчас скажет, что я молодая и красивая? Ни-кто! Светланка тоже исхудала, её нечем бывает и покормить. А сын пока растёт здоровенький – тьфу, тьфу! Молока ему, ко-нечно, не хватает, и я варю овсяный отвар. Он полезен был бы и Светланке, если бы она могла его пить. Но её тошнит с него почему-то.
Сходить бы в деревню, да не пробраться ни в одну: на до-рогах непролазная грязь. А обуви нет. Хорошо, что хоть суха-рями немного запаслись на это время, да картошка есть.
На днях Владимир Львович порадовал нас известием: наши отогнали немцев от Москвы на четыреста километров. Мы воспряли духом, ожили.
– А знаете, как у вас теперь говорят о немцах? – спросил он меня.
Глаза его при этом заискрились и ещё более поголубели.
Я ответила с лёгкой обидой:
– Откуда же мне знать, Владимир Львович? Радио я не имею, а с теми, у кого оно есть, вы меня не знакомите.
– Так вот послушайте, я хорошо запомнил эту фразу.– Он с пафосом продекламировал: «миф о непобедимости немец-кой армии развеян»… Эх, чёрт, забыл, как дальше. Ну, ладно, скажу по-своему… В общем-то русские теперь верят в свою победу, Лидия Николаевна! – вдруг выкрикнул он да так громко и страстно, что разбудил моего Серёжу.– Выгонят рус-ские немцев к чёртовой матери из России, да ещё и на Герма-нию пойдут. Вот увидите! Пойдут и разгонят там фашистов. Будет ещё Гитлер пощады просить, да вряд ли выпросит.
В этот момент разгневанной фурией влетела к нам в комнату Вера Ивановна и зашипела:
– Володя, что ты кричишь?! В гестапо захотел? На улице слышно, – повернулась ко мне: – Почему вы позволяете ему шуметь о таких вещах?! Разорались, идиоты!
Последнее слово у неё вырвалось неожиданно. Она была предельно взвинчена и испугана. Мне даже стало жаль её. Я бросилась к ней, обняла её. Прослезились, она оттолкнула меня и снова начала отчитывать. Переполненная великой ра-достью, я только улыбалась ей.
Что ещё написать? Да, вот что. Надежда Осиповна Би-рюля приносила мне двухтомный роман «Река времён». Глу-по, что забыла автора. Интересно было прочесть о жизни наших эмигрантов. Только, наверное, писатель сильно при-украсил русских дворян. Никто из них, якобы, не потерял ни чести, ни достоинства. Все познали тяжкий труд, один моло-дой князь даже шахтёром стал. Я усомнилась в этом. И как-то затеяла разговор на эту тему с Владимиром Львовичем и Ве-рой Ивановной. Они, оказывается, встречались с нашими эмигрантами не только в Варшаве, но и в Париже, и в Жене-ве, где бывали раньше. Владимир Львович, посмеиваясь, ска-зал, что парижские дома терпимости в двадцатых годах по-полнились русскими красотками из графинь и княжон.
Ну, вот и верь таким книгам!
Второе моё занятие – это шитьё. Из всякого старья, кото-рым полнятся кладовки Тиминских и их чердак, я сшила пальтишки Светланке и тётушке. Хоть принимай заказы – так я поднаторела на этом шитве. Тётушка говорит, что я «вся в мать»: бывало, она из ничего сделает вещь.

14 апреля

Сегодня совершенно случайно я познакомилась с ксен-дзом и была свидетелем своеобразного женского бунта. Сна-чала о встрече с ксендзом. Вот уж никогда не думала, что со мною может случиться такое. Я вообще-то недолюбливаю по-пов и не верю в их религиозные чувства. Мне кажется, что они все сами безбожники и сознательно, хитрюги, сеют ложь среди своей паствы, и этим живут. Как-нибудь я ещё вспомню о церковниках и, может, отругаю их на своих страницах. А сейчас не хочу: ксендз этот сделал для меня добро. Есть, ко-нечно, и среди них настоящие люди.
Знакомство с ксендзом произошло на улице Мицкевича, возле молочной лавки, куда я нынче утром пришла купить пол-литра молока. Я  стараюсь не попадаться на глаза арий-цам, и на улицу Мицкевича вышла окольным путём – зелё-ной криницей и собачьим переулком. Шла довольная, что нет ни души. Я стала болезненно мнительной. Мне всегда кажет-ся, что, увидев меня, люди непременно подумают: «Вон «со-ветка» идёт, учителька. Голову теперь не задирает и глаза бо-ится поднять. А при Советах «гоголем» ходила.» И хотя ни я, ни муж мой да и, пожалуй, никто из советских людей не хо-дил «гоголем», но сейчас, когда мы такие жалкие парии, о нас  так можно подумать. Впрочем, особой неприязни к себе мы у местных жителей не вызываем. В лавке, например, меня бельчанки пропустили даже вперёд  и поздоровались со мной. Я всё-таки заняла очередь. Стояла молча, прислушиваясь к разговорам женщин. Говорили о детях, их болезнях,  о погоде, потише – о войне и бедах, которые она принесла всем.
Через несколько минут я подала продавщице карточку с талончиками. Она что-то буркнула по-польски и бросила кар-точку мне обратно на стол. Я её раза три спрашивала, почему она  не дает мне молока. Она не отвечает, делает свое дело, отпускает другим. И вот тогда раздались крики женщин:
– Панна Язя, для чего «советке» нема млека?
– Поцо панна Язя не хце растулмачить кобете? Недобже то!
Панна Язя наконец выпрямилась и сердито крикнула:
 – Брак одтинку на картце у пани! На тши дни брак од-тинку!
Вот теперь я поняла её и пошла к выходу. Женщины со-чувствовали мне, некоторые предлагали по «капельке» моло-ка, и эта их жалость ко мне и внимание расслабили меня. Я вышла из лавки и заплакала.
В такой момент и окликнул меня ксендз, который, как видно, шел к себе в костел. Он спросил, о чем я плачу. Я от-вернулась от него, мне было стыдно своих слёз, а они, как назло, душили меня. В одно мгновение нас окружили польки и стали рассказывать ксендзу за меня. Ксендз стоял рядом со мной и гладил меня по плечу. Я чувствовала себя маленькой несчастной девчонкой – увы, совсем не учительницей! И мне хотелось поскорей  уйти домой. Но нельзя же удалиться молча – это дурной тон. Усилием воли я всё-таки взяла себя в руки и сказала спокойно, даже улыбаясь немножко:
– Я не понимаю, куда же делись мои талоны… Вырезать их я не могла. Зачем? Ну, ладно, ничего, ничего! Перебьюсь как-нибудь. Бардзо дзинкую Вам, кобеты!
Ох, уж эти польки! Как они любят, когда «советки» вдруг по их заговорят! Пусть одно слово скажут по-польски, а вроде бы сразу роднее им станут.
– Я дам пани млека для детско, – сказал ксендз. – Дись вечером приходьте до мне. Я повемь сестже, жеб зоставила пани млека. Пани ве, где я мешкам?
Знаю ли я, где живет пан ксендз? Ещё бы не знать! Мы с тётушкой весь его забор проредили за зиму, одни комли тор-чат. В душе моей  вдруг заскребло какое-то досадно-тягостное чувство вины перед этим стареньким священником. Мне ста-ло его жаль и стыдно за неблаговидные наши с тётушкой де-ла. Я уже и показнить себя готова мысленно. «Какой позор! Не учительница  ты, Лидия Николаевна, а воришка»… Но тут же наплыли другие мысли: « Вот нашла время для раскаяния! Ну, совсем некстати! Что я такое сделала? Другие и не то себе позволяют…» С нарочитым простодушием я  сказала пану ксендзу, что знаю, где он живет.
– Вдоль вашего забора я к своей приятельнице хожу на Костюшко. И к Вам зайду непременно, батюшка. Спасибо Вам! Бардзо дзинкуе!
Мы раскланялись, и я уже было поспешила к своему пе-реулку. Но позади меня неожиданно раздались громкие гнев-ные выкрики:
– Ниц нема! Нема цо готуе!
– Пшенклятый Герман! Вшистко забрал для себе, холера ясна!
– Я дись ниц не ядла – нема чего!
Я остановилась. Меня поразили эти возмущенные воз-гласы. Польские женщины, такие сдержанные и осторожные, вдруг разбушевались, громогласно, презирая опасность, за-явили о недовольстве своею жизнью и немцами.
Ксендз, переходивший дорогу, остановился на середине её и, взметнув кверху руки, что-то говорил женщинам – не то благословлял их на бунт, не то усмирить хотел. Негодование их росло. Они громко кляли фашистов, с ожесточением по-трясали поднятыми кулаками. Две польки вдруг вскочили на ступеньку крыльца и затянули тонко и протяжно свой нацио-нальный гимн «Ещё Польска не згинева, пока мы жиемы». Слова гимна сразу подхватили все женщины, и песня понес-лась по улице. Из соседних домов выбежали люди, молодые и старые, и все они устремились к лавке, все стали петь.
Мне стало страшно, ведь немцы услышат. А тут ещё в такт песни польки начали громыхать пустыми кастрюлями и бидонами – молока многим не досталось, а кислушку сегодня не привезли. Возле лавки стоял невообразимый шум. На крыльцо выскочила панна Язя. Она что-то кричала, то и дело показывая рукой в сторону немецкой комендатуры и маги-страта. Она, видно, хотела припугнуть этими учреждениями разбушевавшихся женщин. Но они продолжали петь и гре-меть кухонной посудой. И не смолкли даже тогда, когда к ним подбежали трое местных полицейских. Двое из них – бывшие мои ученики. Третий выглядел намного старше их и был незнаком. Он заорал на женщин таким зычным голосом и так властно, что я струсила, отпрянула в сторону и спряталась за угол дома. Оробевшая, стояла там в ожидании, что же будет дальше. Я думала, что женщины сейчас же разбегутся кто ку-да. А они снова с первого стиха «Ещё Польска не згинева…» начали.
– Цо паньство робит? Цо хце? Поцо спевать тутай, пся крэв?! – орал полицейский. – Невольно то естем! Глупство! Ходьте до дому, кобеты, прэнтко, прэнтко! Зараз войско пшиде – забьют ведь! Прэчь! Прэчь! До дому!
Он расталкивал женщин, колотил их палкой по плечам и спинам, ругался, угрожал им немецкой расправой. И вдруг, к великому моему удивлению, этот грубиян заговорил каким-то просящим , заискивающим голоском:
– Кобетки, кохани мои, ладнютки мои, до дому идте, к детско! Зараз немцы пшиде – забьют!
Я вышла из-за угла дома. Увидев меня, мой бывший ученик Генрих Резлер, запыхавшийся и красный от волнения – он тоже разгонял «бунтовщиц» – подскочил ко мне и заши-пел мне в лицо:
– Пше прошем, Лидия Николаевна, ходьте отсюда! Да не стойте же, пани, ну же, скорей до дому! Идте, пока немцев нема!
У Генриха было жалкое, испуганное лицо. Я быстро-быстро пошла прочь. Пошла, не столь боясь за себя, сколько за него. Ведь этот мальчик головой отвечал за порядок на своем участке. И не только  за порядок – он дрожал за наши женские судьбы.
Ну, вот и всё не сегодня. Какой ты, мой дневник, тол-стенький становишься. Совсем заметная персона на столе. Увидела тебя недавно Вера Ивановна. «Что это? Дневник? – спрашивает. – Немцев собачите, конечно?»  – «А как же!» – говорю я. «Спрячьте Вы его подальше от греха». Она права – я спрятала тебя. До завтра!

17-е апреля

К ксендзу за молоком ходила тётушка. Сестра его налила ей целый бидон, дала горбушку хлеба, кусок сала и сказала, чтобы она пришла за картошкой, даст ведро. Сегодня тётушка опять пошла к ним. На кухне встретил её сам ксендз. Посадил её на табурет, и сам сел в плетеное кресло. Ксендз спросил, верует ли тётушка в Бога. Она побоялась рассердить старого священника, сказала, что верующая.
– А кем вы работали в Советах? – поинтересовался ксендз.
– Работала учительницей в начальной школе.
– А разве коммунисты разрешали учителям ходить в церковь?
– Но ведь можно и не ходить в церковь, а верить. Душой верить.
– Так, так, – закивал ксендз головой и слегка улыбнулся. – При любой власти можно верить душой. Это вы правду ска-зали. Али храм божий единит людей перед лицом Христа. В церкви и в костёле люди ближе к святой благодати. – Он по-молчал, потом спросил: – А вы где жили в Советах, в Союзе? Я немного знаю Россию, бывал там в молодости.
Тётушка ответила.
– Тверь? Знаю, знаю. Там наш костёл был. – Ксендз по-вздыхал, покрутил головой. – Да, церквей мало в России сей-час. Храмы священные коммунисты разрушили. Плохо это. Без веры нет человека, нет в нем души.
 Тётушка смиренно молчала на его сетования. Сидела, пригорюнившись.
О, как её хвалила  за это Вера Ивановна, когда она пере-сказала ей весь свой разговор с ксендзом. Тётушку мою она поставила в пример и мне, и Юре, и Владимиру Львовичу. Не обошлось, конечно, без расхожей пословицы: «С волками жить – по-волчьи выть».
В кухню из сеней вошла сестра ксендза. Он что-то её сказал по-польски и, поклонившись тётушке, ушёл к себе в комнату. Сестра опять налила  бидон молока, дала в своей миске десяток яиц и сверху на них положила большой кусок белого хлеба. А в сенях подала ей ведро картошки. Тётушка едва донесла до дома всё это богатство.
– Ну, звали ещё? Когда теперь пойдешь к ним? –  спро-сила я её.
– Летом.
– Как летом? Неужели больше не позвали? – удивилась я разочарованно.
– Сказала сестра неопределённо как-то… заходите-де когда-нибудь. А летом, говорит, я вам найду работу – огород у нас большой, полоть, поливать надо.
По словам все знающей Веры Ивановны, ксендз этот особой щедростью не отличается. А богат. Пять коров на дво-ре, несколько свиней, куры, гуси, утки. И приход большой. Пусть это будет так – не щедр. Но он помог нам и, главное, показал людям пример доброты. Они слышали, как он сказал: «Я дам пани млека.» «Он добреньким хотел себя показать.» Это опять Вера Ивановна – её голос. Пусть и это будет так. Это не плохо. Людям нужно напоминать о человечности, особен-но в тяжкое военное время, когда многие из нас (не все) ста-новятся безразличными к чужим бедам. Пусть люди показы-вают себя не равнодушно-холодными, а добрыми на деле. Кажется, Вера Ивановна согласилась со мной. Ушла на этот раз от нас, по-моему, довольная – убедилась, как я ценю лю-бую помощь, следовательно, и помощь её самой.

20-е апреля

Немцы удивительно предприимчивый народ. Идёт вой-на. И ещё неизвестно, кто кого побьёт, а они строятся, пусты-ри распахивают. Один сыроварню пустил в ход, другой – мельницу, третий открыл магазин посуды. Владимир Львович говорит, что дельцы эти несут обязательно и государственную службу. Она в войну для всех закон. Личная инициатива, вся-кое предпринимательство очень поощряется немецкой вла-стью, особенно там, где есть бесплатная рабочая сила. В Бель-ске она есть. Это евреи и арестованные белорусы и поляки. Пригонят их на объект, и они работают там с утра до ночи.
Через дорогу от Тиминских, чуть наискосок, немец Вивь-янка достраивает двухэтажный особняк с колоннами и подъ-ездом. Он с семьёй уже поселился в нём. Вивьянка – фольк-дейтш. Так назвают немцев, которые живут не в Германии, а в других странах. Вивьянка жил в Польше. Я сегодня видела его с женой у нас в саду – он смотрел парники Веры Иванов-ны. Лицом красивый, а фигура – ужас! Толстый, ходит живо-том вперед. Работает он начальником жилищ. Права имеет большие, распоряжается всеми постройками не только в горо-де, но и в сёлах. Любого хозяина он может выселить из родно-го дома с тем, чтобы вселить в него своих людей – немцев. Их немало приезжает в Бельск из Германии, и всем им  находит он лучшее жильё. Вот и зодчего Бушко с семьёй, соседей Ти-минских, уже Вивьянка выселил. Им дал каморку, а в их большом доме разместил жандармов, их канцелярию. Вера Ивановна побаивается, что и у неё он отберёт дом, в котором живём мы с тётушкой.
Свой особняк и землю вокруг него Вивьянка обнёс высо-ким забором. Чем не помещик! И там, за забором, продолжа-ют работать евреи. Их даровыми руками и особняк поставлен, и земля под огород и сад вскопана и будет засажена.
Сегодня солнечный  тёплый день. Я вывела Светланку погулять. Её так и тянет туда, где взрослые. Мне приходится то и дело подзывать её к себе, чтоб не мешала она «помещи-ку» прогуливаться вдоль парников и молоть всякий вздор. Го-ворит и говорит что-то, похохатывая. Жирный живот его ко-лыхается и трясется под плащом. Вдруг вижу: Владимир Львович ему сзади кукиш выставил. Я испугалась: повернет свою башку немец, увидит и убьёт его сразу. Я громко крикну-ла: «Владимир Львович!» Он опустил руку, как ни в чем ни бывало, зашагал ко мне. Я стала ругать его потихоньку, а он мне и говорит:
– А знаете, чем этот бугай похваляется? Будто бы Гитлер посулил каждому немцу по сто человек славян в личное поль-зование. Эта свиная туша уж и хомуты заготовил, и кнутови-ща. Я, говорит, их на привязи держать буду, как лошадок. И пахать на них буду, пахать… Я ему чуть в морду не заехал – так руки зачесались. Да Юрку жалко и вас всех. Ведь постре-ляют. Возненавидела я этого буйвола. И как с ним живет же-на? У неё такое доброе симпатичное лицо и приятный голос. Я видела, как она несколько раз хватала мужа за руку, как бы желая попридержать его от излишней риторики. А он каждый раз недовольно, грубо сбрасывал её руку со своей и смотрел на неё набычившись. Ненормальный тип. И Гитлер их – тоже ненормальный. И откуда у них такая вера в свою победу? Планируют будущее славян, всех заранее превращают в ра-бов, а сами только и знают «выравнивать фронт», без конца «сужают» его. Радио уже недели две кричит об этом на рату-ше. Уже все смеяться стали над их «выравниванием». Ещё посмотрим, кто кого угробит.
Тетрадку надо спрятать – расписалась я о них, прокля-тых.
П.С. Сейчас приходила Вера Ивановна. Сказала, что же-на Вивьянки – мученица: муж – палач, а сын – горбатенький. Да, все матери одинаковы. Все любят своих детей и страдают, если они несчастны. Им я сочувствую. А жён – мучениц пре-зираю –  вольно ж им жить с палачами.

23-е апреля

Ничего не делаю сейчас – бью баклуши. Что-то всё из рук валится. Апатия ко всему.
Здесь климат теплее нашего. Солнце уже жарит во всю. С утра гуляла в саду с ребятишками, в липовой аллее. Сережа тяжёлый, я устала таскать его на руках. Коляски нет. Ему уж семь месяцев с неделей. Как бы радовался сейчас Саша! Се-режа такой хорошенький – глаз не отвести. На лобик свисают беленькие кудёрки, а как засмеётся – ямочки на щёчках, и два зубочка из ротика торчат. Сейчас положила его спать, в сама пошла к Вере Ивановне помочь копать им землю. Вла-димир Львович прогнал меня с участка – копай, мол, свою землю. Полчаса покопала. Земля мягкая, и пар от неё идет. В саду поют скворушки, заливаются, как соловьи.
Идёт первая военная весна. А сколько их впереди? Мо-жет, нынче летом наши придут? Господи, сохрани моего Са-ню! Но ведь у каждой женщины может быть свой Саня. Гос-поди, сохрани их всех!

29-е апреля

На улице совсем тепло, мы ходим в платьях. Всё это время  работала на своём  участке. Всё посеяно, всё посажено. Теперь нужно ждать всходов.
Я выставила кроватку сына на крыльцо: пусть спит на воздухе. Да и с огорода мне слышно, как он закричит, проснувшись. Он не сразу кричит. Сначала глаза откроет, по-смотрит вокруг – ага, никого нет. Где же все? Подождёт ми-нутку, не подойдут ли. Нет, не подходят! Вот тут он и разра-зится: извольте быть тут, когда я проснулся. Я бросаю все де-ла, бегу к нему. И он встречает меня такой радостной, такой лучезарной улыбкой, и головку поднимет, и спинкой прогнет-ся – значит, берите его на руки. Милое, любимое дитя! Не знаешь ты, как страшно за тебя твоей маме. Скоро я его на травку возьму. Постелю одеяло –  пусть сидит. Я сшила ему куклу. Нарисовала глаза и рот.
Он души в ней не чает, отсосал ей руки и ноги, треплет и тискает её, и научился выбрасывать из кроватки на пол. Вы-бросит и смотрит на неё. Потом пищать начнёт – дескать, поднимите. А мне и Светланке надоест поднимать. Тогда он ударится в рёв. Я подниму ему снова куклу, и он захлебнётся от восторга. Какой мгновенный переход от слёз к радости! Начнет снова тискать куклу, тискает-тискает и снова на пол. И всё повторяется сначала.

3-е мая

Я с ребятишками сегодня целый день в саду. Сад в бе-лом и розовом цветении и повсюду ярко-зелёная молодая трава. А запах! Не надышишься!  Светланка гонялась за ба-бочками, наблюдала за всякими букашками – быть ей биоло-гом.
Часов в двенадцать Вера Ивановна позвала нас к себе чай пить. Это не так уж часто бывает. Чай – настоящий, ки-тайский и с сахаром. Эти гостинцы привезла сестра Владими-ра Львовича из Белостока. Она купила их у немца-спекулянта по баснословной цене. Спекулянты и у нас в Бельске водятся. У Вивьянки за золотые вещички можно всё достать: и муку, и масло, и яйца, и сыр, и все лекарства. Пользуются случаем и солдаты. На улицах предлагают людям сахарин и мыло. К тё-тушке тоже подскочил один, показывает три пальца и произ-носит «макхи», а в другой руке конвертик с сахарином дер-жит. тётушка развела руками, говорит «нет». По-русски «да» и «нет» и «давай-давай» они хорошо понимают. Отошёл.
Я с наслаждением выпила две чашки, а Светланка с ло-жечки ела песочек и потом долго облизывала свои пальчики и всё просила: «Хотю естё сахайку».
После чая вскоре захотелось есть, а в доме у нас третий день хоть шаром покати – ни хлебушка, ни сухарика. Я заняла у Веры Ивановны котелок картошки, сварила, и мы со Свет-ланкой поели её с солью. А Серёжа высосал бутылку овсяного отвара.
Тётушка явилась домой из деревни под вечер. Целый день праздновала там Пасху. Зайдёт в дом, а ей говорят «сядайте». Тюлевую занавеску, что Вера Ивановна дала ей поменять на крупу, у неё никто не взял. Крестьянки клали ей в корзинку и сумку еду за так. Тётушка принесла и хлеба, и сдобных лепёшек, и варёного мяса, и крашеных яиц, и моло-ка. Съедим всё это, и снова зубы на полку.
Скорее бы лето. Летом мы снова будем работать в де-ревне – полоть, жать, убирать картошку. Сытнее будет. Сейчас голодновато.
Ночь.
Мне не спится. Пишу на кухне. Электричества ночью нам немцы не дают, сижу со свечкой. Окошко занавешено чёрной бумагой. Свечка и черная бумага напоминают о войне, о возможности смерти. А жить хочется! Сейчас мне кажется, что Александр жив, и мы с ним скоро встретимся. Не может быть иначе. Не может! Я так хочу его видеть. Другие мужчины для меня не существуют. Нет, я никогда не предам нашей любви.
Первого мая была в гостях у Варвары Фоминичны. Там меня познакомили с одним поляком, инженером Бучеком. Не знаю, почему он столько внимания уделял мне. Не Надежде Осиповне, которой он, по словам Варвары Фоминичны, будто бы объяснился в любви, а именно мне. Видно, кто-то попро-сил «развеселить «советку», и он добросовестно выполнил эту просьбу.
Здесь Первое мая не празднуют. Здесь великий праздник – Пасха.
Все пекут куличи, красят яйца. Я бы, может, и не пошла праздновать какое-то там воскрешение Христа. Но воскреше-ние его как раз совпало с нашим Первомаем. Прекрасно! Пусть, думаю, они все по традиции отмечают свой праздник, а я отмечу свой.
Инженер Бучек пришёл позже, когда уже все сидели за столом. Всем женщинам он поцеловал руку, а мне лишь по-клонился. Меня это уязвило. Я вообще-то не люблю целова-ний, да и не привыкла к ним. Но раз уж здесь так принято, то почему же я – исключение? Варвара Фоминична на этот мой вопрос ответила, что Бучек, видно, принял меня за девушку, а им рук не целуют. Так ли это, я что-то сомневаюсь. Да к тому же разве я теперь на девушку похожа?
Бучека посадили рядом со мной. И не без умысла, пожа-луй. Думали, что я по своей скромности, как всегда, голодной останусь да и от скуки истомлюсь. А тут внимательный сосед и скучать не даст, и накормит. И действительно, тарелка моя не пустовала – Бучек усердно подкладывал мне  то салаты, то пирожок, то колбаску, налил вина, рассказывая при этом ве-сёлые анекдоты или нашёптывая на ухо, что война обяза-тельно кончится победой русских. Последнее особенно сильно расположило меня к нему. Я ожила и храбро предложила тост за победу. Все рьяно захлопали в ладоши, а мужчины – Вла-димир Львович, Иван Владимирович и Бучек  сорвались с мест и встали в очередь, чтобы  поцеловать мне руку. Когда очередь дошла до Бучека, я отвела руку назад – это ему в от-местку за поклон. Тогда он встал передо мной на колени и умоляюще скрестил на груди ладони. Ну, чем не рыцарь? Чем не культ дамы? Все рассмеялись. Послышались шуточки, кто-то крикнул «Христос воскресе», и все стали целоваться. Меня тоже заставили поцеловать Бучека. Вот милый обычай веру-ющих! Иван Владимирович с Владимиром Львовичем затяну-ли песню: «Я хочу из горничной сделать короле-ву»…Расшумелись все, даже поплясали, вставши в круг.
Время пролетело незаметно, никому не хотелось уходить домой. А комендантский час уже был на носу. Я почему-то думала, что Бучек проводит Надежду Осиповну Бирюлю, а он пошёл с нами. Улицу Костюшко мы пробежали трусцой, а по кринице пошли шагом. Тиминские и я прогоняли от себя Бу-чека, беспокоились за него – до девяти часов оставалось пять минут. Он не слушался нас, шёл и шёл с нами, веселя всяким вздором. Так и дошёл до нашего сада. Тут бы ему повернуться  да пуститься бегом обратно, а он встал у калитки и стоит, смотрит нам вслед. Я кричу ему, чтобы он уходил скорее. Вера Ивановна нервничает, кричит тоже, а он стоит, улыбается и рукой нам помахивает. Так и стоял, пока мы не скрылись.
-Ну, как, понравилось вам у Варвары Фоминичны? – спросила меня Вера Ивановна на другой день вечером. – Правда, хорошо было?
Я сказала, что понравилось.
– У неё всегда отдыхаешь душой. Забываешься. Ну, а как вам пан Бучек? Симпатичный, правда? Я, знаете, люблю его, хоть он и поляк.
Вера Ивановна, видно, встала с постели с правой ноги, у неё было пасхальное настроение: ей всё нравилось, всех она любила.
Я посмеялась над её «хоть», заметив, что при Орлов-ских она бы такое не сказала.
– Пожили бы вы с ними с моё! – воскликнула Вера Ивановна. В голосе у неё прозвучал явный упрёк. – Да, не сказала бы! Поляки мне тоже в газа не говорят, что я «быд-ло» и «москаль».А за глаза и не то ещё скажут – почище! Нет искренности? Да, нет! Ничего, проживём и без неё. Мы при-выкли. А про Бучека я искренне говорю. И Варвара Фоминич-на его любит – он простой такой. Боюсь, не попал бы он в ла-пы патрулей. Вот оштрафуют, будет знать, как провожать Ли-дию Николаевну!
Я возмутилась.
– Как? – говорю. – Нас четверо шло! Разве он меня од-ну провожал?
Вера Ивановна рассмеялась.
– А кого же? Меня, что ли? Или Володю с Юриком?
Каково? Ох, эта Вера Ивановна! Я её боюсь, я не люблю таких шуток. Пойду спать. Уж скоро запоют петухи. Усну ли?

22-е мая

Сегодня пришли к нам «советки», сестры Аня и Клава. Я о них кое-что слышала от Марины. Аня – жена лейтенанта, Клава – ещё девушка, приехала к сестре погостить за не-сколько дней до войны, как и моя тётушка ко мне. Сёстры пришли нарядные, обе хорошенькие, каждая по-своему. Анечка – светленькая, с голубыми глазами, полногубая, часто улыбается, и улыбка у неё широкая и добрая. У Клавы тёмные волосы, круглые, совсем круглые, как у совы, глаза и чёрные, почти без белков. Украшает её лицо глубокая ямочка на круг-лом подбородке. Обе бросились ко мне с поцелуями.
– А! Вот ты какая! А нам говорят: «Тут ещё учительница осталась, детей у неё двое и ещё родился»…– затараторила Анечка. – Я думаю, надо сходить. Клава, смотри: похожа на учительницу? Мы ведь думали, пожилая, а ты…Это твои? А где ещё?
Я не успевала отвечать.
– Как живётся-то? Хорошо, видно, раз к своим не захо-дишь. Как дальше-то жить будем? Надо работу искать.
Клава молчала, поглядывая на меня совиными глазами.
Я сказала, что на службу к немцам не пойду, и им не со-ветую.
– А куда же пойдёшь? Ведь они же везде! Мы у них в плену! Наши
-то бросили нас. Начальники, небось, все выехали, успе-ли…А вот мы, как хотите. А жить-то надо! Деньги-то нужны! Вы хоть сохранили из одежонки-то что? –  тараторила Анечка.
Я сказала, что из одежды у меня ничего нет – на мне всё чужое.
– А я, как бежала, всё соседке отдала, но такая хорошая полька  оказалась – ни одной вещички не зажала, всё мне от-дала, когда вернулась.
– Вам повезло, – говорю.– Вам и поменять их можно на продукты, и продать.
– А на что вы живёте? Я слышала, у вас хозяйка бога-тая. Она содержит вас?
  Она «слышала»! Значит, так говорят. Я решила опро-вергнуть такие слухи, потому что они не во всём соответству-ют правде. Я сказала:
– Хозяйка, действительно, когда-то была богатая. Да и сейчас у неё два дома и сад огромный – заблудиться можно. Но хлеба-то у неё нет и вообще запасов никаких тоже. Не продавать же ей дома ради нас? Мы и так ей благодарны – дала нам жилище, кусок земли, а уж о еде нужно самим ду-мать…
Ну и как? – перебила меня Анечка. – Много ли «наду-мала» хлеба-то?
Она съязвила и расхохоталась. Смех её меня  обидел и рассердил, но я решила держаться спокойно. Ответила шут-ливо, в тон ей:
– Ну, пока ещё закрома не ломятся. День едим, второй – погодим. Вот пришли гости, а мне и угостить нечем. Тётуш-ка пошла к ксендзу, поработать. Что-нибудь принесёт.
– К ксендзу! – удивилась Анечка. – Вы высоко летаете. А мы с Клавой по земле  ходим.
– Высоко летали бы, если бы запросто  к ксендзу в гос-ти ходили. А то ведь ходим батрачить.
– А вы бы хотели, что бы поп за так что-нибудь дал? Тебе бы, милочка, самой к нему сходить…ха-ха-ха! Он ведь не старый ещё…А ты такая красавица – и святой не устоит!
Шутка эта покоробила меня, и я подумала: «Эта жен-щина не будет моим другом». И решила я её тоже подъесть. Говорю:
– А вы, сестрички, как живёте? На какие заработки? Выглядите вы так, будто для вас и войны нет, будто вы и не «советки».
Анечка посерьёзнела, ответила с вызовом:
– А нас немцы подкармливают! Не умирать же с этих лет!
– Анька, перестань! Разошлась, дура! – урезонила её Клава.– Лидия Николаевна, вы не слушайте её. Она сегодня с утра такая…
К моему удивлению, Анечка вдруг закрыла лицо ладо-нями и расплакалась. Клава со злостью сказала:
– Начинается! У неё всегда так: смеётся-смеётся, а по-том и давай рыдать. Зарядит на полдня. Не стыдно?!
  Утешать я её не стала – заплачет ещё горше. Я это по себе знаю. Смотрю, не поладили меж собой мои ребятишки, игравшие в своём углу. Я взяла сына на руки. Светланка при-жалась к моим коленям. Анечка всхлипывала, а Серёжа на неё пальчиком показал и тоже собирался всплакнуть.
– Какие они у вас хорошенькие! – сказала Клава. – А у меня конфетка есть! Хочешь конфетку? – обратилась она к Светланке. – А как тебя зовут?
– Светъянка, хаёсяя девотька, – пролепетала Светлан-ка.
Глаза у неё разгорелись: тётя обещала конфетку.
Светланка подошла к Клаве, но руки не протянула. «Молодец, дочка! – подумала я. – Так и надо.» Клава достала из кармана юбки несколько карамелек и подала ей.
– Спасибо, тётя, – сказала Светланка. – А я вам дам поигьять  мою кукольку.
Анечка улыбнулась сквозь слёзы и погладила её по го-ловке.
– Правильно, миленькая, правильно! Она тебе, ты – ей.
Она поглядела на меня многозначительно, ожидая, что я её одёрну. Я было, и хотела сказать ей, что учить дочку это-му не буду, пусть растёт не своекорыстной, но воздержалась: не хотелось раздражать Анечку нравоучением – она ещё не совсем успокоилась.
Сестрички поиграли немного с моими  детишками, восхищаясь их миловидностью и то и дело целуя их в лобики, и, наконец, стали прощаться.
Анечка снова погрустнела
– Так, значит, ты не думаешь поступать на работу? – спросила она меня.
– На немцев работать не буду,  – ответила я категорич-но.
– А если заставят?
– Тоже не буду!
– Какая бесстрашная! Так ведь изобьют!
– Ну, что ты! Как можно избивать женщину?!
– Учительница, а наивная, как девчонка! У них всё можно! Вон пани Мажену, соседку нашу, высекли. Пришла домой – вся грудь, все плечи в красных рубцах.
– А за что её?
– Да ни за что! Возразила им, не так сказала и получи-ла. Так что,  милочка, тебя и не спросит, хочешь ли ты или не хочешь работать. Заставят и всё!
Они ушли, оставив мне свой адрес и взяв с меня слово, что я непременно загляну к ним.
Настроение у меня после их посещения испортилось.

1-е июня

Вот уже и лето. Приближается годовщина начала вой-ны. Без малого год живём «под немцами», как здесь говорят в народе. И живём по-разному: кто сыт по горло, кто, как при-дётся – перебивается с хлеба на воду, а у кого и хлеба нет.
На днях я зашла к Марине. Живёт она по-нищенски, голодает. Дети тяжело болеют, и она даже сходить в деревню за милостыней не может. Соседей просить посидеть с боль-ными детьми стесняется, говорит, что надоела всем. От неё я понеслась в больницу, к Колосовскому. Он был на операции. Битый час стояла у его кабинета. Дождалась всё-таки. Увидев меня, он заулыбался, но по лицу моему понял, что со мной что-то стряслось.
– Для чего пани така нервова? Невольно так!
– Доктор, что делать? У детей высокая температура, – сказала я.
Колосовский пообещал придти к нам завтра, посмот-реть детей.
– Не к нам, доктор! – спохватилась я. – Не мои дети больны. Улица Вокзальная, дом 9. Наша «советка». Будьте добры, я вас очень прошу, сходите к ним.
– Добже, добже! К ним так к ним,  – согласился Коло-совский и начал меня утешать.
А у меня уж и глаза покраснели  – вот-вот зареву. Я очень чувствительна к доброте.
Пришла домой довольная, схватила Серёжу на руки и закружилась с ним по комнате. Тётушка сразу ко мне с вопро-сом:
– Что это ты веселишься? Может, война кончилась?
Пришлось огорчить тётушку: о войне, мол, ничего не знаю, просто сделала доброе дело. Прямо не верится! Ведь год тому назад вызвать врача на дом ничего не стоило. А сейчас нужны большие деньги, знакомство, связи. Одно уж к одному – решила и накормить голодных. Поискала, что у нас есть. Тё-тушка последнее время работала на усадьбе ксендза. У него началась первая прополка овощей. Сестра ксендза клала в её корзинку за работу хлеб и сдобные лепёшки, уже успевшие зачерстветь, отжатый творог, иногда и яиц положит (кур у них целое стадо), раздобрится – и кусок сала сунет. У нас подна-копилось много всякой еды. Не спрашивая у тётушки, я за-вернула одного, другого, третьего. Видя это, тётушка забеспо-коилась.
– Кому это ты? Самим есть нечего. Целый день за кусок сидишь на корточках, жаришься на солнце. Вон руки-то на что похожи!
– Тётя Капа, вам жильё дали? – Дали! Земли немного дали? – Дали! В деревне тебе подают? – Подают! Не жалей и ты – поделись, чем можешь. Это я Марининым ребятишкам, болеют они.
Тётушка в слёзы.
– Ах, той «советке»? Марине? Так бы и сказала! Мне ей ничего не жалко.
Возвратилась домой от Марины с лёгким сердцем, сама себе понравилась. Сегодня ничего не делаю: болит горло и голова. Даже пишу с трудом.

7-е июня

Утром забежала к Марине. Обрадовалась, увидев весё-ленькие мордашки её мальчишек. Доктор Колосовский поста-вил одному банки, другим дал лекарство. Марина поменяла на муку и сало в деревне мужнюю гармонь. Детей оставила  на «маму» Полину. Полина – тоже «советка». Я её ещё не знаю. Слышала, что она постарше нас всех, «советок», доб-рая, норовит всех успокоить. Поэтому я прозвала её «мамой».

 
10-е июня

Сегодня смотрю, на крыльце Тиминских стоит жена Вивьянки. Это меня удивило: немка одна, без своего толстяка, к нам в сад не приходила. К ней вышла Вера Ивановна, и у них завязался оживлённый разговор.
Часа через два Вера Ивановна, приодетая и надушенная, является к нам и приглашает меня пойти к этой немке смот-реть её розы. Я наотрез отказалась. Вера Ивановна надулась. Говорит, почему, мол, не пойти? Она – женщина сострада-тельная, несчастная, у неё сын – горбун, а муж – тиран. Я по-думала, подумала и согласилась, благо самого Вивьянки дома нет, в район уехал.
Всё, что мы увидели за их высокой оградой, поразило меня своей педантичной аккуратностью и практичностью. Ну и Вивьянка! Выстроил настоящий дворец. Мы заглянули внутрь. Там ещё идут отделочные работы, расписывают позо-лотой стены. А вокруг дворца – рай земной с изумительным образцовым порядком. Тиминским далеко до них. У Тимин-ских в саду и крапивы полно, а чертополоха и дикой редьки целые заросли. А полынка сколько! Тут же, у немца, ни одной лишней травинки не видно – ни тебе сурепки, ни тебе вьюнка, лебединки и ни одного ненужного кустика. Здесь право на жизнь имеет только то, что необходимо и полезно, что кор-мит, даёт доход и рассчитан, видимо, на патриотический па-фос. Какие здесь аллеи, оранжереи, клумбы, беседки! И цве-ты, цветы, цветы. Диковинные цветы! Я слышала, что прислу-га Вивьянки продаёт эти цветы на улице Мицкевича, возле ратуши. Прибыли, наверное, он получал немало, тем более, что красота эта создана для него бесплатно. Всю весну приго-няли сюда арестованных и евреев, и работали они здесь до изнеможения. После работы шли мимо нашего дома, едва волоча ноги.
Немка повела нас  по широкой аллее в глубь сада, и мы, изумленные, увидели огромную клумбу, с которой смотрел на нас Адольф Гитлер. Без художника Фридмана здесь, конечно, не обошлось. Чёрные,  желтые и розовые цветы искусно оформляли его голову – волосы, глаза, нос, рот, чёлку на лбу. Мы переглянулись с Верой Ивановной и молча прошли вдоль этой клумбы. Я заметила на лице немки замешательство и удивление: наверное, мы были первыми, кто не удостоил ни-каким вниманием эту цветочную голову их фюрера, не оста-новился перед ней в благоговении и не отдал дань восторга такому искусству.
С широкой аллеи свернули мы на боковую тропинку, до-шли до ажурной беседки, полюбовались розами, особенно чёрными, и заторопились домой. Шли рядами молодых яб-лонь, вишен, слив, потом потянулись кусты смородины, кры-жовника и малины. Сад был молодой и ещё не плодоносил, только на сливах кое-где висели зеленые плоды да на кустах смородины краснеющая ягода. Зато урожай овощей был бога-тый. И теперь уже можно было полакомиться сладким горо-хом, бобами и морковкой. Вера Ивановна удивилась их ран-ней зрелости. На нашем огороде стручки гороха лишь только появились, а морковка была не толще мышиного хвостика. Немка предложила нам нарвать стручков и сама надергала для нас морковки. Видно, не забыла, что в прошлую осень ела яблоки и груши с Тиминского сада.
Мы вышли на улицу через заднюю калитку, возле кото-рой три еврея строили что-то вроде ларька. Вот что значит немецкий практицизм! Похоже на то, что Вивьянка хочет от-крыть продажу овощей. Что ж, это  ему выгодно: в Бнльске, кроме кислой маслянки, никакие продукты не продаются.
– Ну, как вам сад их? – спросила я Веру Ивановну, когда мы остались одни.
Вера Ивановна вдруг со злостью бросила на землю пучок морковки.
– Немка эта себе на уме. Ей хотелось похвалиться перед нами и носом ткнуть нас в собственное дерьмо. Вы, мол, рус-ские, ни черта работать не умеете, а мы, немцы, за один толь-ко год все ваши пустыри и грязные свалки в конфетку превра-тили. И война нам не помеха. А что, может, это и так, Лидия Николаевна? Как вы думаете? Ну, чёрт с ней, пусть хвалится. Но на холеру  она нам клумбу с Гитлером подсунула?! Неуже-ли не знает, как мы его ненавидим? Может, думает, что мы его «освободителем» своим считаем? Вот идиотка!
Морковку я с земли подняла – жаль, она сладкая. Свет-ланке на пользу витамины.

14-е июня

В благодарность Колосовскому, что вылечил детей Ма-рины, я несколько дней снова работала в больнице: стирала бинты, халаты, мыла полы и ухаживала за больными.
Сегодня уже не пошла. Выспалась ли на славу, не знаю, только с утра у меня было радужное настроение. Давно я не чувствовала такого умиротворения, спокойствия и довольства собою. Чаще всего я хандрю, злюсь, скучаю, тревожусь, чего-то боюсь и плачу. И вдруг снизошла благодать такая. Но, увы! Блаженное состояние моё испарилось к полудню. И сейчас у меня снова тяжелый камень на сердце. Расскажу, что случи-лось.
Вивьянка, как я и предполагала, открыл ларек и стал  продавать всё, что было у него лишнее на огороде. Я купила в его ларьке целую корзину стручков гороха и немного моркови. Деньги нам дал ксендз. Иду домой по белостокской шоссейке. И всего-то пройти до дома шагов двести, а вот не разминулась я с грустной для меня встречей. Пишу сейчас со слезами на глазах. Как они несчастны, унижены и оплёваны. Я говорю о евреях. Встретились они мне на шоссейке – их сюда на работу гнали. Они здесь дробят камни  и залатывают ими  всякие колдобины на дороге. Могла ли я пройти мимо них, глядя ку-да-то в сторону, как это делают теперь некоторые люди. Нет! Мне хотелось найти среди идущих своего коллегу, учителя Фридмана Матвея Вениаминовича, хотелось снова переки-нуться с ним добрым словом или хотя бы поклониться ему из-дали, если уж дрянь-полицай не позволит поговорить. Стою на обочине дороги, всматриваюсь в каждого. А они одеты в одинаковые серые куртки и серые круглые шапочки, как ка-торжане, и у всех на спинах жёлтые кружки. Все исхудалые, сгорбленные, идут с опущенными головами, и лиц не видно. Фридмана я узнала по росту – высокий он. Хотела окликнуть, но вдруг слышу позади себя возглас:
– Здравствуйте, Лидия Николаевна!
Голову рывком повернула, даже шею больно стало, смотрю в изумлении: стоит передо мной полицай – глазам не хочется верить – опять Генрих Резлер, бывший мой ученик десятого класса.
– Как ты меня напугал! Что это ты, теперь здесь работа-ешь?
С ними? Людей мучаешь?
– Заставили! Что делать!
– Ты знаешь, где я живу? Почему не зайдёшь?
– Я хотел к вам придти, да вот работа такая…думаю, про-гонит меня  классная наставница. А я, пани, против народа ничего не делаю…
– Ладно. Об этом потом, Генрих.
Мы договорились на днях с ним встретиться. На просьбу мою подозвать ко мне Фридмана Генрих откликнулся, но пре-дупредил, что за контакты с евреями немцы сурово карают.
– Смотрите, Лидия Николаевна, как бы вас немцы не увидели, они по дороге этой всё время ездят. Две-три минутки – больше не задерживайтесь. Я свистну, если что.
Резлер догнал колонну евреев. Фридман вышел из строя и быстро зашагал ко мне. Всё лицо его было в синяках и кро-вавых подтеках. А на скуле белела марлевая заплатка. У меня больно заныло сердце. Он крепко сжал мою руку и стал бла-годарить меня за память. Я, оказывается, одна из немногих, кто вот при таких встречах случайных  не отводит глаза от «презренных жидков». Он так и сказал: «жидков». Какое это обидное, оскорбительное слово! Оно будто хлестнуло меня по лицу. Я возмутилась: зачем он так себя обзывает?!
– Лидия Николаевна, нас так поляки зовут. Здесь так принято. А немцы называют «иудами». Слышали, наверное? Ах, если бы только называли! А то ведь бьют! Садисты они все… Хватил меня в затылок. Мало показалось – хватил по лицу…
– Немец? – переспросила я.
– Да. Поляки-полицаи нас не трогают.
– А за что он вас?
А ни за что. Избаловали этого немца: кто кольцо даст ему, кто браслетку, кто часы… Что делать, Лидия Ивановна, приходится покупать их «доброту». А теперь мы поистрати-лись, даём меньше, вот  он и бесится, и дерётся. Колотит всех, кто под руку попадётся – и женщин, и детей.
Я видела: говорить всё это Матвею Вениаминовичу было тяжело. Как и в первую нашу встречу, он был неспокоен: всё посматривал по сторонам, всё пытался проститься со мной, всё порывался уйти. Видно, боялся и за меня, и за себя, и за Генриха. Увидят немцы – не поздоровится. Но на шоссейке не было ни души, и я не уходила, так что он, бедненький, вынуж-ден был стоять. Сейчас меня гложет совесть-догадка: ему, униженному, избитому, с жёлтым клеймом на спине, может быть, встреча со мной была неприятна. Может, надо было пощадить его самолюбие – не лезть на глаза, не останавли-вать его? Но ведь он видел меня и что бы подумал обо мне, пройди я мимо? Все мы – пленники. И меня могут посадить за проволоку. Они вон какие-то концлагери выстроили для всех нас. Я это слышала от Марины.
Колонна евреев остановилась возле трёх огромных куч камней, лежавших в стороне от дороги. Люди разбились на группы, расселись вокруг куч и застучали молотками.
Лицо Матвея Вениаминовича вдруг жёстко исказилось, кулаки сжались.
– Убью я его, Лидия Ивановна! Убью!
К нему, такому милому, интеллигентному, доброму не шли ни сжатые его кулаки, ни эти жёстокие слова. Я ему так и сказала об этом.
– Нет, я теперь уже другой человек, Лидия Николаевна. Я чувствую, что могу убить, и я его, такого садиста, убью. Вы ещё услышите об этом. И пусть меня расстреляют, пусть нас всех расстреляют – это лучше, чем так жить. Мы всё равно смертники, нам от смерти никуда не уйти. У себя в Германии они уже давно расправились с евреями. Это я точно знаю. Вот и нас когда-нибудь из гетто да прямо в яму…
Он опустил голову, плечи его затряслись, по синей щеке покатилась слеза. Теперь он был более самим собой, душевно ближе мне. Я стала успокаивать его: скоро, мол, война кон-чится, скоро, мол, наши придут. Он только безнадёжно махнул рукой.
– Они придут, они обязательно придут! Но нас уже не бу-дет.
Я посоветовала ему бежать из гетто в лес.
– Это невозможно! – воскликнул он. – Погибать так уж всем разом, вместе. Я останусь в жизни, а они как же? Нет, не могу я так!
Он снова взял мою руку в свою и крепко пожал.
– Спасибо вам, Лидия Николаевна! Славная вы женщи-на!
– Ой, да было бы за что! – говорю я.
– За мужество ваше, за вашу сердечность. Не каждый-то сейчас нас узнаёт. И не всякий рискнёт поговорить с нами, с такими вот…
Он поклонился мне и пошёл к своим.
Я смотрела ему вслед, на его рабочую серую куртку с круглой заплаткой-клеймом на спине и думала: почему это я и он, и все они, что колют там камни, и многие, многие дру-гие люди, хорошие, добрые, честные, мужественные, утрати-ли сейчас человеческое достоинство, гордость, волю и стали послушными орудиями в руках у немцев, букашками, которых может растоптать любой немецкий сапог?
Не потому ли, что все мы хотим выжить? А ведь не до-рожи мы своими жизнями, мы бы и безоружными могли бы что-то сделать во вред оккупантам. И смерть наша была бы такой прекрасной, такой героической! Я на одну секундочку представила себя с верёвкой на шее и Светланку, бившуюся и кричавшую в руках палача… да, как легко рассуждать о бес-страшии и смерти, и как страшно умирать! Сознание своего ничтожества и бессилия не покидало меня целый день. Было тоскливо, хотелось плакать. Куда подевалась моя утренняя жизнерадостность! Фридман стоял у меня перед глазами. Давно ли я прочила его в великие художники! Он как-то ещё до войны пришёл к нам, в нашу маленькую квартирку возле польской школы, и на листке тетрадки без всякого старания и усилий, просто понарошке, нарисовал моё лицо. Мы с Сашей поразились сходству. Да, ему бы в Художественную Академию сейчас поступать, а он приготовился лечь «в яму».
Я мучилась от всяких мутных сомнений, от жалости ко всем, кто томится сейчас в гетто и тюрьмах, от острого страха за наше будущее, за будущее моих детей.
День клонился к вечеру. Мне нужна была какая-то раз-рядка. Я пошла к Тиминским и там рассказала о своей встре-че с художником. Ждала, что Вера Ивановна обрушится на меня с руганью – она запретила мне разговаривать с евреями: это-де опасно. Ну и пусть отругает. Может, мне будет легче. Но каково же было моё изумление, когда вместо упрёков и грубых выпадов, она посадила меня за стол и поставила пере-до мной миску с ягодами.
– Вот первую малинку собрала. Попробуйте!
Она присела возле меня, пригорюнившись, что с ней редко бывало. «У неё славное настроение», – подумала я в надежде, что сейчас она скажет мне какие-то утешительные слова. Я так нуждалась в утешении! А она только подлила масла в огонь: стала креститься, просить Бога смилостивиться над всеми грешными. У них здесь всегда так: чуть что не так – сразу к Богу. Меня это вообще-то раздражает, но я молчу. А в этот раз не выдержала, в сердцах сказала, что за Фридмана молиться не надо – он святой.
– Да, это правда. Бедняга! Он сейчас в отчаянии… Его довели… Он, может, чёрт знает что натворить – убить кого-то, и себя убить. Это, по-моему, не малодушие, здесь нет тихой покорности. Это бунт.  И насчёт ямы он прав. Мы все там бу-дем, в этой яме…
Ну вот «утешила», что называется. Теперь ни за что не усну. Вот тебе и разрядка!

15-е июня

На днях я получила письмо из Бородичей. Я, кажется, ещё ни слова не сказала о нём. А как вначале обрадовалась этой первой весточке от дорогих мне людей. От них узнала, что из трёх моих писем к ним дошло лишь одно. Так работает почта! Узнала и о жизни их всех и расстроилась. Там тоже, что и у нас. Нет, хуже.
«Войне конца не видно, и страшно, милая Лидия, страш-но», -пишет мне пани Барбара.
Это ей-то страшно! Такая геройская пани!
«Напал тут на меня зельвинский бык и чуть не покале-чил…» Бык – это я знаю кто. Это из фашистов кто-нибудь. Мы тогда договорились с пани так их называть.
«Вы помните, Лидия Николаевна, откуда я пшиехала в Бородичи? В паспорте моём то указано. И вот пристали ко мне: чему я до дому ехать не хце? Але Лидия Николаевна, я говорила с вами, кто я и какой есть муж мой. Не можно мне в моей Варшаве жить…»
Помню, помню пани Барбара! Вы чудесная женщина-коммунист! И бежали Вы из Варшавы, прежде всего, от фа-шистов. Были бы там наши, и муж не был бы страшен Вам.
«Мой маленький Ваня уже стоит на ножках, скоро ходить начнёт… Вот его пальчики. Это он Вам пишет. Вы ведь тоже были его мамой».
Это о найдёныше. О Галинке – ни слова. Пани Барбаре тяжело вспоминать о ней.
«У Зайцев родилась девочка. Они кланяются вам, зовут вас в гости».
Конец письма настораживающий.
«Прощайте, милая Лидия! Пишите на Анну Терентьевну. Я передам ей ваш адрес. И Ваня поживет у них. Так надо. До счастливой встречи. Ваша Барбара.»
 Вот такое письмо. Не радует оно. Пани Барбару или немцы забрали, или она в лес ушла партизанить.
Тётушка ругается, велит ложиться спать.

17-е июня

Мне долго не спалось. Я никак не могла примириться с мыслью, что нас всех ждёт неминуемая гибель. Как-то Вла-димир Львович сказал мне, что немцы хотят уничтожить все славянские народы. Мне показалось, что он решил подгото-вить меня психологически к какому-то страшному исходу. Те-перь и Вера Ивановна говорит тоже самое. Они знают что-то, чего мы не знаем. У них, может быть, радио припрятано или они ходят слушать радио к кому-то, а от меня скрывают. Мо-жет быть, по радио сообщают о казнях советских людей? А я ничего об этом не знаю.
Целую ночь я негодовала на своих хозяев, мысленно спорила с ними, доказывая, что своим недоверием ко мне они оскорбляют меня. А может, это не недоверие, а просто неже-лание пугать нас преждевременно? Но зачем же тогда Вера Ивановна  так напрямик бросила: «Мы все там будем»?
Забылась я всего часа на два. А с рассветом проснулась и всё – нет сна, да и только! Вскочила с постели и в сад. Там пробежалась по росной липовой аллее босиком, постояла, прислушиваясь к тишине и отдаленному лаю собаки. Липы ещё не цветут, но скоро начнут: набухли почки. Представляю, какой тогда аромат пойдёт по саду. А потом Юра приставит к одной из лип высокую лестницу, заберется по ней на цвету-щую ветку и оборвёт  цвет для пополнения медицинских ар-сеналов своей мамы.
От лип меня потянуло на свой участок. Здесь всё в по-рядке: зеленеют перышки лука и чеснока, листья моркови и свеклы, лепестки огурцов. Пахнет укропом и картофельной ботвой. Ботва высокая, сочная, уже набирает цвет. Скоро бу-дем есть свою свежую картошку. Я заметила, что все мои мысли, несмотря на моё похоронное настроение, вращаются вокруг и около жизни. У Веры Ивановны настроение  тоже дрянь, а вон она какой клин распахала и засеяла, и какой овёс поднялся там. Я подошла к овсу, полюбовалась его зеленой яркостью, вырвала из него несколько сорных травинок и от-правилась в конец сада, где у Веры Ивановны растут будущие лекарства: ромашки, ландыши, шиповник, бузина чёрная, мя-та, клещевина, подорожник и множество других полезных трав. Шла туда вдоль кустов зреющей малины и тихонько без-отчётно напевала: «Мы все там будем, мы все там будем…» Вот ведь как въелись в память эти слова! Неужели Вера Ива-новна права? Неужели наша жизнь стоит под знаком вопроса? Говорят, природа навевает человеку тихие сны, дарит забве-ние. Я всё утро провела в саду, слышала там сонную возню скворцов в скворечниках и первые их утренние трели, видела, как огненной лавиной поднялось над горизонтом солнце, вдыхала всей грудью запахи левкои и душистого табака, лю-бовалась красотой разноцветных маков, флоксов и гладиолу-сов, распустившихся до половины, но не забылась ни на се-кунду, не почувствовала никакого успокоения. Сегодня и сре-ди цветов меня не оставляла тревога.
Часов в шесть заблеяла коза в сарае. Вера Ивановна вышла её доить. За ней вышел  и Владимир Львович. Он по-шутил над моей глупой бессонницей и «слабенькими нер-вишками». Потом взяли мы с ним вёдра и пошли на крыницу за водой. В разговоре с Владимиром Львовичем я понемногу обрела душевное равновесие. Ночные страхи поблекли, утренние волнения и опасения улеглись на донышко моего сердца и задремали там. Надолго ли? Дневные дела и заботы ожидали меня.

22-е июня

Сегодня знаменательная дата – годовщина войны. Я по-чему-то ждала этот день и надеялась, что он приоткроет над нами какую-то таинственную завесу и прольёт свет на собы-тия войны. Но прошло утро, прошел день, стало вечереть, а мы  как в потёмках – ничего-то по-прежнему не знаем.
Оставив ребятишек с тётушкой, я отправилась к сестрич-кам. Я их давно собиралась навестить. Пришла,  а у них ком-пания. Так не повезло! Сидят гости за столом, пьют водку, за-кусывают чем-то белым – не то рыбой, не то вареной курицей. При моём появлении мужчины встали, вышли из-за стола и в ожидании знакомства с любопытством поглядывали на меня. Анечка представила нас. Мужчина лет тридцати, красавец, настоящий бог Аполлон, назвал себя Стефаном и торопливо нагнулся к моей руке, которую с грубой фамильярностью по-целовал несколько раз. Второй, женоподобный юноша, с ру-мяными щёчками, с губками бантиком, приложился к руке почтительно и скромно сказал: «Станислав». А третий, в по-лицейской форме, невысокий, с воспалёнными глазами, как будто он всю ночь не спал или только что плакал, поклонился мне и снова сел. Я не слышала, назвал он своё имя или не удостоил меня знакомством.
Я познакомилась  с женщинами. Их было двое: высокая брюнетка с белым холёным лицом и с белыми ручками и по-жилая, некрасивая, с полными отвислыми щеками, широким носом и бородавкой на нём.
Брюнетка подала мне руку. Я ждала, что она сейчас ска-жет милым голоском своё имя. А она по-солдатски грубовато отчеканила:
– Людмила Николаевна. Советка. Мать троих детей. Бывшая жена красного капитана, а теперь вот – его жена. Кивком головы она показала на полицианта. Сказала всё это с каким-то вызовом, глаза у неё при этом стали сердитые, будто я или кто-то, а не сама она была виновата в этом по-ступке. Она хотела что-то ещё сказать, но Клава прикрикнула:
– Людмила Николаевна, да перестаньте Вы!
К Людмиле Николаевне я сразу почувствовала непри-язнь. Муж-то её ведь, может быть, жив и воюет, а сама она за полицая вышла. Растить троих детей сейчас, действительно, трудно, но не одна она  такая. У Марины тоже трое и возрас-том поменьше. Работать, видно, не любит Людмила Никола-евна и бедности боится, сладко есть любит и хорошо выгля-деть хочет. Марина высохла вся от тяжёлой работы и посто-янного недоедания, а эта вон какая дебелая да ухоженная.
Пожилая женщина с отвислыми щеками оказалась «ма-мой» Полиной. О доброте её я уже слышала от Марины, и мне было приятно сесть с нею рядом за стол. Называла она всех ласково: «Золотко моё», «Голубчик мой», «Милочка моя». Налила она мне и себе по глоточку водки, угощать меня не стала, выпила сама и, не закусив, вскочила с табуретки и пу-стилась в пляс. Пляшет, а слёзы по щекам текут, едва их сма-хивать рукой успевает. На её место тут же уселся красавец Стефан. Он решил меня во что бы то ни стало, напоить. И что за несуразное желание? Зачем? Он положил мне в тарелку кусок белого мяса и всё потчевал меня есть и пить. Я подни-мала стакан, до половины наполненный им, улыбаясь, подно-сила к губам и ставила обратно на стол. Это его сердило, он хмурился, и я опасалась, как бы он во хмелю не оскорбил ме-ня.
Завтра допишу – сейчас поздно.

 
29-е июня

Всю неделю мы с тётушкой пололи на усадьбах ксендза и Ивана Горошко. Ребятишкам я стлала  на траву старенькую ковдру – мне её подарила крестьянка из деревни Раёк Ева Ка-сьяновна. Из дома мы брали с собою игрушки, и вот моя Свет-ланка, как старшая, забавляла братца. А в полдень я укачива-ла их обоих, и они спали часа два на той же ковдре, покрытые простынкой от солнца и надоедливых мух.
Обработали огороды на совесть. Теперь будем полоть свой участок, но это пустяки в сравнении с тем, что сделано там.
 Ксендз и Горошко довольно щедро расплатились с нами. Сало, сыр и масло мы поставили в погреб к Тиминским, а за свежим молоком ходим вечером то к одному, то к другому.
Я не дописала, чем кончился вечер у сестриц.
Аполлону так и не удалась его затея одурманить меня. Тогда он начал меня подтравливать.
– Яке менсо пани ядла? Пани Розуме, цо я мувен?
Я говорю:
– Понимаю, понимаю. Куриное, видимо.
– Не! Пани ядла жабу!
Анечка с Клавою хохотали и, вцепившись  в кудри Апол-лона, трепали их и дёргали так, что он вынужден был кри-чать: «Не бенде! Не бенде!»
Я, по его словам, ела собачину, кошатину и пр. и пр. Неужели он хотел вызвать у меня рвоту? Какая подлость! Уж я не претендую на уважение как учительница, бог с ним! Но хоть бы без явной наглости шутил. Хорошо, что я была неуяз-вима. Это его как раз и злило, наверное.
Анечка успокоила меня, сказав, что все мы ели её соб-ственного кролика, которого она выкормила пищевыми остатками с немецкой кухни.
Аполлон стал извиняться передо мною и сестричками, дурашливо кланялся в ноги, потом завёл патефон и пригла-сил меня танцевать. Я отказалась – он мне ужасно надоел.
Пошёл девятый час. Я сказала, что мне надо спешить домой. И вдруг почему-то я стала всем нужна, все стали меня умолять остаться на часок – мол, комендантский час продлен до десяти. Я осталась. Аполлон снова подсел ко мне.
– Пани пшежива? Пани ни разу не усмехналасен, – ска-зал он уже другим тоном, серьёзным, даже печальным.
– А он всё хотел развеселить тебя,  – сказала Анечка. – И не сумел!
– Видочне нема здольности грать комэдии.
Аполлон безысходно развёл руками.
– Да и весёлого-то ничего нет. – Анечка протянула мне свои красные в пятнах руки. На глазах её показались слезин-ки. – Видите? Это псих борщом меня….Сволочь. Того и гляди, не угодишь чем, так и плёткой врежут. Им это хоть бы что. Вот такая у меня работа, Лиденька! Вот какая мне корысть врагов кормить!
Ей хотелось показать себя страдалицей. Она достала из кармана платочек и ткнулась в него лицом. Кисти рук её, дей-ствительно, были в ожогах и небольших волдырях. Анечка заставила себя поплакать и тут же успокоилась. Плакать ей явно не хотелось.
– А за что он тебя так?
– Крохотную мушку – её и не видно было – он заметил в борще. И откуда её принесло?! Может, попала, когда я обед несла. В кухне-то у нас ни мушинки! Ка-а-к  смахнет с подно-са тарелку-то – прямо мне на руки. А борщ огненный. Я в бе-лых перчатках обед подаю. Пока снимала – вон что стало.
Анечка снова протянула мне руки.
– Может, он нечаянно как-нибудь? – спросила я, не веря в такое зверство.
– Нечаянно! – повторила Анечка с иронией. – Ну, тогда бы хоть извинился, что ли, холера! А то встал и ушёл.
– А остальные-то немцы что?
– А! – отмахнулась Анечка. – Один крикнул: «Кальт вас-сер!» (холодной воды!), а где я эту кальт вассер найду? У нас вода теплая в баках. А ну из всех к чёрту! Сволочи все!
– Слушай, Анечка, – говорю я, – пойдем завтра со мной в больницу. Я тебя познакомлю с доктором Колосовским, пре-красным человеком. Он тебя примет к себе на работу…
Анечка вспыхнула.
– На какую? Нянечкой?
– Ну а кем же ещё? – в свою очередь, спросила я её.
– Нет! Это не для меня! Я брезгливая!
– И я брезгливая, – тихо сказала я. – Да ведь нужда всё заставит. Они же больные, несчастные. Их жалко. А вот вра-гов кормить да ухаживать за ними, да смиренно переносить издевательства этих психов – это позор! Нет, это ещё хуже! Это измена! Вот придут наши…
Анечка зарделась вся, вскочила со стула, шарахнулась от меня к окну и  там разрыдалась на этот раз уже не на шутку. «Мама» Полина бросилась к ней, зашептала ей что-то в ушко, целуя в голову. Клава с присущей ей грубоватостью стала стыдить сестру, что она при гостях «закатила истерику».
Людмила Николаевна и полициант по-прежнему сидели за столом рядом, но отвернувшись друг от друга. Они молча-ли, искоса посматривая на меня, и мне непонятно было, осуждают они меня за моё вмешательство в жизнь Анечки, за мои советы, или, напротив, поддерживают. Вдруг женоподоб-ный юноша Станислав по-русски сказал, что жестокость и не-справедливость ещё никогда не украшали человека. Это из-речение он, конечно, адресовал мне: довела до слёз человека и сижу себе, даже не утешаю – вот какая жестокая! Я почув-ствовала себя неловко и не знала, что мне делать. Уйти – означало порвать со своими, но и оставаться и выслушивать глупости влюблённого в Анечку юнца мне было тошно. Как на грех, Аполлон вышел на кухню курить и не знал, какая драма разыгралась у нас в комнате. Отношения между нами всеми стали натянутые, сидели, как буки, прислушиваясь к всхлипываниям Анечки.
Выручила нас Людмила Николаевна. Она всех разом об-винила в измене: все мы одинаково виноваты перед Родиной, все мы теперь её враги, и нет нам прощения.
– Все мы хороши! Все мы изменники! Живём с «ними» рядышком. Кто нам поверит? Кто? Жизнь наша честная кон-чилась! Мы теперь одного поля ягодки, и все вместе отвечать будем. А из столовки бежать тебе с Клавой и впрямь надо, по-ка вам ещё рёбра не поломали. На черта «им» котлеты жа-рить, боровам проклятым!
Полициант зашипел на неё, как гусь.
– Тише, тише! Прошу тебя много раз! Изменников здесь нет. И я не изменник. Я нашим много помогаю, полякам, рус-ским, белорусцам. Я выручаю. И ты, Люда, знаешь это…
Заговорили все разом. Начался галдёж. Аполлон вошёл в комнату, прислушался, о чём речь, и погрозил Людмиле Николаевне кулаком. В шутку, конечно. Потом он сел в сто-ронке на стул, вынул блокнот из кармана и стал что-то писать в нём.
Выступление Людмилы Николаевны не пришлось, вид-но, никому по вкусу, и отреагировал на него каждый по-своему: Аполлон – мы уже знаем, каким жестом. «Мама» Полина прослезилась в знак обиды. Юнец пригорюнился, а я мысленно крикнула ей: «Нельзя всех стричь под одну гребён-ку!». Муж её, полицай, так тот вслух опротестовал такое об-винение. Однако все были рады, что Людмила Николаевна положила конец тягостному молчанию, вызвала спор и, глав-ное, признанием нашей общей вины успокоила Анечку.
Я поднялась, подумала, что под общий шумок и уйду. И вдруг сзади Анечкин голосок:
– Лиденька, я не сержусь на тебя. И ты на меня не сер-дись. Лады?  Она обняла меня и заставила сесть. – Что ты ска-зала, я подумаю… Только знаешь, ну пусть я уйду из столовки, что ж тогда? Эти сволочи и жрать перестанут, что ли? Голод-ными останутся? Да нынче за кусок хлеба не то что кухарят, а к немцам в постель ложатся.
Анечка уже успела вымыться и привести себя в порядок, и теперь они с Клавой угощали гостей чаем.
 – Вот и всегда так: выплачусь и легче станет,– щебета-ла Анечка, улыбаясь всем, как ни в чём ни бывало. Я бы так, конечно, не могла. Мне бы нужны были целые часы для успо-коения, и гости в такой момент были бы для меня обузой. Я бы и плясать не могла плача. А «мама» Полина смогла. Лю-ди, люди! У каждого свои странности. Меня и Аполлон уди-вил. Сначала  кривлялся, шумел, а потом притих и ни словеч-ка не проронил.
Я выпила чашку чая и стала прощаться. Аполлон тороп-ливо вырвал листок из блокнота и протянул его мне. На лист-ке было нарисовано что-то вроде географической карты. Хо-рошо были очерчены Украина, Кавказ. На них чернели знаки фашистской свастики. Фашистский знак стоял и возле изви-вающейся линии снизу. «Немцы к Волге подобрались», дога-далась я. О том, что они заняли Украину и Кавказ, северную часть его, я знала – мне говорил Владимир Львович, а вот о Волге и речи не было. «Мы все там будем», вспомнились мне безотрадные слова Веры Ивановны. Вот почему она так ска-зала! Она знает всё. У нас там плохо: враг в самом сердце России. Нам только не говорят об этом, не хотят пугать.
Анечка с Клавой вышли проводить меня до костёла. А на крыльце меня догнал Аполлон и шёл со мной молча до самой садовой калитки. Не до разговоров было мне – он видел это.
Вот и узнала я, где сейчас воюют. А мы-то с тётушкой надеялись, что наши, вышвырнув фашистов из Подмосковья, погонят прямёхонько врагов до самой границы, а потом и до самого Берлина…
А всё равно, пусть не сейчас, но погонят их наши! Пого-нят! И пусть нас не будет, пусть погибнут миллионы, а русская земля всё-таки останется русской.

8-е июля

Вчера Вере Ивановне на дом принесли две повестки: на моё имя и на имя Владимира Львовича. Нас вызывают в Ар-байтзамт. Вера Ивановна встревожилась. На какую работу нас хотят определить? Школы не работают, никаких подходящих для нас учреждений в Бельске нет. Значит, вызывают копать за городом окопы, возить навоз, топить где-то печи, мыть по-лы. А у Владимира Львовича болит поясница, болят ноги. Но идти надо. Мне приказано явиться к десяти часам, ему – к двенадцати. Я приоделась, причесалась и пошла своей кры-ницей. Через неё вышла к ратуше. Как я там давно не была! Какая чистота кругом! Клумбы, цветы, И всё это сделано, ко-нечно же, евреями. Я пересекла площадь ратуши и вышла на улицу Мицкевича. Мимо меня прошагали два немца-офицера в высоких зелёных фуражках и зелёных мундирах, посмотре-ли на меня более чем внимательно, и остановились близь Ар-байтзамта. Вот, думаю, черти, где встали! Как мне быть? Идти мимо них? А вдруг привяжутся, пристанут? Лучше уж подаль-ше от них. Перебежала я через дорогу и пошла той стороной улицы. Обошла там немцев и снова перешла улицу как раз напротив Арбайтзамта. У дверей его на мгновение останови-лась, прислушалась к себе – вроде спокойна. Открыла одну и вторую двери и задержалась у порога. Вот уж кого бы я здесь не хотела видеть, так это своих бывших учеников. А тут, как на зло, за столом в приёмной сидит моя бывшая выпускница Галина Плоцкая. Сидит и впивается в меня острыми-преострыми глазами. Мне сразу как-то стало не по себе. Ну, что ж, делать нечего, здороваюсь с ней и подхожу к её столу.
– Здравствуйте, Галина!
– Здравствуйте…
Замялась. Не знает, как меня назвать. Имя и отчество мои, конечно, помнит, но не желает величать. «Пани профес-сурка» тоже не слишком ли почётно для меня в теперешнее время? Поздоровалась без обращения, сухо, официально.
– Ну, что вы мне скажете, Галинка?
Я положила на стол повестку.
Плоцкая нажала на кнопку звонка. Сидит, а мне сесть не предлагает. А какой вежливой была! Я могла бы и сама сесть без приглашения, но решила встретить немца стоя. Он вышел из задней двери. Невысокий, большеголовый, с залысинами, лицо круглое, розовое, лоснится. Бросились в глаза чёрные блестящие сапожки и плётка, которой он то и дело хлестал себя сбоку по правому голенищу. Со мной он не поздоровался. Я тоже не поздоровалась. В такой ситуации мне и не положе-но.
Плоцкая и немец тихо о чем-то поговорили между собой по-немецки, после чего она по-польски сказала мне, что гос-подин… какой-то там фюрер приказывает пани, то есть мне, работать уборщицей в Ландрате. Я поняла, что она мне сказа-ла, но попросила всё-таки со мной разговаривать по-русски. Ответ у Плоцкой, видимо, был подготовлен заранее. Она бук-вально выпалила:
– Сейчас у нас язык государственный – немецкий, а национальный – польский. Пани могла бы давно его выучить.
Я понимающе улыбнулась ей, вспомнив об одной своей промашке.
Это было на классном собрании. Кто-то из моих учени-ков задал мне каверзный вопрос: какой язык будет государ-ственным в Бельске, если немцы уйдут из Варшавы? Я отве-тила неудачно, оскорбив национальное достоинство своих учеников. Но быстро поправилась. Однако поправка прозву-чала для кое-кого не совсем внушительно. Я сказала, что гос-ударственный язык будет русский, а польский останется как язык национальный. Но, спохватившись, я  тут же, помню, до-бавила: «Если здесь будет Белоруссия. Но…». Досказать мне не дали – послышались свистки, а на задних партах раздалось пение: «Ещё Польска не згинева, пока мы жиемы»… Я поня-ла , что раз уж ребята государственный гимн запели, значит, протест свой выражают всерьёз. Тут уж ничего не поделаешь, нужно им хоть с минутку побунтовать. Я никогда  не просила у выпускников тишины и порядка. Есть староста и дежурные – пусть они и наводят порядок. А я, бывало, стою и молчу. Они меня любили и уважали, мои бывшие великовозрастные  школьники, многие из которых были и постарше меня. Тиши-на устанавливалась сама собой и всегда быстро. И в этот раз класс вдруг притих как-то неожиданно. И я тогда сказала как бы в шутку: «Так я остановилась на слове «но». Это противи-тельный союз, как вы знаете. Он предполагает какое-то про-тивопоставление ранее сказанному. И разве можно прерывать речь на таком слове? Разве можно на таком слове свистеть? Ребята заулыбались, уставились на меня заинтересованными глазами. А я продолжала: – прерывать нельзя! Потому, что вслед за «но» я хотела сказать вам самое главное, что отри-цает мною сказанное, а именно: но я думаю, что как только Варшава станет свободной, Бельск ваш будет снова польским городом.» Ребята захлопали в ладоши, кто-то даже крикнул «ура». Но часть класса не отреагировала никак: то ли не по-няли меня ребята – ведь они  поляки и не все одинаково хо-рошо знают русский язык, – то ли сочли, что я в конце речи хитро славировала. У Галины Плоцкой, как видно, в сердце отложилось что-то против меня. Оценку по литературе я ей поставила не пять, а четыре. Она того и заслуживала. Но ей-то казалось, наверное, что она знает русскую литературу на пять. И вот теперь, пользуясь своим положением, она решила припомнить мне мои «грехи» и хоть как-то проучить меня.
На глупые её слова я только улыбнулась, ответила же по сути дела. Я сказала, что работать в Ландрат не пойду: у меня двое маленьких детей. Мой ответ Галина перевела немцу с усмешкой. Тот что-то буркнул.
– Господин…такой-то фюрер говорит, что у пани есть мать или тётя, которая может  посидеть с детьми, когда пани работает.
Сказала это Плоцкая  по-русски, всё-таки снизошла к моей просьбе. Вот только не знаю, от себя ли она это сказала или перевела со слов немца. Думаю, что это её собственные слова. Меня бросило в жар от такой осведомленности о моей жизни.
– Моя тётя  уже работает, – говорю я. – Вы это знаете, конечно.
– У ксендза – это не в счёт. Нужно працовать у государ-ства.
– Тётя моя уже отработала своё у государства и у меня в няньках. Я хочу сама  растить своих детей.
– Завтра в шесть часов пани должна явиться в Ландрат, – сказала, как отрезала,  Плоцкая.
– У меня  двое детей, один грудного возраста. На работу я не пойду, – ответила я ей в тон, с той же категоричностью.
Плоцкая снова посовещалась с немцем, а затем объяви-ла мне:
– Господин такой-то фюрер сказали, что если пани доб-ровольно не придёт на работу, то он за пани пришлёт полици-анта.
Немец перестал ходить, остановился возле стола и впил-ся в меня  серо-зелеными немигающими глазами удава. Я ждала, что вот-вот хлестнет меня плёткой и, может быть, не один раз. Это были тяжелые мгновения. Если бы он ударил меня, что я тогда? Когда я шла вАрбайтзамт, я не предпола-гала, что попаду в такую ситуацию. Я не была готова к экзеку-ции. Я и сейчас не знаю, как бы я себя повела, если бы немец стал меня бить. Закричала бы от боли? Или обругала  бы его садистом? Или набросилась бы на него со своими  кулачонка-ми?
Представляю, как бы распотешило это немца и Плоцкую. Больше всего я боялась тогда не физической боли, а униже-ния человеческого достоинства. Меня, учительницу, при моей ученице хлещут, а я визжу поросёнком. Нет, только не это! Я взглянула на Плоцкую, что она? Может, сгорает от стыда за угрозу немца? Может, всё-таки жалость светится в её глазах? Помочь мне хочет? Увы! Сидит себе Плоцкая, довольная та-ким оборотом дела, ждёт расправы надо мной. Не выдержала я, захотелось мне её посовестить и кое-что ей напомнить. Я сказала:
– Ну, что ж, Галинка, дело к тому идёт: сейчас вашу учи-тельницу он сечь будет. Вам это приятно? Забавно, правда? Хочется посмотреть? Не думала я, что полька так быстро мог-ла онемечиться! Хотите меня унизить? Пусть-ка учительница убирает за немцами грязь и как раз в здании русской школы, где муж директором был. Это ведь вы так хитроумно придума-ли. Немцам-то всё равно, где я буду работать, лишь бы рабо-тала. Не знаю, что я вам плохого сделала. За что? Время пе-ременчиво, панна Плоцкая! Смотрите вперёд!
Настроена я была воинственно, ждала  без особого стра-ха, переведет она немцу мою тираду или нет. Вообще-то я женщина далеко не боевая, даже, пожалуй, робкая. Но мне нужно было держаться на высоте перед своей бывшей учени-цей – ведь я сама в них воспитывала мужество и героизм. Плоцкая не перевела. Она солгала немцу, будто бы я расска-зывала ей о своём больном ребёнке.
Когда я говорила, немец прислушивался ко мне – ведь интересно  же слушать чужую речь. А как я кончила, повернул голову к Плоцкой за переводом. Но получил шиш. О больном ребёнке толковала эта русская. Он поморщился и сердито ска-зал, что Арбайтзамт известит меня, когда мне явиться на ра-боту.
Немец ушел в свой кабинет, а Плоцкая уткнулась в ка-кие-то  бумажки.»Что же мне делать? Кого просить?» – дума-ла я, в растерянности и тоске идя по улице. И вдруг я вспом-нила двух людей, которые мне могут помочь: доктора Коло-совского  и своего коллегу, учителя математики Радиевского, которого немцы избрали своим бургомистром.
В ратушу я вошла несмело, вид у меня был довольно несчастный. Я не надеялась, что меня быстро там примут. А Радиевский, увидев меня, пригласил к себе прямо сходу. Я рассказала ему о своей встрече с нашей общей с ним бывшей ученицей Плоцкой. Он что-то начал писать, и я замолчала. Мне показалось, что он не хочет меня слушать, и я очень рас-строилась, но жалобить его слезами не стала, хотя они и щи-пали глаза. Я не люблю плакать на людях. Слёзы – это при-знак слабости. Плачу я, когда остаюсь одна. Написав две страницы, Радиевский подал их мне, сказав, чтобы я это письмо сейчас же передала панне Плоцкой.
Как плохо, что я не умею читать по-польски. Я сумела только прочесть несколько слов: «Иезус», «Матка бозка», «детско» и имя  своего мужа.
И вот я снова стою перед Плоцкой. Она читает письмо своего учителя, и я вижу, как краснеют её глаза, дёргаются губы и все ниже и ниже клонится голова. Я отвернулась к ок-ну.
– Пани Кузнецова, – наконец, тихо окликнула она меня, – как звать вашу тётю? Может быть, мне удастся переписать повестку на её имя. Больше я ничего не могу для пани сде-лать.
Имя тётушки я не сказала.
Возвращалась  домой грустная. Во дворе, возле наших дверей, меня ждали Вера Ивановна, Маша Горесь и тётушка. Я сказала, что меня посылают на работу  уборщицей в Ланд-рат.
– О, молодой там работать неможно! – воскликнула Ма-ша Горесь. – Я старая баба, как начну мыть полы, так немец меня по заду шлёп, да шлёп. Есть там такие… А вы такая мо-лоденькая да красивая… Нет, не идите тудой, не можно вам там.
Тётушка схватилась за сердце.
– Не пущу! На срамоту такую не пущу! Может, мне там поработать? Что ж, я полы  не вымою, что ли!
Маша Горесь поддержала её.
– Капитолина Исаевна, я вам помогу. А Лидию Никола-евну не пускайте до немцев.
П.С. Очень устала. И болит голова. Владимира Львовича высылают в посёлок Орля работать в жилищном отделе. Начальник его Вивьянка. Вера Ивановна очень расстроена. Посёлок Орля находится от Бельска в семнадцати километ-рах, и она боится, что он там один от скуки и с горя запьёт.

15-е июля

Сегодня на имя тётушки пришла повестка – вызов на ра-боту. Вот и имя её Плоцкая узнала. А я всё надеялась, что она как-нибудь устроит это дело и оставит нас в покое. Нет, не оставила! Но я пока спасена от немецкой наглости и скотства.
Да, есть ещё в Польше Плоцкие! Наслушались они от своих дедов и прадедов всяких былей и небылиц о русских палачах, вешателях, угнетателях, начитались разных книг о зверствах «москалей», и вот теперь бездумно, механически перенесли эти старые представления о тех русских на нас, со-ветских людей, и, чтобы вытравить эти представления из их сознания, нужны годы.
Провожая нас, молодых учителей, на работу в Западную Белоруссию, товарищи из ЦК партии провели с нами инструк-таж. Нам напомнили, что помимо внешней подтянутости, ак-куратности в одежде и безупречности поведения, мы должны быть добрыми к своим ученикам и воспитывать в них чувство любви к русским людям. Работая в польской школе, я следо-вала этим указаниям, постоянно подчёркивала, что все совет-ские люди и наше правительство – друзья поля– кам, и что наша страна, народ наш – придёт такой час! – поможет им освободить от фашистов их Варшаву. Ученики слушали меня с доверием, относились ко мне сердечно. Эта сердечность све-тилась в их глазах – я не могла обмануться. Однако за общим впечатлением приязни я просмотрела Плоцкую. Она уже то-гда держала камень за пазухой. И вот сейчас запустила этим камнем в меня.
Нет слов, больно мне было. В тот день, вернувшись из Арбайтзамта, забилась я в кусты сирени и долго плакала вти-хомолку от горькой обиды.
Теперь нахожу успокоение и радость в том, что вас, таких Плоцких, не так уж много в Бельске. Есть и Клоссовские, и Радиевские. 
Спасибо вам за помощь русской женщине! Вам тоже трудно сейчас, но вы у себя дома. А вам, ясновельможная панна, я мстить не буду. Только сохраню вас в уголке памяти. Мне с моим доверием и любовью к людям это пойдёт на поль-зу.
Да, Плоцкая вполне могла бы обойтись без нас с тётуш-кой. Сколько местных женщин не работает! И дети у них по-старше, и сами они покрепче и попривычнее к физическому труду, не то что мы – интеллигенция. А вот не вызывает их Арбайтзамт. Покровительствует им Плоцкая, скрывает их от немцев. Теперь за какие-то тридцать марок, на которые сей-час и купить-то нечего, мы с тётушкой должны целый месяц убирать за ненавистными немцами грязь. Одна она с работой не справится.
А в деревне зреет урожай. Сколько бы мы с ней зарабо-тали хлеба! Куда нам эти обесцененные марки!

30-е июля

Сегодня пришла из деревни – четыре дня жала там рожь. Соскучилась по ребятишкам. Тётушка вот уже две неде-ли работает. Помню, с каким волнением она пошла в Ландрат в первое своё рабочее утро, и с каким нетерпением и беспо-койством я ждала её возвращения. Вернулась она быстро, ча-са через два. За чаем начала повествование о людях, с кото-рыми довелось ей встретиться, и в наш маленький мирок, ого-роженный садовой изгородью, проник кусочек чужой, незна-комой нам жизни «хозяев» нашего города. В Ландрате рабо-тают немцы, поляки, белорусы. Немцы – важные и крикли-вые. Мне это кажется странным: к важности подходит больше молчаливость. На тётушку никто из них никакого внимания не обратил. Зато немки заметили её сразу. Одна особенно не понравилась тётушке. Она всё утро была чем-то недовольна, всё ворчала, тыча длинным сухим пальцем с красным ногтем то на пепельницу, то на подоконник, то на фикус, разросшийся чуть ли не до потолка в кадке, то на скобы дверей. Она, видно, вводила тётушку в круг её обязанностей. И тётушка свои обя-занности усвоила. Помимо мытья полов, она должна была бо-роться с пылинками. Борьба эта не была бы для неё слишком сложной – уничтожать пыль посредством мокрой тряпки, дабы вокруг всё блестело и радовало немецкий глаз. Но зре-ние у тётушки, видимо, уже утратило свою остроту,  а очки  она потеряла ещё в первые дни войны во время бегства. Едва заметная пыльца садится на чернильный прибор, листья фи-куса, на стеклянные дверцы шкафов и тут же отравляет жизнь той длинной немке. А тётушке это невдомёк. Не видит она эту пыльцу.
В первые дни ей помогали и Маша Горесь, и пани Мати-евская, бойкая, разбитная полька лет сорока. Они забирались на стол и мыли на шкафах, протирали тряпками потолки. Те-перь тётушка справляется с работой одна. Летом её меньше – наводи чистоту и всё. А с наступлением холодов нужно будет топить печи, таскать со двора уголь, заготавливать лучину, выгребать золу из печей. Тогда уж без меня не обойтись.
За каждой уборщицей закреплены по три больших ком-наты и по коридору. Туалеты договорились убирать по очере-ди. На работу тётушка должна ходить два раза в день – утром и вечером. Вечером – уборка после рабочего дня, а утром – доглядеть, всё ли в порядке, не отложилась ли где ночная пыльца.
Сегодня тётушка  пришла с работы угрюмая. За чаем рассказала мне, как ей досталось от той немки-чистюли. Началось с пустяка. Выстроились немцы во дворе в ряд. А один встал впереди и начал витийствовать. И вдруг как крик-нет: «Хайль Гитлер!» И все немцы, стоявшие в ряду, гаркнули тоже самое. И руки правые вытянули вверх. Потом вышел вперед  сын Вивьянки – горбун, и ему немец, который речь держал, нацепил на грудь какой-то значок. И тут, на самом интересном месте, мою тётушку и Матиевскую, припавших с любопытством к окну, увидела немка. Она с визгом бросилась к ним и самым грубейшим образом, кулаками в спину, про-гнала их прочь. Тётушка и Матиевская стрелами полетели по коридору, а вслед за ними понеслась и немка и, догнав тётуш-ку, дала ей подзатыльник костлявым своим кулаком. Первый урок дан: в окна  смотреть не разрешается.
Рассказывая это , тётушка то посмеивалась, то принима-лась плакать. Не от боли, конечно,  – от оскорбления. Я со злостью сказала:
– Матиевская – такая здоровенная, дала бы этой гадине по зубам.
Случилось так, что у нас в этот  момент сидела Вера Ивановна. С какой яростью она набросилась на меня:
– Матиевская не такая дура, как вы! Ей в яму ещё не хо-чется!
И пошла и поехала…
Я ушла в сад, хлопнув дверью, чтобы не слышать надо-евших мне нравоучений.
Вот такие у нас дела.

8-е августа

Тётушка договорилась с Матиевской и Машей Горесь, чтобы они поработали за неё с недельку. Они согласились. И вот мы с ней и Светланкой ушли в деревню, оставив Серёжу на Веру Ивановну. Жнецы мы аховые, но всё-таки жнецы. В деревне мы наслушались всяких «известий». Все говорят, что русские отступают, бегут, что англичане и американцы «посу-лили» открыть свой фронт, но что-то помалкивают, выжида-ют. «Хитруют, верно». Тяжелое настроение крестьян, конеч-но, передалось и нам. Но безысходности положения Родины я по-прежнему не чувствовала, и вера в победу нашу не поко-лебалась во мне ни на йоту.
Убирают урожай крестьяне  без особого энтузиазма: всё равно, мол, весь хлеб заберёт германец. Грабит он деревню подчистую. Целое стадо коров и овец увел по весне. А уж сви-ней сколько забрал и не перечесть. И масло ему давай, и «яй-ки». Разорил бы совсем, если бы не научились в деревне при-прятывать своё добро в вырытых в полях и ближнем лесу ямах. Каждый такой разговор кончался приблизительно так: вот придут русские братья, а они непременно придут, и тогда разроют они свои ямы – ешьте, мол, братья  – для вас спасали добро. Вот праздник-то будет, как свои вернуться!

15-е августа

Сад буквально ломится от всяких плодов. Уже поспели ранние сорта яблок, груш и слив. Покрасневший крыжовник едва держится.
На ветках, красная смородина кистями повисла над зем-лёй. Перезрела вишня. Всё надо убирать. А куда? Малину Ве-ра Ивановна продает в городе, её берут охотно в обмен на му-ку, масло и яйца те жители, у которых есть своё хозяйство. За смородину платят дёшево. Был бы сахар, и всё бы пошло впрок. Но сахар в большой цене, им лакомятся Тиминские. Ну, разве по праздникам лакомятся, а другие горожане и вкус его забыли.
Время торопит, и я эти дни трудилась без устали. Нарву корзину смородины и несу в Видово. Четыре километра пеш-ком с такой ношей. Непривычно мне. Взамен на ягоды кре-стьянки давали мне хлеб, молоко, самодельный сыр и яйца. В деревне садов нет, и люди рады были моему приходу. Товаро-обмен шёл на славу.
Сегодня решила отдохнуть. Целый день гуляла с сыном и дочкой в саду. Я уже много раз называла сад нашим земным раем, а сейчас он рай вдвойне. Чего только нет здесь! И одно вкуснее другого. Мы уже сыты-пересыты, а руки сами собой так и тянутся к кустам. Светланка знает, что есть немытую ягоду нельзя: Вера Ивановна увидит, будет ругаться. Но со-блазн велик. Я с Сережей на руках иду по смородиновой ал-лее, а она плетётся маленькими шажками сбоку, косится на смородиновые ветки. В глазах её детская алчность, желание сорвать смородинку и положить в рот, но, подняв указатель-ный пальчик, она грозит самой себе и повторяет одно и то же:
– Нейзя кусять! Ягодки гьязные!
А сама едва удерживается, чтобы не сорвать. Сорвёт или нет? Сорвала! Улучила-таки момент – сорвала и быстренько сунула ягодку в рот. Простить маленькую плутовку или сде-лать внушение? Смолчала. Я ей лучше сказку придумаю о де-вочке, которая говорит одно, а делает другое.
В саду вдоль изгороди у Тиминских растут низкорослые сливы и на них не столько листьев, сколько плодов. Но покры-тые сизой пыльцой, они не бросаются в глаза. Я поставила сынишку к изгороди – держится он на ножках твёрдо – а сама нарвала горсть этих слив и, отойдя в сторонку, протянула впе-рёд руку, говоря:
– Ну, поди сюда! Возьми сливки! Иди, мой маленький! На!
Он дёрнулся с места, ступил одной ножкой, потом другой и вдруг неуверенно пошёл ко мне.
Видел бы первые шажки сына Саша! Где он сейчас?

22-е августа

Всё это время работала в саду и на своём участке. Дел прибавилось и по дому. Тётушка приходит с работы усталая, и я ей дома делать ничего не позволяю.
Из Орли вернулся Владимир Львович. Пошёл в Арбайт-замт отказываться от работы, а немец ожёг его плёткой по спине. Я так и знала, что он бьёт людей. И как это он меня не ударил тогда?
Вера Ивановна плакала, ходила всё утро сумрачная. А после обеда понесла тому немцу корзину отборных груш. Я разругалась с ней. Но вижу, что её уже не переделать. Она привыкла ублажать варваров. Владимир Львович снова уехал в своё одиночество, в Орлю. И мы без него убирали в погреб яблоки и груши. А сейчас по саду ходят с корзинками все жильцы дома, запасаются на зиму витаминами.

25-е августа

Была у Варвары Фоминичны и познакомилась там с од-ной дамой.  О ней речь ниже.  Сначала о Варваре несколько слов.  Пришла к ней не вовремя: за столом в гостиной сидят человек шесть ребятишек и списывают упражнение с учебни-ка польского языка. Школы в Бельске так и не открыли. Вот и учатся дети на дому, кто у кого. На кухне у Варвары Фоминич-ны кипит борщ, и хозяйка мечется от плиты к ученикам. Я пе-редала ей корзинку самых лучших яблок и хотела идти домой. Но разве от неё уйдёшь! Она сказала, что её и на меня хватит, и заперла дверь. Через полчаса она отпустила ребят, и мы с ней уселись на диване поболтать.
– Капитолина Исаевна, бедная, – начала она и вдруг накинулась на Плоцкую: – Вот холера! Хотела, как можно сильнее укусить вас. Как придут Советы, неужели вы не от-платите ей? За тридцать марок тянуть такую лямку! Нет, про-щать ей нельзя! Подлая, за взятки скрывает своих!
Я перевела разговор на русскую литературу. Ведь только с Варварой Фоминичной и можно отвести душу. Да и забавля-ет меня её восторженность, наивность и детскость. Да, именно детскость. С ней  я почему-то чувствую себя намного старше. Я не могу удержаться от явной улыбки, а в душе во всю сме-юсь над ней, когда она с глубоким чувством начинает читать русские стихи. Только смеюсь я над ней с любовью. В этот раз читала она на память из «Евгения Онегина».
«Другой? – нет, никому на свете
Не отдала бы сердце я.
То в высшем суждено совете –
То воля Бога – я твоя!»
Она прерывала это письмо восхищёнными репликами:
– Лидия Николаевна, сколько чувства! Сколько искрен-ности!
«Ты в сновиденьях мне явилась», – начала она снова  и забыла, как дальше.
– Варвара Фоминична, – говорю, – вы всё время жили в Польше. Наверное, вам не приходилось иметь дело с русской литературой?
– Без книг русских я никогда не жила. Вы видели нашу библиотеку? Пушкин у нас почти что весь. Как это о нём ска-зал Жуковский? – «Победителю-ученику от побеждённого учителя». Победителю! Вот ведь как назвал! А Белинский назвал «солнцем русской поэзии». Видите, я кое-что знаю, Лидия Николаевна.
Глаза у Варвары Фоминичны разгорелись, она была очень довольна собой.
– Вы такая патриотка, такая поклонница русской словес-ности. Ну что бы вам  переехать в Россию, к нам, – сказала я.– Может, вас в Польше насильно удерживали?
– Никто нас не держал. Не решились сами. Боялись с Ваней, как на нас посмотрят Советы. Скажут, жили при панах, другая идеология…У  Советов и без нас есть кого перевоспи-тывать…Ваня мой кончил Кадетский корпус в Петербурге. Мы сюда приехали – здесь ещё Россия была. Мы ведь не белые эмигранты…
– Я знаю. Вы уже рассказывали. А если бы и эмигран-ты…Алексей Толстой – граф, а и то вернулся в Россию. И Куп-рин вернулся и, кажется, Бунин тоже.
– Ну, Лидия Николаевна, так они великие, они у мира на виду. А мы кто? Вот кончится война, придут сюда снова рус-ские, тогда и покажем, какие мы патриоты. Как вы думаете, Польша здесь  будет или Россия? Хорошо бы Россия!
Я не успела ответить, как кто-то постучал в дверь. Варва-ра Фоминична выбежала в коридор, оттуда донеслись радост-ные приветствия. В комнату тут же вместе с Варварой Фоми-ничной вошла высокая полная дама с огромным бюстом. Ли-цо её было в морщинках и красных пятнах, нос и подбородок некрасиво лоснились. На ней было нарядное, не по возрасту цветастое платье в рюшах. Модные туфли из странной сереб-ристой кожи с грубоватыми пряжками как-то не шли к нему. Варвара Фоминична познакомила нас. Это была Мария Алек-сеевна Садович, бывшая директор  белорусской школы. Мне не довелолось познакомиться с ней в мирное время.
– Вот вы какая красавица! – воскликнула она, пожимая мне руку. – Я хорошо знала вашего мужа. Славный был чело-век… простите, простите, будем надеяться, что он и остался таким.
Мария Алексеевна подошла к зеркалу и задержалась возле него, поправляя причёску и рюши на платье. По-моему, она втайне любовалась собой.
– А знаете, пани Барбара, я вышла замуж. Поздравьте меня.– Мария Алексеевна счастливо улыбалась зеркалу.
– Боже мой! О! О! О! – закричала Варвара Фоминична и бросилась целовать её. – От всей души поздравляю! От всей! Рассказывайте скорее, где это вы его подцепили? Не серди-тесь, шучу, шучу.
Я встала и хотела идти домой: мне эта молодящаяся осо-ба уже испортила настроение. Вот, думаю, такая старуха, а ту-да же, замуж. Нашла время!
Варвара Фоминична не пустила меня – как это уйти без чаепития? Так и пришлось мне выслушивать долгий отчёт о знакомстве Марии Алексеевны с Михаилом Казимировичем, о свадьбе её и о недругах, которые никак не хотели этой сва-дьбы.
Мария Алексеевна расхваливала своего мужа. Он-де энергичный, деловой человек, хочет открыть одно предприя-тие – будет варить мыло и готовить сапожную ваксу. Вот,  мол,  нужны  ему помошники по работе, и работу эту можно брать на дом.  У мужа  уже есть и формочки, и картон, и бума-га, и клей для поделки коробочек. Я обрадованно сказала, что рада была бы подработать. Мария Алексеевна пригласила зайти, оставила адрес и, расцеловав нас, ушла. У неё ещё продолжался медовый месяц, и она пребывала в блаженном состоянии.
– Сколько вы ей лет дадите, Лидия Николаевна? – спро-сила меня после её ухода Варвара Фоминична.
– Лет сорок, сорок пять, может.
– Пожалуй, так оно и есть, – согласилась со мною Варва-ра,– она богатая, у неё отец был прокурором в Кракове. Види-те, как она одета!?
Я поморщилась.
– А вам не кажется, что сейчас, в такое время, одеваться вызывающе не стоило бы? И потом, почему она так сияет? Быть такой счастливой, так ликовать, когда всюду горе и льёт-ся кровь, – это же эгоистическая дурость.
Варвара Фоминична потянулась ко мне.
– Дайте я пожму вашу руку. Вы же – сама правда! Но что делать? До сорока пяти лет сидеть в девицах и вдруг замуж выскочить! Не будем слишком строгими, простим ей её эго-изм. Вы думаете, что сейчас все только и знают что страдать? Вот увидите, сколько к зиме свадеб будет. А ведь что ни свадь-ба, то веселье. У белорусов свадьба так и называется – «весе-лье». Жизнь – есть жизнь, – философски закончила она.
Время было возвращаться домой. Варвара проводила меня до костёла. Ей нужно было ещё кое-что подготовить к встрече своей семьи: завтра приезжают из деревни муж и де-ти. Мы договорились вместе идти к Марии Алексеевне.

1-е сентября

Сегодня начало учебного года. В мирное время я бы с утра давала уроки. А теперь, дождавшись тётушку с утренней работы, отправилась в деревню Раёк копать картошку у Евы Касьяновны. Там, в поле, у меня перестала болеть голова. Но чувство какой-то униженности, оскорблённости не оставляло меня целый день. Разве могла я представить себе, что за гра-ницей буду батрачить? Первый учебный день, праздничный, интересный, новые ученики, встречи с учителями… И вместо этого, картофельное поле… Хорошо ещё, что не у ксендза, не у Горошко. У Евы Касьяновны мне работать было приятней, всё-таки не так било по самолюбию.
Домой я пришла в пятом часу уставшая и злая. К моему удивлению, у Веры Ивановны в саду шёл пир-горой. Она от-мечала первый учебный день и позвала к себе в гости коллег  по  работе.  Под старой грушей был постлан огромный ковёр. На нём стояли два графина самодельного вина, вазы с ябло-ками, грушами и сливами и блюда с салатами. Хлеба, как всегда, у Веры Ивановны не было, и мне пришлось отрезать кусок от каравая, что положила в мою сумку Ева Касьяновна. Кусок этот Вера Ивановна разрезала на крохотные дольки, красиво уложила их на тарелке и торжественно поставила её на середину ковра рядом с кастрюлей картошки, исходившей паром. Гости сидели по краям ковра и с аппетитом ели эту го-рячую картошку, а Вера Ивановна подносила им прямо с гря-док то огурцы, то помидоры.
Я пошла домой помыться и переодеться. «К столу» яви-лась, как подобает, честь по чести, стараясь скрыть свою уста-лость и дурное настроение. Вскоре на велосипеде прикатил из Орли Владимир Львович. Он, видно, выпил водки и стал петь какие-то скабрезные польские песенки и приплясывать. Вера Ивановна прикрикнула на него, приказав «спевать добрые песни». И «русские поляки» (я их всех так называю) вспом-нили наши старинные российские песни про Ваську-ключника, Степана Разина, Ермака и Марусю, которая отра-вилась. Растревожили они мне сердце, захотелось домой, в Торжок, на свою тихую зелёную улицу с берёзами…
– Ау, Лидия Николаевна! Где Вы? – окликнула меня Ве-ра Ивановна. – Что вам грезится? У вас такое лицо…
Я вернулась в реальность. Стоит возле меня Варвара Фо-минична, держит речь:
– Друзья мои! Как хорошо быть вместе! Закрыты школы, а мы всё равно встретились, отмечаем этот замечательный день. Вот только  встреча наша напоминает мне «пир во вре-мя чумы». Помните поэму Пушкина…
– Не помним! Не помним! – закричал за всех Владимир Львович.– Мы не на уроке русской литературы! Сейчас я пом-ню одно: «истина в вине!». Так писал Блок. По этому случаю, Вера, дай-ка нам с Иваном Владимировичем что-нибудь по-крепче…
Он, как выпьет, так и начнёт дурачиться – целовать «да-мочек». Мне пришлось даже спрятаться от его пьяненькой любвеобильности.
В разгар пирушки пришли супруги Евцы – Елизавета Семёновна и Евгений Иванович. Оба они высоченные, длин-нолицие, голубоглазые – настоящие древние славяне. Рабо-тали они в русской школе. Она преподавала немецкий, а он – пение. Теперь Елизавета Семёновна работает в Ландрате пе-реводчицей, а Евгений Иванович – регентом в церкви. Странно это: учитель и вдруг церковный регент! Я спросила, верит ли он в Бога.
– Как Вам сказать… при поляках мы все ходили в цер-ковь, при Советах стали отвыкать. Ну, а сейчас посиживаем у старого корыта. В общем, я как служил искусству, так и служу. Не всё ли равно, где петь: в школе или в церкви? Лишь бы петь!
Он отвернулся от меня, не желая, видимо, продолжать этот разговор. Вообще я заметила, Евцы сторонятся меня. Ну и пусть! Есть и среди учителей хамелеоны.
Владимир Львович и Иван Владимирович, между тем, куда-то исчезли. Вернулись через полчаса мрачнее тучи. Се-ли на ковёр и помалкивают. Следом за ними явился к нам в сад пан Бучек. Сам бы он сюда не пришёл. Значит, они ходи-ли к нему и пригласили его. Бучека я не видела с мая месяца. Он похудел, осунулся. Поздоровавшись общим поклоном, он сел возле меня, и я заметила, как погрустнели глаза Надежды Осиповны Бирюли. Мне стало её жаль: она его любит, а он этого не замечает. Ему налили штрафного, белого. Он выпил, но не повеселел, не оживился. И всё веселье быстро пошло на спад. Вера Ивановна сразу заметила это и напала на Влади-мира Львовича:
– Володя, это из-за тебя гости приуныли. Выкладывай сейчас же, что слышали? Что говорит Москва?
Все насторожились. Владимир Львович с какой-то безна-дёжностью махнул рукой.
– Ничего хорошего, братцы. Всё по-старому, всё так же пока.
Все понуро опустили головы. У меня защемило сердце. А Варвара Фоминична с присущим ей оптимизмом воскликну-ла:
– Подождём ещё! Я верю: русские придут!
– Подождём?! – желчно выкрикнул Владимир Львович. – А зачем ждать? Мы ждать не будем! Говорят, в Беловеже партизаны появились – вот к ним и пойдём! И немцев будем бить! Вера! – закричал он на весь сад, – принеси-ка мне моё ружьё. Я сейчас, пожалуй, и тронусь в путь. Я будто на охоту… на зубров…
Все засмеялись.
– А что тут смешного? – продолжал он. Что я старик, что ли?! Мне ещё без года пятьдесят. Чем не воин?!
Он встал, выпятил грудь и маршем пошёл к дому. Никто не предполагал, что он найдёт там своё охотничье ружьё, припрятанное Верой Ивановной, выйдет с ним в сад и вы-стрелит в небо. Залп раздался так внезапно, что все вздрогну-ли. Вера Ивановна опрометью бросилась к Владимиру Льво-вичу.
– Что ты делаешь, Володя? Опомнись! Сейчас немцы придут, арестуют тебя!
Евгений Иванович Евец и пан Бучек вырвали у него ру-жьё и бросили в заросли жасмина, а его самого потащили до-мой – с ним началась истерика. Он бился в их руках и кричал:
– Боши – сволочи! Убью Гитлера! Вера, дай мне топор!
В таком состоянии я видела Владимира Львовича впер-вые и очень испугалась. Но гости, видно, знали эту его сла-бость и были спокойны. Вера Ивановна напоила мужа успоко-ительной микстурой, и он уснул.
Гости стали прощаться. Пану Бучеку уходить не хотелось. Он сел на скамейку, покуривая. Варвара Фоминична и Надежда Осиповна шутливо потянули его за руки.
– Пан Бучек, домой пора!
Он упирался, посматривая в мою сторону. Мне бы уйти, а я всё стояла, охваченная какой-то странной притягательной силой к этому человеку. Стояла и посмеивалась, глядя, как его стараются насильно увести от меня и кто же? – Две мои приятельницы!
Когда все ушли, я, помогая Вере Ивановне убирать и мыть посуду, спросила: – Так это вы у Бучека слушаете ново-сти? Она с испугом зашептала:
– Тише, тише! Об этом никто не знает, кроме своих.
Я горжусь своим знакомством с инженером Бучеком. Он мне представляется настоящим героем. Хранить в доме при-ёмник – это же большой риск для жизни. Немцы расстрели-вают за это. Все боялись открыть мне эту тайну. Я – «совет-ка»! Случись что, меня заберут в первую очередь, и я не пере-несу пыток … выдам. Господи! Да никогда я никого не предам! И «Дневник» свой прячу, даже домой не беру. Сижу здесь, возле его тайного закутка и пишу.

6-е октября

Сегодня меня навестил Генрих Резлер. Пришёл он ко мне не в полицейской форме, а в своем костюме. Как он вы-рос и похудел! На улице я что-то этого не заметила. И какой он скромный, стеснительный, совсем не такой, каким был в школе. А лицо так мальчишечье и осталось. Сколько ж ему лет?
Мы разговорились. Я, конечно, спросила о Фридмане. И он рассказал мне о его смерти. Да, Фридмана уже нет! Пишу эти строки и плачу. Вот и меня не будет… и кто же тогда до-пишет мой «Дневник»? – Никто! Просто некому! Бедный, бедный Матвей Вениаминович! Всё-таки  решился отомстить тому садисту. Он подкрался к нему сзади, схватил за горло и стал душить. Но немец оказался сильнее его. Он подставил ему подножку, повалил его и так, что тот уже больше не под-нялся. Бедный, несчастный Фридман! Где уж вам, интелли-генту, равняться с церберами. Вот чем закончилась ваша борьба и  жизнь. Вы так и не отомстили ни за себя,  ни за сво-их людей. Я заплакала.
– Ну вот, пришёл и расстроил вас. Не надо! Не плачьте, Лидия Николаевна! Там их всех бьют, в гетто. Он – не пер-вый, кого насмерть забили. Слёз не хватит на всех!
Так Генрих утешал свою бывшую учительницу. «Он  – не первый, кого насмерть забили. Слёз не хватит на всех!» Меня поразили эти слова. Как  он может так равнодушно говорить о смерти невинных людей? Как он мог свыкнуться с такой же-стокостью, с таким диким произволом фашистов?
– Генрих, – сказала я с горечью, – у вас нет сердца!
– Пани, если бы я не имел сердца, кто бы им приносил еду и иной раз лекарства? И разве я мирился бы тогда с их никуда не годной работой? Их иной раз на работе нет, а я от-мечаю, что были. Что я могу для них делать, то и делаю. А что не могу – то не могу! Конечно, пани, я – полициант, хожу в ихней форме, и многим кажется, что я с ними заодно: и рас-стреливаю, и вешаю. Так вы, наверное, мыслите? Я же пани сказал: служить в полиции меня заставили насильно. Меня и самого могут стукнуть. У меня их только форма. И я их нена-вижу, как и пани, как все.
– Прости, пожалуйста, Генрих, что я так сказала.
Генрих тяжело вздохнул.
– Пусть ваши «советки» не боятся нас. Шарахаются они от полицаев в сторону. Не надо! Мы их не тронем! Вы, пани, ждёте своих, и мы, поляки, ждём. Ваши войска придут сюда с нашим войском. Русские победят. А вы как мыслите, пани?
Я сказала, что не сомневаюсь в этом.
– Але, пани, у вас там пока дела плохие…
Я притворилась, что ничего не знаю, и спросила, откуда ему известно, что плохие.
– Сами Советы сообщают. И Берлин уж очень веселится. Там у них всё время музыка гремит, торжества, победа за по-бедой…
– Вы, что же, Генрих, радио слушаете?
– А цо пани мыслит, что у нас  и приёмников нема? Пани мыслит, что мы все их фашистам снесли? Нет! Поляцы нико-гда не были трусами!
– Что вы, Генрих! Я совсем не хочу оскорблять поляков. Я знаю, какой это гордый и воинственный народ.
Вот так и беседовали мы с ним. От него я узнала, что многих  моих десятиклассников немцы увезли на работу в Германию, часть  их скрывается от властей на хуторах и в сё-лах у родственников, а многие ушли в леса. Так вот почему я их не вижу в Бельске!
Прежде чем уйти, Резлер  достал из своих карманов три свёрточка и положил на стол. Я не хотела их брать, но он су-нул их Светланке и Серёже, поцеловал мне руку и ушёл. В свёртках оказалось печенье и сахар. Это было роскошью для нас. Я была растрогана: помнят меня мои бывшие ученики.

11-е октября

Для Пушкина осень – «Очей очарованье», а для нас, несчастных «советок», она – целое бедствие. Снова я, как и в прошлую осень, сижу и шью детям, тётушке и себе тёплую обувь из старых отживших одеял. На чердаке у Веры Иванов-ны я раскопала ворох съеденных молью валенок и выкроила из них подошвы. Пришить их к моим ватным голенищам обещал Владимир Львович дратвой. Вот я и жду его приезда. Конечно, в такой кустарщине, много дорог не исходишь, но они нужны нам и дома. «Наша горница с Богом не спорится», в ней холод стоит, как на улице, а дров нет. Как будем снова зимовать? Хочется помыться в горячей воде. В баньку бы сей-час! В Бельске была одна баня, её наши построили, как при-шли сюда. Но в первый же день войны эту баню разнесло немецкой бомбой. Поляки, белорусы, русские все здесь моют-ся у себя дома, на кухнях. Все имеют большие ванные или ло-хани. В плиту специально вмазывают котёл для согрева воды. Варят пищу на плите, и котёл с водой нагревается. Выливают её в лохань, и вся семья по очереди купается в ней, лишь до-бавляя по своему усмотрению воду погорячей. Для скачива-ния тела пользуются лейками.
В прошлую зиму я мыла детей у Маши Горесь на вышке, иногда у Веры Ивановны на кухне. Сами мы с тётушкой кое-как отмывали грязь у себя дома перед открытой топившейся печкой. Из корыта, в котором мы стояли, по полу тогда  расте-кались целые реки. Летом было прекрасно – мылись в саду под душем, установленным Владимиром Львовиче. Вода в ба-ке на солнышке прогревалась так, что не мёрзли.
И вот снова осень, а за ней зима, долгая-долгая. Маша Горесь уже плакалась, что дров у неё нет. У Веры Ивановны тоже едва хватит для себя. что делать? Вот так и обрастёшь грязью и покроешься коростой. Пока последними из сада суч-ками кипятим чайник, варим постные супы или щи, да кар-тошку в мундире. Было бы совсем терпимо, если бы не холод. Надеваю на ребятишек всю одежонку, которую пошила. Бо-юсь простуды – не чем лечиться будет: лекарства на вес золо-та. Настроение по сравнению с летом упало. Летечко красное избаловало нас.
«Ох, лето красное,
Любил бы я тебя,
Когда б не зной да пыль,
Да комары, да мухи…»
О, Господи! Пусть будут жалить оводы и осы, пусть мош-кара ест поедом, только бы было тепло. Не согласна я в этом с Пушкиным.
Дует северный ветер, льёт холодный дождь. Писавши, замёрзла совсем.

20-е октября

Сегодня зашла к нам  Варвара Фоминична и пригласила меня пойти к Садович Марии Алексеевне. На улице зима ещё не легла, но снег уже выпадал несколько раз и порою дер-жался ночами.
День выдался безветренный, даже солнце чуть-чуть при-гревало нам плечи, когда мы шли с ней по крынице и полем в обход нескольких улиц, чтобы не встречаться с зелеными фу-ражками фрицев.
Дверь открыла  нам сама Мария Алексеевна, обрадова-лась, расцеловала на крыльце и повела в дом. На ней был тёплый вязаный халат кофейного цвета, с большими карма-нами и на ногах меховые домашние туфли. Волосы у неё по-прежнему вились, губы слегка розовели от помады. Всё пра-вильно: так и должна выглядеть «молодая», хотя ей уже и за сорок.
В комнате у неё красиво, богато и, главное, тепло. И тю-левые занавески на окнах до пола, и плюшевые скатерти на столах, и диван с креслами под бархатными накидками. Это в гостиной. А кроме неё, есть спальня, столовая, кухня. Очень приятно было посидеть за столом, который буквально ломился от всяческих вкусных блюд. Мы уже давно забыли о ветчине и студне, о сливочном масле и рыбе, о сахаре и конфетах. А здесь всё это было поставлено и когда? – в обычный, не-праздничный день. В этом доме  и не пахло ни войной, ни лишениями.
Мужа её дома не было, и я была этому рада. Мне поче-му-то представлялся он каким-то проходимцем, пройдохой, человеком, пользующимся случаем поживиться. Такие во времена народных бедствий выживали всегда. И жили, не зная лиха. Чёрные мысли возникли у меня не от зависти к чужому благополучию, а, скорее всего, от неприязни ко всем дельцам такого рода. Не знаю, каков муж её, но сама Мария Алексеевна была воплощением добродушия и сердечности. Она заставляла нас есть и то, и другое, сама накладывала нам на тарелки  рыбу, и ветчину. Сама наливала сладкое вино в большие рюмки и горькое – в рюмочки с напёрсток. От вина у нас разгорелся волчий аппетит, и мы с Варварой Фоминич-ной, как ни притворялись сытыми, набросились на яства и наелись до отвала на целую неделю. А потом мы сидели в гостиной и разговаривали. Мария Алексеевна знала не только о смерти художника Фридмана, но и учительницы истории Файнберг. Варвара Фоминична поникла головой: Файнберг была её приятельницей.
– За интеллигенцию взялись. Вот инквизиторы! Такая была милая женщина!
– Да, интеллигенцию, прежде всего, убирают с дороги, – сказала Мария Алексеевна. – И до нас доберутся.
Лицо её потускнело, полные щёки и подбородок отвисли, и сразу она как будто состарилась на наших глазах. Я подума-ла, что её-то, наверное, ещё долго не тронут немцы, прежде евреев всех перебьют да «советок». Вслух сказала:
– Я слышала, плохо у нас  на фронтах.
Мария Алексеевна посмотрела на меня строго, как мне показалось, и рука её вдруг потянулась к моей голове. Она по-гладила мои волосы, притянула меня к себе и крепко прижа-ла к своей груди.
– Не верьте вы никому, милая! Не горюйте. Русские всё равно победят. Вот увидите, победят! Немцы уже выдыхаются, а русские набирают силы.
Не знаю, каков муж у неё, но она – прелесть. От ласки ли её, от этих ли слов, таких нужных мне, дорогих, ободряющих слов, на глазах моих выступили слёзы. Я схватила кисть её большой руки и крепко пожала. Как бывает ошибочно первое впечатление о человеке!
Домой я пришла с двумя корзинками, большой и малой. В большой лежали резаный картон, бумага, формочки и клей, в малой – гостинцы для моих ребятишек и тётушки. Мария Алексеевна показала мне, как делать коробочки,  и вот с зав-трашнего дня  я – поденщица, надомница, рабочая. Главное в том, что Мария Алексеевна обещала мне дров и звала к себе мыться. Я напросилась сама. Не могу: тело моё истосковалось по горячей воде.

5-е ноября

Вот уже две недели работаю я надомницей. Коробочка за коробочкой – в день я штук по сорок – пятьдесят делаю. Плату пока ещё не получала. А воз дров привезли нам берёзовых. И намылись мы со Светланкой у Садовичей. На кухне у них жарко, ванна огромная, належалась я в ней, в горячей води-це. Сколько сукалок сошло с кожи – ужас!
Дни бегут, послезавтра – праздник. Никуда не пойду.
Теперь по вечерам я часто хожу вместо тётушки в Ланд-рат, мою там полы и топлю печи.
Вчера затопила сразу три печки, и пока они топились, я вымыла две комнаты, где работают польские  служащие. По-шла мыть третью, маленький кабинет главного агронома. Ду-маю, вот как хорошо: немцы все ушли домой, никто меня здесь и не увидит. Довольная этим, домываю эту комнатушку и вдруг чувствую, как кто-то поглаживает меня по бёдрам. Выпрямившись, оглянулась судорожно: позади меня стоит немец, высоченный, худущий, щёки впалые, глаза блестят. Немец улыбается мне и двумя пальчиками манит куда-то. Я громко крикнула:
– Маша!
Маша Горесь убиралась в соседних комнатах. Услышала мой крик, бежит ко мне. Прибежала и Матиевская. Смеются обе. Немец всем нам махнул рукой, дескать, следуйте за мной. Завёл он нас в свой кабинет, открыл книжный шкаф. Налил всем по четверть стакана – пейте. Матиевская выпила и не ахнула, а мы с Машей не можем выпить столько. Немец вы-пил полстакана и как гаркнет:
– Тринкен Зи!
Матиевская взяла у меня стакан и, мешая польскую речь с немецкой, тоже как крикнет:
– Чего пану тщеба? Тринкен неможно пани, найн! Па-ни– юнге фрау.
Немец выпил всю водку, посоловелыми глазами осмот-рел меня, ухмыляясь, едва ворочая языком, просипел:
Юнге фрау! Шойнес фрау! – он протягивал ко мне свои длинные ручищи, намереваясь обнять.
Матиевская подтолкнула немца к дивану, и он свалился на него.
– Тьфу, холера ясна! Пьяница! – заругалась она, но как-то беззлобно. – Вот и всегда так: уйдут все, а он останется и начнёт пить. Пьёт-пьёт и грохнется, где попало. Проспится – домой пойдёт. Да какой там дом! Семьи у него здесь нету, и в Германии, поди, нет. Ни злости в нём, ни гонора ихнего. Кон-фет принесёт, всем немкам раздаст, и нас не забудет – уго-стит. А  на Пасху яиц крашеных принёс и ко всем христосо-ваться лез. Всех «советок» обслюнявил, холера!
Я пошла домывать комнату. Домыла, оделась и зашла за Машей Горесь, чтобы вместе домой идти. Застала её за пре-ступлением: она в свою сумку клала сухие поленца, а сверху на них положила ещё несколько кусочков угля. Я тихонько прикрыла  дверь. Вот тебе и топливо. Немного, конечно, но всё-таки подмога к своим ресурсам. Глупая я. Истопила всё, что принесла из сарая. У меня и мысль не родилась, чтобы оставить дров для себя. Я тихо пошла по коридору и стала ждать её у входной двери.
Дома я рассказала тётушке о «хищении» Маши Горесь. Мы посмеялись над ней – пусть разоряет немцев. Тётушка решила взять с неё пример.

8-е ноября

Праздник проскучала дома. И ко мне никто не пришёл,  и я никуда не пошла – не тянет. Я знаю: у всех «советок» скверное настроение, радоваться нечему.
Вот уж второй год мы встречаем праздник Октября в ок-купации. Сколько ещё придётся?  Неужели России не быть? Такая необъятная, могучая, богатейшая и вдруг станет немецкой колонией или как там её назовут…Завладеют фа-шисты нашими реками, лесами, полями, городами и сёлами. По улицам будут вышагивать зеленее фуражки со своими фрау в лисах…Лучше тогда и не жить! Убить ребятишек и се-бя. Безысходность.
Утром вчера я наплакалась. Тётушка пошла на работу, а я и давай реветь. Светланка, глядя не меня, тоже стала пла-кать. Плачет и повторяет одно и то же:
– Мамотька, не пьять! Я тебя люблю! Я буду тебя съюшаться!
Сережа ещё ничего не понимает, таращит на меня гла-зёнки. Он очень терпеливый, мой маленький. Подолгу может ждать своей овсянки. Главное для него, чтобы я была дома. Если собираюсь куда-нибудь, он нервничает, капризничает. А когда я закрою за собою дверь, поднимает страшный рёв и ко-лотит ручонками по ней. Я со двора слышу крик. Однажды та-кая жалость поднялась во мне к этой крохе, что я вернулась домой. Как он обхватил мои колени! Как прижался к моим ногам! Я взяла его на руки – мордашка его засветилась радо-стью, а сердечко вдруг заколотилось часто-часто и гулко. Я замечала не раз, что оно бьётся у него как-то неровно. Мне пришлось даже обратиться к доктору Колосовскому. Доктор прослушал и сказал, что у него не иначе как врождённый по-рок. Но он успокоил меня: болезнь эта со временем может пройти.
Плачь – не плачь, а овсянку-то варить детям нужно, кормить-то я их обязана. Принялась за дела.
День прошёл буднично. А я все чего-то ждала. И сегодня с самого утра всё чего–то жду. Господи, хоть бы кто-нибудь пришёл, что ли! Несколько раз принималась за коробочки, и всё неудачно: выходят какие-то уроды, клей не клеит – всё из рук валится. К черту коробочки!
Вечер.
Вот, что значит ждать! Ведь дождалась я! Вдруг слышу грузные шаги на крыльце, потом в сенях, и в комнату ввали-вается  мужичище – настоящий Микула Селянинович, только не в зипуне, а в короткой стеганке. Тётушка на работу пошла, меня не пустила, и я одна в доме, испугалась.
– Кузнецова Лидия Николаевна? – спросил бородач, вглядываясь в меня.
– Да, – говорю я, трусливо отступая в глубь комнаты. «Не закрыла дверь, разиня».
  Принимайте подарочек. Вот вам мучки пудовичок. Ешьте блинки на здоровьице!
– Откуда мука? Кто вы? – удивилась я.
– Мы-то? Да мельник я. С мельницы мучка. Прощевайте, панечка!
Повернулся и пошел. Я выбежала на крыльцо и вижу: Микула
Селянинович уселся в сани, стегнул  лошадь и покатил.
Вот и гадай теперь, кто этот мельник.
Только что гость отбыл, как пришли к нам Вера Иванов-на и Владимир Львович. На лице его хитренькая улыбочка – значит, сейчас чем-то удивит.  Вытянула шею, жду с нетерпе-нием.
– Хотите послушать Москву? – спросил он.
– Неужели? – не поверила я.
– Собирайтесь. Вера посидит у вас.
Я забыла даже похвалиться гостинцем, оделась и мы пошли.
Бучек нас уже ждал. И вот впервые, за столько месяцев войны я слушаю Москву. Диктор в бодрых тонах говорит о вчерашнем параде войск на Красной площади, говорит о несокрушимости Красной армии, в вере советского народа в победу над  фашистами.
Не могу выразить словами, какое чувство охватило меня, когда я услышала всё это. Я будто освободилась от страха, от-чаяния и тоски, которые владели мною в последнее время. Домой я пришла счастливая, окрыленная светлыми надеж-дами, верой в могущество моей Родины, окрепшая духом, го-товая терпением противостоять войне, всем бедам.
Сейчас уже поздно. Ложусь спать. Мне легко. Я будто у себя дома побывала, в России, и запаслась там мужеством.

21-е ноября

Давно не писала. Не о чем. Делаю коробочки, получила за работу сорок марок, десять кусков мыла и в подарок духи. Катятся дни за днями, похожие друг на друга, движется впе-ред обычная, тусклая, серая повседневщина. А сегодня обыч-ность эта была нарушена с утра приходом к нам Вера Иванов-ны, немца Вивьянки и парнишки лет семнадцати с рулеткой в руках. Я, как всегда, сидела, прижавшись спиной к тёплой печке, на низенькой скамеечке и делала коробочки. На полу, возле меня, валялись картон и бумага. Ребятишки играли в свои игры, а тётушка после работы прикорнула на диване. По-здоровавшись, Вера Ивановна сказала мне:
– Пани Кузнецова, господин Вивьянка хочет измерить площадь вашей квартиры.
– Зачем? – вырвался  у меня вопрос.
  Она не ответила. Меня это удивило. Удивил, прежде всего, официальный, строгий тон, с каким она ко мне обрати-лась. Тётушка вскочила с дивана, смотрит на паренька. Он уже начал своё дело. Я нарочито спокойно продолжаю клеить коробочки, а у самой душа ушла в пятки. Вера Ивановна по-прежнему держалась официально, будто мы с ней и не друзья. Сам Вивьянка прохаживался по комнате, поглядывая в мою сторону. Не выдержал: подошёл ко мне, крякнув, наклонился и поднял с пола коробочку, пощупал её волосатой рукой, по-давил в кулаке. Потом с любопытством спросил у Веры Ива-новны, что это я делаю. Та объяснила. Он фыркнул, всхохот-нул, отчего толстый живот его заколыхался под серым пальто.
Измерив площадь двух наших комнат, они втроем ушли. Я  слышала, как жирный Вивьянка сказал, что я не русский тип, а «япан».
У меня отросли волосы, я их забираю гребёнкой на те-мени. Причёска такая, действительно, делает меня похожей на японку.
Мы с тётушкой до позднего вечера ждали, когда же при-дёт к нам Вера Ивановна и объяснит, зачем Вивьянке понадо-билось знать о площади нашей квартиры, и что означает её холодный деловой тон общения с нами. Но она так и не при-шла, и это вызвало в нас большую тревогу. Сама я пойти к ней не отважилась, чувствуя, что у неё дурное настроение. Мы с тётушкой поняли одно: Вивьянка решил отобрать наше жи-лище для своих: кто-то, видно, прибыл из Германии. А нас он выселит в бараки, где клопы и вши, и где спят на нарах, как в тюрьме. А может быть нас и вообще в расход… И Вере Ива-новне тяжело говорить нам об этом и успокоить нечем. Что делать? Всю ночь мы провели без сна, в мучительном, тре-вожном неведенье.

28-е ноября

Навалило снегу. Снег уже стал не грязный, а белый. На яблонях, сливах и кустах все ветки запорошены пушистыми хлопьями. Солнца давно мы не видим – это редкий гость в но-ябрьские дни. Хмуро на улице, но мороза нет. Я с ребятишка-ми расчищала в саду дорожку до задней калитки, чтобы мож-но пройти за водой на крыницу.
Грустные думы теснились в моей голове. Последнюю не-делю мы жили крайне беспокойно, в ожидании выселения и, более того, какого-то страшного исхода, конца. Но о нём ни я, ни тётушка ничего не говорили – слишком тяжело было на душе. Я уже мысленно прощалась с Тиминскими и с тихим своим, мирным пристанищем в дружеском окружении близ-ких мне людей. Прощалась и с любимым садом, куда могла выйти с ребятишками погулять без опасения встретиться там с немцами, где могла поработать на земле и собрать два-три мешка картофеля и корзину овощей на зиму, где вдоволь могла поесть яблок и груш, и всяких ягод, и где часто отводи-ла душу, любуясь красотой цветочных клумб и кустами роз. Всё прощай! И быть может, жизнь!
Пишу о «тихом пристанище», конечно, в понятии отно-сительном. Какое уж там «тихое», если вокруг фашисты! Да о «близких людях» приходится говорить с натяжкой, к сожале-нию. Какие же они «близкие», если при случае сторонятся меня и постоять за меня не могут. Обижаюсь ли я за это на Тиминских? Нет! Они и за себя не постоят, когда им предло-жат освободить собственный дом. Такие уж они есть! Меня это злит. Я много говорила и спорила с ними на эту тему, но увы! В ответ слышала одно и то же: такова, мол, участь всех не-вольников, под чужой пятой живущих. В сущности, они пра-вы: чем мы можем противостоять такой силе?
Вот и продолжает Вера Ивановна помалкивать, и нам от этого жутко. Хоть бы слово сочувствия! Неужели ей больше нас не жаль?
Наши не идут. Плохо там у нас… Может, в этом кроется причина её отчуждения?...
Позади нас гулко стукнула входная дверь Тиминских, и на крыльце появилась маленькая, круглая фигура Веры Ива-новны в куртке Владимира Львовича, с ведром в руке. Она пошла расчищенной дорожкой и, поравнявшись с нами, сухо поздоровалась со мной, оставив без внимания детей. С ней это бывало.
Она торопилась уйти от нас, как будто чувствовала и боя-лась, что я хочу остановить её. И я остановила её своим набо-левшим вопросом. Вера Ивановна была в дурном настроении, разговаривать со мной не хотела, лишь процедила сквозь зубы зловещие для меня слова. Как приговор прочитала: «Не вы первая, не вы последняя… И нас выселят… Бараки – это ещё не яма! Мы все там будем». Я отвернулась от неё, снимая кое-как пальцами катившиеся из глаз слёзы. А Вера Ивановна решила, видимо, доканать меня – крикнула, остановившись у калитки сада:
– Лидия Николаевна, не обижайтесь:  теперь я буду для вас только строгой хозяйкой дома. Вы – моя квартирантка. Не более! Поняли?
Вот до чего доводит людей страх! Просто удивительно! И как это она в первые дни войны предоставила нам свой дом? Впрочем, если подумать, то всё станет ясно: во-первых, это был её добрый, душевный порыв, во-вторых, была тогда надежда на быстрое возвращение русских с победой и, в-третьих, никто тогда не мог предположить о безмерной фа-шистской жестокости, которая способна разъединить умных и добрых людей.
Нет, я никогда особенно не идеализировала Тиминских: я и раньше знала прямолинейность Веры Ивановны, её грубо-ватость, командирский тон. На своих домашних и жильцов она покрикивала иногда. Но ведь не хамелеон же она? Не может из-за угла да камнем?!

2-е декабря

Сегодня во дворе я встретила двух сестёр – Люсю и Нину Якубовских. Я позавидовала им, такие они розовые да весё-лые. А что им горевать? У них в деревне родители живут, отец – священник, всего им привозит, а здесь, в Бельске, у Люси большая любовь – Владимир Горошко, брат Ивана. И скоро у них свадьба будет. Совершенно неожиданно меня пронзила мысль, спасительная мысль, не предложить ли им поменяться нашими квартирами. Я им отдам две комнаты свои, а они нам – одну маленькую. Комната их, как гнёздышко в высоких тра-вах, окружена со всех сторон тёплыми стенами квартир Ти-минских, Орловых и Занкевичей. Она бы очень подошла нам теперь.
– Люся,– сказала я, краснея, (ведь я шла на обман) – скоро вам будет тесно жить втроём, да и неудобно. Въезжайте в наши хоромы, а я переберусь в вашу. Мне с дровами трудно, не отопить.
От её ответа зависела наша жизнь, и я ждала его с сер-дечной болью. Да, я шла на обман. Но мне нужно было спасти своих детей и себя с тётушкой от страшного житья в бараках. На квартиру меня никто не пустит, да мне и не оплатить её. Сёстрам же бараки не угрожали, в случае чего они могут по-селиться в огромном доме Горошков на правах родства.
Девушки очень обрадовались моему предложению и бро-сились меня обнимать. У меня отлегло от сердца. Меняться договорились завтра же.
Ура! Мы спасены! За ночь, надеюсь, обман мой не рас-кроется. Не предаст же нас Вера Ивановна?
Но что делать с совестью? Чувствую, что она будет му-чить меня. Поймут ли сёстры мою невольную уловку и простят ли мне этот невольный обман?

25-е декабря

В новой маленькой квартире установилась, как ни стран-но, вся наша мебель. Я навела в ней порядок. Люся оставила нам фигурную этажерку с цветами. Я рада, люблю цветы. Вот только железная времянка длинная, с двумя камфорками ме-ня отпугивает: о неё ненароком, играючи, могут обжечься ре-бятишки. Времянка доставляет мне немало беспокойств. Но что делать – печью пользоваться нет смысла: она поглощает много дров, а тепла не даёт. Времянка же эта то пышет жа-ром, то остывает совсем. В комнате, поэтому у нас, то душно, то холодно, и дети мои стали побаливать. И всё-таки, несмот-ря ни на что, мы с тётушкой довольны: нас отсюда в бараки не выселят. Господам-немцам такой угол по вкусу не придётся.
Кухня у нас большая и совсем холодная, хотя там и стоит огромная русская печь. Кухней мы не пользуемся, там даже воду поставить нельзя – замёрзнет.  Пока  в  кладовой и на кухне живут крысы. Мы ночью слышим их писк.
Коробочки не делаю. Доктор Колосовский прислал с ня-нечкой Катей записку, просил поработать в больнице недель-ку-другую. У него там беда: немцы забрали в Германию двух работниц. И я с девяти утра до четырёх дня, пока тётушка до-ма, находилась там, среди стонущих, страдающих от разных недугов несчастных людей. И глядя на них, чувствовала себя сильной телом и духом все три недели. Приходилось даже ко-лоть дрова и разносить их по палатам, когда истопник был бо-лен. За эти три недели порядком надорвалась. Сейчас у меня болит поясница. Колосовский, наконец, нашёл работниц, и теперь я снова сижу дома, угораю от печурки и продолжаю клеить коробочки.

27-е декабря

Только что ушли от нас Анечка с Клавой и «мамой» По-линой. Обрадовали добрыми вестями. Наши пошли в наступ-ление на всех фронтах. Немцам капут. Погонят их с Кавказа и с Украины, и с Волги. К лету непременно Бельск освободят. Я спросила, откуда им известно всё это.
– Все так говорят, золотко моё,– сказала Полина, с по-спешностью посмотрев на сестёр и сделав им большие глаза.
У неё покрылся испариной нос – так она, видимо, испу-галась, что слушала радио у… Я дала слово молчать, как, оче-видно, и они.
Накормила я своих друзей жареной картошкой с солё-ными огурцами, напоила чаем из душицы. Вместо сахарина, к чаю подала сушёные дольки яблок и груш. Всем понравились мои дети. Анечка с неистовством целовала моего Серёжу, прижимая его к себе с такой силой, что он, бедный, вскрики-вал и отбивался от неё ручонками. Два часа пролетели, как две минуты.
Провожая их, я спросила, привозил ли им кто-нибудь му-ки накануне праздника Октябрьской революции. Оказывается, все «советки» ходили за мукой – трудно и поверить – в цер-ковь.
Надо же! Церковный староста под расписку отпускал каждой по пудовичку и просил не разбалтывать об этом по го-роду: пусть немцы не знают, что кто-то нас, «советок», под-держивает. Кто позаботился о нас тогда, так мы и не догада-лись.
А приятно всё-таки осознавать, что вокруг тебя не только фашисты, но и люди живут.

 
1943 год


4-е января

Встречали Новый год опять у Тиминских.
В конце декабря они забили одного поросёнка. Другого оставили до весны. Двух нечем кормить. Вера Ивановна сва-рила из ножек студень, а из головы – сальцисон. Студень раз-лила в крохотные ребристые формочки, а когда он застыл под новогодний вечер, опрокинула содержимое формочек на та-релочки и поставила их на подоконник. Я алчно посматрива-ла на ребристые кружочки желе – мне хотелось их съесть.
Праздновать Новый год  пришли все наши друзья: Вар-вара Фоминична с мужем Иваном  Владимировичем, Надеж-да Осиповна Бирюля и Варвара Александровна Занкевич с дочерью Таней. Орловских на этот раз не было. Идти к Вере Ивановне мне не хотелось, хотя я давно простила ей всё: и холодную официальность, оскорбившую и испугавшую меня, и безжалостные слова, сказанные на снежной дорожке в саду. Она и сама тогда в страхе жила. Ей Вильянка намекнул, что и большой её дом, где живут они, Тиминские, и где мы сейчас живём, он, если случится такая нужда, возьмёт под эвакогос-питаль. Пришлось Вере Ивановне задобрить немца. Отдала она ему золотой браслет, память о матери.
Не хотелось идти к ним ещё и потому, что тётушка весь день шипела: не ходи, не ходи, не ходи. Да и Вера Ивановна жаловалась на усталость, а предложенную мной помощь не приняла. Известно, что с гостями хлопот немало, и я не хочу быть хозяевам в тягость. Но Вера Ивановна слушать не поже-лала об отказе. Снова она – само радушие. Меня и тётушку насильно утащила к себе, подталкивая нас в шутку в спину. Тётушка стеснялась ходить по гостям: в ней крепко держались старые традиции – идёшь в гости – зови и к себе, долг плате-жом красен. И раз нам сейчас не до гостей, самим есть нече-го, то и надо сидеть дома.
Самым маленьким гостенёчком у Тиминских был мой сынишка. Он впервые видел ёлку. Игрушки и бусы на ней притягивали его к себе. Он тянулся к ним ручонками и во всю мочь голосил: «Дай! Дай! Дай!» Юра понарошку уколол ему пальчик ёлочной иголкой, он заплакал и уж больше не протя-гивал ручонки, трусишка. Юра обрядился в Деда Мороза, Та-нюша – в Снегурочку, и мы стали ходить вокруг ёлки и петь известную всем песенку «В лесу родилась ёлочка». Потом Дед Мороз и Снегурочка дали моим крохам подарки в маленьких, сплетённых мною из картонной бумаги, коробочках, и тётуш-ка, уже отведавшая на кухне у Веры Ивановны праздничного угощения, увела их домой.
Мы сели за стол. Чуть позже пришёл Бучек с московски-ми новостями. Новости радостные: наши наступают, немцы сдают свои позиции, «сужают» фронт, мы поднимали тост за тостом и всё за победу, за победу, за победу. Пили и за здоро-вье русских воинов, за товарища Сталина, за моего Алек-сандра. Вино, приготовленное Верой Ивановной из вишни, было терпкое, невкусное, пить его было неприятно да и боль-ше хотелось есть. А есть по-настоящему было нечего. Два глоточка – и кружочек желе-студеня исчезнул, будто его и не было.  Жадными глазами обшарила я все закуски, стоявшие на столе. Что бы ещё взять? Вот сальцисон, нарезанный ма-ленькими дольками, аккуратно разложенными на тарелке – каждый ломтик на виду, есть и колбаса двух сортов – из крови с гречневой кашей и мясная. Есть помидоры солёные, они краснеют в салатнице и огурцы радом лежат в стеклянной плошке, рядом с ними яблоки в вазе, ва4ренье разное – ну, словом, всё, всё, казалось бы, есть. Но, боже! Как тоненько нарезаны колбаски, аж просвечиваются кусочки. Надежда Осиповна прошептала мне на ухо: «Я бы одна съела всё это мясцо.» Я неожиданно фыркнула, она хихикнула, остальные все гости заулыбались, к удовольствию хозяев дома, и все по-тянулись за кусочками и ломтиками, прославляя при этом ку-линарное искусство Веры Ивановны. Она, конечно, видела, что на столе было больше всякой посуды, чем еды. Но где же её взять, еду, чтоб досыта накормить такую ораву?! Продо-вольственные магазины по-прежнему закрыты, рынок закрыт, пайков – никаких, даже хлеба не дают. Заколотого поросёнка семья её будет экономно есть, до самого красного летечка. Второго поросёнка немец-агроном на днях записал, и теперь Вере Ивановне придётся добрую половину мяса сдать в немецкий котёл. Таков  закон.
– Что ж, гости дорогие, – смеётся Вера Ивановна, – по-лакомились моей колбаской? Маловато, правда?
– Что вы! Что вы! Вполне достаточно, чтоб почувство-вать, как она вкусна. – отвечает на полном серьёзе Надежда Осиповна.
Мы все рассмеялись с грустью.
Голодными гости от Веры Ивановны все-таки не ушли. Она подала горячее блюдо – картошку тушеную с небольшим кусочком свининки. Я заметила, с каким аппетитом наброси-лись на неё все мои друзья.
Посидели потом за разговорами, попечалились за жизнь, в меру пошутили и посмеялись над чем-то и кем-то, попили чайку с домашним печевом и разошлись по домам, как требо-вал того комендантский час.

5-е января

В первый день  Нового года обедали у Варвары Фоми-ничны. У неё проще, никаких  деликатесов. Подала на первое фасолевый суп, приправленный свиным жиром, а на второе – голубцы. Только вместо мяса в капустные листья было завер-нуто картофельное пюре.
Всем нам хотелось хоть в праздник побыть вместе, чем-то развлечься, поговорить. Варвара Фоминична  с упоением читала стихи, Иван Владимирович заводил патефон, танце-вали вальс и польку-бабочку.
Пан Бучек опять сидел со мной. Когда Тиминские  и я вместе с ними собрались домой, он задержал меня, взявши за руку, и шепнул: «Я вас провожу, пани Лидия!» Я сказала: «Я же не одна, пан Бучек. Вы бы лучше проводили Надежду Осиповну». Вера Ивановна заметила, как Бучек  увивается возле меня, взяла мою руку в свою и потащила от него, ско-мандовав ему полушутливо-полусерьёзно:
– Марш, марш отсюда!
Чудачка! Вздумала оберегать меня! Не надо. Только лю-бовь к мужу убережёт меня от искушений молодости.

18-е января

Войне нет конца. Я в отчаянии. Как-то вечером пошли мы с Верой Ивановной к Бучеку послушать Москву. Бои. Кро-вопролитные бои. Наши наступают, но немцы держатся на Волге, хотят взять Сталинград. Настроение упало. Бучек ка-кой-то подавленный, я его не узнала. Спросила, не болен ли он. Нет. Но душевное состояние тяжёлое. Не сказал, почему. В квартире у него тоже холодно, дров тоже нет. Сидели у него, не раздеваясь. Приглашал заходить.
На днях забежала к нам Марина. Живёт она сейчас в де-ревне Раёк, у одинокой старушки. Ведёт её хозяйство, а вече-ром шьёт невестам подвенечные платья. И тем прославилась там.
Что ещё сказать? Продолжаю делать коробочки. У сына уже целый рот зубочков. Он стал лепетать, растёт драчуниш-кой, поколачивает Светланку, хоть и с ноготок.

25-е января

Приехал Владимир Львович из Орли с выбитым зубом. Вивьянка прибыл к нему с проверкой и застал его пьяным. Кулак у немца мощный, хватил он им по щеке бедного Вла-димира Львовича – зуб так и выскочил сразу. Щеку разнесло, глаз заплыл. Вера Ивановна целый день лечила его примоч-ками, а вечером втроём пошли мы к Бучеку. Москва сообща-ла о великой битве под Сталинградом. Господи! Хоть бы по-гнали наши немцев с Волги! По словам диктора, вроде бы и надежда есть такая.
Бучек и сегодня был не в духе. Признался, что в Ландра-те, где он работает, придирается  к нему начальник – немец. Придирки по всякому поводу, мелочные, пустяковые, но уни-жают его как человека и инженера. Я посоветовала ему уйти из Ландрата. Он сказал, что тогда его вышлют на работу в Германию. А кому хочется ехать на каторгу? В Бельске он то-же раб. Но он имеет здесь свой угол, где можно придти в себя, успокоиться, отдохнуть. В Бельске есть у него друзья. Мы про-сили его потерпеть, примириться с обидами. Пан Бучек вспы-лил:
– Цо? Працовать за две особы? Сам идее играть в биль-ярд, а я працуй? Посылает меня, проше паньство, до дому к себе за окулярами, за сигаретами, холера. Цо я ему – хлопец до послуги? Я – инженер!
Бучек рассказал нам, как он однажды отказался быть по-сыльным, и тогда немец крикнул ему: «Пошла вон, польская свинья!»
Вера Ивановна погладила Бучека по голове, утешая:
– У них «свинья» – любимое ругательство. Пусть себе лаются, холера с ними! А вы потерпите до лета. Володя мой терпит. Вон как его разукрасил Вивьянка. А что делать? Сдачи дашь – жить не будешь, убьют. Потерпите до лета. Как вызре-ет виктория – она у меня ранняя – я твоему немцу корзинку снесу. Потом малины дам. У меня возле сортира такая малина сочная да крупная, я её всю так для немцев и берегу. Ублажу я твоего хама, подобреет.
– Вера права, – сказал серьёзно Владимир Львович. – С ними пока только так и надо, если жизнь не надоела. Какое добро пан Бучек ждёт от них? Они же – фашисты! Советы пе-редавали: у них, фашистов, одна цель – уничтожить всех сла-вян. Потерпеть до поры надо.
Я подумала: «Пора-то такая придет, конечно. Но ото-мстит ли Владимир Львович хоть Вивьянке за выбитый зуб? Уж очень он не похож на вояку».
Бучек притих. Не знаю, убедили его Тиминские или нет. Мне что-то не верится в это, и я боюсь за него. Он гордый, до-стоинства в нем много человеческого и ненависти к немцам тоже. Такие терпеть унижения не могут.

1-е февраля

Приходила Вера Ивановна и рассказала историю, слу-чившуюся с младшим братом Елизаветы Семеновны Евец. Ему  только что исполнилось двадцать лет. Он шел домой на несколько минут позже ко-мендантского часа. Его остановил патруль. Немец спросил у него аусвайс (паспорт). Николай ответил, что на пирушки аусвайс не берет.
– Хенде Хох! – скомандовал немец.
Подвыпивший Николай, рук не поднял. Немец навел на него кольт. Парень, испугавшись, отпрыгнул в сторону и по-бежал. Раздался выстрел. Николай упал, раненый в плечо. Сейчас он лежит в немецком лазарете. Пулю из плеча выну-ли и лечат его, но он объявлен опасным преступником, и его будут судить. Елизавету Семеновну к допросу ещё не привле-кали, она носит фамилию мужа и, может быть, до немцев не дошло, что «опасный преступник» – её родной брат. Мать Ни-колая вызвали в гестапо и дали понять, что сын её – враг Германии, потому что покушался на «солдата фюрера». Мать умоляла Елизавету Семеновну попросить за брата – её немцы знают как хорошую переводчицу. У неё даже они были в гос-тях. Но Елизавета Семеновна хлопотать за брата наотрез от-казалась. Она страдает, мучается совестью и жалостью к бра-ту, но ходатайствовать за него боится.
– Бедная, бедная Елизавета Семеновна! Как мне её жаль! Какую трагедию ей приходится переживать!
Вера Ивановна всплакнула.
Я сказал:
– А мне больше жаль её брата. Неужели его расстреля-ют? За что? Он же не тронул немца.
Вера Ивановна призадумалась, а я продолжала:
– Как бы мне не было страшно, я всё-таки пошла бы к немцам. Я бы сказала им: «Брат мой хороший, добрый. Не по-слушался  патруля, побежал – так он испугался. Пощадите брата.»
Вера Ивановна встала в молитвенную позу: глаза устре-мила в потолок, маленькие руки, сложенные ладонь к ладони, приложила к груди.
– О Боже! Вы ребенок! Вы наивный ребенок. Вы совсем не знаете немцев. Они же убивают семьями,  по  третье коле-но. В Гайновке из-за одного виновного убили отца, мать, сы-на, дочь и всех внуков. Я вам многое не говорю – Владимир Львович не велел. Вы уж меня не выдавайте.
– А за что убили-то? – спросила я.
– Гайновка-то где? – С Беловежью рядом. Слышали о Беловежской пуще? Это где зубры. Лесам там конца и края нет. Вот будто бы и завелись там партизаны. Помните, Вла-димир Львович на пикнике о них говорил. Один старик и стал носить им сало и хлеб. Его поймали. Самого-то на площади в городе повесили, а семью всю расстреляли. Вот как партиза-нам-то помогать! Немцы злые теперь – гонят их. Заступись Елизавета Семеновна за братишку – всех перебьют. Тут уж один пропадет…жалко, конечно, Коленьку. Хлопец ласковый был. И все-таки одна смерть. А то всех положат и детишек…
Убивать детей! До чего же докатилась немецкая цивили-зация!
А это замечательно, что в Беловеже появились партиза-ны. Какие они? Наверное, похожие на Метелицу, Морозку, Левинсона? Интересно, а женщин принимают в партизаны? А что им там делать? Варить, стирать. И в немцев стрелять, если придется. Не идти ли мне туда? Но куда  я Светланку и Серё-жу дену? А тётушка без меня как? Эх, связана я по рукам и но-гам. Может, Саша там партизанит? Нет! Он бы давно дал мне весточку. Здесь ведь не так уж  и далеко.
Вера Ивановна ушла, оставив во мне горечь сомнений в любви к ближнему. Вечер. Крохи мои хотят есть – надо кор-мить. Сейчас с работы придет и тётушка. Придется мне до са-мой ночи делать коробоч– ки – за разговорами да писаниной  не выполнила план.

4-е февраля

И что только творилось сегодня в доме Тиминских – ужас! Владимир Львович с утра выпил и начал буйствовать. Он кричал, что уйдет в Беловеж партизанить, искал охотни-чье ружьё и, не найдя, раздетый выбежал в сад. Прихватив в сарае лом, он, утопая в снегу, пробрался к липовой аллее, от неё – к забору, за которым в большом кирпичном доме с же-лезными ставнями поселились жандармы. Хозяева дома – семья зодчего Бушко, я об этом  писала, были бесцеремонно выселены в домик сапожника еврея. Ломом Владимир Льво-вич принялся лупить по забору. Юра с Верой Ивановной, по-доспевшие к нему, вырвали у него лом и, отбросив в сторону, потащили Владимира Львовича домой. Он упирался  и громко кричал:
– Что, выкусили, сволочи! Россия – это вам не Польша! И не Франция! Получили по зубам!
Я поспешила к Вере Ивановне и Юре. Мы с ней вцепи-лись в руки Владимира Львовича, а Юра затиснул ему в рот свой носовой платок.
Я уже достаточно знаю Владимира Львовича. Ведет он себя так неспроста. Что-то важное, значительное произошло в мире. Не иначе. И я всё спрашивала, что же такое случилось, и всё просила поскорее сказать мне. Но Вере Ивановне и Юре было не до меня.
С трудом мы справились с развоевавшимся Владимиром Львовичем, втолкнули, наконец, его в дом и дверь закрыли на ключ.
– Володя, вот теперь кричи! Зачем же на улице-то орать? Какого черта тебя  к жандармам-то понесло? Вот холера! В гестапо захотел, что ли? – ругала и совестила его Вера Ива-новна.
А он и дома не находил себе места, бегал по комнате, размахивая руками, кричал «ура» и бросал к потолку подуш-ки. Вдруг меня осенила радостная догадка.
– Вера Ивановна, может, Гитлер умер? Радуется-то как Владимир Львович. Я у немцев и черные повязки видела на рукавах. А Вивьянка и флаг повесил на воротах. Траур у них, да?
Вера Ивановна с загадочным лицом налила мне и себе по рюмке вина,  Юра  из  кухни  принес  на  тарелочке  разре-занное  яблоко. Оба они, молча, испытующе смотрели мне в глаза и лучезарно улыбались. «Они нарочно мучают меня, не отвечают. Им хочется чем-то как можно сильнее поразить моё воображение», – успела подумать я. И в этот миг Влади-мир Львович бросился ко мне и стал неистово целовать  в щё-ки, лоб, губы.
А Вера Ивановна наперебой с Юрой выпалили мне всё, что знали о победе нашей на Волге, о пленении фельдмар-шала Паулюса с его трехсот тридцати тысячной армией.
Известие это ошеломило нас с тётушкой великой радо-стью. Я, как и Владимир Львович, от этой радости и счастья, переполнявших меня, не могла  ни делать коробочки – у меня буквально тряслись руки – ни сидеть дома вообще. Нужно бы-ло успокоиться, свыкнуться с непривычным, восторженным состоянием души. Я вышла в сад и чистила там дорожки от снега до тех пор, пока не обессилела.
К вечеру Вера Ивановна попросила меня сбегать к Би-рюле и пану Бучеку и пригласить их от её имени к чаю. Си-деть в одиночку мы просто не могли. Бирюля и Бучек явились, как по команде, быстро. В гостиной Тиминских хватили мы по чарке крепкого вина (оно хранилось у Веры Ивановны для особых случаев) и притопнули, да так, что пол ходуном захо-дил под ногами. А потом мы бегали к соседям, на радостях целовались с ними, и все вместе, выйдя на улицу, стояли в тиши палисадника, злорадно любуясь развевавшим на ветру траурным флагом, прикреплённом немцем Вивьянкой к воро-там своего особняка. Этот символ великого поражения фаши-стов вызывал в нас чувство ликования и укреплял веру  в нашу победу.

22-е февраля

Проклятая времянка! Серёжа обжёг себе пальчики. И как это я не досмотрела! Делаю коробочки (как они мне, кста-ти сказать, надоели! И руки болят от них и спина), а ребятиш-ки разыгрались. Я всегда двумя стульями отгораживаю от них времянку, забыла это сделать сегодня. По моей вине кроха изошёл слезами. Светланку, как старшую, наказала – поста-вила в угол. А ей ещё и трёх лет нет. Ставить детей в угол я не считаю методом воспитания. Поставила, чтобы она тоже по-плакала – тогда Серёжа скорее успокоится. Как бы не так! Она стоит, надув губки, и плакать не думает. Мой характер, в меня девица.
Тётушка пошла за молоком в деревню. Не знаю, прине-сёт ли. Немцы всё молоко забирают себе, крестьянки показы-вают нам пустые горшки.

 
8-е марта

Только что вернулась от Анечки и Клавы. У них опять со-бралось то же «общество», что и тогда, в годовщину войны. Было довольно весело, особенно когда Стефан принялся за художество. На этот раз он нарисовал Гитлера с растрёпанной чёлкой, торчащими усиками под самым носом и вылезавши-ми из орбит глазами. Гитлер катился кубарем с высокой горы. Я поняла, что изображает эта картина. Ну, конечно же, наши турнули немцев с Кавказа. «Чем бы и мне себя показать? – подумала я. – Чем бы удивить и посмешить наше «обще-ство»? И немного погодя в голове моей родились такие стро-ки:
Гитлер быть орлом хотел,
В зад толкнули – полетел.
И летит, стремглав, с горы
В пропасть, в ад, в тартарары.
Все засмеялись, выразив восторг моему «таланту», а я разошлась во всю и под бравурные аплодисменты закончила экспромт:
Впредь фашисты будут знать,
Как на Русь идти войною,
Как в Москве пить чай без бою,
Как с большевиками воевать!
Рисунок Стефана, между тем, ходил по рукам, дошёл до полицая Томика, и тот, достав из кармана зажигалку, высек огонь и поднёс листок к нему. Сжёг и что-то хмуро сказал Стефану. Я переспросила, но полицай не ответил мне. Анечка шепнула мне в ухо: «Сказал, что Стефан может потерять го-лову.» А Стефану слова друга, что о стенку горох, в нём будто бес разыгрался. Он выскочил из-за стола, прошёлся гоголем по комнате, горделиво и надменно поглядывая на всех нас – ну, настоящий преуспевающий фашист. И вдруг схватил со спинки стула полотенце, обмотал им голову, вобрал её в пле-чи, съёжился весь и заковылял, припадая на обе ноги и дрожа всем телом. Что случилось? Куда подевалась боевая выправка немца? Ах, угодил в плен! Да, наверное, именно такими жал-кими выглядели зольдаты фюрера в тот момент, когда сда-лись под Сталинградом. У Стефана богатая фантазия. И он артист, хоть сейчас на сцену.
Мужчины вышли на кухню курить. А мы стали пить чай с сахаром и домашним печеньем. Анечка занимала нас расска-зами о немцах, которых ей приходится кормить. Один, пообе-дав, подолгу чистит очищенным пёрышком зубы, широко ра-зевая рот и по-всякому корёжа его. Другой после еды сытно рыгает, а третий позволяет себе делать кое-что, ещё более неприятное. Клава совестила сестру, зачем она за чаем гово-рит такое «противное». Анечка отмахивалась от неё, смеясь.
– Теперь у нас за столиками всё сестрички сидят. Тех-то, красавчиков, всех на фронт взяли. Есть и молодые, но кто безрукий, кто безногий. А у одного всё лицо в швах – страш-ный такой! Он всё волосики на лоб зачёсывает. Я думаю, что это он так старается? А у него на лбу яма, такой ли шрам! А волосиков-то не хватает, чтоб его закрыть.
Анечке только дай волю – всех обсмеёт, а уж немцев тем более.
Курильщики вернулись в комнату. И снова в центре вни-мания Стефан. Говорит, посмеиваясь, что поляки не хотят снимать с домов траурные флаги: так, мол, они скорбят по Па-улюсу. Мы смеёмся. А он злословит далее. Да и стоит ли, мол, вообще снимать? Немцев теперь Советы повсюду бьют, у немцев теперь до конца их дней будет траур…
– Стефан,– сказала я ему – он сидел со мной рядом – я счастлива. Мне хорошо здесь, с Вами…
Не нужно бы мне так говорить. Тогда бы, может быть, не случилось того, что случилось. Красавец Стефан понял мои слова по-своему.

9-е марта

Писать – так писать всё, до конца.
Вчера от Анечки Стефан пошёл меня провожать домой. Мы шли с ним, выбирая всякие окольные пути, и он удивлял-ся моему знанию маленьких закоулочков, переулков и про-ходных дворов. Шёл и говорил мне комплименты: я – «ча-ровница», «бардзо ладнее, пенькне пани» и прочий вздор. У калитки нашего сада я подала ему руку на прощанье, он по-целовал её и вдруг притянул меня к себе, как какую-нибудь девчонку. Никакого уважения к учителю! Прижал к себе и стал  целовать всё моё лицо. Возмутительно! Голова моя за-прокинулась, шляпа слетела в грязную лужу. Растрёпанная, я, наконец, вырвалась из его рук и нырнула в калитку. Он мне что-то кричал о прощении, извинялся. Я не ответила ему. Вот мужчины! Конечно, к Анечке я теперь не ходок.
Так прозаично закончился у меня вчерашний праздник 8-е марта. Ласковое слово – что весенний день. Надо знать, кому его говорить. Стефану – нельзя: он красив и, видимо, из-балован женщинами.

14-е марта

Предположение моё оправдалось: сестёр Якубовских вы-селяют. Дали срок три дня. Люся в декабре вышла замуж, жи-льё у неё есть в мужнем доме. И для сестры место найдётся. Но Люся как-то сказала мне, что жить в одном доме со стар-шим братом мужа, Иваном, ей не хочется. Иван с утра до но-чи возится во дворе с навозом, и своих братьев с жёнами хо-тел бы держать в воловьей упряжке. А ей именно это светит. У меня на сей случай своё мнение. Я посоветовала ей уйти с ра-боты: зачем служить немцам! Лучше уж своих коров доить и навоз чистить.

22-е марта

Вместо сестёр Якубовских, в квартире стал жить немец, герр гауптман, так называет его Вера Ивановна. Сегодня я видела его. Пожилой, седой, черты лица правильные, в очках. Одет по-жандармски, шёл быстро с такими же жандармами. Видно, он старший над ними: ему честь отдавали, и он голос на всех поднимал. К нему приходит белоруска лет тридцати убирать его жилище и варить обед. Её звать Ксюша. Она как-то встретилась нам во дворе и дала Светланке пряник.
Ну, теперь наш дом совсем скован: за изгородью сада живут жандармы и рядом – жандарм. Вот что сделал Виньян-ка! Не помогла Вере Ивановне и малина, которую она вёдра-ми таскала ему на дом, не помог и золотой браслет. Народная мудрость гласит: «Худого человека ничем не ублажишь». Ве-ра Ивановна злится. Попробуй-ка теперь завести какую-нибудь живность – овцу ли, поросёнка, увидит и услышит герр гауптман и просигналит агроному. А тот поспешит засечь каждое копытце.

1-е апреля

Гауптман не гнушается общей уборной. Мы думали, что ему выстроят отдельную, но все сроки прошли, а её все нет. Демократ! Ждали также, когда ему сделают железные ставни, но он живет без них – никого, мол, не боюсь. В городе, прав-да,  у нас тихо. Лес от Бельска далеко, партизан не слышно.
Сегодня смотрю в окно и вижу: покуривая, не спеша, направляется гауптман к уборной. Но внутрь не зашел, посто-ял сбоку, сделал свое дело. Неужели не догадывается, что мы видим его из окна? Или у них уж и стыда не стало?

7-е апреля

В другой половине дома, в смежной с гауптманом квар-тире, поселилась немецкая чета – муж и жена. Утром коро-тенький муж в длинном кожаном пальто идет на работу. У ка-литки палисадника он непременно останавливается, вытяги-вает правую руку вперед и кричит жене, стоящей на крыльце дома: «Хайль Гитлер!» Жена, длинношея, с маленькой голов-кой, точно так же вытянувши руку, отвечает ему: «Хайль!»
Весь новый дом Веры Ивановны  занят немцами. Она го-ворит, что если бы знала наперед, что так будет, то разрушила бы его. Мы все теперь боимся, что и старый дом её заберут оккупанты, а нас всех раскидают, кого куда. Видно, там неспо-койно, в Германии, вот и едут сюда с семьями.
Уже стало тепло. Снег стаял, ручьи и ручейки пробежали по своим маршрутам и, если бы не дожди, которые часто идут, то можно бы работать на пашне. Сегодня солнышко припека-ет. Я вышла с ребятишками погулять. Вышла во двор и немка повесить простиранное бельё. Она, к моему удивлению, кив-нула мне головой и спросила, мешая польскую речь с немец-кой и русской, почему я держу на руках такого «немаленького хлопчика». Я сказала, что у него нет обуви. Она проявила за-боту, пообещав написать в Германию, чтобы ей выслали отту-да «пантофли». Я поблагодарила. Может, среди немок есть ещё добрые души? Только зачем этот «хайль»?

16-е апреля

Поссорились с Верой Ивановной, и, кажется, серьёзно. Вопрос принципиальный. Касается моих убеждений. Я не уступлю.
А дело вот в чём. Я дала слово Варваре Фоминичне пой-ти с ней к Николаю, к её бывшему ученику, который томится в немецком госпитале, ожидая своей участи. Не предвидя ссо-ры, зашла я к Вере Ивановне с надеждой, не даст ли она чего-нибудь для передачи. И вот тут-то и началась баталия.
– Как вы смеете идти к преступнику! Кто вас надоумил? Вы с ума спятили! – обрушилась на меня Вера Ивановна.
– Какой же он преступник? – говорю я.
– Преступник! Его расстреляют скоро. К нему родная сестра не ходит. А вы кто ему?
– Ненавижу я вашу Елизавету Семёновну! Она – трус презренный. У неё никаких родственных чувств нет. Неужели вы, Вера Ивановна, отвергли бы своего брата, если бы он ока-зался в беде?
– Его я всё равно не спасла бы, а Юрика и Володю погу-била бы. Так зачем же это делать?
Я возмутилась.
– Я взрослая и отвечаю за свои поступки. К бедняге это-му я пойду. Надо же хоть пожалеть человека, показать, что он не забыт и не проклят.
– Связалась я с вами, Лидия Николаевна, отвечай за вас теперь. Ведь меня спросят, зачем я «советку» к себе в дом взяла. Что я отвечу? Дружу с «советками»? С коммунистками? Погубите вы всех нас! Сами в яму лезете, и нас с собой тащи-те. Не сидится вам тихо да мирно, не жалеете вы и детей сво-их. Немцы вас сразу на заметку возьмут, в заложники попадё-те. Из-за вас Юрика в Германию заберут…
Вера Ивановна всхлипнула.
– Вот люди! Вы только и печётесь о себе…
Вера Ивановна не дала мне закончить. Характер у неё такой: она мгновенно переходит от слёз к гневу.
– Ну, хорошо! Идите! Отправляйтесь хоть к самому дья-волу! Только с этого дня я вас не знаю!

17-е апреля

Пришла к Варваре Фоминичне и пересказала весь свой разговор с Верой Ивановной. Думаю, как она? Отважится пой-ти или струсит? Не струсила! Назвала Веру Ивановну «чело-веком в футляре» и несколько раз повторяла на все лады: «Ах, как бы чего не вышло!» И с «премудрым пескарём» тоже сравнивала её. Слышала бы Вера Ивановна нашу хулу!
Так в разговоре о ней, проникнутые чувством благород-ства, человечности и уверенные в том, что наша человеч-ность не идёт в разрез с порядками военного времени, мы и дошли до госпиталя. У дверей его постояли не то чтобы в ро-бости, а скорее, в замешательстве. В регистраторской пожи-лая немка записала наши фамилии и домашний адрес в кни-гу, чем мы были немало смущены, и выдала нам пропуска. Она как-то странно посмотрела на нас, когда Варвара Фоми-нична назвала фамилию Коли.
– Николай Ярцевич? А кто он для пани? – спросила она по-польс -ки с большим удивлением.
Мы сказали, что знакомые.
Николай лежал на койке. Когда мы вошли, и вдруг мы… Он так и сказал: «не пускают». Откуда ему знать, несчастно-му, что к нему сами никто не идут, трусят. Запомнились мне его глаза. Такая радость в них светилась, такое счастье, будто мы пришли освободить его из этой больничной темницы. Он бросился к Варваре Фоминичне, целовал её руки и всё благо-дарил, что не забыла она своего ученика. Обаятельный паре-нёк. Лицом похож на сестру – такой же славянин со светлы-ми, широко расставленными глазами на удлинённом лице. Пулю из плеча его удалили, рана поджила, а его держат здесь. Несколько раз навещала его мать. Она и поговорить-то с ним не могла, только плакала, стоя на коленях перед его постелью. Вот уже неделю как никто не приходит к нему. Ко-ля с беспокойством спрашивал:
– Пани Темницка, что  с мамусей? Она больна? Она так плакала здесь, будто я умираю. А я не жаловался, пани, у ме-ня уже ничего не болело.
Значит, мать и сестра Колины, в самом деле, считают его обречённым. Мне не хочется верить в неизбежность его смер-ти. Не за что его! Не за что! Ну, шёл он в неположенное вре-мя, не послушался немца, побежал. Но ведь немец выстрелил в него, ранил. Разве мало этого наказания?
Через пять минут нам объявили, что свидание окончено. Мы уже были в дверях, когда Коля нам крикнул:
– Пани, приходьте ко мне! И пусть мама и Лиза придут.
Мы шли по коридору и плакали. Пожилая регистраторша посмотрела на нас сурово и не ответила нам на наше «до ведзения».

26-е апреля

Вот уж истинно: свято место не будет пусто. Не успели Занкевичи уехать, как в их квартире поселились новые жиль-цы.
Ехать Занкевичей в деревню заставила нужда.  Сам Зан-кевич, человек тихого нрава, болезненный, «не от мира се-го», как называла его Вера Ивановна, будет работать в де-ревне землемером.
Варваре Александровне уезжать из Бельска не хотелось. Садясь на телегу, она шмыгала своим вечно багрово-сизым носом, утирала покрасневшие глаза не совсем чистым плат-ком и всё просила меня поберечь их кошку. Кошка, видимо, предчувствуя долгую разлуку со своей хозяйкой, вела себя не-спокойно: то и дело прыгала на телегу к Варваре Алексан-дровне и громко жалобно мяукала. Я унесла её к себе домой.
Через три дня после их отъезда к нашему дому подъеха-ла грузовая машина с арестованными, с бачками, красками и кистями. Арестованные два дня белили, красили и мыли жи-льё Занкевичей. Я думала, что квартиру готовят опять для немцев, но въехала в неё русская семья.
С Верой Ивановной мы стараемся не встречаться, и я не знаю, что представляют из себя эти русские, к которым немцы так благоволят.

29-е апреля

Мне не нравятся новые жильцы. Разгуливают по саду, как хозяева. Вскопали кусок земли Занкевичей, который они отдали мне. Кто им позволил? Вера Ивановна? Она крутится возле них: то парниковое хозяйство показывает, то в оранже-рею ведёт.
Я гуляла от них поодаль. Прислушалась: говорят по-русски. Может, эмигранты русские откуда-то пожаловали сю-да, в Бельск? Не верится, что это наши, советские люди. По-жилая женщина всё посматривала в мою сторону. Вера Ива-новна, видно, что-то обо мне рассказывала ей. Она обо мне плохо не скажет, хоть мы и в ссоре. Но всё равно было непри-ятно видеть, как рассыпается она перед этой русской мелким бисером. Что ей надо? Поселились в её доме новые жильцы и пусть себе живут. Живут же Маша Горесь, Орловские! С ними она не очень-то церемонится. А тут и букет цветов нарвала, и луку зелёного. Впрочем, чего я негодую: это же в её характе-ре угождать сильным мира сего. А жильцы новые, видимо, из таких. Не того ли мужчину, что гулял сегодня в саду, я мель-ком видела в немецком кителе на крыльце квартиры герра гауптмана?

30-е апреля

Встретилась в саду  с Машей Горесь. Она сразу ко мне с новостями о жильцах: они-де с Украины, сам пан в Бельске работать будет начальником полиции. Старая пани – его тё-ща. Она рассказывала, будто бы в России всех кошек и собак поели, люди мрут от голода, вшей и тифа. Ленинград весь вымер и некому хоронить – на улицах трупы… И их бы семья погибла, если бы не пошёл зять в полицию. Немцы спасли, сразу паёк дали…
Маша Горесь про голод не придумает. Это та, старая, та-кое болтает. Так вот они кто! – Предатели! За кусок хлеба продались! Подальше от скверны!
П.С. Вечер.
Приходила «мама» Полина. Звала в гости на 1-е мая. Собирается та же компания у Анечки. Очень меня хочет ви-деть Стефан. «Мама» Полина несколько раз принималась его расхваливать. Подозреваю, что это он её подослал ко мне. Нет, никуда я не пойду.

9-е мая

Ничего за это время не случилось ни в городе, ни в доме, если не считать, что Вера Ивановна приходила к нам просить прощение и заодно христосоваться и звать в гости. Знает, что я безбожница, и всё-таки лезет со своим «воскрешением хри-стовым». Она принесла на тарелке в зелёных всходах овса всем нам по крашеному яичку и Светланке платьице ситце-вое. Светланка такая модница, сразу захотела его надеть. Я надела ей. И вот она, нарядная, хорошенькая, затеребила ме-ня: «Пойдём к Ве Еванне». А у меня злости к ней прибави-лось. Зачем она пляшет перед «иезуитами»? Я теперь так называю своих новых соседей по квартире, немецких при-хвостней. Я говорю Светланке:
– Доченька, маме к Вере Ивановне ходить заказано, нельзя.
Вера Ивановна взяла Светланку на руки и шепчет ей:
– Мама твоя глупенькая. Я ей внушаю: берегись козла спереди, лошади сзади, а лихого человека со всех сторон. А она не понимает моих слов.
– Почему? – спрашивает Светланка.
– Потому, что не знает, что с волками жить – по-волчьи выть.
– Я боюсь вольков – они кусяются.
– Вот и молодец, Светланочка, их надо бояться. А мама их травит.
– Как тьявит?
Вера Ивановна поставила Светланку на пол, подсела ко мне на диван, обняла мои плечи.
– Лидия Николаевна, простите старуху. Ей-богу, я так боюсь за всех. Такая бойня у вас там, такая бойня! Сколько людей побьют! Вы хоть детишек-то поберегите – святое это дело всех матерей…
Она изливала мне свою душу, искренне признаваясь в своей великой боязни немцев, говорила, что устала жить в постоянном страхе, и уверяла меня, что ненавидит немцев, как самых подлых врагов России. Со слезами на глазах, она умоляла меня, хотя бы ради детей, быть похитрее, забыть на время о своём человеческом достоинстве, она учила меня лгать, притворяться, лицемерить перед «сильными мира сего» – перед фашистами. Зачем перед убийцами, с которыми ты вынужден бок о бок жить, выказывать свои добродетели, когда за эти-то добродетели они как раз и вешают людей?
– Ну что вам стоит быть поосторожнее, не лезть на рожон. А вы ведь вон куда – к Николаю пошли.
В чём-то  она  была,  конечно,  права. Осторожность сей-час не повредит. Я простила ей излишнюю трусость её и про-тивное мне угодничество перед всякой мразью. Пошла я к ним в гости с ребятишками – тётушка задержалась на работе. Открыла дверь в гостиную Тиминских и попятилась, увидев за столом троих «иезуитов». Владимир Львович, встретивший меня на пороге, крепко схватил меня за локоть и потянул в комнату, называя моё имя и имена этих троих.
– Проходите, Лидия Николаевна, знакомьтесь. Это наш уважаемый Вадим Тарасович, его обаятельная супруга Люся и мама её Елена Яковлевна. А это их цурка (дочка) Ирочка. С остальными вы знакомы.
Я поклонилась всем, не подавая никому руки, и села с края стола. Ребятишкам моим сесть было негде. Вера Ива-новна посадила их за стол в другой комнате, и пятилетняя Ирочка стала там у них за старшую. Я заметила, что у всех гостей лица какие-то натянутые, что разговор не клеился, и что все сидят чужаками. Даже Варваре Фоминичне не прихо-дит на ум ни одна строчка из русской литературы, ни одна мысль о великих русских классиках Новые люди присматри-вались к нам, а мы к ним. Они, конечно, чувствовали, что мы ненавидим немцев и полицаев, и поэтому не заводили речь ни о войне, ни о жизни вообще. За всех говорила Елена Яко-влевна. Она спрашивала Веру Ивановну, как та готовила те-сто под пирог и печенье, как солила огурцы, как хранит ябло-ки до самой весны, делает вина и прочее. Я была рада, что нет среди нас Бучека, как бы он мог переварить этого начальника полиции?
Боковым зрением я видела, как посматривает на меня Люся. Она красивая, удивительно похожа на Любовь Орлову. На мужа её мне смотреть не хотелось. Заметила мельком, что он чёрный, как жук – волосы чёрные, брови, глаза. Я ненави-жу его сильно и остро. Такой здоровенный мужичище, ему бы землю русскую защищать, а он предал её. Сидя за столом, я всё думала о природе его предательства и не могла понять. Что заставило его пойти на сделку с совестью? Страх? Голод? Желание во что бы то ни стало выжить? Отсутствие патриоти-ческого чувства? Вера в победу немецкого оружия? Я – жен-щина, и у меня тоже маленькие дети, и я боюсь фашистов, боюсь смерти, но даже под пытками я не предам Родины. Мысли эти взбудоражили меня, мне стало невыносимо сидеть у Тиминских с таким душевным настроем, и я, сославшись на то, что детям пора спать, ушла домой.
На другой день Вера Ивановна пожаловала к нам с пиро-гами, ветчиной и с выговором-нравоучением.
– Какая вас муха укусила вчера? Не притронулись даже к моей пасхе! Познакомились со своими соседями – всё хоро-шо. У вас и лицо было такое милое, я порадовалась. И вдруг раз-два – ушли.
– Я не пришла бы к вам, если бы знала… зачем вы по-звали к себе этих «иезуитов»?
– Ну, знаете! Вы нас под петлю подведёте! Вас повесят. И мы из-за вас на верёвочке мотаться будем. Что я, дура?! За моей стенкой живёт начальник полиции, и я его не позову?!
– Он немецкий холуй! Он хуже всякого немца – вот кто он! Я бы такого расстреляла, будь у меня оружие. А вы его за стол!
– Лидия Николаевна, милая, я и Володя знаем им цену. Это люди вредные, их бояться надо. Но терпеть-то их можно маленько? Им всё равно конец скоро. Ну что стоит вам при-твориться, ну просто роль сыграть…
– Вы привыкли играть роль – вас паны обучили. Вы всю свою жизнь притворяетесь. Теперь и не узнать, где ваше ис-тинное лицо, а где – артистки. Ну, и играйте роль доброй хо-зяйки дома. Пожалуйста! И кусок земли им дайте, и цветы да-рите. – Вера Ивановна покраснела. Но зачем в гости звать их и меня вместе? Вы же знаете, играть-то я пока не научилась, тошно мне…
– Не велика наука: улыбнитесь при встрече, доброе сло-во бросьте и всё. Вы просто не хотите. Ну, зачем вам умирать, Лидия Николаевна?! Мы одной ненавистью мир не перевер-нём и победу русским не ускорим. Раздавят немцы нас, как букашек. Я понимаю: вот если бы мы кого убили из немцев или у себя под кроватью партизан укрыли, тогда в смерти нашей был бы хоть смысл. Партизаны бьют немцев – у них сила. А мы что? Не стоит пропадать из-за гонора, на рожон лезть.
– Я на рожон не лезу. Но и за одним столом с предате-лем не сяду. Вы попомните это, Вера Ивановна.
Она ушла, обиженная тем, что я не принимаю её «науки».
16-е мая

Липовая аллея в саду для Веры Ивановны – это память о её матери, отце и самом её детстве. Она дорожит каждым де-ревом. Здесь когда-то у неё стояли ульи, и пчёлы собирали в свои домики нектар с липовых цветков. Под липами когда-то пили чай с липовым мёдом.
Сейчас ульев нет, и чай здесь не пьют. Но и без мёда мне нравится этот уголок огромного сада Тиминских, где по обеим сторонам лип растут мягкие травы и полевые цветы. Уголок этот напоминает мне зелёную лужайку за нашим домом в Торжке. Что там сейчас? Может, и нет той лужайки? Может, ямы да рытвины от бомб, вместо цветов? Ноет сердце, тоскует по родным местам, предчувствуя там беду.
Прошлым летом я часто гуляла с ребятишками под ши-рокими кронами лип, где солнце не докучало нам. В это лето сюда мы ходим реже: не хотим привлекать внимания жан-дармов – их дом за нашим забором. К тому же вчера сюда, в липовую аллею, полицай, высокий красивый парень, привёл арестованных с лопатами и ломами. Вера Ивановна страшно обеспокоилась. Неужели они вырубят её липы? Делают же немцы на лесных дорогах вырубки. И возле домов, где живут, рубят сирень и акации.
Вера Ивановна подошла к полицаю.
– Цо пан хце робить?– с вызовом спросила она парня, как всегда, подбоченясь. Это мой пляц. Я господарка.
Полицай сказал, что сделает то, что ему приказали немцы. Он человек подневольный.
– А что приказали?
– Землю вашу забрать. По самые липы забор передви-нем. Им, – он указал на крышу дома, видневшуюся сквозь  ветви лип, в котором живут жандармы, – двор мал. Хотят ба-ню ставить.
Вера Ивановна успокоилась. Чёрт с ней, и с землёй-то!
– И что это такое, Лидия Николаевна, из Советов немцы удирают, а здесь всё копают да строят. Пляц мой нужен! Вон и Вивьянка второй дом возводит. Вера Ивановна смотрела на меня с недоумением. – Может, Советы только свою землю освободят, а поляки пусть себе живут под немцами? Нехорошо вроде так! Даже царь Александр угнал французов с России и со всей Европы, до самого Парижа дошёл. А вы коммунисты. Вам сам Ленин наказывал помогать малым народам. Правда?
Я сказала, что русские непременно помогут.

24-е мая

Время клонилось к вечеру. Тётушка ещё не вернулась с работы. Я варила овсянку детям. Вдруг кто-то тихо постучал в кухонную дверь. Я спросила, кто. За дверью послышался муж-ской голос.
– Пани Лидия, я на минутку.
Стефан! Что ему нужно? Зачем пришёл? Может быть, пьян?
Открыла дверь, по глазам узнала – трезвый.
– День добрый, пани. Испугались? Не бойтесь, я на ма-лое время до вас.
Светланка и Серёжа сразу ко мне, держатся за подол, за-дирают головёнки кверху: что это за дядя пришёл?
Стефан оделил их конфетами и сразу им понравился. Светланка сунула ему свою куклу с оговоркой «не на совсем». Серёжа показал дудку.
В кухне принимать гостей неприлично. Пригласила Сте-фана в комнату. Он сел на диван. Был он не в духе, какой-то подавленный. Я хотела спросить, зачем он пожаловал, но раздумала – пусть сам скажет.
В комнате у нас запахло подгорелой кашей. Я бросилась к плите, стою у печурки, помешиваю бурлящую кашицу и жду напряжённо, что же он поведает мне. А он сидит, молчит, нагнувши голову. Я налила в две тарелки овсянки, посадила детей за стол, поставила перед Светланкой тарелку, из другой стала кормить Серёжу. Овсянка оказалась пересоленной и припахивала дымком. Дети раскапризничались, не хотят её есть. После сладкой конфетки, кто же будет есть такую «бя-ку»?
Меня уже била дрожь: сейчас придёт с работы тётушка, усталая и голодная, а у нас посторонний мужчина. Нарочито показываю свою занятость: стелю детям постели, из кухни принесла тазик с недостиранными их рубашонками. А он молчит, уставившись в пол.
Тогда я спросила, стараясь скрыть своё раздражение.
– Может, вы, Стефан, всё-таки соберётесь с силами и скажете что-нибудь. Какая надобность привела вас в нашу каморку?
Стефан неожиданно поднялся с дивана, подошёл ко мне и, поцеловав руку, пошёл к двери.
– Я скажу вам потом. До ведзения!
Дверь тихо закрылась за ним.

10-е июня

Всё это время, как неприкаянная, работала на огороде, на своём участке, и клеила коробочки. Получила за них трид-цать марок, несколько кусков мыла и с десяток коробок са-пожной ваксы.
Елизавета Семёновна Евец переслала мне с Верой Ива-новной несколько бецукшайнов (ордеров). Тётушка в немец-кой лавке на эти ордера и, конечно, за марки купила две ка-стрюли и бидон. Я ходила в деревню Видово, и там крестьянки охотно поменяли мне эту посуду и мыло на молоко, хлеб и са-ло.
Время стоит голодное, все запасы подъели. Мы бы умер-ли с голода, если бы не крестьяне. По-прежнему мы для них – свои, нас принимают, кормят и дают с собой всё, что ни по-просишь. Люди мы скромные, просим только хлеба, картошки и молока. Остальное: яйца, сыр, сало – это уж дают нам в по-дарок как гостинцы.
Ребятишки мои с трудом пережили больную, промозглую весну и сейчас не нарадуются теплу и солнцу. Под окнами у нас большая куча песка. С утра и до вечера копошатся в ней мои крохи, строят домики, роют норки. Немка как-то вынесла им по конфетке, и теперь мой сынишка, как увидит её, кри-чит: «Дай! Дай!» Она снова даст по конфетке, а ему всё мало. Он кричит: «Дай кутю! Кутю!». «Кутю» – это значит «кучу», то есть «много». Понятие «много» ассоциируется у него с большой кучей песка, на котором он сидит и играет.
В саду у нас всё растёт и зреет. Уже появилась первая покрасневшая ягода смородины. Дети мои снова вожделенно поглядывают на ягодки. За ними иногда и не уследишь. Укра-дочкой рвёт их горстями непослушная Светланка, жуёт с жадностью. А за ней и Серёжа – он ей подражает. В наказа-ние Вера Ивановна провела по его ножке крапивой. Светлан-ку почему-то не тронула. Как он плакал! Мне кажется, она недолюбливает Серёжу. Однажды даже с досадой сказала: «Вот нашёл когда родиться! Совсем не вовремя!» А я его очень люблю. Теперь малыш увидит Веру Ивановну и бежит скорей ко мне.
На днях прихожу к Тиминским. Сидит за машинкой Вера Ивановна и шьёт детское платьице из розового шёлка. Я ду-мала – Светланке. А в троицын день увидала Ирочку в нём, дочку «иезуитов».

 
15-е июня

Сегодня нас вызывали в паспортный отдел получать настоящие паспорта взамен временных зелёных бумажек, ко-торые выдали нам в прошлом году. Мы зашли за Верой Ива-новной, но их никого дома не было. Пошли одни.
Возле ратуши повстречалась нам арийка. Фрау вела за ручку мальчика лет четырёх-пяти, свершено голенького. Фи-гурка у него стройненькая, плечики развёрнутые, грудка впе-рёд, животик поджарый – чистый спартанец. Светланка моя жалостливо воскликнула:
– Мама, у мальчика нет штанишек! Бедный мальчик!
По той стороне улицы, вижу, шагают Вера Ивановна, Юра и Люся с матерью Еленой Яковлевной и дочкой Ирочкой. Вот с кем предпочла идти к немцам Вера Ивановна! – С «иезуитами!»
Получить Аусвайс (паспорт) было не так уж просто. Нас осматривали со всех сторон, искали «особые приметы», потом взвешивали, измеряли рост, брали отпечатки пальцев. Теперь в паспорте указано всё: какие у меня волосы цветом, глаза, овал лица. У меня «Гезихт оваль», лицо овальное, у тётушки «Гезихт лянг» – лицо длинное.
Когда нас взвешивали и измеряли наш рост, Светланка сидела смирнёхонько на стуле, а сын крутился возле меня и смотрел во все глаза, чтобы я никуда не исчезла. Он был та-кой хорошенький в своём платьице с рукавчиками-крылышками и, видно, понравился немцу. Он поднял его кверху на вытянутых руках. И Серёжа с испуга пустил струю прямо ему в лицо. Немец быстро поставил его на пол, вынул платок и, засмеявшись, вытерся.
Молодец Серёжа! Чем мог, навредил немцу!

22-е июня

Ещё год войны! Ещё год оккупации! Сколько впереди та-ких проклятых годовщин? Тягостно и страшно жить. Печа-лимся мы с тётушкой поминутно обо всех, кто на войне сейчас бьётся с немцами, проливает кровь свою, мучается от ран и в тяжких стонах ожидает смерти. А она приходит и косит, косит людей, как траву косари в сенокосную пору.
Стоит жаркое лето. В саду у нас невообразимая красота: цветут цветы, зреют ягоды, растёт морковка, наливаются сладкими соками вишни и сливы, а в стороне от них жёлтыми букетами покрылась картофельная ботва. Вся природа ликует, страждет лишь её царь – человек. Ах, если бы Миром прави-ли Любовь и Доброта! Как бы мы счастливы были! Сколько бы можно тогда рассадить садов и посеять хлеба! Благие надеж-ды! Красивые мечты! Но пока в жизни царствуют Ненависть и Смерть.
Приходила сегодня к нам Варвара Фоминична и сооб-щила горькую новость – Николая расстреляли. На улице Мицкевича висит объявление об его казни. Немцы пишут об этом с назиданием, что к поднявшим на них руку,  они будут беспощадны. А кто же первый поднял руку на Мир?

27-е июня

Инженер Бучек попал в беду. Вернувшись с работы, тё-тушка рассказала мне, как его истязал немец. Бил он его наотмашь кулаком по голове, разбил ему в кровь нос, рассёк бровь. Кровь текла по его шее и рубашке. Бучек  стоял с за-крытыми глазами, прижавшись спиной к стене. Немец хватил его по виску, и он осел на пол. Тогда немец стал пинать его носком ботинка. Ведьма-немка, заметив, что уборщицы стоят на лестничной площадке и смотрят вниз, в вестибюль, заора-ла на них не своим голосом и погрозила кулаком. Уборщицы вмиг разбежались по своим рабочим местам.
Тётушку сильно напугало зрелище дикой расправы над Бучеком. Вера Ивановна целый день отпаивала её настоем своих знаменитых трав.
После обеда я помчалась к Варваре Фоминичне. С нею мы зашли к Бирюле и втроём отправились к Бучеку. Несколь-ко раз  прошлись мы возле окон его дома – в нём было тихо. Мы вошли во двор. Смотрим – сенная дверь и дверь в комнату открыты. Мы вошли в комнату. Бучек лежал на постели ли-цом вниз. По подушке расплылось большое пятно крови. Вар-вара Фоминична тихо окликнула Бучека. Он испуганно вско-чил с кровати и замахал на нас руками.
– Уходите! Уходите! За мной сейчас придут!
Мы медлили. Тогда он торопливо выбежал на улицу, и нам ничего не оставалось, как идти за ним. Он постучал в дом соседа и попросил, чтобы тот пустил нас к себе в сад. И только таким образом – со своего двора через заборную щёлку сада соседа он поговорил с нами. Бучек  с минуты на минуту ждал ареста, но переживал он больше за друзей, которые при виде его избиения не отмолчались, как это постоянно бывало в по-добных случаях, когда немцы кого-то хлестали, а стали в этот раз выражать своё возмущение.
– Вот так «вызволители»!
– Неможно так! Забьёте, пся крэвь!
– Держись, пан Бучек! Не поддавайся на провокацию! Понял меня?!
Со второго этажа неторопливо спустился в вестибюль пожилой немец и, увидев в коридоре возбужденных людей, враждебно смотрящих на него, приказал всем немедленно разойтись «працовать». Служащие, однако, остались на месте, требуя прекратить расправу. Кто-то из них крикнул:
 При Советах мордобоя не было!
 Садист, услышав такие «бунтарские» речи, оставил Бу-чека и зверем набросился на людей, защищавших его. Направо и налево посыпались удары его кулаков, послыша-лись стоны, упала женщина, обливаясь кровью. Пожилой немец стал помогать садисту: вышибать у «бунтарей» зубы и расквашивать носы…
Рассказывать всё это Бучеку было тяжело. От побоев и боли, только что перенесенной, ему трудно было стоять. У не-го кружилась голова, ныли разбитые дёсна, он душевно стра-дал от того, что стал причиной несчастья своих коллег по ра-боте. Теперь гестапо схватит не только его, но и всех, кто осмелился в защиту его высказать хотя бы доброе слово.
Я спросила Бучека, за что же всё-таки его так избили. Ответил он нехотя. Сказал, что не совсем правильно сделал выкладку сельскохозяйственных обложений по некоторым селениям, то есть занизил налоговые цыфры.
– Я не ошибся, пани. Я сознательно занизил…Нельзя же, пани Лидия, чтобы всё добро наше утекало в Германию! Да разве проведешь немецких чинуш! У них свои подсчёты.
Начальник отдела, для которого инженер Бучек был все-го-навсего «польской свиньёй», перечеркнул его выкладки, схватил за шиворот и вытолкнул в вестибюль, где и дал волю своим кулакам.
По пути к дому мы зашли в церковь – там шла служба. Варвара Фоминична и Бирюля стали молиться, прося Бога и всех святых о спасении Бучека. Я, не знавшая Бога, стояла позади молящихся и плакала о погибающем хорошем чело-веке.

3-е июля

Только что от нас ушла  «мама» Полина. Она передала мне привет от Стефана и положила на стол бутылку немецко-го витаминизированного рыбьего жира для детей, пачку саха-ра и с полкило манных круп. Это уже третья посылка от него. В первый раз он прислал десятка два яиц, во второй – белой муки. «Мама» удивилась, что я до сего времени не знаю, что Стефан работает переводчиком у начальника заготовитель-ной конторы, немца уже немолодого, но страстно влюбленно-го в футбол. Стефан часто играет с ним один на один в поле за кладбищем – тешит его блажь. За это старик проникся к нему любовью и доверием. У Стефана нет только птичьего молока. Яйцами, консервами, мукой он снабжает Анечку с Клавой и Полину. А теперь решил помогать и мне. «Мама» уверяет, что он серьёзно влюбился в меня и хочет быть моим «милым дру-гом». Нет, нет, нет! Я люблю только Сашу!

10-е июля

Сегодня, наверное, самый печальный день за всё время войны. На нашем заборе я прочитала объявление немцев о ликвидации еврейского населения. Я долго стояла перед этим большим листом бумаги – всё читала и перечитывала это объявление, написанное крупным черным шрифтом на трех языках: немецком, польском и белорусском. Знакомые и буд-то бы вполне понятные слова –«Ликвидация еврейского населения». Но я не могла никак уразуметь и постигнуть сердцем бесчеловечности и бессмысленности написанного  на плакате. «Ликвидация пожара», «ликвидация эпидемии гриппа», «ликвидация последствий наводнения» – всё это понятно, гуманно, служит людям. А тут с такой прямолиней-ностью говорится об убийстве целого народа. И вот я стояла, читала, и всё старалась постичь подоплёку лютой фашистской кровожадности. Из окна своей квартиры меня увидела пани Орловская. Она выбежала ко мне и, схватив за руку, потащи-ла меня домой.
– Нехт пани цуйде до дому и даст собе спокуй!
– Что вы, пани! Какой там спокуй! Скажите, что же это происходит?
Орловская была бледна, губы у неё дрожали, когда она успокаивала меня. Мы с ней вошли к нам в комнату, сели на диван. Дети ещё спали, тётушка ушла на работу.
– Какой ужас! Какой ужас! – твердила я, чувствуя, как гулко стучит моё сердце. – За что их так? За что?
Орловская не знала, за что, и повторяла одно и то же, тяжело вздыхая:
– О, матка бозка!  Матка бозка!
 Так и сидели мы с ней в тягостном недоумении, в гне-тущей неразрешенности, ради какой высокой цели, во имя ка-кой правды должна пролиться кровь невинных людей, даже детей. И хотя смерть евреев была предрешена уже с первых дней фашистской оккупации Польши, и о казни их повсе-местной мы понаслышке узнавали, всё же только сегодня, только сейчас осознали их неотвратимую гибель так реально, с такой остротой и болью. Пришла с работы тётушка, испуган-ная, заплаканная. А у меня и завтрак не готов, и дети не оде-ты и не накормлены. Впопыхах вбежала к нам Вера Иванов-на.
– Читали? – начала она свистящим шёпотом. – У меня это в сознании не укладывается. Как можно детишек-то…?!
Меня проняла дрожь, даже зубы стали постукивать. Во-ображение нарисовало мне страшную картину зверства: стоят люди по краям огромной ямы и один за другим валятся в неё. И вот уже яма та полнится человеческим, кровавым меси-вом…

11-е июля

Я была у «мамы» Полины и из окна её маленькой ком-натёнки видела, как гнали евреев к вокзалу. Шли они скорб-ные, молча, не торопясь. Девушки и парни поддерживали ста-рух и стариков. Матери несли на руках своих младенцев, де-тей постарше вели за руки. Шли все с небольшими узелками, некоторые несли даже вещевые сумки и небольшие чемодан-чики: люди ещё надеялись на жизнь. Среди шедших, я увиде-ла знакомого врача, у которой я была на приёме. Она везла колясочку, в ней лежала её маленькая дочка. Меня удивило, как тихо, спокойно шла колонна. Неужели они не знали, куда шли?
Что случилось на вокзале, видели только те, кто там ра-ботал, и провожавшие. Их пришло немного, и все они прята-лись за оградой вокзала, в зарослях акации и сирени.
Вокзал был оцеплен немецкими солдатами. Евреям был дан приказ бросить свои пожитки на перрон, и они, наконец, поняли, что жизни им осталось немного. Началась паника. Некоторые женщины с истерическими воплями попадали на каменные плиты перрона и бились о них головами. Но мно-гие в бесстрашном отчаянии стали бросать узелки и сумки за ограду, в зелень кустов.
– Пани Ядвига, затшимайте! Нас вшиско едно забиен!  – прозвучал рыдающий голос женщины-еврейки, и вслед за этим возгласом она метнула за изгородь свою сумочку.
– Марыся, то вам! А нам – конец! О боже! Цо злэго зробили мы? За цо? – крикнула другая, плача, и узелок её, пе-релетев ограду, повис на сучках сирени. Женщина ещё раз обеспокоено крикнула: – Марыся, это тебе!
Друзья и знакомые евреев, укрывавшиеся в кустах, лови-ли летящие к ним вещи и торопливо убегали прочь. Вместе с ними прятались здесь и вездесущие мальчишки. Они переле-зали через ограду, чтобы достать не долетевшие до них сумки и узелки. Немцы, заметив их, стали стрелять по ним. Один подросток мёртвым повис на ограде. Из рук его выпала золо-тая табакерка.
На перроне продолжалась неравная борьба. Евреи с ку-лаками бросались на солдат, впивались ногтями в их лица, вырывали волосы.
А те избивали их прикладами карабинов и силой тащили  в вагоны товарняка. Вскоре поезд смерти тронулся в направ-лении к Белостоку. «Мама» Полина говорит, что расстреляли их на пути к нему в каких-то глубоких песчаных карьерах.
Июльское солнце заливает город, в садах и полях благо-ухают цветы, на нивах колосится рожь. И солнца, и цветов, и хлеба хватило бы с избытком всем, живущим на планете. Но откуда-то взялись варвары. Им тесно на земле и богатств её не хватает, такие они алчные! И они стали убивать, убивать, убивать всех, в ком не течёт арийская кровь, и кто не может примириться с идеологией фашизма.

14-е июля

Сегодня я видела Бучека в новом его качестве – аре-стантом. Арестованные тащились с работы по Белостокскому шоссе. Они били камни на мостовой и чинили дорогу, как не-давно это делали евреи. Колонна их поравнялась с нашим до-мом. На Бучека я глядела из-за кустов жимолости через не-высокую изгородь палисадника. Он не видел меня. Было странно смотреть на него, одетого в полосатый тюремный пи-джак и в полосатые штаны, забранные в огромные буцы на деревянных подошвах. Значит, он был прав, когда ожидал ареста. Он сидит теперь за решёткой, бедняга, работает под конвоем. За что? За какие провинности? Впрочем, доказан-ные: помогал своим. Избили и вот теперь – тюрьма. «Хорошо ещё, что жив остался», – радуется за него Вера Ивановна.
Я присела на кучу песка, где играли мои дети. Мимо нас прошла чета «иезуитов» – Люся и её муж. Они слегка кивну-ли мне и улыбнулись детям. Господи! Русские люди, а служат фашистам. Вот чего я не понимаю, никогда не пойму и нико-гда, никогда, никогда не смогу простить.

20-е июля

В Бельске гестаповцы. А когда они у нас гостят, то это означает, что кого-то из жителей увезут в неизвестном направлении.
Ко мне пришли все трое: Анечка, Клава и «мама» Поли-на, сообщили мне горестную новость– Стефан арестован. Мы вместе плакали о нём. Никто не знает точно причины его ареста. Анечка говорит, что за день до ареста он заходил в ма-газин, где продаются литографические картины. Там есть специальная стенка, где можно пострелять из лука в разные картинки для прицела. Будто бы пан Стефан прицелился в портрет Гитлера, висевший над столом продавщицы-немки. Я не верю в это предположение: не мог он пойти на такую бес-смысленную глупость. Вот разве злое озорство напало на него и, целясь в какого-нибудь зайца, он на миг скосил глаза на фюрера и как-нибудь неосторожно стрелой повёл в его сторо-ну? И немка засекла это движение.
Стефан, Стефан! Как следил он за событиями войны! Как радовался успехам русских и как ждал их возвращения!
Может быть, нашли у него приёмник? Застали за слуша-нием Москвы? Теперь надо искать его среди арестованных. Буду смотреть. Может, с Бучеком рядом пройдёт.

27-е июля

Во дворе у жандармов арестованные строят баню. Я под-кралась к забору и припала глазами к щёлке: хотелось уви-деть дорогих мне людей – Бучека и Стефана. Но ставили столбы, пилили тесины и строгали их незнакомые мне люди. И среди работавших на белостокском шоссе я тоже не вижу их. Варвара Фоминична с Бирюлей искали наших друзей воз-ле немецких конюшен среди полосатых курток, на товарной станции – нигде их не видно. Значит, гестаповцы уготовили для них более тяжкую кару, чем Бельская тюрьма.
Втроём с Варварой Фоминичной и Бирюлей пошли мы к Вере Ивановне просить, чтобы она узнала у начальника поли-ции Вадима Тарасовича, куда увезли Бучека и Стефана. Вера Ивановна вытаращила на нас глаза, вскочила со стула и за-кричала своим неприятным визгливым голосом:
– Вы с ума спятили! Вас надо в сумасшедший дом поса-дить! Один немцу глупостей наговорил, другой прицелился в самого… Она боялась даже произнести имя Гитлера. – А я бу-ду о них спрашивать! Нашли дуру.
– Вера Ивановна, но начальник полиции – ваш жилец. Вы по-свойски с ним, – сказала я.
– «Ваш  жилец!» – повторила она со злостью и вдруг за-бросала меня вопросами: Разве я его в дом пускала? Разве он спрашивал меня об этом? Разве я хозяйка здесь?
Мы пошли вон из её дома, не простившись с ней.

30-е июля

Пришла с работы моя тётушка и рассказала мне приме-чательную историю, которая лишний раз убеждает меня, что Тиминские угодничают перед оккупантами. Вера Ивановна так выдрессировала своего Юрика, что он уже успел выслу-житься у немецких чинуш Ландрата, хотя работает там всего с мая месяца.
Тётушка домывала полы, когда её с приглушённым смешком поманила к окну Маша Горесь.
– Смотрите, Капитолина Исаевна, как Юрка Тиминский вытянулся.
Во дворе Ландрата шло собрание служащих – поляков и белорусов. Чиновничий аппарат выстроился полукругом в шеренгу по стойке «смирно». Немецких чиновников среди них не было, они собираются отдельно обсуждать свои дела. Но собрание вёл мордастый немец. Он прохаживался впереди шеренги и что-то говорил по-польски. Потом немец достал из грудного кармана рубашки блокнот и стал выкликивать фа-милии. Вызванные выходили на три шага вперёд и стояли пе-ред ним, как солдатики – навытяжку. Немец выкрикнул ка-кое-то ругательство и погрозил всем им пальцем. Ругатель-ство повторилось в более ожесточенной форме. Было ясно, что немец распекает чиновников за нерадивую службу и чем-то угрожает им. Чиновники стояли поникшие, с испуганными лицами. Женщины поднесли к глазам платки. Нагнав на лю-дей страху, немец успокоился. Снова заглянув в блокнот, он вызвал к себе Юру. Тот вышел из шеренги, нерешительно, боязливо. Подошел к нему и поклонился. Немец похлопал его по плечу и стал надевать на его руку часы. Так нам стала из-вестна Юрина тайна.

5-е августа

Сегодня мне представился случай поймать Веру Иванов-ну на лжи.
Целый день я делала опостылевшие мне коробочки, от которых  у меня пустеет голова и болят пальцы. А к вечеру я решила прополоть грядки и полить морковку и огурцы на сво-ём участке.
Вера Ивановна с Юрой работали на своём огороде. Я с ребятишками подошла к ним и в разговоре ненароком спро-сила Юру, как у него идёт служба. Он нехотя протянул: «Ни-чего».
– Юра не умеет плохо работать, – с раздражением, даже с каким-то вызовом сказала Вера Ивановна. – Немцы ли хо-зяева, Советы ли – не всё ли равно! Везде нужно быть чест-ным в работе.
Я возмущённо воскликнула:
– Да что вы, Вера Ивановна! Вот сравнили! Одинаково работать, что на врагов, что на себя!
Юра крикнул предостерегающе:
– Мама!
– Нет, нет, я не так выразилась, – заюлила Вера Ива-новна. – Вы меня не так поняли. Юра ещё мальчик…
Она прикусила язык, не зная, как оправдаться. Я не стала  придираться к её словам и, как нив чём не бывало, перевела разговор на часы, красовавшиеся  на Юриной руке.
– Да, Юра ещё мальчик. И хороший мальчик. Вон как мама и папа его балуют, какие часы купили ему.
– Это подарок деда, – сказала Вера Ивановна и нагну-лась к грядке. Я не видела её лица, только шею и маленькие ушки, залитые краской стыда.
Она забыла, что дедовские часы мне показывала ещё при Советах. Те часы были совсем другие по форме и вели-чине.
Вера Ивановна, вам стыдно было сказать правду «совет-ке». Но представляю, как вы похвалялись немецким подар-ком в семье «иезуитов».

8-е августа

Ещё весною по Бельску  прошел слух, что с получением паспортов нам, горожанам, выдадут карточки, и мы по ним будем получать паёк: хлеб, крупу и сахар. Но вот уж и август наступил, а карточек нет и в помине. По-прежнему за продук-тами  ходим мы  в  деревню. Тётушка пройдет по домам, насо-бирает кусков, а я поменяю мыло и ваксу на молоко и сыр. Подарок Марии Алексеевны Садович я тоже поменяла на му-ку и сало. А так хотелось из её ситца сшить себе платье.
И нынче я жну рожь в деревне, оставляя ребятишек на Веру Ивановну и тётушку. Вчера я с ночевкой пошла в Раёк. Договорилась с пожилой крестьянкой, тётей Адарьей, помочь ей дожать её полосу. Пришла  к ней, а она лежит в постели, охает – спина отнялась – и просит «за  ради Христа» отсти-рать бельё, что в печке парится в зольной воде. Я взяла ухват, кое-как вытянула на шесток огромный котлище, потом – вто-рой, поменьше, приготовила корыто, кусок мыла и стала сти-рать. Стираю и думаю про себя: «Тётка, видно, год не стирала, накопила столько белья». Взяла из котла новую порцию и удивилась: мужское бельё. Откуда оно у тёти Адарьи? Я спро-сила её об этом. Она подозвала меня к себе поближе и зашеп-тала:
– Ты «советка». Тебе  я открою. Твой мужик, может, то-же где в лесу ховается. А у меня там сын, сыночек мой. Там их много теперь. Их бельишко-то! А ты смотри, молчи! Чтоб никому! А то побьют нас усех. И их поймают – лес-то у нас за деревней невелик.
Я испугалась и обрадовалась разом. Подвязала передник, как заправская прачка – стирка-то оказалась серьёзной – не занавески да наволочки стираю, а партизанское бельё. Стира-ла до мозолей, а потом без конца воду с колодца таскала, чтоб прополоскать его в том же корыте. Только вечером развесила бельё во дворе. Спать легла с неотступной тревожной мыс-лью, как бы не нагрянули немцы. Они ведь сразу поймут, чьё бельё и тогда неминуемая смерть.
Ночью разбудил меня осторожный тихий стук в окошко. Сердце моё ёкнуло и забилось сильно-сильно. Я вскочила.
– Лежи, лежи! – успокоила, приподнимаясь, тётя Адарья. – Сын это.
Кряхтя, хватаясь за спину, она засеменила к двери.
В хату за ней вошли шестеро молодых парней и устави-лись на меня шестью парами изумленных глаз.
– «Советка» это, из городу, – сказала тётя Адарья. – А вы садитесь, хлопчики, поснядайте скорей, а то уж светать начнет зараз.
На стол она поставила две крынки молока, положила ка-равай хлеба. Парни крошили хлеб в глиняные миски и зали-вали молоком. Ели с жадностью, торопясь. Тётя Адарья тем временем собирала им в мешки продукты: картошку, хлеб, сало. В другой мешок посовала не совсем ещё просохшее бе-льё. Они ушли огородами. Я с жалостью смотрела на них из окошка в чулане. Бедняги! Родной дом для них может стать засадой. В их положении представила Сашу. Где-то он сей-час? Может, и он  такой же бездомный лесной бродяга? Им бы всем автоматы или хотя бы винтовки! Берегитесь тогда фашисты!
На рассвете мы с тётей Адарьей пошли жать рожь. Сна-чала ей больно было сгибаться, а потом она разошлась, и по-лоску её мы с ней к вечеру одолели. Идя с поля домой, я спро-сила её, почему  сын скрывается в лесу. Вот что она мне отве-тила:
– От Советов чего было ховаться! Они свои – братья. А германцы– супротивники. Убивают русских, а белорус помо-гай им. И в полицаи силой берут. А полицаю треба своих уби-вать, служить ворогу – супостату. Ну, а совесть-то куда де-нешь?... И что это за дрянной народ, эти  германцы! В миро-вую от них терпели и теперь… А чтоб холера их скрутила!
Молодец тётка Адарья! Вере Ивановне далеко до неё. О парнях, что ушли в лес, уж я и не говорю – я восхищаюсь их святой любовью к Родине.

10-е августа

Сейчас вбежали к нам во двор два  немецких солдата. Держатся за штаны, приседают и вопят: «Аборт! Аборт!». Я этого слова по-немецки не знаю, что они хотят, не пойму. На вопли их выбежала Вера Ивановна из сарая – доила там козу – и показала им уборную. И смех, и грех.

11-е августа

Немцы грабят крестьян, забирают у них яйца, масло, са-ло, коров и отправляют всё это на фронт, своей армии. Как ни приду в деревню, так слышу одни жалобы: у кого кабана за-брали, у кого корову, а кого и без коня оставили.
А тут ещё немецкое чиновничество со своей охраной, жандармами и полицейскими, сели на шею крестьян. И каж-дый не только сам жрёт до отвала, но и посылает в Германию, своей семье. Жилец Веры Ивановны герр гауптман  тоже не промах какой-нибудь. К двери его дома сегодня подъехала лошадь, запряженная в небольшую тележку. Его прислуга Ксюша и возница стали грузить в неё ящики с надписью «форзихтиг». Сам герр стоял тут же, наблюдая за погрузкой. Я с ребятишками как раз шла по тропинке со своего участка. Немец увидел меня с выводком, вынул из кармана галифе две карамельки и дал по одной моим детям. Он был сегодня до-вольный и добрый. Ещё бы! Он отправлял домой, своей фрау столько еды! На него, видно, напал стих поговорить с кем-нибудь. А тут я и подвернулась. Покуривая трубку, он достал из кармана кителя портмонет. Я сразу догадалась, что он хочет показать мне фотографии. И действительно, он подал мне три карточки. На одной – портрет дамы. Ничем не примечатель-ное лицо, вот разве что роговые очки бросаются в глаза. На второй карточке двое сыновей стоят тоже в очках, а на треть-ей – все трое с мамой в середине. Я спросила, почему у всех очки. Немец пожал плечами и сказал что-то невнятное – мешала трубка в зубах. Но одно слово «натур» я уловила и поняла смысл его ответа – от природы такие глаза, от рожде-ния.
Мне трудно всё-таки разговаривать с человеком, к кото-рому нет доброго чувства.
15-е августа

В саду дозревают яблоки, груши, сливы. И Вивьянка с женой тут как тут. Ходят от одной грушовки к другой, пробуют груши. Едят их с ножичка, срезая кожицу. Юра нарвал немцу корзину груш, и вскоре Вера Ивановна проводила их до ка-литки. Шла с немцами – меня как будто не видела, не поздо-ровалась даже. Обратно идет, от самой сирени кричит
– Добрый день, Лидия Николаевна!
Ну как это назвать? Перестраховкой? Остановилась возле меня с новостями. В Белостоке, оказывается, есть дом сирот. Немцам сейчас не до них, и они объявили, что будут разда-вать детей всем, кто хочет взять их на воспитание. Рассказы-вая об этом, Вера Ивановна негодовала: польки берут русских детишек и крестят в своём костеле, за что получают индуль-генции, отпущение грехов.
– Вы подумайте, Лидия Николаевна, вот ужас! Наши, православные, становятся католиками! Я завтра же еду в Бе-лосток, хочу взять девочку. Как вы смотрите на мою затею?
Сердясь на неё – перестраховщицу, я сказала нравоучи-тельно, придираясь к её словам:
– Вера Ивановна, взять чужого ребёнка  на воспитание – это не затея. Это ответственность за судьбу человека.
– Вы опять не понимаете меня?
– Понимаю. Но не разделю ваших мыслей. Не всё ли равно, кем будет сирота, православной или католичкой. Глав-ное для ребёнка, чтобы он попал в добрую порядочную семью и вырос честным – не лицемером. Ужаса вашего я в толк не возьму.
– Как?! Вам безразлично – русский он будет или поляк? Ну, знаете, с вами не поговорить по душам.
Она ушла от меня возмущенная, обиженная и «непоня-тая». Ну и пусть идёт к Люсе-«иезуитке». Она поймёт!

20-е августа

К моему удивлению, Вера Ивановна и в самом деле при-везла из Белостока девочку. Ей можно дать лет девять-десять. Звать её Шура, фамилия – Савченко. Я думала, что в доме Тиминских появится маленький хрупкий человечек. А тут ви-жу взрослую девчурку с беленькими косичками, голубогла-зую, с каким-то уж очень бледным и изнурённым личиком. Тяжёлое чувство осталось у меня после разговора с ней. Она не могла назвать ни города, ни деревни, где жила до войны. Моя трёхлетняя Светланка назовёт и город, и улицу, на кото-рой её дом стоит. А Шуре до войны было лет семь. Она с тру-дом назвала имена отца и матери, а кем были они, где рабо-тали, не могла вспомнить. На вопрос, как попала в Белосток, ответила, что приехала в этот город в пионерский лагерь. Мне кажется, что выросла она в детдоме, а маму с папой придума-ла себе, потому что хочет их иметь.
Я спросила, как ей жилось в Доме Сирот.
– У тёти Веры лучше, – сказала Шура, прижимая к себе куклу в нарядном платье и шляпке с вуалью, которую Вера Ивановна специально принесла для неё от Евцев. «Там куко-лок таких не было,– вздохнула она, – совочки да песок во дворе для маленьких. А я уж большая. У меня подружки бы-ли».
– Хорошие подружки были?
– Да. И плохие были.
– И немцы приходили к вам?
– Да, в белом.
– Почему же в белом?
– Они нас лечить приходили. Вот как в больнице доктор ведь в белом? Да? И немцы тоже в белом.
– Ну и как они вас лечили?
– Иголкой. Мы все плакали. А потом спали. Вот как уко-лют сюда, – Шура показала на локтевой сгиб левой руки, – а потом и конфетку дадут… Бай-бай-бай-бай, поскорее засыпай, – пропела она вдруг тоненьким голоском, укачивая куклу.
Вера Ивановна многозначительно посмотрела на меня и пальцем поманила в другую комнату. Там шёпотом сказала:
– Кровь из детишек выкачивали, изверги! Такие они там все худющие, страшно смотреть! Ну, Шуру-то я воскрешу, ко-нечно. У меня и витамины, и молоко козье. А другие погибнут. Малокровие, истощение…
Шла я к себе домой в раздумье. Как уживаются в одном человеке добро и зло? Многое в Вере Ивановне мне претит. И всё-таки она – человек добрый. Вот ведь и нас к себе взяла, и теперь девочку эту, Шуру.
В самом деле, что есть ещё, более прекрасное, чем спа-сение ребёнка?

21-е августа

Здравствуй, толстячок! О, какой ты у меня внушительный стал! И уже едва влезаешь в свой закуток. Ничего, я нашла для тебя новое местечко. Радуюсь, что наконец-то переписала в твои тетрадки все «зимние» листочки. Это те, которые наспех дома писала и припрятывала на денёк-другой за шка-фом. Но держать в комнате их небезопасно: вдруг эсэсовцы нагрянут… Пошарят и найдут записочки эти. Вот и лазила я в морозную стужу к тебе, друг мой, и совала в нутро твоё эти странички. Теперь переписано всё, и в тебе полный порядок.
Лето 43-го кончает свой бег. Август дарит нам всем своё последнее тепло. Много работы в саду. И ещё эти коробочки! Ох, и надоели они мне! А скоро мы и в деревню отправимся на рытьё картошки, так что встречи с тобой в ближайшее время не обещаю. А может, и загляну: я ведь люблю погово-рить с тобой. И частенько плачу здесь. Причины? О, они раз-ные.
А пока лежи в новом «тайнике» и будь спокоен: здесь никто не отыщет. До свидания.
П.С. (О Шуре два слова: она всё время у нас, с нами, иг-рает с ребятишками. И я могу с лёгким сердцем клеить коро-бочки. Но вот беда: курочка в сарае снесла яйцо, и Шура при-несла его мне.
– Тётя Лида, сварите Серёже.
Я говорю:
– Снеси яичко Вере Ивановне.
Шура в слёзы:
– Не хочу! У мамы много яичек в корзине. Хочу Серёже – он такой маленький.)

24-е августа

Лето движется к концу. Вечерами, в ночь и по утрам уже бывает прохладно. Но днём ребятишки ещё бегают босиком. Они загорели, вытянулись. Светланка худенькая, но не боле-ет. А Серёжа, хоть и вырос на искусственном питании, но плотненький, крепыш, как и подобает быть мужчине.
Ах, если бы круглый год стояло тёплое летечко! Ах, если бы всегда была морковка, огурцы, помидоры, свежая картош-ка и яблоки! Увы! Впереди стужа. Я насушила фруктов на зи-му. Всё надеемся на жизнь, всё ждём своих освободителей. А где они сейчас, не знаем. Нет в Бельске теперь ни Бучека, ни Стефана. Мы снова в полном неведении, что творится на бе-лом свете. О происходящем на фронтах судим по разным приметам, например, по отношению к нам некоторых людей. Если эти некоторые люди к нам добры, значит, у наших на фронтах успехи, значит, наши гонят немцев. Вот соседка Марфа, скажем, всё косилась на нас. И Веру Ивановну, кори-ла, что «коммунистку» пригрела в своём доме, а теперь язы-чок прикусила и даже стала здороваться с нами. Мы с тётуш-кой считаем это доброй приметой. А Елизавета Семёновна Евец передала с Верой Ивановной рыбий жир для Светланки. Мы снова воспряли духом – добрая примета.
На днях, проводив Варвару Фоминичну, я возвращалась домой и лицом к лицу столкнулась с Плоцкой. Встреча эта была неожиданной и неприятной для меня. Она сделала нас с тётушкой поломойками. Я хотела пройти мимо, но Плоцкая с милой улыбкой поклонилась мне и, приостановившись, спро-сила, как я живу, и как растут мои дети. И это её доброе при-ветствие я тоже связала с событиями на фронте.
Есть, конечно, и бескорыстно добрые люди. Бирюля, например, Варвара Фоминична, доктор Колосовский, Стефан, Бучек. Сколько их! Они всегда одинаковы. Их отношение к нам не зависит от удач или от неудач наших войск. Все эти Марфы, Плоцкие, Евцы не имеют  с ними ничего общего. Они держат нос по ветру. Они – флюгеры. Но мы всё-таки благо-дарны им: по их отношению к нам судим о дыхании ветра с полей войны.
Теперешняя озлобленность немцев – тоже хорошая примета, но мирным жителям от неё не поздоровится. Рас-стреляны евреи, канули в неизвестность Бучек и Стефан. А сегодня я видела, как везли наших советских женщин из Гай-новки, а куда везли, они и сами не знают. Повозки их остано-вились возле нашего дома. Солдат, сопровождавший их, зако-вылял в наш двор, а женщины, увидев меня в палисаднике, попросили дать им воды. Я притащила им целое ведро, узнав, кто они, дала им добрый совет удрать с подвод на какой-нибудь остановке близь леса – конвоир-то у них один, да и тот хромой. Одна женщина выставила мне на показ свои ноги, и я ужаснулась: на ногах у неё, как у пасущихся коней, были пу-ты, только железные.
Вот и нас также повезут, может быть, хотя мы и не сосед-ствуем с Беловежью.

25-е августа

Я давеча писала о людях-флюгерах. К ним я не могу от-нести Веру Ивановну. Она нас искренне жалеет, не хочет нам зла. Но её беспредельная боязнь немцев и «иезуитов» меня злит. Она, как увидит кого-нибудь из иезуитской семьи, стара-ется тут же встать к нам задом, даже разговаривает со мной с оглядкой с тех пор, как эта семейка поселилась в её доме.
Сами же «иезуиты», кроме Вадима Тарасовича, не прочь со мной поболтать. Вчера Елена Яковлевна остановила меня в саду и давай «обрабатывать». Она напала на товарища Ста-лина – он-де многих  честных людей загубил – и стала на все лады расхваливать немцев. По словам её выходило, что они чуть ли не гуманисты, не сподвижники, взявшие на себя тя-жёлое бремя спасения народов Европы от смерти. Я возрази-ла ей, сказав, что Гитлер начал войну, и по вине его сейчас льётся кровь. Она вдруг разрыдалась и, захлёбываясь от слёз, стала снова клясть Сталина. Он предал смерти её мужа и бра-та. Людмила, её дочь, попытались успокоить мать, но та разо-шлась вовсю: вопила несуразное что-то, сверкая злющими глазами и потрясая кулаками.
Я жалею людей, когда они плачут. Но эту старую «иезу-итку» мне не жаль. Уж больно в ней много злобы, мститель-ных чувств. У неё погибли родные. Конечно, это её трагедия. Но зачем же сейчас из-за этой личной трагедии оправдывать зверство фашизма? Оправдывать убийство тысячи тысяч лю-дей на войне, начатой Гитлером?
После такой истеричной сцены я с детьми стараюсь дер-жаться от неё подальше. Но она с дочерью, я это иногда вижу, суют моим крохам то кусок булки, то конфетку. Женщины-матери остаются матерями. Не все, конечно, но большинство.
Муж Людмилы не замечает меня. Наверное, он чувству-ет, что я его презираю. Мне кажется, что он и сам-то себя презирает. Не может не презирать! Ведь понимает же чело-век, кем он стал.

3-е сентября

На неделе забежали к нам Анечка с Клавой. Сестрицы имели постный вид, не щебетали, как птички, не прихораши-вались перед зеркалом. Я ждала от них печальных вестей. Но неожиданно на моих глазах они расцвели, заулыбались и по-ведали мне о победах наших  под Курском и Орлом.
– Так что же вы кислые-то пришли? Напугали как! – накинулась я на них. – Ведь победа! К нам идут!
– Как будто тебе жить не хочется! – плаксивым голоском воскликнула Анечка. – Ну, придут! Конечно, придут! Мы те-перь и не сомневаемся. А нас уж не будет в живых… Немцы звереют.
Я и сама думала так же, как они, и всё-таки стала успо-каивать сестёр.
– Может быть, и пройдёт над нами гроза, – сказала я. Разве можно уничтожить всех советских людей?
– Ты уцелеешь. Ты под боком начальника полиции жи-вёшь и рядом с тобой – немец, туз бубновый. Они тебя под своими кителями спрячут, – не то, шутя, не то серьёзно сказа-ла Анечка. – Да и хозяйка в случае чего тебя выкупит.
Я возмутилась до глубины души. Мне даже разговари-вать с ними расхотелось, не то чтобы убеждать, что ни с тем, ни с другим у меня никаких контактов нет, и что хозяйка моя не так уж богата, чтобы выкупать людей. Взглянув на моё ли-цо, Анечка вдруг фыркнула. Наверное, оно у меня было рас-палённым, чересчур взбешенным.
– Ну, ты чего это? Я смеюсь! Учительница, а не понима-ешь юмора!
Уходя от нас, сёстры снова сделали свои физиономии постными и мне наказали, чтобы я на улице не очень «свети-лась»: не нужно досаждать врагам весёлым видом. Вот до че-го додумались!
12-е сентября

Всю эту неделю ходила копать картошку в деревню Раёк. Работала в двух семьях: у Евы Касьяновны и тёти Адарьи. За-работала на зиму с лихвой. И два мешка вырыла на своём участке. В нормальное время нам бы хватило своей, а сейчас, когда нет круп, макарон и мало хлеба, картошка в разных ви-дах пойдёт и на завтрак, и на обед, и на ужин. Полмешка дам Бирюле за подаренную блузку. Да и поросёнка-заморыша надо кормить с месяц, а то с травы-то тощенький он и не рас-тёт совсем.
Что-то побаливает поясница – то ли от того, что долго в наклонку  работала, то ли – корзины тяжёлые таскала. А бе-гать-то пришлось как! Тётушка утром с работы – я в деревню, и всё бегом дую. А к вечеру несусь, как угорелая, обратно до-мой – тётушке снова в Ландарт идти на уборку.
Дядя Силантий, муж Евы Касьяновны, всё спрашивал меня, когда же придут Советы. Я уверяла его, что скоро при-дут, а он недоверчиво крутил головой и повторял: «пока Сове-ты сюда возвернутся, нас немец побьёт усих». Ева Касьяновна боязливо крестилась, говоря:
– Далось тебе – побьют. Да за что нас убивать-то? Вон сколько всякого добра дерут с нас! Кто на них работать будет? Кто кормить их будет?
Сын их, подросток лет пятнадцати, посмеивался над от-цом: «У страха глаза-то во какие!». Он поддакивал мне, веря, как и я, в скорый приход русских и, пугая родителей, говорил, что пойдёт с ними отвоёвывать Варшаву.
В последние  три дня похолодало, подул студеный вете-рок, а вчера после обеда и дождь заморосил. Мы заканчивали работу и все промокли до нитки. Я бежала домой в мокрой одежонке, но ничего, простуды не чувствую. А сегодня благо-дать: снова солнышко и тихо. Я вывела свой выводок в сад. Ведь скоро нагрянет промозглая осень с нудными дождями, сиверком и противной холодной слякотью, и всё – уже не по-гуляешь. Разыгрались мои ребятишки на пожухлой траве, ра-ды теплу.  Я, прислонившись к яблоньке, читала Блока. Не-слышно подошел ко мне герр гауптман. Давно я не видела его. В руках он держал книжечку, в зубах – неизменную труб-ку. Он кивнул мне головой и сквозь зубы процедил:
– Я, руссиш ист швайн.
Я набралась смелости, смотрю ему в глаза и говорю:
– Найн, найн! Варум руссиш швайн? Руссиш ист гут!
– О, я, я! – засмеялся он.  – авер  руссиш ист швайн!
Моё лицо пылало от негодования, немец, прежде такой корректный, ни с того-ни с сего, вздумал ругаться. Что ему сказать? Как защититься? В эту минуту, очень тяжелую для меня минуту оскорбленности, я увидела Веру Ивановну, спус-кавшуюся в сад со своего крыльца. Я закричала ей, что немец называет всех русских свиньями. Вера Ивановна с испуган-ным лицом подошла к нам, с поклоном поздоровалась с немцем, вглядываясь в него, не пьян ли он. А немец, добро-душно похлопывая  по своей книжке, снова повторил: «Рус-сиш ист швайн». Вера Ивановна расхохоталась.
– Он говорит, что русский язык тяжёлый. Это у него сло-варь в руках.
У меня отлегло от сердца. Вот старый куряка! Говорит с этой трубкой во рту и не поймешь, то ли он «швер» произно-сит, то ли «швайн». Глотает окончания.
У меня давнишнее предубеждение к этому слову: «сви-нья» у немцев – самое худое ругательство.

3-е октября

Сегодня тётушка пришла с работы с распухшей губой и воспалёнными глазами. Её ударила по лицу немка за то, что она не протерла на листьях фикуса пыльцу. Бедная моя тё-тушка! Она, видно, долго плакала, и у неё отекли глаза. Глядя на неё, я и сама расплакалась, а за мной пустились в рёв и Светланка с Серёжей. Господи! Да когда же кончится война?
Заплаканная, пошла за водой и у колодца встретились с Верой Ивановной. Я рассказала ей о садистке.
– Знаю я эту немку. Она сумашедшая. Что с неё взять? Её и Елизавета Семеновна боится, а Юра увидит – и в сторо-ну.
«Что с неё взять?» Такое рассуждение Веры Ивановны возмутило меня. Я крикнула со злостью:
– В сумашедший дом посадить! На цепи держать! Вот что нужно с ней сделать. Да и не только с ней – всех их вме-сте с их Гитлером. Все они убийцы и психи. Вон как пана Бу-чека изувечили!
– Пан Бучек сам виноват, уж больно гонористый. Нет, Лидия Николаевна, с волками жить – по-волчьи выть!
Как она меня злит! Невозможно без валерьянки разгова-ривать с ней. Я вспылила.
– По-вашему, мы все будем виноваты, если нас убьют? И брат Елизаветы Семеновны виноват, что его расстреляли, и Бучек, что его избили, и Владимир Львович виноват, что ему зуб выбили, и тётушка, и все евреи, что их убили, и детишки их виноваты. Так, по-вашему? А кто же не виноват? Немцы? Вы? «Иезуиты»?
Вера Ивановна  закрыла мне рот своей рукой и промол-чала. А что она могла сказать?

 
8-е октября

Ходила в Раёк за кормёжкой. В обмен на два куска мыла  дали мне три литра молока, хлеба коврижку и небольшой сыр. Мне, молодой, просить милостыню стыдно. Это уже тётушки-но дело. Но, увидев меня из окон своих хат, крестьянки выбе-гают на крыльцо, подзывают меня к себе и сами кладут в мою сумку куски хлеба, сала и сыра, расспрашивая при этом о жизни в городе, что слышно о войне и, конечно, как всегда, жалуясь на немцев. Снова вороги переписывают, сколько у кого коров, лошадей, овец, свиней и даже гусей и кур. Старо-ста деревни прочитал на сходке приказ начальника Ландрата о запрещении продавать на сторону мясо, зерно и молочные продукты. За ослушание – тюрьма, штраф.
Ева Касьяновна, наливая мне молоко в бидон, попроси-ла, чтобы я припрятала его в сумку. Дядя Силантий усмехнул-ся в свою рыженьую бородку.
– Як жа! Спасет нас яе сумка! Ты в кусты сховай посу-динку-то, як немца  завидишь, – посоветовал он мне.
Он, видно, осторожней Евы Касьяновны и боязливей её. Случилось мне в жатву прожить у них с неделю. Наслушалась я тогда его утренних и вечерних молитв. Ложась спать, он каждый раз благодарил Бога, что дал им Господь прожить ещё день. А утром благодарил Бога за прожитую ночь. Я всё сомневалась, серьёзно он молился или валял дурака. Видно, молился по-настоящему, потому что в глазах его, умных и зорких, не отражалось ни лукавинки, ни смешинки, одно лишь благонравие светилось в них.
На лицо он мне не нравится: скуластенький, коротконо-сый. Вот только глаза одни и хороши. Но ростом, статностью дядя Силантий превзошел многих мужиков деревни. Сын их Василий унаследовал привлекательность матери и отцовские глаза, не по возрасту развит физически, считает себя мужчи-ной и не прочь даже за мной поухаживать. Я часто ловлю его взор на своей груди и вижу, как рдеет парнишка.
Приятно мне бывать в этой семье и разговаривать со всеми.
Но каждый раз, уходя от них, я чувствовала, что у них есть какая-то тайна от меня. Начнёт Ева Касьяновна говорить о своих детях, а дядя Силантий зашипит на неё – молчи, мол. И сегодня я ушла от них  с тем же чувством чего-то не доска-занного Евой Касьяновной.
Шла я по тропинке, вдоль придорожных кустов с опас-кой. Я торопилась – меня ждали дети и коробочки. Осень уже чувствовалась во всём: в прохладности воздуха, желтизне де-ревьев и пожухлости трав, в поведении птиц над ярко-зеленой озимью. Слетаются грачи в стаи, кружатся над ржаными всходами, кричат, будто прощаются с белорусским краем и со мной. Так мне казалось: я ведь одна была там, среди пашен, под чёрной их кричащей оравой. Мне тоже захотелось им крикнуть: «Прощайте, птицы!» Но я закричала по-ихнему: «Кар! Кар! Кар!» – благо меня никто не слышит. Почему так тянет поорать, когда остаёшься одна среди леса или полей?
Но оказалось, что там, в поле, я была не одна. По дороге навстречу мне мчался на мотоцикле немец. Я быстро поста-вила бидон в кусты и, как ни в чём ни бывало, продолжаю ид-ти. Поравнялись. Смотрю, за рулём сидит в чёрной блестящей кожанке немец-агроном. Я его видела не один раз. Он совал нос и в наш двор, в свинарники Веры Ивановны и пана Ор-ловского, ощупывая острым взглядом каждый дровяной са-раишко, прислушиваясь, не мукнет ли откуда, не хрюкнет ли, принюхивался, не потянет ли с дровника навозцем. Всё хотел обложить налогом и наш дом, да не удавалось ему поймать никого: придёт к нам во двор, а Вера Ивановна, Орловский и Маша Горесь уже забили своих свиней и хлева вычистили. И всё-таки одного кабанчика не уберегла Вера Ивановна – за-писал его немец.
Агроном проехал мимо меня, лишь слегка притормозив машину.
Я вернулась назад, чтобы взять бидон. Но, увы! Бидон пропал. Я искала его, ходила вдоль кустов и ползала на коле-нях, обшаривая руками высокие стебли высохшей травы, – нет бидона и всё тут! Как я  кляла немцев! Как ругала себя, что не заметила, где поставила бидон. Наконец поднялась с колен, стою в полном недоумении. Вот-вот заплачу, а бидон за кусточком рядом поджидает меня. Прослезилась я даже, поднимая этот злосчастный бидон.
Ребятишки мои набросились на молоко, как голодные волчата. А мы с тётушкой, как всегда, стали пить чаёк с саха-рином и вкусным деревенским хлебом.

22-е октября

Всё это время усердно делала коробочки и перевыпол-нила нор-му. Хорошо бы за работу получить побольше мыла. Марки – это пустое дело.
В доме у нас холодно, надеваем пальто. У нас дров ни полена, даже подогреть чай скоро будет нечем. А кипятить воду я уже неделю хожу к Вере Ивановне.
Придётся снова просить у Марии Алексеевны  Садович дровишек.
Ходила я как-то опять в Раёк. Мне нужно было взять но-сочки и варежки для детей, которые обещала связать тётя Адарья. Собирает она на стол мне поесть да как зальётся сле-зами! Я испугалась. Думаю, не случилось ли что с сыном её в лесу. Нет, живой он, но домой давно не заглядывает. И вот разголосилась тётка Адарья, не уйму никак.
– И кто вас там накормит, колосики вы  мои? Кто пости-рает? До косточек заедят вас воши! У-у-у! Кровинушка ты моя родная!
– Тётя Адарья, – сказала я, – не беда, если и поголодают они там, если и вши поедят. Вот немцы не нашли бы их.
Вытирая передником слёзы и сморкаясь в него, тётя Ада-рья перекрестилась.
– Слава  Господу Богу! Германец в самую-то глубь не шастает, духу не хватает. Робеет. С пушками «агромадными»,  а робеет.
– Тётя Адарья, может, знаете, а женщины там есть? – спросила я.
– А на что тебе знать-то? Не хочешь ли тудой, к мужи-кам-то? Стосковалась? Нет, касатушка, не бабье это дело!
– Почему не бабье? На войне женщина очень нужна. И постирать может, и раны, случается, перевяжет.
– Вот ты, к примеру, подашься к ним. А куда ж ты птен-цов своих денешь? Не котята они. И тётенька твоя старенькая, не справиться ей одной-то.
– К вам приведу. Согласны?
Она замахала руками, сделав сердитое лицо. Я успокои-ла её, сказав, что пошутила.
Пробыла я у неё часа два, ждала, когда спечётся хлеб. Явилась домой с носками, варежками, молоком и ещё тёплым печевом.

25-е октября

Сегодня неожиданно для нас явилась к нам немка Мар-та, которая живёт в смежной квартире с герр гауптманом. Ли-цо у неё бледное, заплаканное – муж её едет на фронт. Я ста-ла утешать её, привела себя в пример: вот, мол, третий год живу одна, двое детей, трудно. И всем, мол, сейчас тяжело. Она в отчаянии заламывала руки, рыдала, и всё говорила что-то о братьях своих и матери. Я уловила, что два брата её по-гибли под  Сталинградом, а третий вернулся искалеченным, и мать сейчас болеет от этих потрясений.
Вот сколько горя на земле! По-немецки я свободно не говорю, но, как могла, сказала, что война народам не нужна, что начал её Гитлер, что из-за него теперь море крови льётся. Сказала так и жду терпеливо: ударит она меня сейчас за Гит-лера, а потом пойдёт и доложит обо мне, кому следует. Вот тогда я и пропала! Нет, не ударила и никуда не пошла, только посмотрела на меня сквозь слёзы внимательно и с жаром вос-кликнула:
– Я, я! Хоте зиндшвере Цайтен! Швере Цайтен!
Наплакавшись, немка позвала меня к себе. Я не хотела видеть её мужа – мне он противен был со своим «Хайль Гит-лер!» Немка, правда, тоже кричала «Хайль!», но она сейчас в таком горе, такая жалкая. Оказалось, муж её ушел по делам, и я пошла к ней. Она сказала, что уезжает из Бельска домой, в Берлин, и поэтому оставляет мне цветы свои в жёлтых гор-шочках, большой эмалированный таз и ведро. Я поблагодари-ла её, и всё это богатство унесла в свою хижину.
К вечеру Марта с мужем вышли из дома с небольшими чемоданчиками и уже не вернулись. Кто они, эти двое? Чув-ствую, что не из  породы Вивьянки. Этот при случае повезёт из Бельска целые горы награбленного добра. Только дворец свой с колоннами, выстроенный задарма руками арестован-ных и евреев, не увезти ему. Взорвёт он его или, надеясь на возвращение, оставит? Посмотрим.

4-е ноября

Заболели мои ребятишки корюхой. Не бегают, не возят-ся. Клонит их ко сну. Я уложила их в постель, и всё пела им про ёлочку. Как зайка под ней скакал и как её потом срубили под Новый год. И про птичку пела, которая не хочет жить в золочёной клетке. Сережа никак не мог уразуметь, как это птичка не хочет «клювать» конфетку – ведь  она такая «съяд-кая». Потом он стал капризничать, плакать и кричать: «Дай конфетку! Хотю конфетку!» Едва-едва я укачала их.
Хотела сесть за коробочки, но пришла Варвара Фоми-нична с радостной новостью: пан Бучек прислал письмо. Жив! Но где он, никак понять не можем: на конверте одни номера, одни цифры. Бучек просит прислать сухарей и табаку. У нас в доме ни одного сухарика. О табаке и говорить нечего – мы не курящие. У Варвары Фоминичны  хлебушка едва хватает на семью, табак стал роскошью, где его взять? Договорились ид-ти в деревню. Бучек! Бучек! Голодает он, несчастный! Разве бы стал он просить!
Но жив, жив!
Я сегодня плохо спала, и меня качает, словно пьяную, из стороны в сторону. И всё-таки, несмотря ни на что, какое это счастье – жизнь!
Хай жие Бучек!

7-е ноября

Живём среди врагов, голодновато, мёрзнем. А настрое-ние в этот день всё равно праздничное. Не хочется сидеть до-ма. Оставила ребятишек с тётушкой, а сама отправилась к Варваре Фоминичне. Восьмилетняя дочка её Баська и ма-ленький Вовка разыгрались в спальне, а мы в гостиной усе-лись за стол и в честь двадцать шестой годовщины Октябрь-ской  революции хватили по стакану самодельного яблочного вина. Мне сразу захотелось петь, и я затянула первое, что мне пришло на ум: «Итак, всё кончено, судьбой неумолимой я осуждён быть сиротой…» Не знаю, почему в такой весёлый, хмельной час мне пришла на память такая грустная  мелодия из оперы Доргомыжского. Был бы Иван Владимирович дома, сыграл бы что-нибудь на своей скрипке. Но его и Владимира Львовича, немец Вивьянка заста -вил работать в деревне.
К двум часам к Варваре Фоминичне пришли ученики, и я пошла домой. Возле ксендзовой усадьбы я остановилась и, об-ращаясь к забору, произнесла речь: «Здравствуй, дружище! Как ты поредел! Сколько дыр и заплат на твоём теле! Места-ми один скелет остался – столбы да жерди. Что делать! Ты уж прости, пожалуйста, нас, «советок», что мы раним тебя каж-дою зимой. Дров у нас нет, а доски твои так жарко горят и да-ют нам тепло. Скоро мы с тётушкой снова пожалуем к тебе тёмной ночью. Ты уж не трещи громко, не скрипи своими гвоздями, когда мы начнём рвать твоё платье. Прощай, доро-гой многоуважаемый забор! Приветствую твоё существова-ние, которое…Что это я говорю? Многоуважаемый-то – это ведь стол нет, шкап. Это Гаев воспевает его шкап более ста лет служил идеалам добра…Что это со мной? Куда меня несёт? Я, кажется, падаю…» Это была моя последняя мысль. Потом наступило полное забытье. Сколько я лежала в таком состоянии, не знаю. Думаю, что минуты три. Что это – вино? Или сердечный припадок?
Никому не скажу об этом.

10-е ноября

Вчера мы с Варварой Фоминичной ходили в Видово. В каждом доме показывали письмо Бучека и рассказывали, из-за чего немцы выслали его из Бельска. Никто из крестьян не отказал в куске хлеба. И в щепотке табака. Как добры люди! Как отзывчивы к чужому горю! Варвара Фоминична совала женщинам за хлеб то детскую рубашку с Васьки, то штанишки с Вовки, то шапочку, то просто игрушку. Но крестьянки за хлеб ничего не хотели брать и за каждую вещичку давали ей кто яичко, кто кусочек сала, кто бутылку молока. Сегодня су-шим хлеб и на днях вышлем Бучеку посылку.
Вера Ивановна ничего об этом не знает. Если бы она узнала, представляю, какой бы подняла крик, как бы заупре-кала  меня в неосторожности, в неосмотрительности, в забыв-чивости главного закона теперешней  жизни: «С волками жить – по-волчьи выть». И не преминула бы сказать, что из-за меня погибнут мои дети и все они, Тиминские. Премудрые пескари!

14-е ноября

Утром пришла  к нам Шура, вынула из кармана паль-тишка кусочек сахара и положила на стол. Я строгим голосом спросила, где она взяла этот сахар. Шура испуганно отшатну-лась от меня. Я видела, как побледнели её щёки, а кончик но-са стал совершенно белым, будто она только что его отморо-зила. Я отдала ей сахар обратно и сказала, что очень сержусь на неё за скверный её поступок.
– Дай мне сейчас же честное слово, что никогда не воз-мёшь чужого, – потребовала я.
Шура молчала– молчала и вдруг бросила мне с каким-то злым упрямством и вызовом:
– Не дам!
– Почему?
– Тётя Лида, – она заплакала. И, плача, излила мне свою детскую обиду на Тиминских: – Я не люблю их – они жадные. Они же знают, что вы бедные, у вас нет сахара, а у них много. Тётя Вера и от меня прячет, запирает всё, будто я воровка. А я, у кого много, всего много, всё равно возьму!
Она выкрикнула последние слова запальчиво, с полной убеждённостью в своей правоте. Я хорошо поняла её. Ма-ленький человек имеет истинное святое представление о че-ловеколюбии, о чём многие взрослые не считают нужным помнить. И всё же я постаралась переубедить Шуру. Я сказа-ла, что Вера Ивановна дала нам жилище, участок земли, мы пользуемся её садом, рвём ягоды, яблоки.
– Она и тебя взяла, Шура, и ты здесь неплохо живёшь, – убеждала я её. Вон, какое красивое платье она тебе сшила. И валенки она тебе купила…
Мне кажется, что я сумела смягчить Шурину обиду. Но сахар она так и не вернула Вере Ивановне. Мои ребятишки предали её. Сын подошёл ко мне и признался:
– Мама, а мы сахаёк лизали!
Боюсь, что Шура не подойдёт к семье Тиминских. Летом в саду я не раз слышала, как муштруют её Вера Ивановна и Юра, за каждый пустяк читают ей морали. Вера Ивановна уже ей и клички дала: «Неряха», «Грязнуля», «Лентяйка». Что ж, это проще, чем воспитать в ней чистоплотность и трудолюбие. Шура едва читает по слогам, писать за войну совсем разучи-лась, к тому же у неё крайне ослабевшая память. Вера Ива-новна ещё в сентябре говорила, что начнёт с ней заниматься, но увы! – ни с места. Больше внимания она уделяет своему поросёнку, чем Шуре. И я решила сама взяться за её обуче-ние. Достала у одной девочки букварь и по два часа в день за-нималась с Шурой.

2-е декабря

Уже неделю в Бельске орудуют каратели. Пишу это на обложке Шуриной исписанной тетради. Пишу бисерным по-черком, с титлами. Я одна могу понять такое письмо.
Нам страшно. Мы, все девять советских семей, в жутком, трепетном ожидании чёрной машины гестапо. На ней увозят людей в неизвестность. Вера Ивановна прибежала нам шеп-нуть, кого уже взяли. Из наших знакомых увезли нашего за-вуча Антиховича с женой и двумя детишками, знакомого нам ксендза Збитовского с сестрой, врача Осмульского и сына его с семьёй, парикмахера Яскевича с семьёй и учительницу пани Котляровску с мужем и детьми. За что их всех арестовали, ни-кто не знает, даже «мама» Полина. Она тоже прибежала к нам на секундочку сказать, чтобы мы были готовы ко всему. Мы с тётушкой пали духом, ничего себе не варим. Пожуём сухариков, попьём водички и всё. И сухари уже на исходе. В деревню идти боимся. Ребятишки голодные, без молока. Се-годня насобирала в саду хворосту, испекла им на сковородке лепёшку.
Живём как в осаде. Один бы уж конец!

8-е декабря

Тяжело писать о таком варварстве. Восемь семей с ма-ленькими детьми расстреляли в Августовском лесу. Я  знаю этот лес. Вдоль опушки его я ходила в Залесье. Не могу пи-сать. За что их ?

9-е декабря

Утром приходила Вера Ивановна. Она, видно, все эти дни тяжело переживала за нас. Расцеловала Серёжу и Светланку, дала им по кусочку сахара и по тёплой лепёшке.
– Знаете, почём в Белостоке на рынке сахар? Вам, Лидия Николаевна, нужно полгода клеить коробочки, чтобы купить кило (Вера Ивановна хотела отвлечь от тяжёлых мыслей). Сестра Володи два кольца поменяла мои на него…
Я поблагодарила её за сахар.
– Шуру благодарите. Смотрю, пьёт чай, а сахарочек в ку-лачке зажала. Я поругала её, зачем кусок мусолит, а она и го-ворит: «Я Серёже снесу, он такой маленький…» Она добрей меня, моя Шура. Я уж вам покаюсь. Знаете, такая жизнь ужасная…
Она заплакала. Я не хотела поднимать разговор о новых зверствах фашистов. А интересно, что она теперь скажет? Неужели опять будет винить убитых, а не убийц?
13-е декабря

Солнышко проглянуло из-за сумрачных облаков, ветер притих. Я одела своих птенцов и вышла с ними в сад. Там уже прогуливались две «иезуитки» с упитанной розовощёкой Ирочкой. У меня было желание отвернуться от них при встре-че, показать им своё презрение.  Но какой переворот в исто-рии произошёл бы? Ровно никакого! А на себя и детей я могла бы навлечь беду. Я дала слово не лезть на рожон. Поздорова-лись вместе, и Елена Яковлевна сразу полезла ко мне  с во-просами:
– Слышали, что произошло в городе? Жалеете их, ко-нечно? Сами они виноваты! Зачем за спиной властей уста-навливать связь с Варшавой? Зачем вносить членские взно-сы? Зачем понадобились им доллары?  Зачем вербовать лю-дей в профсоюз?
Старуха разволновалась. После каждого своего вопроса она останавливалась и пялила на меня недобрые глаза.
«Иезуитка» Людмила трогала мать за плечо и всё повто-ряла:
– Мама, ну зачем вы?! Всё равно нас не поймут! У них ведь своя правда. Мама, успокойтесь!
Не знаю, чем бы закончилась моя прогулка с детьми, ес-ли бы не Вера Ивановна. Стоя на крыльце, она прислушива-лась, что говорит старая «иезуитка» и, боясь, как бы не взду-мала ей перечить, как бы меня «не прорвало», крикнула мне:
– Лидия Николаевна, вас Капитолина Исаевна зовёт обедать.
Я обрадовалась этому зову, как спасению, взяла за руки ребятишек и быстро ушла от надоедливой старухи, фашист-ской подпевалы.
А дома нет ни обеда, ни самой тётушки. Вот так, обманув меня, Вера Ивановна отвела от меня возможную грозу.

18-е декабря

Зима стоит не холодная, но печурку топить всё равно надо. Владимир Львович привёз из Орли на одной лошади двое саней дров. Вера Ивановна поделила их пополам с нами. Теперь хоть руки не мёрзнут, когда делаю коробочки. Конеч-но, ни пальто, ни сшитые сапожки мы не снимаем в доме. Я приберегаю дрова на январь и февраль месяцы, когда придут седые морозы.
Городок наш притих в траурной скорби. Тяжело ходить мимо ксендзовой усадьбы и смотреть в пустующие окна его дома. Совсем недавно в нём жили неплохие люди. Они что-то делали во вред немцам, а мы об этом ничего не знали. Ксендз этот, выручивший когда-то меня молоком, говорят, был ак-тивным участником подготовки восстания поляков в Варшаве. Почти у всех расстрелянных немцы нашли доллары и заподо-зрили их в связи с Америкой. Мне трудно всё это понять. Как можно связаться с Америкой в такое время?
Тяжело на сердце от мысли, что где-то сейчас каратели расстреливают невинных людей.
Посылку с сухарями и табаком Бучеку послали и просили его сообщить о получении, но он молчит. Может быть, и его уже нет в живых? О Стефане тоже ни слуху – ни духу.
Что нас ждёт впереди? Мы устали, очень устали ждать.

25-е декабря

Вчера мы – Вера Ивановна, пан Орловский, Маша Го-ресь и я – договорились колоть своих поросят. Кормить их не-чем, да и Новый год подходит.
Позвали убойщика дядю Кузьму, мужа Марфы, и в ско-ром времени раздался из хлева Веры Ивановны ужасающий визг. Я не выдержала и убежала со двора домой. Заколов трёх поросят, дядя Кузьма пришел к нам, к последней своей жерт-ве, нашей Машке – заморышу. Он коротко бросил мне:
– Пойдём, будешь держать ноги!
Боже мой! Держать ноги! Я наотрез отказалась, сказав, что мне страшно и жалко свою хрюшу. На нож дяди Кузьмы и смотреть-то боялась.
Дядя Кузьма стал стыдить меня:
– Трусиха! А ещё «советка»! На фронте у вас и девки во-юют. Сестрицы милосердия раны кровавые перевязывают, всё сделают, как тебе надо. А ты такая неженка! Рази так можно! Ну, что ж с тобой делать, помоги хоть ноги ей связать.
Как брыкалась наша хрюша, как визжала! Я снова пу-стилась в позорное бегство. На этот раз ушла на вышку к Ма-ше Горесь. Пришла домой, когда дядя Кузьма доскабливал нашу опалённую Машку.
Финал нашего «беззакония» был очень плачевным для нас. Герр гауптман, видно, слышал поросячий концерт и дал знать, кому следует. Вечером к нам нагрянули немцы, забра-ли у нас половинку мяса  и оштрафовали Веру Ивановну, как хозяйку дома и двора, на двести марок за убой скота без раз-решения властей. Вера Ивановна поклялась  не заводить больше ни одной «животины».

 
1944 год


5-е января

Вот снова обновился год, и все мы стали старше. А войне и конца нет, и всё опаснее и страшнее становится жить. Даже новогодний вечер не прошёл у меня спокойно.
Вера Ивановна позвала нас в гости, сказав, что «иезуи-тов» у неё не будет. У них самих собираются гости. Немцы, конечно.
В долгую холодную зиму так хочется хоть раз посидеть, раздевшись, в тёплой комнате за столом, покрытым бело-снежной скатертью, в кругу своих знакомых и в разговоре с ними забыться от всех своих нужд и бед.
Часа два у нас с тётушкой шли самые серьёзные перего-воры, идти ей к Тиминским или нет. К радости Светланки, ка-нитель эта закончилась согласием её «взглянуть на украшен-ную ёлку».
В разгаре новогоднего веселья кто-то вдруг постучал в окошко гостиной, где мы все сидели. Вера Ивановна пошла открывать дверь, думая, что пришли соседи Орловские. Но в комнату к нам ввалились два «волка»,  только  каждый «волк» стоял на двух человеческих ногах и говорил челове-ческим голосом. Волчьи маски с оскаленными зубами и шу-бы, вывернутые наизнанку, сильно напугали моих ребятишек. Дети, плача, спрятались за меня, вцепившись в моё платье, дрожат.
– Мама, укусят! Я боюсь! – закричала Светланка.
«Волки» кусаться не стали, уселись за стол, от еды отка-зались, а выпить согласились. Один стаканчик осушили, вто-рой, третий…
Я решила уйти подальше от греха. Взяла ребятишек, по-звала тётушку , и мы пошли к двери. И вдруг один «волк» как заорёт:
– Куда? Обратно, женщины! Никому не позволю!
Да как стукнет кулачищем по столу, аж вся посуда зазве-нела, а рюмки на ножках попадали. Я по голосу узнала, кто это кричит. Это был «иезуит» Вадим Тарасович. Мы с тётуш-кой остановились в нерешительности. Он сдвинул маску на лоб, вышел из-за стола и шагнул ко мне.
– Уже на шесток? Рано! Ну-ка, ну-ка, вернитесь. Я с вами побеседовать желаю.
Он слегка подтолкнул меня в спину, заставил сесть. Тё-тушка с детишками встала позади стула.
– Я вас спросить хочу давно. Куда вы мужа своего пряче-те? А? Где он? Где?
Вера Ивановна и Варвара Фоминична подмигивают мне, делают руками какие-то знаки. Я не могу понять, что они хо-тят от меня. Чтобы я молчала? Или скорее ушла? Я сижу, по-малкиваю. Какой уж тут разговор с пьяным в стельку? «Иезу-ита», видно, взбесило моё молчание. Опять как заорёт:
– В Беловеж  удрал? Ну! Если встречу его там, добра не ждите. Я не то, что его, родного отца не пожалею. Брата убью, если нам поперёк дороги встанет. А уж вам всем висеть на ве-рёвочке!
Пьян в стельку, на ногах едва держится, а говорит язы-ком фашиста вполне разумно.
– Господа, господа! – раздался вдруг голос Надежды Осиповны Бирюли. – Предлагаю тост за победу великой, непобедимой Германии!
«Иезуит» вместе со своим товарищем гаркнули: «Хайль!». Владимир Львович вручил им  по стаканчику вина, и все гости полезли с ними чокаться. А мы, пользуясь случа-ем, бросились в прихожую, где Вера Ивановна помогла нам поскорее одеть ребятишек. Накинули мы на себя пальтишки, и дай Бог ноги.
На другой день Вера Ивановна рассказала нам, что было после нашего ухода. Бирюля подняла тост за здоровье «вели-кого Гитлера». Потом Владимир Львович заиграл на гитаре «барыню», и все «волки» пустились в пляс.

23-е января

Господь Бог послал мне удивительное знакомство. Вчера я возвращалась от Варвары Фоминичны, и возле нашего дома остановил меня маленький тщедушный солдатик в новенькой немецкой форме. Он спросил, как меня зовут. Я назвала себя, а солдатик в ответ сказал «Пауль». Я порывалась идти домой, он не пускает и всякие вопросы задаёт: в какой квартире я живу? С кем живу? Полька я или белорусска? Узнав всё это, солдатик отпустил меня, навязавшись к нам в гости.

27-е января

Вчера вечером приходил к нам Пауль. Он по-свойски разделся, прошёл вперед, положил на стол что-то, завёрнутое в бумагу, и сел на стул по-хозяйски, без приглашения. В первую встречу с ним в надвигавшихся сумерках я не рас-смотрела его лица, а теперь при свете он показался мне не-молодым. Ему определённо за сорок. Ребятишки мои спрята-лись за моей спиной, посматривая на «дядю-немца» насторо-женно и сердито. Они знают, что такие «дяди» – люди пло-хие, с ними воюет их папа.
Пауль принёс им конфет, сахару и высохшие остатки до-машнего торта. Он недавно ездил в Германию, домой, на по-бывку. Торт испекла ему жена. Светланке с Серёжей, конеч-но, хочется сладкого, но из рук немца они ничего не взяли – только из моих. Солдатик Пауль так же, как герр гауптман, стал показывать мне семейные фотографии. Я принудила себя сделать заинтересованное лицо и посмотреть на снимки. Он в это время знакомился  с моей «библиотекой», взял учебник немецкого языка, полистал его, остановившись взглядом на портрете товарища Сталина на титульном листе, и сказал, что у них, в школах Германии, изучают английский. Помолчав, добавил, что это плохо. Если бы изучали русский, то он мог бы сейчас поговорить с «Лидией» на её родном языке. Пауль спросил, как звать моих детей,  и с большим  трудом повторил за мной: « Сехожя», «Шветляна». И всё качал головой, твер-дя, как и герр гауптман: «О, руссиш ист швер».
Я всё ждала, когда он уйдёт, а он сидит, посматривает то на меня, то на детей, подзывая их к себе. Ребятишки стоят в стороне, поглядывают на него исподлобья.
Я стала чистить картошку, растопила похолодевшую пе-чурку. На него не обращаю внимания. Вдруг слышу вопрос, где мой муж. Вопрос этот я от него ждала, ответила, что ниче-го не знаю о нём вот уже три года. Тяжёлый вздох в ответ и раздумчивое «Я, я, я». Солдатик ударился  в лирику. Сказал, что ему у нас очень нравится, что я с ребятишками напоми-наю ему его фрау и детей. Глаза у него повлажнели. Мне да-же его чуть-чуть жалко стало. Он, ведь, тоже чей-то сын, чей-то муж и чей-то папа. И мать, и жена, и дети, конечно, любят его и ждут домой. Всё так же, как у нас. А вот послали его на войну убивать русских, и он, если бы был на фронте, убивал их по закону войны. Убивал. Я внимательно  посмотрела на него, похож ли он на убийцу. Нет, не похож. Лицо у него самое обыкновенное, даже симпатичное, особенно когда он улыба-ется.
Он увидал в углу комнаты ящик с коробочками, взял од-ну в руки, рассматривал, и уж после спросил, для чего я делаю эти коробочки, кому и сколько мне за них платят. Узнав, сколько платят, сказал, что такой платы не хватит даже на покупку «одного приличного ботинка».
Так и дождался он моей тётушки. Она знала, что к нам должен придти немец и при виде его не удивилась. Здорова-ясь с ней, Пауль встал, улыбаясь и повторяя: «Мама, мама! Гут мама!». Поспела картошка. Надо кормить детей и тётуш-ку, а он всё сидит, и мне как-то стало не по себе. Что делать? Пришлось и его к столу приглашать. И он сел и ел с большим аппетитом нашу картошку и пил вместе с нами чай из души-цы. Ушёл в девятом часу. Господи, а вдруг он повадится к нам ходить?

5-е февраля

За это время ничего особенного не произошло. Один раз приходил Пауль. Явился он поздно вечером, после десяти. Принёс пачку настоящего чая и три кусочка сахара. Ребятиш-ки мои уже спали. Пауль постоял на пороге, спросил, как жи-вём. Мы сказали, что живём «лучше некуда». Он понял иро-нию, понимающе ухмыльнулся. Тётушка вышла его прово-дить. Он осветил своим фонариком кухню и постоял, прислу-шиваясь к чему-то. А потом тоненько пропищал: «пи-пи-пи», указывая на кладовку. Тётушка и я это «пи-пи-пи»  слышим постоянно и уж привыкли к нему так, что перестали замечать. И какие у нас водятся крысы, тётушка показала немцу паль-цами рук. Пауль обещал принести отраву. Как он об этом ска-зал? Он показал на свой рот, потом будто бы пожевал что-то и вдруг уронил голову на бок, закрыл глаза и повесил руки по швам. Тётушка смеялась, рассказывая мне, как он потешно изобразил подохших крыс.

8-е февраля

Здравствуйте, мои тетрадки!! Хорошие мои! Я пришла к вам записать о том, что произошло вчера – 7-го февраля 1944 года. Я ведь совершила подвиг, и мне хочется в честь себя прокричать «ура». Да-да, день этот останется в моей памяти как героический, потому что я в этот день выполнила нечто дерзновенное, что мне, откровенно говоря, несвойственно. Я всегда стараюсь быть честной перед собой и перед людьми. Знаю, что в мужестве уступаю многим своим ровесникам, и притворно играть в бесстрашие считаю глупостью и бахваль-ством. Постоянный страх перед фашистами и возможностью смерти не только не закалили мою душу, но, напротив, осла-били её, подорвали последние душевные силы. Нет, я не ве-рю, что можно привыкнуть к ужасам войны, к фашистам. Жить с фашистами рядом – это страшно. Но иногда хочется испытать себя на каком-то опасном деле, хочется увериться в себе, что ты, если и не отважная женщина, то, по крайней ме-ре, и не избалованная вконец барышня с заячьими повадками – «СОВЕТКА» всё-таки.
Фу, какой у тебя холодище! Даже в рукавицах руки мёрз-нут. Но быстренько, титлами…Потом перепишу.
Итак, пришла я в Раёк, чтобы поменять мыло на молоко и сыр. Посидела с часок в семье Евы Касьяновны и дяди Си-лантия и от них зашла к тёте Адарье. Сын её по-прежнему живёт в лесу и, по словам её, «цельный» месяц «глаз не ка-жет». Вот она и собралась к нему сама. Надела тёплую сте-ганку, на голову повязала новую шаль, на спину взгромоздила  заплечный мешок.
– Вот иду к нему. Не могу… Сны такие бачу – хворый он там лежит. А може, в Беловеж  подался? – Тётя  Адарья взглянула на меня с тревогой в глазах. – Да  и схватили его вороги, холера бы их!
В поход собралась, а сама то и дело за больную поясницу хватается и охает. Я сказала ей, что она не дойдет. Она выру-гала меня, послав мне «типун на язык». Выпустив меня на улицу, она подперла сенную дверь палкой и вышла ко мне че-рез двор. До поворота, где наши пути расходились, она шла бойко, а на углу вдруг остановилась и присела на ступеньку крыльца крайнего дома. Присесть-то присела, а  встать не может: вступила ей боль в самый «мосол». Я предложила пойти за неё. Она сначала  замахала  на меня руками – мол, куда уж мне! Но я стала настаивать на своём, и она в нереши-тельности спросила:
– А не заробеешь? Не возвернёшься?
– Да что вы, тётя Адарья! – обиделась я с виду, а душа-то у меня, действительно, уже в пятки ушла.
– Они ведь там хлебца ждут, – продолжала она. – Уж я тебе признаюсь – сегодня моя череда идти тудой. На про-шлой-то неделе ходил…да ты его все одно не знаешь. Бяда, вот с самого летечка маюсь. Хребтина болит и впрямь не до-берусь. Ступай, коли надумала, – разрешила она и сразу стала меня успокаивать: – Тут недалече, и никакой злой человек тебя не тронет.
Я сняла мешок с её спины, примерила на себя. не подхо-дит: я слишком тонка, мешок сваливается мне на поясницу и будет мешать идти. Тётя Адарья, кое-как поднявшись с крыль-ца, перекинула мне его через плечо. Три ковриги хлеба ока-зались у меня на груди, а другие три  – на спине.
Осталось теперь выслушать наставления тёти Адарьи. Она показала на видневшийся вдали лес, показала  дорогу, по которой я должна идти к нему, дала наказ обойти деревню Потехино, что за перевалом в низине скрывается, и, дойдя до леса, идти левым «бочком» его. Там на санях ко мне выедет парень в черной дубленке и серой мерлушковой ушанке. Па-рень скажет: «Садись – довезу», а я должна ответить: «Нет, я пеша». Вот тому парню я и должна отдать хлеб. Тётя Адарья уверяла меня, что ни немцев, ни полицаев я на пути не встре-чу. Они, если и поедут, то большаком, а мне проселками ша-гать надо. Но всё едино: смотреть «треба» а оба, чтоб в случае побросать хлебы в снег.
Я смело двинулась вперед, а тётя Адарья, прихватив мой бидон и сумку, похромала к своему дому.
Шла я довольно быстро и надеялась, что за час дойду до леса. Иду, иду, а лес не только не приближается ко мне, а, наоборот, будто отходит назад, пятится от меня. Пожалела я, что не спросила у тёти Адарьи, сколько же верст до него. Я то-ропила время, а оно как будто остановилось. Уже стала со-мневаться, дойду ли до цели. Дорога покатилась под гору, в стороне от меня осталась деревня Потехино. И снова вокруг белый рассыпчатый снег с торчащими кое-где кусточками.
Шла я уже долгих два часа, и, наконец, заметила, что расстояние между мной и соснами, стоявшими, как мне каза-лось, на самой кромке леса, стало сокращаться. Я ускорила шаг и вскоре дошла до этих сосен. Дошла и удивилась: между ними и лесом тянулось широкое поле. Почти бегом пробежав его, я грохнулась в снег от усталости.
Отдохнув, обогнула кромку леса слева и пошла вдоль этой кромки, как мне было указано. Деревья слегка покачи-вались на ветру. Здесь не было той полевой тишины: лес шу-мел, где-то поскрипывало, что-то гудело, подвывало. Мне стало страшно. Вдруг на меня нападут волки? Охоту в лесах запретили немцы, кто знает, сколько их здесь развелось. Шла и всё косилась в лесную глушь, всё прислушивалась. Неожи-данно навстречу мне вывернулась из кустов лошадь, запря-женная в сани. В санях сидел парень в шинели и черном ма-лахае. Одежда не та. Это меня встревожило. Но он сказал мне:
– Садись – подвезу!
– Нет, я пеша, – ответила я.
И мы оба засмеялись. Парень был самый обыкновенный, даже неказистый и не походил он на тех партизан, которых я представляла в своём воображении. Но это был первый жи-вой партизан, которого я видела наяву. Он удивился и обрадо-вался, узнав, что я «советка» и живу в городе, да ещё и рядом с Белостокским шоссе.
– Там немецкий гарнизон стоит, – сказал он. – Небось маршируют с песнями по улице гарнизонники? Сколько их, видели?
– Много, –  ответила я.
– Ну, сколько, примерно, человек?
– Не знаю, не считала.
– А ты посчитай! Рядами посчитай. Поняла?
Домой я шла налегке, но уже едва тащила ноги. Самой себе казалась дерзкой героиней. А тётя Адарья встретила ме-ня без всякого восторга, приветствий и слов благодарности. Для неё мой отважный поступок был лишь обыкновенной вы-ручкой. Она всплакнула, когда я передала ей, что сын её жив и здоров и скоро, может быть, навестит её.

14-е февраля

Утром тётушка в Ландрат спешит. Я дверь за ней закрою и за свои коробочки принимаюсь, пока ребятишки спят. В комнате холодище, печурка, как лёд, и я замерзаю до самых косточек. Однако, работа моя спорится и поутру хорошо меч-тается о лучших временах. Одного боюсь, как бы эти времена не остались только в моих мечтах. То, что сегодня случилось, убеждает именно в этом.
Половина седьмого. Вдруг слышу шорох и шаги за две-рью. Удивилась: так рано к нам ещё никто не приходил. От-крыла дверь. Стоит на крыльце Вера Ивановна с сильно рас-строенным лицом. Ворошу-ворошу быстренько свою память, уж не во мне ли причина её расстройства? Приготовилась вы-слушать очередное поучение. А она вместо этого, вдруг за-плакала горько-горько и обняла меня. Сердце моё защемило от предчувствия какой-то беды.
– Случилось что-нибудь с Владимиром Львовичем? С Юрой? Может быть, с Шурой? – с беспокойством спросила я.
В ответ она потянула меня на улицу, накинув на меня пальтишко.
Там у каждого дома стояли люди. Все они, закинув голо-вы кверху, смотрели в одну сторону – на северо-восток. Я вскрикнула, увидев в той стороне полыхающее небо и клубы чёрного дыма, вздымавшегося над горизонтом. Сомнений быть не могло: горела близкая нам и родная деревня Раёк.
Долго стояли мы в мрачном ожидании, когда пожар утихнет. А он разгорался всё сильней и сильней. Смотреть на бушевавшую огненную стихию было страшно даже отсюда, из города, а что же творилось там, в самом Райке? Дул холодный ветер. Продрогнув, мы пошли домой. Ребятишки мои ещё спали. Дома нам спокойно не сиделось, мы то и дело выска-кивали на улицу, снова и снова смотрели, не прояснилось ли небо над Райком.  Но видели его багряным. Целый день наблюдал наш городок за страшным пожарищем и пребывал в страхе. Люди сердцем чувствовали, что пожар возник не случайно. По радио немцы уже не раз предостерегающе ве-щали, что будут огнём карать крестьян за связь  с «лесными бандитами», и где-то уже пожгли их селения. Но вокруг Бель-ска пока всё было спокойно. И вот пришёл черёд Райку.
В бесконечном ужасе я восклицала:
– Где же теперь будут жить люди? Где же?
– Перебьют половину, – сказала Вера Ивановна.
Лицо её было бледным.
Вот и Бородичи сожгли, наверное. Полтора года нет из-вестий с тех мест, а я всё  пишу и Зайцам, и Барбаре и всё жду и жду ответной весточки.

17-е февраля

Повсюду в городе расклеены новые объявления немец-ких властей. На трёх языках в них написано, что в Райке «лесные бандиты» убили двух «зольдат фюрера». По распо-ряжению гестапо Бельска за смерть «зольдат» деревня Раёк сожжена. Мужское население с пятнадцатилетнего возраста расстреляно.
Такое устрашающее объявление красуется и на нашем заборе. Читала эти бесчеловечные строки и не могла пред-ставить себе мёртвыми дядю Силантия и сына его Василия. Да, дядя Силантий предвидел такую смерть – может быть, по-этому и молился так усердно. Но тщетно: не помогла молитва. Бедные, бедные вы мои! Невинные мученики фашизма! Как же вы перенесли такой кошмар смерти?! Читала строки страшного объявления и плакала в голос.
Костёлы и церковь сегодня переполнены людьми. Люди в горькой скорби молились за погибших и оставшихся в жи-вых вдов и сирот. Город пребывал в трауре.
Вера Ивановна повторяла в тоске, что этим дело не кон-чится: немцы непременно устроят расправу и с жителями го-рода. И все мы, сокрушённые жестокостью немцев, ожидали теперь этой зверской расправы.

20-е марта

Я снова трепетно держу в руках свою потрёпанную, сши-тую из нескольких обычных школьных тетрадочек уже тол-стенькую тетрадь, на обложке которой каллиграфически вы-ведено два заветных слова: «Дневник «советки»». «Советка» – это я, Лидия, Лиденька. Так ласково называл меня мой муж Александр. Называл… Где он сейчас? Жив ли? Воюет? Или уже там, под землёй? Господи, как это страшно! Ах, Саша, Саша! И зачем же мы сюда приехали? Неужто в России не нашлась бы для нас работа? Нельзя было отказаться? Конеч-но, и там сейчас война, и там немцы. Но в России я была бы у себя дома, своя. А здесь вот «советка», беженка. Так называ-ют нас местные жители: поляки, белорусы и евреи. И мы уже привыкли к этому прозвищу. По-моему, оно звучит по-дружески, не оскорбляет. И всё же… Впрочем, как же нас ещё называть?! Местные знают, что вместе с ними фашисты каз-нят и советских. У нас всех общая участь, и это единит нас.
Держу в руках «Дневник» и с назиданием говорю ему: «Здравствуйте, мои милые молчальницы-странички! Что ж делать, молчите пока, молчите в своём закутке, куда я вас надёжно припрятываю от немцев. Кто знает, может, и придёт такое времечко, когда без всякой оглядки и боязни можно бу-дет говорить о жестокости фашистов».
Взялась за карандаш, а руки трясутся. Ещё бы! Месяц не писала. И какую жуть пережила! Ты посочувствуй мне, моя святая молчальница. Видишь мои слёзы? Я всегда плачу, ко-гда вписываю в тебя свою память. На людях и в семье я пла-кать не могу: раскричатся мои дети, с тётушкой будет плохо, а чужие… чужие, конечно, пожалеют, но упрекнут тут же, ска-жут: «Ты молодая, пани, потерпи, сейчас ведь всем плохо.» Вот и карабкаюсь я по крутизне к тебе под крышу поплакаться на горькую свою судьбину. В последний раз мы виделись с то-бой 17 февраля. А сейчас уже март на исходе. Месяц этот для моей семьи был просто ужасен: двенадцать суток я и Серёжа мёрзли в подвале, где постоянно пищали крысы и где я каж-дую минуту ждала лютой расправы, а потом, когда нас – это просто чудо – выпустили, мы с ним заболели. Сегодня мне стало полегче и я здесь, с тобой, чтобы поведать тебе о наших мытарствах. «Мытарство», «горькая судьбина», «несчастные» – это всё тётушкины любимые словечки. Теперь они и моими стали.
Ну, ладно! Всё продумано. Начало есть – можно писать. Царапать по тебе отныне буду химическим карандашом – до-стала, наконец. Почему химическим? А чтобы не стёрлись мои воспоминания о жизни в фашистском аду.
Итак, сегодня, 20-го марта, я пишу о своём аресте.
Слова Веры Ивановны о том, что немцы обрушат свой гнев и на жителей города, оказались пророческими. И теперь я не только «беженка» и «советка», а и «заложница». Залож-никами мы стали с Серёжей почти месяц тому назад, 24-го февраля. Под вечер этого дня (тётушка только что ушла в Ландрат мыть полы) явились ко мне два польских полицанта. Один из них сказал, как-то невнятно-глухо, чтобы я быстрень-ко собралась и последовала за ними. На мой вопрос, куда, по-лицаи не ответили.
– Нехт пани иде детско.
Полицай указал на Серёжу. Удивлённая, я спросила:
– А зачем? Зачем брать ребёнка?
– Так тщеба, пани.
Я одела детей, оделась сама, и мы вышли во двор. Уви-дев меня под конвоем, Вера Ивановна, стоявшая у колодца, всплеснула руками и закричала:
– Цо то естем, панове? Цо «советка» зробила? То моя жиличка!
Полицанты не обратили на неё никакого внимания. А мне скомандовали:
– Хоть! Хоть!
Я слегка подтолкнула к ней Светланку. – Вера Ивановна, приглядите, пожалуйста, до тёти Капы…
Взяла за руку Серёжу и пошла следом за полицаями. Я даже не поцеловала мою дочку. Боялась, вцепится она в меня – не оторвать. А уж крику будет, слёз! Услышала спиной, как она горько заплакала и закричала жалобно-жалобно:
– Мама, не уходи! Мамочка, я хочу с тобой!
Услышала голос Веры Ивановны:
– Не плачь, детка! Мама вернётся, мама скоро придёт…
Вышли мы на улицу Мицкевича, на Бельский Бродвей. Бывало, по нему гуляла молодёжь, светились там окна мага-зинов, работали кинотеатр и ресторан. Теперь здесь тихо. Прошли две важные немки в лисьих мехах. По мостовой про-гремели строем с лопатами и мётлами евреи в серых куртках, на спинах которых красуются их атрибуты – пришитые круж-ки ярко-жёлтого сукна. Им, евреям, можно ходить только по мостовой. Панели – для немцев и всех остальных. Но все эти «остальные» при встрече с немцами обязаны здороваться с ними, приостанавливаясь и отдавая поклон. Гордые поляки, не желая унижаться перед оккупантами, выбирают пустые за-коулки, всякие проходные дворы и дворики и по ним добира-ются, куда им нужно, или при виде идущего навстречу немца переходят на другую сторону улицы. Да и мы, «советки», по-ступаем так же.
Однако, «вперёд, вперёд, моя исторья!»Поэт подгонял себя, торопился рассказать про дуэль и смерть бедняги Лен-ского, про замужество его невесты…А моя «исторья» всё ещё плелась по Бельской улочке за чёрными шинелями в ремнях. Шагала я и всё думала, и думы мои были печальные: «Куда ведут меня? В чём я провинилась? Неужели меня взяли как заложницу? Вот звери-мстители! Сожгли Раёк, крови сколько пролили! И всё им мало! Меня ведут с ребёнком умирать…»
«Бродвей» позади. Свернули налево, пошли вдоль высо-кого забора. Гетто. Там в адской тесноте и великой бедности жили евреи. Их почти всех вывезли и расстреляли. Я об этом уже писала. Но какая-то часть их и по сей день живет за этим забором, верх которого обрамлён трехрядной колючей прово-лочной канвой. Кто же эти несчастные, оставшиеся в живых? Это особо нужные немцам деловые люди: портные, сапожни-ки, мастера зубных протезов, хирурги и др. Семьи их – жены и дети – погибли. Господи, как они могут жить, просто суще-ствовать после этого? А они ведь не только живут, но и еже-дневно обслуживают своих злейших врагов…Как это им уда-ется? Уму непостижимо!
«Уж не туда ли меня ведут? А зачем? Зачем я немцам? Я не нужна им! К тому же я не еврейка, я только, говорят, похо-жа на еврейку», – продолжала я  лихорадочно размышлять. Вот уже рядом и ворота в Гетто. Меня всю затрясло, по спине побежали мурашки. Я представила неизбежность смерти. В неизбежности её я впервые увидела веские причины: во-первых, я – «советка», потом я – учительница, а интеллиген-цию немцы  уничтожают в первую очередь, и главное, я – жена коммуниста. Что делать, видно, кто-то выдал меня… А как не хочется верить в это! Я была убеждена, что местные люди никогда не пойдут на предательство. Но, видно, нашел-ся какой-то Яго, и вот теперь ведут меня на смерть. А ребёнка моего, Сережу, за что же ?!
Полицаи, наконец-то, остановились возле дома с высо-ким навесным крыльцом. У меня отлегло от сердца. Не в гет-то! (Ворота в него остались позади.) Полицианты вместе со мной спустились по искалеченной лестнице в подвал. Там было очень холодно и совсем темно. Серёжу я ещё на улице взяла на руки, и он спал. Полицаи сказали мне «Добра ноц» и вышли, щелкнув замком двери.
Понемногу я освоилась с темнотой и своим жилищем. Сквозь грязное стекло полуокошка, одетого в железную ре-шётку, сочился в подвал последний вечерний свет. Сначала я слышала топот ног за окном и людской говор, потом наступи-ла тишина. Комендантский час. Я устроилась на каких-то фа-нерных досках, сидела и слушала, как где-то рядом со мной пищат и возятся крысы. Я запаслась палкой на случай, если они осмелятся напасть на меня. Голову мою терзала мысль о тёте Капе. Как она сейчас убивается по нас! Выдержит ли её старое доброе сердце, когда она узнает о нашей с Серёжей смерти? Приехала она ко мне в гости за два дня до войны и вот теперь страдает вместе с нами. Рука моя, державшая ре-бёнка, затекла, сидеть было неудобно. Я нащупала рядом с со-бой ровную дощечку и положила на неё Серёжу. А он и проснулся. И стал громко плакать и кричать: «Хотю домой! Хотю хлеба!» Хлеб у меня был – схватила кусок  на всякий случай. Он поел немного и снова уснул. А я поднялась  с досок и стала ходить из угла в угол, в темноте спотыкалась о всякую валявшуюся рухлядь. Ходила долго, орудовала палкой  – била крыс, которые то и дело выползали из своих щелей и нор и без всякой, казалось мне, опаски так и норовили подобраться к моим ногам. Отпугнув крыс, смертельно уставшая, я свали-лась  на доски рядом с Серёжей. И уснула, мне даже приснил-ся сон. Будто я в Торжке и иду по своему огороду к ручью. В руках у меня пучок бардовых свёколок. Мне нужно помыть их. Возле ручья ледок, и я скольжу по нему в воду. Саша тянет ко мне руки, и сама я тянусь к нему, а дотянуться друг до друга не можем. Я кричу ему: «Саня, скорей! Я же тону!» Но его кто-то невидимый относит от меня, и он пятится-пятится назад, а ру-ки ко мне простирает. Жуткий сон! Вещий! Я проснулась. Ли-цо Александра, такое напряжённое, страдальческое, всё ещё продолжало стоять передо мной, как наяву. Потом всё прояс-нилось: я в подвале!
Милая моя молчальница, сейчас мне трудно описать то-гдашнее душевное состояние. Оно было безмерно тяжёлым. Я остро сознавала свою обречённость, ожидала смерти – иначе, думала я, зачем же я здесь? И сознавая всё это, делала неот-ложные дела: кормила чем-то ребёнка, играла с ним, убаю-кивала, утешала, когда он плакал, а когда спал, приводила в порядок свою «обитель» – мусором, досками  затыкала кры-синые щели, очищала пол от всякого хлама, оттаскивая его к  стенам и углам, чтобы можно было хоть как-то ходить и со-греваться ходьбой.
Так шли дни за днями, и я, как ни странно, жила.
Каждый день к нам в подвал спускался молоденький немчик, почти мальчик, с кошёлкой в руках. Где-то на деся-той ступеньке лестницы от нас он останавливался и бросал нам пять сырых картофелин, иногда несколько репинок и молча уходил. Банку с водой оставлял на  ступеньке. Когда он пришёл в первый раз, я с удивлением подумала, зачем же он бросает картошку на пол. Я не знала, что этот грязный сырой картофель предназначается нам на завтрак, обед и ужин. Это  уяснила позже.
Каждый день я ждала, что меня вызовут на допрос. Меня не вызывали. Шёл уже пятый день моей подвальной мыши-ной жизни. Серёжа стал чихать и кашлять. Тельце его к вече-ру становилось горячим, он метался, лепетал что-то в бреду. И когда утром пришёл  немчик, я попросила  его достать нам одеяло. Я забыла, как по-немецки называется «одеяло», и по-казала всем телом, как  нам здесь холодно. Немчик немного погодя принёс нам две старые шинели и тоже бросил их свер-ху на пол, как картофель. Нашлась, видно, в мальчике ка-пелька жалости к нам. Растроганная этой его жалостью, я впервые в подвале расплакалась и почему-то с надеждой ста-ла ждать от немчика какой-нибудь другой помощи. «Принёс бы хоть хлебца немножко», – думала я. Но и на шестое утро он принёс только сырую картошку.
Сережа в это время громко стонал. У меня вырвался вопль:
– Мейн Киндер ист кранк! (Мой ребёнок болен!)
Немчик, похоже, почувствовал моё отчаяние. Он слы-шал, как я захлёбываюсь слезами. Постоял, посмотрел на нас сверху и ушёл, как мне показалось, всё такой же  невозмути-мый и холодный. Но часа в четыре по полудню он принёс бу-тылку горячего молока и что-то завёрнутое в белую тряпочку.
– Фрау, таблеттен унд ди мильх…
Я была поражена. Это, конечно, мама его потрудилась переслать ребёнку «преступной советки» такой дорогой пода-рок. Немецкий мальчик, видно, рассказал ей о нас с Серёжей.
Молоко и комочек тряпочки он оставил у корытца с во-дой на лестничной площадке. Постоял немного и быстро вбе-жал по ступенькам лестницы к выходу. Но я успела ему крик-нуть:
– О кнабе,  большое спасибо! Данке шон!
Почти все матери, как видно, во все времена войны и мира остаются  матерями. Они редко звереют, когда льётся кровь, и редко становятся мстителями. Эта незнакомая  мне немецкая женщина по-матерински пожалела моего Серёжу и откликнулась на мою беду. Такая мать не даст озвереть и сво-ему ребёнку. Как солдат, её сын, конечно, должен будет уби-вать своего врага, если случится ему быть на войне, но он не тронет ни стариков, ни женщин, ни детей. Я была преиспол-нена благодарности к этой незнакомой мне немке. Напоила Серёжу молоком и дала ему таблетку. Он долго спал, укутан-ный шинелями. Проснулся в поту и как-то слабо улыбнулся мне.
На шестой день ко мне в подвал поместили польку и то-же с мальчиком. Она была значительно старше меня, и сын её был старше Серёжи. Вместе с ней мы стали ждать своей участи. Звали её Крыстина, а сына – Янек. Она поделилась со мной хлебом, принесенным из дома, и дала небольшой кусо-чек сала. Когда всё это съели, стали по-прежнему грызть сы-рую картошку и репу. Пили из корытца воду прямо пригорш-нями – кружки не было. Мне есть особенно и не хотелось. Причиной, видно, было моё до предела взвинченное, нервоз-ное состояние. Бедненький  мой кроха продолжал надрывно кашлять. Ему нездоровилось, он капризничал и плакал, когда я совала  ему в рот кусочки сырого картофеля и горькие таб-летки.
Как-то немчик, бросив нам положенную еду, поставил у корытца пузырёк.
– Фрау, тринкен зи! Зер гут! (Пейте! Это хорошо!) – ска-зал он, постучав правой ладонью по левой стороне груди.
«Сердечные капли», – догадалась я и в порыве радост-ной благодарности бросилась, было, к лестнице, на которой он стоял. Это было естественное движение – взять, схватить столь необходимое мне лекарство и вместе с тем выразить как-то свою признательность. Но я тут же остановилась, как вкопанная: на лице мальчика, всегда бесстрастном, холод-ном, вдруг появилось выражение не то испуга, не то брезгли-вого презрения. Ему представилось, что я, такая неопрятная, «подвальная», непременно прикоснусь  к нему, обниму его или, упаси Бог, поцелую. И он отпрянул от меня, как от про-кажённой. Мне стало неловко, я почувствовала себя оскорб-ленной и униженной. Голос мой дрожал и срывался, когда вслед ему – он уже бежал по ступенькам вверх –  я кричала добрые слова. А сейчас думаю, стоило ли обижаться на немчика, если проблема добра и зла в душе его ещё только зарождалась и если всё, что не первой свежести и сомнитель-ной чистоты, вызывает в нем отвращение?
Только на восьмой день нас, пленников, вызвали на до-прос. «Это конец!» – решила я. Поднимаясь по лестнице с ре-бёнком на руках, я чуть не упала: так кружилась от слабости голова. Полицай привел нас в светлую комнату. Там топилась круглая печь. За столом сидел старый немец в серо-зеленом мундире, с трубкой во рту, а сбоку от него стоял мой бывший ученик Гена Репьевский. Он сделал вид, что не знает меня. «Струсил. Боится признать в арестантке свою учительницу»,  – зло подумала я. Даже когда нас обратно повели в подвал, и Гена вышел с нами, он старался не смотреть на меня и мол-чал. А в школе, бывало, был таким предупредительным и так любил общаться со мной!
Допрос был странный. Немец без всякого интереса спро-сил нас, где мы живем, и записал наши фамилии и имена. И всё. Я сделала короткий вывод: зачем ему разговаривать с нами, о чем-то нас спрашивать, раз мы смертники. Вызвал он нас ради проформы.
День прошел в слезах. Крыстина свалилась на свои дос-ки, уткнувшись в них лицом, плакала громко, с причитания-ми, слов которых я не понимала, кроме одного, постоянно по-вторяющегося – «матка бозка». Янек тоже плакал и все спрашивал: «Забьют нас? Забьют?» – И протестуя, кричал: «Я не хце! Не хце!»
Ночью ни я, ни Крыстина не сомкнули глаз. Сидели с ней возле спящих детей, ходили по подвалу, отпугивая пал-ками пискливых крыс, которые ползали всюду и нагло лезли под ноги.
Только через три дня  нас снова вызвали наверх. Немец с трубкой во рту что-то писал, может даже, письмо своей фрау. В комнате было дымно. Я держала на руках Серёжу и чув-ствовала, как к горлу моему подступает противная тошнота. Отдав  Крыстине сына, я выбежала в коридор. Там, в тёмном углу, долго мучилась в приступах рвоты.
Наконец, немец отложил в сторону написанное и спро-сил через Гену, где находится мой муж. Я поймала  на себе трусоватый взгляд Гены и сказала ему с твердостью  в голосе, что мужа  не вижу уже три года, с начала войны, и не знаю, где он. Гена перевел. Немец задал другой вопрос: был ли муж коммунистом? Глупый немец! Кто же тебе скажет «да»? Я от-ветила, что у нас, в Советах, в коммунисты принимают людей постарше возрастом и чаще всего заслуженных.  Моему мужу только двадцать три года, мы с ним ровесники. Немец взгля-нул на меня прищурено, задержался взглядом на сыне и что-то буркнул Гене. Тот мотнул головой в знак согласия и взгля-нул на меня с искринкой в глазах.
До войны Гена не раз видел моего Александра и, конеч-но, не мог не заметить, что он намного старше меня. Сейчас он слышал, как я лгала немцу. «Скажет ли он об этом ему? Предаст ли меня? – с ужасом думала я. Гена смолчал. После-довал ещё вопрос: кто в Бельске может подтвердить, что мой муж не был коммунистом? Я назвала Веру Ивановну и докто-ра Колосовского. Со мною немец говорил спокойно, а как стал допрашивать Крыстину, повысил голос до крика. Из их разго-вора я поняла одно: немец подозревает, что муж её ушел в Беловеж партизанить. Она твердила, что сама выгнала мужа из дома: «Он кобеток кохал», ищите его у них. Немец угро-жал: «Партизан капут! Фрау аух капут! Унд киндер аух!» Кры-стина забилась в плаче, стала креститься и просить за сына, нельзя ли его, хотя бы его, отпустить домой – «к бабче».
Серёжу я держала на руках. Он часто всхлипывал, каш-лял, но не кричал: видно, боялся немца. Стоять с ним было тяжело и, когда нас, наконец,  отпустили, я едва-едва дошла до подвала, до своих уже обжитых досок.
Ночью с Сережей стало совсем плохо: он тяжело дышал, стонал, в груди его свистело и булькало. Я втиснула ему в рот последнюю таблетку. Вскоре сын заснул, не переставая сто-нать и хрипеть. Мы с Крыстиной по очереди держали его на руках. Она несколько раз принималась плакать, повторяя, что её непременно расстреляют.
Ночи без сна, больной ребёнок и нет никакой надежды на жизнь… Никакой! Только одно ожидание – придут, выве-дут, посадят в черную машину и увезут в Августово. И там возле каменной стены расстреляют, бросят в уже заготовлен-ную яму…
Не знаю, откуда берутся у человека силы, чтобы пере-жить всё это. Утром к нам спустились те двое, которые приве-ли меня сюда. Мы с Крыстиной вскочили, готовые идти на казнь. И вдруг полицай говорит нам, усмехаясь:
– Цо, кобетки, тоскниче за домом? Ежели тоскниче, мо-жете вручить до дому.
Мы подумали, что полицаи над нами смеются. Стоим. В груди у меня не сердце стучит, а молот бьёт по наковальне. И снова слышим:
– Идте, идте до дому!
А мы не двигаемся, мы не верим им.
Полицаи ушли, оставив дверь открытой.
Крадучись, в страхе вышли мы на улицу, прижались к двери  дома, стоим, озираемся вокруг: нет ли поблизости чер-ной машины с немцами и полицаями. Никого не было. Пла-ча, Крыстина обняла меня вместе с Сережей, который как пласт, лежал у меня на руках, взяла за руку дрожащего Янека, и мы пошлепали по мартовским лужам каждая в свою сторо-ну.
Ну, вот и всё, дружок. Устала. Прощай до вторника – этот день у тётушки свободный. Она посидит с Серёжей, пока я с тобой побуду. Слава Богу, сын уже встает понемногу, а то был на краю… Но об этом в другой раз.
Я живу!
А вдруг где-то близь Бельска снова убьют немцев?! Что тогда? Они за одного своего сотню невинных казнят. Закон такой волчий у них. И уж мне тогда, пожалуй, не миновать «капута».
Прощай! Ступай в свой новый закуток и помалкивай до поры.

23-е марта

Вернулась из подвала домой, а тётушки нет. Я к Вере Ивановне. Они со Светланкой смотрят на меня, как на приви-дение и молчат. Потом как бросятся ко мне, как заплачут! Обнимают меня, целуют Серёжу. Раздели мы его, поставили градусник – свыше сорока! Вера Ивановна помчалась к Коло-совскому. А тем временем вернулись тётушка с Шурой. Они вместе с Варварой Фоминичной ходили по городу в поисках моего подвала. Искали каждый день, и каждый раз возвраща-лись домой в отчаянии, считая, что я погибла. И вдруг сама пришла. Описать встречу нашу нет сил, и не сумею я выразить той полноты счастья, от которого так безутешно рыдали моя тётушка и маленькая Светланка.
Колосовский принёс лекарство, поставил сыну банки и заверил, что он будет жить. Я сильно похудела, глаза у меня провалились, губы почему-то почернели. Тётушка тоже стала не похожа на себя – похудела, сморщилась. Лицо у неё заост-рилось, один нос торчит. Глаза воспалённые от слёз и бессон-ницы. Теперь нам надо скорее оживить помертвевшие души.
Пока мы с сыном не совсем здоровы, но нас понемногу воскрешает чудесный человек – доктор Колосовский. Второй день я уже встаю, хожу по комнате и вот снова пишу.

25-е марта

На минутку забежала к нам «мама» Полина, радовалась, что я жива и не изувечена, целовала Серёжу. Передала мне «мама» приветы от Анечки, Клавы и Марины-украинки. По-сле трагедии в Райке Марина снова живёт в Бельске, возле вокзала, в домике погибшего еврея.
Посидела, поговорила «мама» со мной, поохала над мо-ей худобой и собралась уходить: дома у неё сын Женька один остался. Я вышла её проводить. Прошли вместе немножко, и вдруг возле костёла она мне и говорит:
– Ну, хватит. Дальше меня не провожай! Знаешь…
Она с опаской посмотрела по сторонам, точь-в-точь, как это делает Вера Ивановна, и я поняла её. Со мной теперь не погуляешь – заложница, у немцев на прицеле. Я не особенно обиделась: бережёного и Бог бережёт. И всё-таки не выдер-жала, съязвила:
– Спасибо вам за мужество, за отвагу, что зашли к нам. Ах, как бы чего не вышло!
– Не серчай, золотко моё! Сама знаешь, теперь ещё опасней стало, – сказала она и рванулась в сторону от меня при виде немки.

26-е марта

На третий день моего освобождения из подвала навести-ли меня наши искренние, добрые друзья – Варвара Фоминич-на и Надежда Осиповна Бирюля. Вера Ивановна и Владимир Львович, на денёк удравший из своей Орли, конечно, не мог-ли упустить момента встречи и тоже явились к нам. Негодуя, я всех спрашивала, зачем карателям понадобилось набить подвалы женщинами и детьми. Ради издевательства? Ведь многих, как и меня, выпустили. И вообще, что за преступле-ние совершили все эти сто человек заложников? Друзья мои отвечали коротко: «для устрашения».
Владимир Львович был непривычно серьёзен, что как-то не шло к его жизнерадостной натуре, и меня это сильно тре-вожило. «Значит, – думала я, – дело наше дрянь, раз ему не до шуток!» Косясь на Веру Ивановну, он достал из кармана брюк помятое и порванное объявление гестапо и начал его читать. О, как они красиво себя расписали! Они-де – гумани-сты, они не сразу делают «капут» людям, они предостерегают их, учат жить в мире и согласии с великим арийским народом. Но пусть знают славяне, как дорого ценит их фюрер каждого своего солдата. Пусть то, что случилось в Райке, послужит им уроком. И впредь будут расплачиваться славяне кровью сотен своих людей за смерть хотя бы одного арийца.
Да, шутить Владимир Львович не мог: ведь жизнь всех нас вступила в прямую зависимость от жизни ненавистных гитлеровцев.
Когда он кончил читать, Вера Ивановна раскричалась:
– Володя, где ты достал эту бумагу? Сорвал? Вот два са-пога – пара! Что Лидия Николаевна, что он – срывают их пи-санину да и только! Хочешь сына и меня погубить?!
Владимир Львович отмахнулся от неё, как от надоедли-вой мухи.
– Вера, да не кричи ты так! Не поможешь криком. Все мы на волоске висим. Вот убьют кого из них – и всем нам крышка. И в первую очередь заложникам.
Варвара Фоминична засомневалась.
– Неужели партизаны не пожалеют нас? Пусть они уби-вают фашистов в лесу – там война. А здесь-то зачем?
Меня интересовало положение на фронтах. Где сейчас наши?
– Идут к нам русские, Лидия Николаевна! По Украине топают. Крым вот-вот освободят. Одессу будто бы уже освобо-дили. Вот посмотрите, к лету и к нам придут. Только бы немцы нас не того…
О победах наших Владимир Львович говорил уверенно, твёрдо, и это действовало на меня успокоительно, даже боли в простуженных мышцах на время прекратились.
Топилась печурка, кипел чайник, тётушка ставила на стол посуду, Серёжа дышал тяжело, но уже без хрипов.
Жизнь возвращалась к нам.
Сейчас я уже здорова и снова делаю коробочки. А на ночь ставлю на плечи и грудь горчичники и пью горькую микстуру.
Саша, я сейчас дома. А ты где? На войне? В плену? В госпитале? Или тебя «уже нет»? Как трудно мне написать два этих маленьких слова! Не верю, не верю в это!

28-е марта

Ночь. Спать не хочу и, наверное, не буду даже ложиться. Страшно! Только и слышишь такое, отчего не только сон не берёт, но и жить на свете порой не хочется.
Вчера к нам пришли несколько вдов из бывшей деревни Раёк. Я с трудом узнала Еву Касьяновну и тётю Адарью. Они совсем стали старушками – поседели, почернели лицом и отощали. Мы не стали расспрашивать о том, что у них про-изошло. Зачем бередить тягостные воспоминания?
Я занялась хозяйством. Сварила суп со свининой. У нас в кадушке оставался последний кусок солонины. Красными угольками из печурки разожгла самовар. Когда потеплело в комнате, вдовы поснимали свои пальтишки и шали, разгово-рились с моими ребятишками. Те пчёлками кружили возле тёть, показывая им свои немудрёные игрушки – машины в виде кусочка дерева с верёвочкой на гвоздике впереди и тря-почную куклу. Женщины  со страдальческими улыбками гла-дили их головёнки.
Вот и пришёл час теперь и нам показать своё гостепри-имство. В течение почти трёх лет приходили мы к этим доб-рым людям то за молоком, то за хлебом. А они у нас впервые. Мы с тётушкой от души угощали их всем, что у нас было: су-пом, картошкой, чаем. Они были голодные, ели с аппетитом. Я боялась расплакаться, глядя на них! А они удивлялись моей худобе и всё спрашивали, не болит ли у меня «в грудях», «не чихотка ли точит меня». Тётушка не сдержалась, всплакнула.
– Она в подвале сидела с Серёженькой. Заложницей бы-ла. Чуть живые вернулись.
Женщины заохали, по щекам покатились слёзы. Плачут горько и всё порываются рассказать о своей непоправимой беде, да никак толком не могут: боль их душевная так велика, что словами не передать её. Начнёт рассказывать Ева Касья-новна да схватится за сердце и на полуслове замрёт: в горле комок слёз. Всё-таки я кое-что поняла. Каратели нагрянули в их деревню ранним утром. Они деловито облили керосином дома и стали их поджигать. Опомниться людям не дали. Не дали взять с собой ни мешка зерна, ни ведра картошки. Разде-тые, метались крестьяне возле подожженных домов и хозяй-ственных построек, стараясь спасти хоть что-нибудь из одеж-ды и еды. Но каратели отгоняли их от построек выстрелами. А потом мужчины с подростками рыли для себя глубокую моги-лу за деревней, в поле. Горела деревня. Дико, истошно выли женщины и дети. А там, в поле, раздавались автоматные вы-стрелы, лилась человеческая кровь, Каратели только слегка забросали яму землёй – зарывать расстрелянных погнали вдов… Какой ужас пережили эти страдалицы! О тех, кто по-гиб, уж и не говорю… Что мой подвал в сравнении с их муче-ничеством!
К полудню, когда яма была зарыта, каратели разогнали с пожарища всех женщин с детьми на все четыре стороны. Род-ные и знакомые не отказали им в помощи.
К нам пришли эти женщины с просьбой написать об «упокоении убиенных». У Евы Касьяновны был большой спи-сок казнёных. Я просчитала всех – сто восемнадцать человек. Сын тёти Адарьи в списках не числился. Значит, не поймали его каратели при облаве в лесу. Успел заранее уйти в Бело-вежскую пущу.
Завтра, в воскресенье, пойдут вдовы в церковь и подадут «батюшке» каждый свою бумажку с именами расстрелянных соседей и родных. И священник будет просить у бога, чтобы он «упокоил их души в царствии своём».
Тёмен народ. Верит в «милосердие божие», в загробную жизнь, в счастье обители райской и в адовы муки.
Я атеистка. Когда-то любила и считала нужным поспо-рить по вопросам религии и доказать своё. И вчера мне так хотелось спросить у женщин, почему же их «милосердный Бог» посылает людям войны, злые мытарства. Но было бы слишком жестоко в такой тяжёлый для них час поколебать надежду и веру в блаженное счастье их отцов, мужей, братьев и сыновей, которые там, в «царствии небесном»… Пусть они верят – вера эта облегчает им жизнь.
Писать об «упокоении» мы стали с тётушкой вдвоём.
У бабушки Клуни расстреляны были её семидесятилет-ний муж, трое сыновей и четверо внуков. Причитая, она дик-товала мне:
«Упокой, господи, души раба твоего – убиенного Ляксея, Петра, Миколая, Тимофея, убиенного отрока Митрия, Ягора, Симона, Иякова…»
Я писала и думала об одном: какое же огромное муже-ство нужно иметь, чтобы после такого потрясения продолжать жить. Вот где героизм!

30-е марта

Из окна нашей комнаты я вижу марширующих по улице немецких солдат. Выстроенные в колонну по четыре, они ша-гают под бравурную песню с залихватским припевом, с при-свистыванием и хохотом.
 
Ай-ли, ай-лё, ай-лё,
Ай-ли, ай-лё, ай-лё,
Ай-ли, ай-лё, ай-ли, ай-лё,
Ха-ха-ха-ха-ха-ха!

Колонна повёртывает на Белостокское шоссе, и я вижу последние шеренги. Позади всех идёт крошечный Пауль. Он не справляется с общим широким шагом солдат, отстаёт от них и потом семенит коротенькими ножками, стараясь скорее догнать идущих впереди.
Сегодня в колонне шло сто тридцать семь солдат. Я со-считала их по шеренгам без всякого интереса – ведь передать теперь о численности гарнизона некому. Местные партизаны ушли сейчас в отдалённую от нас Беловежскую пущу. Про-никла я, наконец, в семейную тайну Евы Касьяновны. Она призналась, что двое старших сыновей тоже партизанили в там лесу, где мне довелось побывать. Одному из них передала я тогда хлеб и от него получила «задание». Так вот о ком и «денно, и нощно» молился погибший дядя Силантий. Только бы не поймали их в лесу фашисты да не повесили… А смерть, обойдя стороной старших, пришла в хату за ним самим и младшеньким. Говорила Ева Касьяновна об этом надрывным голосом, с горестными вздохами. Господи, как мне их всех жаль! И как я ненавижу эту фашистскую сволочь.
Сегодня вечером к нам неожиданно на минутку забежал маленький  Пауль. Мы более полутора месяцев не виделись с ним. Я его кое-как раньше терпела, даже как-то жалела в ду-ше, когда он, вспомнив о своей семье – фрау и киндер – про-слезился. Сегодня смотрела на него злобно, с отвращением, и это он, конечно, не мог не заметить. Знает ли он, где мне до-велось «погостить»? Ни о чем он меня не спросил, только удивился, и то как-то вскользь, моему виду, худобе и поинте-ресовался, не болею ли я. С Серёжей он поиграл в прятки. Будто бы ища сына (а он стоял около меня), Пауль заглянул под кровать. Уходя от нас,  вынул из кармана шинели пакет – в нем кусочки хлеба и сала, облитые каким-то зельем. Часть отравленной пищи он положил в угол кухни, а всё остальное высыпал в кладовке, зайдя туда без спроса.
Травить крыс у меня в доме вряд ли было его целью. Найти того, кого я, возможно, прячу – вот что всерёз интере-совало Пауля. Это я сразу поняла по его тусклому, разочаро-ванному виду.
Ночь и снова бессонница.

4-е апреля

Михась Грыжа  погиб. Его с разбитым, окровавленным лицом, без шапки, вели два немца по направлению к гестапо. Я о нем кое-что хотела написать в своё время, но всё откла-дывала. А потом он вдруг исчез с моих глаз, и я забыла о нём.  Вчера он напомнил о себе. Да ещё как! Себя погубил парень, на родных навлёк беду, и кто знает, может быть, и нам из-за него теперь не поздоровится.
С полициантом Грыжей я познакомилась прошлой вес-ной в нашем саду, когда он привел сюда полосатую гвардию арестованных с топорами и пилами, чтобы передвинуть забор в глубь сада, к липам. Соседям-жандармам, видно, тесен стал двор, и они приказали расширить его за счёт огромного сада Тиминских. Помню, при виде полицейского и арестованных я сразу пошла прочь из липовой аллеи, где до сих пор гуляла с ребятишками.
Полицай, высокий плечистый парень с лицом мальчика, крикнул мне вслед:
– Удираете, как от чумы какой! Мыслите, что уж если в полицейской форме, то и не человек! Не думал, что вы такая, пани Кузнецова.
Я спросила, откуда он меня знает.
– Как же не знать! Вы в польской школе працовали, а я кончил десятый в русской. Ваш муж, товарищ Кузнецов, был директором у нас. Хороший он был, его любили.
Я была рада этой неожиданной встрече. Ещё бы! Он зна-ет моего Александра и так сердечно говорит о нём. Жил Мих-ась тогда на нашей улице у своей тётки. Несколько раз прихо-дил за книжками. Я брала для него у Веры Ивановны. А позже встретила его в больнице на койке. Он  мне сказал, что отра-вился нарочно настоем табака: работать в полиции не хочет, казнит себя намеренно, портит себе желудок.
Прошло лето. Возвращаюсь я как-то от Надежды Оси-повны Бирюли – было это в конце ноября – и на крынице ви-жу стоящего возле тополя парня. Одной рукой он обнял ствол дерева и прижался к нему всей грудью, другая рука безвольно повисла вдоль тела. Его дергало всего, видимо, тошнило. Я было прошла мимо. Вдруг слышу крик:
– Подождите, Лидия Николаевна!
Я оглянулась, в изумлении узнав в измождённом парне с желтоватым лицом Михася.
Он оторвался от дерева, идёт ко мне пьяненький, ругает-ся.
– Пся крев! Холера ясна! Ведь зацапали меня снова арийцы! Снова я полицай! Тут как-то даже в Беловеж ездили партизан шукать… Осточертело всё. Он мне рассказал, как в Беловежском лесу напоролся на партизанскую засаду. Его схватили, долго везли куда-то на санях с завязанными глаза-ми. Развязали ему глаза в партизанской землянке. Учинили допрос. А потом снова завязали глаза и снова везли долго. Высадили там, где был взят – украден. Михася отпустили на все четыре стороны, взяв с него слово, что служить немцам он больше не будет.
– А я с лета опять в этой гимнастёрке. Что мне делать? Куда податься? – Глаза у Михася покраснели, маленькие сле-зинки потекли по жёлтым впалым щекам. – Из больницы ме-ня попросили, погнали. Может, вы поговорите с Колосовским, пусть меня снова положит. Пойдёмте к нему, помогите мне, он для вас всё сделает.
Михась преувеличивал мои возможности. Не могла я просить доктора Колосовского за него. Я слишком надоела ему всякими просьбами и, кроме того, было бы бессовестно, жестоко с моей стороны ставить доктора в тяжёлое, опасное положение: ведь за укрывательство в больнице молодых лю-дей врачам угрожала смерть. Да и в правдивости сказанного Михасем о встрече с партизанами я сомневалась. Он был пьян, а пьяные, известно, чего только не расскажут.
Я отказала ему в помощи и на правах учителя попеняла, что он много пьёт. Пьяным его я и раньше видела, он даже и за книжками приходил не всегда трезвым.
Михась поник головой. Я едва удержалась, чтобы не ска-зать ему без обиняков: «Беги в лес, воюй с немцами», но боя-лась, что он, полицай, выдаст меня. Намёк на призвание каж-дого гордого мужчины, каждого патриота я ему всё-таки дала, сказав нарочито бодро:
– Не горюй, Михась! Ты непременно найдёшь правиль-ную дорогу в жизни. Ты обязан это сделать сам.
И опять я потеряла его из вида. Подули зимние холод-ные ветры, укрылась земля толстым слоем снега, и снова он стал таять – наступила весна. А от Михася – ни слуха, ни духа.
И вдруг вчера объявился. Я ждала тётушку с работы, приближался комендантский час. Неожиданно раздался тя-жёлый стук в окно. Я сняла крючок с петли двери в полной уверенности, что стучится кто-нибудь из соседей по дому. А передо мной предстал Михась Грыжа. Одет он был слишком тепло для весны – в шубняке и зимней шапке, в русских сапо-гах. Он едва держался на ногах, стоял, прислонившись к дверному косяку. Охрипшим голосом что-то буркнул мне, по-том простужено закашлялся и, небрежно оттолкнув меня в сторону, ввалился в кухню. Я твердила ему, что у меня нахо-диться опасно, но он меня не понимал. Со злостью стащил он с головы шапку, бросил её к порогу, а сам свалился на пол и тут же уснул. Я трясла его за плечи, била кулаком. Он меня не слышал, спал мертвецки пьяным сном.
Вернулась с работы тётушка, стали мы с ней будить его – никак не добудимся. Позвали на помощь Веру Ивановну, Ма-шу Горесь с вышки и тётку Михася. Пана Орловского на грех дома не оказалось: уехал в Белосток хоронить сестру. Без него мы ничего сделать не смогли, хоть и тормошили Михася, ли-ли на голову его холодную воду. Хлестала его по щекам разъ-ярённая родная тётка. Михась мычал, дёргался и только. Так и пришлось его оставить у нас в холодной кухне на полу.
Не успели все разойтись, как постучал маленький Пауль. Мы с тётушкой стоим у дверей, не дышим. Что делать? Я за-бралась на стол, отключила лампочку, занавесила окошко салфеткой, бросила на Михася несколько мешков из-под кар-тошки и своё пальтишко и в довершение придвинула к нему кухонный стол. Ну что я ещё могла сделать, чтобы он был невидим? Потом открыла я Паулю дверь, и как только он пе-реступил порог, тётушка сразу перед ним в комнату дверь рас-пахнула. Не знаем, слышал ли он, как всхрапнул Михась. Тё-тушка с немцем сели пить чай, а я ребятишек скорей в по-стель положила и прикрикнула на них, чтобы сейчас же за-сыпали. Думаю, а вдруг мои глупые возьмут Пауля за руку да и в кухню с ним – дескать, смотри, дядя Пауль, кто у нас здесь спит. Пока у нас сидел Пауль, мы с тётушкой старались шу-меть. Я ножом со скрежетом отчищала дно кастрюли от при-горевшей к нему каши, потом гремела сковородкой, мыла по-суду, выгребала золу из печурки, грохоча совком и ведром. Тётушка, в свою очередь, сидя за столом, поскрипывала сту-лом и громко откашливалась, делая вид, что поперхнулась. Таким образом, мы старались заглушить доносившееся из кухни тяжёлое дыхание Михася. Немец, по-моему, ничего подозрительного не заметил, спросил только, почему я сего-дня так всё чищу. Я сказала, что завтра у нас семейный праздник – день памяти моей матери. Пауль собрался ухо-дить. Господи, пронеси! Хоть бы он фонариком не светил да в кладовку не вздумал заходить. Я открыла комнатную дверь –  и сразу тут же – дверь в сени. Может, Пауль шагнёт из двери в дверьони рядышком, а я дверями поскриплю – они у нас скрипучие – и Михась будет спасён. У нас всё так и получи-лось: два шага – и немец в сенях, и двери в меру поскрипели. Всё хорошо. Но вдруг на лесенке он встрепенулся весь, насто-рожился и на секунду-другую задержал шаг, а потом с каким-то непонятным мне возгласом быстро-быстро вышел во двор. То ли он уловил вздох Михася, то ли почуял самогонный за-пах, которым уже успела пропахнуть наша кухня. А может быть, мне от волнения и страха это просто показалось? Вряд ли…
Спать мы уже не могли, всё ждали, что к нам придут фашисты, возьмут Михася и нас вместе с ним как укрывате-лей партизана. Но к нам никто не пришёл. За окном стояла тишина.
В четвёртом часу ночи мы растормошили Михася. Он проснулся и уставился на нас непонимающими глазами.
– Это вы? А как я к вам попал?
– Зачем так напиваться, Михась, до потери рассудка! От-куда ты такой? – спросила я его рассерженно.
Ответил он мне грубовато:
– А вы что, не догадываетесь, откуда? Оттуда! Откуда же ещё? Сами тогда сказали, что каждый обязан…
Меня всю трясло. Я стала торопить его.
– Скорей, скорей уходи! Беги на гумна к Горошку, от них полем – в Августовский лес. Господи, и зачем такого в город посылают? Знают, что пьёт!
Михась хохотнул.
– Зачем посылают, Лидия Николаевна? – С заданьицем, с заданьицем! Я сейчас просплюсь у тётки, а днём дельце одно сделаю. К вам загляну вечером, поговорить надо. Это меня дядя Гнат напоил, холера! Извините, пани. А там я – ни-ни! У нас там насчёт этого строго…
И снова я его тороплю, снова повторяю, что за мной сле-дят, что я сидела в качестве заложницы в подвале и ко мне ходить сейчас опасно.
Михась, однако, не торопился. Сел на табуретку и стал свёртывать цыгарку. Тогда я сказала, что вечером был у нас немец и, может быть, слышал его храп. Тётушка заплакала. Михась встал и, не прощаясь, ушёл.
Остаток ночи мы с тётушкой проторчали у окна, всё жда-ли, что за нами придут. И только когда стало светать, мы с ней легли в постель, чтобы хоть немного согреться под одеялом. Я очень беспокоилась за Михася, сумеет ли он незамеченным добраться до леса.
В семь часов тётушка отправилась на работу, а я села де-лать коробочки, часов в девять прибегают ко мне испуганные Вера Ивановна с Шурой.
– Лидия Николаевна, Михася от вас забрали?
Они возвращались из церкви и видели, как его вели под конвоем с окровавленным лицом, без шапки, со скрученными назад руками.
Пропал хлопец из-за своей неосторожности, из-за водки. О чём же он хотел поговорить со мной? Причастен ли к его гибели Пауль? Кто ответит на эти вопросы?
Наверное, никто и никогда. Жаль Михася безмерно.
Господи! Неужели возможно такое счастье, когда мы пе-рестанем дрожать за свои жизни?!

12-е апреля

Вера Ивановна заходит к нам с оглядкой и уходит от нас тоже с оглядкой. Сегодня я лишний раз убедилась в этом. По-утру она зашла к нам, посидела, поговорила и пошла домой. А я собралась на крыницу за водой и вышла за нею. Смотрю, Вера Ивановна припала к щелочке двери глазом, потом ти-хонько открыла дверь, высунула, как улитка из раковины, свою голову, опасливо повернула её направо-налево и вдруг, как мышка в норку, нырнула в глубь сеней. Я стояла позади неё, наблюдая, что же будет дальше. Увидев меня, она чер-тыхнулась. Я спросила её, от кого она прячется.
– Тс… Вот расходились, ироды! – прошипела она. – Хо-дят и ходят туда-сюда. Это она так называет «иезуитов».  А  в  глаза  с любезной улыбочкой величает «Вадим Тарасович» или «господин начальник». И смешно, и гнусно её ханжество.

21-е апреля

Слава богу, ушёл! Боже мой, как он мне надоел! Что он ко мне привязался? Кого ещё хочет поймать у меня? Заладил чуть ли не каждый день ходить! Придёт, сядет и смотрит на меня и детей, как сыч. Я делаю коробочки, бельишко стираю, штопаю, перешиваю ребятишкам кое-что из всякого тряпья, а он всё сидит и болтает. Тут как-то ушёл и вдруг снова явился. Чистое наказанье!
Позавчера у меня, как на зло, болел живот, я буквально корчилась от боли, и он это знал – я ему об этом намекнула – и всё-таки у него не хватило такта уйти. Он уже откровенно шпионит за мной. О Михасе со мной ни слова. Будто ничего и не знает.
Сегодня принёс целый котелок картошки с печёнкой и сразу оговорился, что повар ему положил из общего котла: пусть Лидия не думает, что он соскрёб её с солдатских таре-лок, недоеденную. Печёнка с детских лет – моё излюбленное блюдо. Светланка с Серёжей – голодяги набросились на эту картошку и уполовинили котелок. Серёжа всё покрикивал: дайте ему ещё, дайте «кутю». Пауль посмеивался над его жадностью и был доволен собой. Он обещал чаще приносить такую вкусную еду. Я восторга не выразила, даже приуныла от слова «чаще». Он заметил моё состояние и спросил, почему я такая грустная. Я откровенно призналась, что мне тяжело жить, что я всё время  чего-то боюсь.
– Ах, Лидия, зи кённен ганц руиг зайн! – сказал он и, помолчав, тоскливо добавил: – Майне фрау аух Ангст хат. Дер Криг дас ист шлехт! О, я!
Когда он это говорил, у него дрожали губы.
Ушёл он от нас в десятом часу, сказав, что несколько ве-черов он будет занят и не придёт к нам. Слава Богу!

26-е апреля

Наше маленькое поле возле липовой аллеи совсем про-сохло, и я уже третий день копаю там землю под картошку. Здесь климат теплей,  чем в нашей Калининской области. Хочу посадить картошку пораньше. Вера Ивановна тоже тру-дится на своем участке. Весна стоит тёплая, ласковая. Но опять стало плоховато с питанием. Не знаю, чем накормить ребятишек. Скорее бы ягоды поспевали да морковка. Хрюшу свою мы доели. Последние куски так пересолились, что и в рот не возьмёшь, сколько ни отмачивай.
Вчера ходила в Видово за молоком. Крестьяне жалуются, что немцы опоражнивают их зерновые закрома, забирают птицу, коров, свиней. За утайку живности сулят расстрел. В деревне ждут, когда придут Советы, когда прогонят с «право-славной земли нехристей». Всё то же. Нового – ничегошень-ки.
Я зашла в крайнюю хату одноглазого деда Данилы и бабки Авдотьи. Дед говорит, что глаз он потерял в мировую войну, а в деревне ходят слухи, что глаз ему выстегнула его «бядовая супружница». Я спросила, что у них слышно в де-ревне. Дед Данила заворчал на меня язвительно:
– Чаво у нас здеся слухать? Вон кочет горланит – слы-шим, корова мычит – слышим. А про войну разное бают. Кто знает, где она правда-то. Ведь это у вас в городе «електриче-ство да радива», а у нас, милая, карасин да свечи, да бабья трескотня. Але и того тяпер няма. Да, ниц няма: ни серни-ков(спичек), ни соли, ни мыла. Всё как в библии говорено: будет и хлад, и глад, и жизни не рад. Настигнет человека ко-нец света. Ты вот, поди, коммунистка, в Бога не веришь, вот Бог и серчает, и гневается…
Я так и знала, что дед Данила свернёт разговор к рели-гии. Забавно слушать его. Но Боже упаси меня улыбнуться или возразить ему в этот момент. Наоборот, я напускаю на се-бя великую серьёзность и даже поддакиваю старику от жало-сти к нему, когда он, впадая в религиозный экстаз, вдруг начинает всхлипывать и креститься. Если бы не его фана-тизм, он был бы хороший дед. Он любит моих ребятишек и всегда посылает им какие-нибудь игрушки из дерева, которые мастерит сам. Сегодня переслал Серёже новую дудку, а Свет-ланке – крашеную матрёшку.
Я обошла всех своих знакомых, пообещала принести им мыла. Женщины положили в мои сумки и хлеб, и сыр, и крупу в тряпицах, налили мне в два бидона молока. Получился тя-жёлый груз, в руках не донести. Тётя Ганна взяла старенькое полотенце, связала им две сумки и перекинула мне их через плечо со вздохом.
– Тощая ты уж больно! Худущая – страсть! Смотри, не переломись – спина-то у тебя, як соломинка.
«Худущая»! видели бы они меня тогда, когда я из подва-ла вышла! Сейчас я окрепла, снова бегаю.
Шла я полевой тропинкой, держась близ придорожных кустов, всматривалась в даль дороги и часто оглядывалась назад – боялась, не появится ли мотоцикл с немцем за рулём. Но дорога и поля были пустынны, лишь вороны и грачи стай-ками припадали к пашне, отыскивая в ней пищу.
Серёжа, получив дудку, от радости весь вечер дудел и пищал, когда Светланка на минутку брала её.

 
1-е мая

Нам не до праздника. В Бельске опять каратели. К нам прибежала «мама» Полина, расстроенная, бледная, в слезах. Плача, она сказала, что нас, всех «советок», на днях увезут в концлагерь, посоветовала  мне подготовиться к дороге – насушить сухарей, собрать все вещички и завязать их в узел.
Впервые слышу такое зловещее слово «концлагерь». Полина уже знает, что там умирают люди от голода и холода, что там их расстреливают, жгут в каких-то печах и травят га-зами. У меня по-глупому сорвалось с языка:
– А в чем провинились «советки»? За что нас в концла-герь?
– Ты что, с луны свалилась? – рассердилась «мама» По-лина. – Разве они за провинность сажают и убивают? Сама-то ты за что сидела? Или забыла?
Она вымыла от слёз лицо холодной водой и ушла, оста-вив меня в растерянности и страхе.

7-е мая

В городе у нас аресты. Взяли несколько человек знако-мых Веры Ивановны. Тётушку каждое утро уборщица Матиев-ская встречает такими словами: «Пани Капитолина ещё ту-тай? Ну, то ютром пшидут до пани».
Матиевская – женщина добрая. Говорит она с тётушкой так откровенно не по злобе, а по-свойски, по простоте душев-ной. Но тётушку это выводит из себя. Она приходит домой взбудораженная и каждый раз спрашивает меня, куда нас хо-тят увезти. Я успокаиваю её, а сама потихоньку от неё сушу сухари, увязала всю нашу одежонку в узел и спрятала его под кровать.
Гестаповцы чаще всего приходят в ночь. И каждый ве-чер поэтому вера Ивановна забирает от нас к себе Светланку, укладывая её на ночь в сундук. Пришла вчера перед сном и «утешила» нас, сказав:
– Что делать? Мы все там будем! Только не все сразу, не скопом. Сегодня вы, завтра мы. А пока я хоть одного ребёнка да спасу. Может, Александр Родионович вернётся…Придут за нами – передам Светланку  соседям…успеть бы только.
Она не раз успокаивала меня подобным образом: «Мы все там будем». Но раньше она произносила эти слова спо-койно, отрешенно, с холодком. А сейчас, целуя меня и тётуш-ку, повторила их с такой безысходностью, будто прощалась с нами не на одну ночь, а навсегда. У меня вдруг ослабли ноги – вот-вот упаду, тётушка, рыдая, прижала к себе любимицу. Идти с Верой Ивановной Светланке не хотелось. Из объятий тётушки она рвалась ко мне и всё кричала:
– Пусти меня, тётка Капка! Уходи, Ве Ивана! Хочу к ма-ме! Хочу к маме!
Вера Ивановна вырвала её из тётушкиных рук и потяну-ла к двери.
Мы тяжело пережили эту ночь, уверившись, что она по-следняя. Почти до самой зорьки просидели у окошка, вгляды-ваясь в темноту нашего палисадника и прислушиваясь к каж-дому шороху в нем. Тётушка несколько раз принималась пла-кать, меня время от времени била противная дрожь. Только Серёжа спал безмятежно, подняв над головкой сжатые в ку-лачки ручонки. Для него пока не было ни войны, ни фаши-стов, ни концлагерей. Я говорю ему тихонько: «И зачем ты только родился, сынок. Уж лучше бы тебе и не быть».
– Приехали вы сюда на встречу с войной. Работали бы в Торжке. То ли дело у себя дома! А вас понесло! – с надрыв-ным упреком шептала тётушка. – Теперь вот детей, считай, что погубили. И нам с тобой Вера Ивановна смерть проро-чит… Я суеверной стала.
 Тётушка права. Мысль о возможности близкой смерти не покидает нас никогда. Делаю ли я коробочки, варю ли обед, сижу ли за праздничным столом – всегда эта мысль подстерегает меня, заглушая все радости жизни. Я никогда не забываю, что мы «советки» и что с нами рядом живут фаши-сты.
Наступило утро. Седьмая ночь прошла без происше-ствий. Но мы по-прежнему с минуты на минуту ждем – вот-вот придут за нами, прислушиваемся и настороженно погля-дываем в окно.

13-е мая

Сейчас заглянула к нам снова «мама» Полина с ново-стью: из Бельского района на работу в Германию увозят сто пятьдесят человек. Из «советок» никого не тронули. Неужели мы и в этот раз отделаемся только страхом?

16-е мая 

Идёт май. Начался он для нас тягостно. По поверью наших бабушек, это означает, что нам целый год придется маяться. Не заметили мы даже, как сады расцвели. Не до кра-сот было.
А сегодня тётушка пришла из Ландрата успокоенная, с улыбкой. Ей Елизавета Семеновна Евец шепнула, что карате-ли отбыли из Бельска. Для всех его жителей и для нас, ко-нечно, это великий праздник. Все облегченно вздохнули. Ве-рующие помолились Богу, что остались в живых, и вышли ра-ботать в огороды свои и поля. Я развязала узел, разложила по местам скудную нашу одежонку, прибралась в доме и, взяв ребятишек, пошла в сад, на свой участок. Вера Ивановна  вы-саживала из парников в грунт рассаду помидоров. Она ра-достно сообщила мне, что Юра остался дома, а всех его това-рищей увезли на «каторгу». Эгоизм матерей! Я сказала, что мне всех их очень жаль. Она сразу почувствовала упрек в свой адрес и, встав в свою обычную позицию – руки под бока – из-рекла:
 – Что делать? Мы с вами, Лидия Николаевна, не сол-нышки, всех не обогреем. Каждому сейчас впору думать о се-бе да о своей семье.
Я стала было говорить о щедрости человеческой души, напомнила ей – это ей-то, верующей – о заповедях Христа, которому она молилась по нескольку раз в день, но слушать меня ей не хотелось – я это видела. Она, правда, слегка пору-гала равнодушных и черствых людей, но тут же нашла им оправдание. Из слов её вытекала одна «истина»: человек по натуре своей грешен и останется грешным до скончания  дней своих. И какую бы подлость ни сделал он, всё простительно – такова уж человеческая природа. Я, смеясь, сказала:
– Ну, что ж, Вера Ивановна, давайте грешить:  врать, наушничать, угодничать, лицемерить, раз такова наша приро-да. – Потом, уходя с участка, зло выкрикнула: – И простим Гитлеру и всем его фашистам кровавую бойню…
Говорить дальше не могла – задохнулась  от ненависти, охватившей меня, и душивших слёз.

18-е мая

В эту весну мы не пошли с тётушкой в деревню работать – сажать картошку. Обе болеем. Простыли, видно, в своей за-частую нетопленой комнатушке, кашляем, хватаясь за грудь, и вообще ходим, пошатываясь – кружится голова. Какая уж там работа в деревне! К тому же, иезуиты почему-то не стали копать участок Занкевичей, и мы прихватили его и с трудом, кое-как, но всё-таки справились с работой на нём. Растёт те-перь на нём наша картошка. Мыла у меня нет, поменять на хлеб и молоко нечего. Идти побираться, попрошайничать, стыдно. А есть что-то надо, нужда гонит. На марки, получен-ные за коробочки, я купила в лавке Вильянки три ламповых стекла и несколько бутылок керосина. Думаю, была-ни была, может, и поменяю стекло и керосин на хлеб и молоко.
Пришла в деревню Видово, в дом тёти Ганы. У неё в слу-чае и попросить не так совестно, как у стариков – бабушки Авдотьи и деда Данилы. Больше-то мы там ни с кем особенно и не подружились. Тётя Ганна ещё молодая, здоровая, как сбитень, и румяная, как яблочко наливное. И муж у неё – ко-сая сажень в плечах, зимой кузнечит в своей кузнице. Дом их не бедный, и люди они не жадные.
Увидев меня, тётя Ганна всплеснула своими могучими ручищами.
– Живая! А мы уж тут богу молимся за ваши души. Слух прошёл, будто всех «советок» побили каратели в августовских оврагах.
Она посадила меня за стол есть картофельные оладьи, а сама, прибираясь на кухне, рассказ повела, как в их вёску нагрянули фашисты и начали «охотиться за хлопцами и див-чинками».
– В Германию повезли. Працовать там у них няма кому. Пропадут тяперь хлопчики! И дивчинкам бяда выпала. Ой, лиха бяда! А брательника мово поранили – стрельнул яму фашист в ногу. Хлопец побёг на гумно, сховаться хотел, а немец увидал и за ним, холера! И стрельнул. Вот ведь как они, Лидия Николаевна! Як по волкам!
– А где сейчас ваш брательник? – спросила я.
Есть мне сразу расхотелось, по телу прошла какая-то потная истома, заныло сердце.
– У городе, у больнице ляжить. Пулю, доктор каже, вы-нули. И что яму будет тяпер? – Тётя Ганна всплакнула в пла-ток, сползший с головы на шею, вытерла им слёзы и, увидев что я ничего не ем, принялась угощать меня: – А ты кушай, кушай! Миленькая моя, отощала ты! Небось, голодуете?
– А что дальше-то было? – перебила я её.
– И-и-и, миленька моя, такой у нас переполох поднялся! Такой переполох! Не приведи господи! Батька мой на того немца, что в Миколу стрельнул, с кулаками пошёл. Вот, эдак идёт и идёт и пиштули его не боится.– Она показала, как именно шёл её отец на немца: сжала свои кулачищи и заша-гала ко мне, сбычившись, выбрасывая их к моему лицу. – Немец пиштулю наставил на него. Ну, усё! Зараз убьёт батьку. Мы, бабы, как взвоем! А мой мужик, ты бачишь, якой он здо-ровенный, бросился к яму, к батьке-то, свалил на землю и ляжит на ём, в разум его вводит. Кричит ему мой: «Ты чаго, тата?! Опомнися! Они жа усю вёску спалят! Усих постреляють! Ай, Раёк запамятовал, тятенька?! Мама моя возле ног Мико-лы бьётся, як в лихоманке, криком кричит, надрывается: «Ра-туйте! Ратуйте!» А кому ратовать? Из ножки его кровь хле-щет… Усе мы, кобетки, воем, хлопцев и дивчинок наших по-лонённых полицаи окружили, мужиков усих немцы под  пи-штули  поставили…  И  усяго-то  трое  немчишек, дрянненькия такия, а при оружии! Что тут робить? Пальцем шевельни – смерть тябе! Девчинки слезами обливаются, голосят, маток клиыут. А мой-то усе тату держит и глотку дерёт: «Стойте, мужики! Держитесь! Тры воши наших голов Ия стоють! Зазря помирать не треба! Яще повоюем, як наши придуть!» Угово-рил-таки мужиков, заробели они под пищулями-то, а тем ча-сом молодёжь нашу в город под конвоем погнали…
Матери, причитая, шли следом за своими детьми до са-мого вокзала. Расставаясь с ними, так плакали, будто живых хоронили.
Послушала бы тётю Ганну Вера Ивановна! Может, тогда поглубже, сердцем почувствовала чужое материнское горе.
Из хаты тёти Ганы я вышла, конечно, не с пустой сумкой. Она положила в неё и кусочек сала, и сыр, и ковригу хлеба, сунула и картофельные оладьи, к которым я так и не притро-нулась, хоть и была голодной. И как всегда, в бидон молока налила.
Я шла домой и всю дорогу с поразительной ясностью представляла себе всё, что творилось в тот страшный день в Видове, как будто я сама была там. Была и видела трагедию угона подростков в фашистское рабство и слышала потряса-ющий душу плач белорусских крестьянок.

25-е мая

Была у Марии Алексеевны Садович. Отнесла коробочки. Она затащила меня в свою комнату. Она уже не блистает так, как в начале замужества, кажется мне старше, увядающей. Она спокойная, мягкая в обращении, и я с ней душевно от-дохнула. Она всё показывала мне свои вышивки и вязания. Господи, и куда ей столько этого барахла? Поговорили мы с ней о войне, о немцах, о закрытых школах и учениках, остав-ленных без обучения. Она жаловалась мне на своё одиноче-ство, на постоянное ощущение своей ненужности и жизни. Я пожаловаться на свою ненужность не могу – у меня дети. О материальной необеспеченности я с ней никогда не говорила. Зачем? Она и са -ма знает, что жить нам не на что, и всегда помогает нам. Сколько мыла я их поменяла на хлеб! А дрова! Без её дров мы бы замёрзли. И когда я сидела в подвале, она прислала тётушке муки и крупы. Сегодня она сказала мне, что «мыловаренное» заведение их «прогорело», а муж её «выле-тел в трубу». Значит, теперь я буду безработной. Мыловарня их недели две уже не работает, а коробочки мои им не нужны. И всё же Мария Алексеевна заплатила за них мукой и куском сала, вместо марок и мыла.
Когда я собралась домой, она показала мне шерстяную кофточку и спросила, нравится ли она мне – она её сама свя-зала. Не подозревая, к чему она клонит, я похвалила вязку.
– Примите, пожалуйста, от меня, как подарок в знак нашей дружбы. Во что бы я оделась, если бы не эти люди?

30-е мая

Теперь я доподлинно знаю, что такое Пауль как человек, как тип. О нём мне и хочется сейчас кое-что записать.
Ещё в начале мая немцы приказали жителям города рыть в садах или во дворах – у кого, что есть – зигзагообраз-ные окопы глубиной в человеческий рост. Нас в доме живёт пять семейств. Вера Ивановна нашла в саду лужайку между рядами вишен и слив и указала, где кому копать.
Работаю я сегодня в окопе, с головой ушла в него, но углубляю ещё и вдруг слышу голос Пауля. Я подняла голову, поздоровалась с ним, сказав, что рою себе могилу. Он меня стал успокаивать.
– Ах, Лидия, зи кённен ганц руиг зайн!
– А вдруг осколок или пуля влетит сюда – вот и конец мне и моим ребятишкам.
Пауль снова затвердил:
– Зи кённен ганц руиг зайц! Зи кённен ганц руиг зайн!
На меня вдруг напало какое-то озорство, захотелось мне подурачиться, поиграть в наивную девочку с тем, чтобы выве-дать хоть кое-что об этом Пауле. Тоном наивной девчурки я спросила его:
– Пауль убивал людей?
– Нет. Пауль не убивал: он всю войну в запасе.
– А если бы Пауль был на войне, убивал бы?
– О, яволь, яволь!
– И женщин, и детей?
Пауль ответил не сразу и не совсем уверенно:
– Шаде, шаде! Абер вас махен? Их бин зольдат!
– И меня Пауль мог бы убить? И детей моих? Вот я здесь, в яме, я – еврейка, допустим… Мог бы?
Я и в самом деле представила себя еврейкой, и будто бы Пауль меня сейчас должен расстрелять.
– А как убивают? Как мне встать? Куда будут целиться?
Пауль сказал, что нужно встать на колени, а целятся все-гда в затылок. Я встала на колени и вдруг почувствовала та-кой ужас, что вскрикнула и схватилась руками за затылок, как бы защищая его от пули. Ещё мгновение, и я вскочила на но-ги. Глядя прямо в глаза Пауля, я снова спросила его:
– Ну, так как же, мог бы Пауль убить меня и детей моих?
Пауль молчал, решая,  видимо, сложную задачу, мог бы он убить тех, к кому приходит как друг, к кому уже успел  при-вязаться, кого жалел. Или и жалость его к нам, и привязан-ность, и дружба – всё показное? Тогда он великий артист. Я ждала ответ, и он, поникнув головой, сказал:
– Шаде, шаде! Абер вас махен? Их бин зольдат! 
Всё стало ясно для меня: Пауль сделает всё, что ему  прикажут. Он добрый, накормит голодного, принесет ему кар-тошки с печёнкой и кусок сахара оторвет от себя самого и по доброй воле, пожалуй, не  выдаст и не предаст никого, но он же и убьёт, если ему прикажут: он солдат.

9-е июня

Лето. Какие яркие краски в саду! У Веры Ивановны под окном расцвели левкои и душистый табачок. По утрам и ве-черам я задерживаюсь здесь на минутку-другую, вдыхаю аро-мат этих неброских на вид, но удивительно душистых цветов и не могу надышаться. А как зелены и сочны всходы на наших участках! Перья лука, картофельная ботва, листья свеклы, моркови, огурцов – всё такое нежное, изумрудное, хрупкое. Люблю я лето с его теплом и зелёным цветом. Мы с ребятиш-ками в саду с рассвета до вечера. Как бы можно хорошо жить, не будь войны.
Фронт – теперь уже все говорят об этом – приближается к нам, а в Бельске всё по-старому: маршируют солдаты, разъ-езжают на мотоциклах жандармы, чинят дороги арестован-ные и даже достраивает второй дом Вильянка. Зачем? Или не верит, что придётся бежать отсюда сломя голову? Я как-то спросила у Пауля, каковы у них дела на фронте. Он сказал:
– А, гут, гут. Дер фронт ин линие эих Рихтер унд видер гут.

11-е июня

Я всё больше и больше убеждаюсь, что Пауль приставлен ко мне следить за мной и за всеми, с кем я общаюсь. Я откры-ла в нём нечто новое: он бецеремонен и крайне любопытен.
Было воскресенье. Я решила навестить Варвару Фоми-ничну и Бирюлю. Принарядилась и вышла на улицу: у нашей калитки стоит Пауль. Такая досада! Ну, думаю, отделаюсь от него как-нибудь. А он не отстаёт.
– Вохим гет Лидия? Воцу? Цу вем?
Так и шёл со мной до самого дома Темницких. Я пробы-ла у Варвары Фоминичны более часа, надеялась, что немец ушёл. А он стоит 
возле ворот, поджидает меня. Я сказала, что теперь зай-ду к Бирюле и пробуду у неё долго, пусть Пауль не утруждает себя ожиданием.
В разговорах с Надеждой Осиповной мы не заметили, как пролетели два часа. Мне нужно было спешить домой. Я вышла на улицу и вижу: Пауль прогуливается возле костёла в толпе празднично одетых поляков. У них был какой-то празд-ник, в костёле гремел орган, шла служба. Пауль, видимо, сле-дил за домом Бирюли, сразу увидел меня и ринулся за мной. Куда я ещё пойду, спросил он. «Домой»,– сказала я. Он пошёл рядом со мной, крохотный, головастенький и старенький. Навстречу нам цаплями выступили из переулка два немца в военной форме. Я бросилась в сторону от Пауля: всякие кон-такты с русскими женщинами, польками и белорусками за-прещены немецкими законами. Но Пауль подался ко мне и продолжал идти со мною смело, гордо и независимо. Порав-нявшись с военными, он отдал им честь, но руку не опустил, как положено, а задержал на лацкане своего мундирчика, что показалось мне странным. В глазах военных промелькнули смешинки, один даже подмигнул Паулю: мол, не теряйся, ма-лыш, не зевай. Я оглянулась назад – что они, длинноногие? Они стоят, смотрят нам вслед и посмеиваются. Вот вам и за-кон!
Так и довёл меня Пауль до самого дома.
Неужели я и в самом деле на подозрении у фашистов? Зачем Паулю нужно знать, куда я хожу и с кем дружу? И по-чему он так свободно шёл со мной по улице?

15-е июня

Ура! Наши бомбят Бельск! Где-то недалеко от нас взо-рвалась бомба. На босу ногу мы выбежали в сад. В небе над городом кружились два самолёта. Наши, советские самолёты! Они страшно, угрожающе ревут, а мне радостно, мне хочется петь и прыгать от счастья. Наши!
Проснулся весь наш «улей». И все, кто в чём, выбежали, как и мы в сад. Да, понаслаждалась я, глядючи на «иезуитов». Они вообще в  последнее  время  как-то  сжались,  ссутули-лись.  Гордых  осанок  у
Владимира Тарасовича и Людмилы давно уже нет, глаза их поскорбели. А я, глядя на них, ликую, у меня «именины сердца».
Этой ночью я видела, как «иезуит» утешал «иезуитку». Он похлопывал её по плечу и, наклоняясь к ней, что-то гово-рил с жаром, успокаивал, а потом повёл её домой, прижав к себе за шею. За ними понуро, с опущенной головой поплелась их мать. Неужели они всерьёз думали, что немцы победят и установят в нашей стране свои фашистские порядки? Какой идиотизм!

 
17-е июня

Ещё одна бомба упала в поле за усадьбой Горошко, не причинив никому вреда. Мы ходили смотреть яму, взрытую ей.
А сегодня в два часа ночи снова пожаловали к нам наши милые долгожданные крылатые чудища. Они осветили город и с воем закружились над ним, высматривая, где бы сбросить на фашистов свой разрушительный смертоносный груз. В Бельске нет никаких производств – ни фабрики, ни заводика, кроме сыроваренного. Бомбить нечего, вот разве железнодо-рожную станцию да мельницы. И они не сбросили ни одной бомбы, лишь нагнали на притихших арийцев страху. Мы в это время сидели в огромном погребе Тиминских, покрытом тол-стой кирпичной кладкой. Замёрзли – зуб на зуб не попадает. Набравшись храбрости, я побежала домой за пальтишками и тёплой обувью. Только оделись, стали согреваться, а самолёты и улетели, к нашему полному разочарованию. Так хотелось, чтобы они разбомбили хотя бы немецкий гарнизон или какое-нибудь немецкое учреждение. Ну, что ж делать, откуда нашим знать, где тут в Бельске гарнизон стоит, где жандармы живут. Мы пошли спать. Не успели раздеться и глаза закрыть, как снова налетели самолёты, да так стремительно, с таким гро-хотом и воем, что мы, оглушённые, едва успели добежать до погреба с полусонными ребятишками на руках. И снова Бельск  весь в свету,  снова  нам радостно, хоть и страшно. Так и кажется, что самолёт только над нашим садом кружится, только в наш погреб целится. Герр гауптман, видно, струсил, тоже пришёл к нам в погреб. Прибежали в наш погреб и уличные патрули. Их трое. Стоят тихохонько, прижались к стенкам и фонариками своими нас всех ос-вещают: с кем, де-скать, им приходится дышать одним воздухом, делить компа-нию.
Вдруг сильный взрыв потряс воздух и землю, и погреб осыпал нас своею пылью, песком и камешками. И сразу стало нечем дышать. Немцы открыли дверь, и крепкий чесночный запах гари ударил нам в нос. Рокот самолётов раздался отку-да-то издалека. С ребенком на руках я с трудом выбралась из погреба. Меня качало. Хотелось пить. Пан Орловский принес нам всем кувшин яблочного сока. Я выпила глоток, и мне стало легче. Сад был окутан дымом и гарью.
Брезжил рассвет, пронесся утренний ветерок, но этот си-зый дым и терпкая гарь всё ещё плотной пеленой висели над садом. В комнате у нас тоже было чадно. Ребятишки мои за-дыхались, кашляли и терли покрасневшие глаза. Я вышла на улицу, пробежала переулком к усадьбе Горошко. Там, в лугах, было свежее. Я вернулась домой, взяла ребятишек и увела их туда, к скирдам свежего сена. Там мы и просидели до первой зорьки и отдышались. Напуганный Сережа не спал, всё разго-варивал со мной.
– Мама, я не хочу в погребе спать. Мы больше не пойдем в погреб?
– Если самолет прилетит, то пойдем, – говорю я.
– А то самолет убьёт нас?
– Самолет немцев убьёт, – утешаю я  Серёжу.
– А! Дяденька в самолете –  хороший. Я и сам немцев убью. Возьму камень и убью.

18-е июня

Теперь за калиткой нашего сада красуется огромная во-ронка, а колодец, из которого мы брали на редкость вкусную воду, засыпан землей. Ну, что ж! Мы  ведь ждали сильной бомбежки. Поделом нам! Советские бомбы разрушили часть рельсовых путей за вокзалом и разбили баки с горючим. Ни один дом не пострадал, и никто не был убит. Гуманно бомби-ли наши, зная, что в домах живут их братья и сестры.
За водой приходиться ходить во двор казненного ксёндза. Двери и окна его дома забиты досками, усадьба заросла тра-вой. Мрачно, дико, мертво  вокруг его дома. Я набрала воды и быстро ушла оттуда.
День сегодня выдался теплый, солнечный. Я решила кое-что постирать. Ребятишки играли на куче песка. Пользу-ясь свободой, сын мой выбежал на улицу и припустился за двумя немцами, вооружившись камешками и прутиком. До-гнав немцев, Сережа бросил камушки в зад одному из них, поднял на ходу ещё камешек и снова бегом за ними. И снова бросил – попал немцу в голенище сапог. Камешки крохотные, как и сам Серёжа. Но немцы, видно, почувствовали какой-то шумок позади себя и оглянулись: перед ними «воин» с враж-дебно поднятой ручонкой. А в ручонке – прутик. Немцы рас-хохотались. Я бегу к сыну, грожу ему пальцем, кричу нарочно по-немецки: «Дер кнабе ист нихт гут!» А немец поднял его над головой. Я испугалась: вдруг бросит сынишку с высоты на землю. Но немец оказался человеком: поставил его на ноги и дал понарошке шлепка, улыбнувшись мне.
Видно, мысль убить плохого человека застряла в голо-венке сына. Нам это смешно. А он, трехлетний мститель, бе-жал за немцами на полном серьёзе.

19-е июня

Вчера мы с Варварой Фоминичной совершили глупость. Взяли ребятишек, и ушли с ними за город, на хутор. Бомба, разорвавшаяся возле нашего сада, сильно испугала нас. Ре-шили переночевать за городом, где менее опасно. Когда мы шли по Белостокской улице, из ворот дома Вивьянки выехала коляска. Конь был какой-то бешеный, видно, не совсем объ-езжен. Он рвался вперед, злобно кусал удила и рывками дёр-гался из стороны в сторону, как ни сдерживал его кучер. В ко-ляске сидели жена Вивьянки и две его дочери. Лица их были встревожены, они, как и мы, боялись бомбежки и удирали из города на ночь в деревню. Мне было приятно видеть их нервозность, беспокойство, их страх. Я злорадствовала. «Что, дождались, подлые? По-дождите, ещё и пострашнее  будет.»
На  хуторе собралось много горожан. Хозяйка открыла свой огромный сарай с сеном и впустила туда всех, отобрав предварительно у мужчин спички. Постелив на сене взятые с собою одеяльца, мы положили на них детей и улеглись с ни-ми рядом. Вот, думаем, благодать-то какая, хоть выспимся здесь. До часу ночи спали, как убитые, на  мягком душистом сене. А в час налет. И снова, как и в городе, опасливое чув-ство пронизало меня: фонари висят только над нами, самолё-ты кружатся только над нами и бомбу сбросят непременно на наш сарай. Услышав знакомый уже нам грохот в небе, мы бросились к дверям. А они заперты снаружи. У страха глаза велики: думаю, осколок влетит к нам, сено вспыхнет, и сго-рим мы в этом сарае заживо. Загрохотали в дверь, завопили. Хозяйка прибежала, сняла засов, распахнула дверь. Самолёты уже кружились над городом, долетали и до хутора, всюду раз-давалась пулемётная стрельба. Где спасение: под крышей са-рая или под открытым небом? Жмёмся возле дверей. Вдруг раз за разом: бух! Бух! – семь ударов подряд. Совсем где-то близко. Мы все в сарай. А хозяйка бегом к конюшне – выпу-стила коней, из хлева выгнала коров, из овчарни – овец. Ждём ещё удара. Самолёт с воем летит прямо на нас, да как снизится над освещённым двором! А в нём лошади мечутся, коровы, овцы, и хозяйка стоит, бесстрашно на самолёт смот-рит, задрав голову. Самолёт, сделав над нами два круга, вдруг круто взмыл кверху и улетел.
Натерпелись мы страху за этот получасовой налёт, надрожались. А всё равно как-то радостно было дрожать.
В половине второго над Бельском уже снова стояла ти-шина. Мы легли спать, но уснуть так и не могли, разговарива-ли до самого утра, пока не проснулись ребятишки.
Утром в сарай пришла хозяйка и пристыдила нас за тру-сость.
– Советы зря не будут палить. Бачут – дом стоит, бачут – скотина спужалась. Зачем палить? Бомбы свалились вон там, в лугах, у речки. Там немцы строили что-то, землю рыли.
Поблагодарив хозяйку за гостеприимство, мы пошли до-мой. Там было всё благополучно, и сегодняшний налёт нико-го не испугал. Я мысленно поругала себя за то, что в поисках безопасного места ушла  из дома и  только навредила себе: на хуторе оказалось страшней.

22-е июня

Сегодня трёхлетний юбилей начала войны, проклятой войны. У меня сердце поёт, я переполнена гордостью, я счастлива, я счастлива, потому что вижу, как немцы готовятся к бегству. Теперь им не до нас – самим убраться бы подобру-поздорову. Они свёртывают «дела». Ландрат уже не работает. Арбайтзамт закрыт, полиция польская распущена, поезда, машины, лошади приведены в походную готовность. Я вижу, как Вивьянка грузит в контейнеры награбленное добро. Как он оставит свой дворец с колоннами и подъездами, с распи-санными красками стенами, блестящим паркетом, с ванною и тёплым туалетом? Как он расстанется со своим ухоженным садом, с клумбами? Радуюсь его душевным страданиям. Хочу, чтобы война с корнем вырвала из жизни фашизм и его охво-стье, таких, как «иезуиты». Чтобы она уничтожила всех алч-ных, вроде Вивьянки – грабителя, взяточника и барышника.
Соседи «иезуиты»  в беспокойных хлопотах. Куда деться от возмездия? Бежать с фашистами – иначе смерть. Я стара-юсь не попадаться им на глаза, чтобы не видеть их смятенных лиц и не вызывать злобного раздражения к себе. Вадиму Та-расовичу  ничего не стоит  стрельнуть в меня из своего нага-на. Кричал же он, что ни отца, ни брата не пожалеет – нико-го…
Фронт приближается. По вечерам, когда затихают город-ские дневные шумы, мы явственно слышим гром канонады, буханье бомб и видим на восточном горизонте полыхание ог-ня.

24-е июня

Немцы удирают. На улицах грузовики, мотоциклы, битю-ги, впряжённые в повозки, полные вещей. Безвластие. Тё-тушка умоляет меня уйти в деревню и там переждать это вре-мя. Ей всё кажется, что нас, «советок», напоследок обяза-тельно пристрелят. Она не спит по ночам, всё прислушивает-ся, стоя у окна. А на меня напало безмятежное, невозмутимое спокойствие. Мне очень хорошо, очень радостно. Вот только непроницаемые чёрные глаза «иезуита» Вадима Тарасовича смущают. Сегодня он прошёл мимо нас с тётушкой, сумрач-ный, но спокойный и важный, как всегда, слегка поклонился, пристально взглянув на меня. Я постаралась притушить зло-радный блеск в своих глазах, быстренько напустила на лицо скорбное выражение. Мне показалось, что он хотел что-то сказать мне. Но что он  может сказать? Чтобы я не ждала от своих ничего хорошего? Что нас ожидает арест, гонения?  Я бы не поверила бы ни одному его слову: совесть наша чиста.
Уже четвёртый день живёт дома Владимир Львович. Ор-ля  уже освобождена от немецких чинуш.
Вечером, уложив спать детей, мы с тётушкой выходим в сад послушать войну. Музыка её теперь мне кажется прекрас-ной. В саду нас ждут Тиминские. Мы стоим где-нибудь и слу-шаем, как с боями идут к нам наши. А сегодня Юра залез на самую высокую липу. Я кричу ему, что он там, в вышине, ви-дит? Он молчит. Жандармы ещё не все уехали, услышат. Юра осторожен не по летам,  весь в свою маму, Веру Ивановну. Спустился на землю и только тогда сказал, что видел где-то совсем близко пожарище.

26-е июня

Сегодня напротив нашего дома остановилось несколько немецких фургонов. Семья «иезуитов» собралась в дорогу. Едут они вместе с жандармами и полицией. Герр гауптман уже не стоит барином, руки в брюки, как тогда, когда грузи-лись его посылки в Германию. Те-перь он сам таскает вещи, помогая своему денщику. Вадим Тарасович и Людмила тоже грузятся. Мы с тётушкой поглядывали на них из окна. У Люд-милы было грустное лицо. Она часто подносила к глазам пла-ток, отворачиваясь от окон дома к забору.
Проснулись ребятишки. Я накормила их хлебушком с тёплой водичкой – больше у нас в доме ничего нет – и пошла с ними в сад. Они бегают, а я грядку полю. Слышу, Вера Ива-новна меня кличет со своего крыльца. Оказывается, старая «иезуитка» пришла к ним проститься и мне хочет сказать па-ру слов. У меня хорошая память на слова. Я записываю наш диалог.
– Я старая женщина, верующая, мне грех врать, и я го-ворю чистую правду от чистого сердца. Уезжайте отсюда! Бе-гите от «Советов»! Бегите! Они расстреливают всех, кто жил за немцами.
– И что же они всех украинцев и белорусов перестреля-ли? И всех кавказцев тоже?
– Вы не знаете, кровь рекой текла. Каждый третий – по-думайте, каждый третий в могиле!
– А как же вы об этом узнали? От немцев? Вы ведь уже давно здесь живёте?
– Мы не сразу перебрались сюда. Как Украиной ехали, иной раз мы здесь, а красные – рядом, и я сама слышала, как они убивали. Кричали люди ужасно как! Никого не щадили «Советы» – ни старых, ни малых. Сталин же приказал всех убивать. Бегите, пока ещё есть время.
– Я у немцев не работала. За что меня? А тётушка убор-щицей была, какая же здесь измена? Насильно заставили… За что убивать?
– Знакомая моя в лазарете работала хожалкой. Тоже ка-кая измена? А вот пришли «Советы» и убили. Поверьте, я вам добра хочу. Вы мне как дочка. Жалею я вас. Молоденькая та-кая, хорошенькая. Вас заподозрят, по допросам затаскают, а потом всё равно «туда» уйдёте…
Елена Яковлевна потопала ногою о землю.
Я решила притвориться, будто ей верю. Надела на лицо маску казанской сироты и с горечью спросила:
– Господи, да куда же я убегу? С двумя малышами да с больной старушкой? Пешком далеко не уйдёшь! Кто нам по-может? Кому мы нужны! Вас немцы с собой берут – вы им свои…
Она пропустила мимо ушей мои сетования и снова за-твердила своё:
– Бегите! Бегите! Собирайтесь сегодня же! Сейчас же!
Пожимая нам руки, расплакалась горючими слезами.
– И вы, Вера Ивановна, бегите. У вас Юра. Его сразу на войну возьмут красные. Владимир Львович тоже работал… Смотрите! Вы ещё не знаете этих русских, какие они теперь стали. Вот немцы вас никого не тронули. А они … Бегите!
«Красные», «русские»! И произносила эти слова бывшая советская женщина! Противно слушать.
К полудню наша улица очистилась от скверны, и у нас с тётушкой, будто сто пудов свалилось с плеч.

2-е июля

Сижу сейчас на куче брёвен в крестьянском огороде и пишу. Теперешний мой адрес: деревня Парцево, Бельского района, Белостокской области. Это по-нашему, по-советски. Ведь наши рядом.
Пришли мы в Парцево с Тиминскими. Здесь у них даль-ние родственники – Фома Фомич Снегирь и его жена Татьяна Матвеевна. Они уже в летах, им под шестьдесят. Такие доб-рые старички, вроде Афанасия Ивановича и Пульхерии Ива-новны. Именно такими показались мне они вначале.
– Живите, живите, дороженьки мои! – Бульбу маем, мо-локо маем, хлебушка хватит, хата, як тябе хоромина барская, гуляй по ней!
Такими словами встретила нас Татьяна Матвеевна. И тут же оделила моих маленьких голодяг вкусными лепёшками.
Почему мы здесь, в деревне? Город Бельск сейчас на во-енном положении, там куда опасней, чем здесь. Город ломит-ся от немецких солдат, и они наглые, за водой не дают пройти – пристают. Жителей в Бельске осталось немного,  все раз-брелись по сёлам и хуторам. Варвара Фоминична с семьёй ушли в деревню Залесье. К ним днём позже ушла и Надежда Осиповна Бирюля. В Парцеве пока неспокойно: со стороны фронта полыхают пожары. Фома Фомич с опаской посматри-вает туда, говорит, вздыхая:
– Бягуть, холеры! Але зло, разор позади сябе оставляють – жгут наши вёски. Пожгут и наши хаты, ироды!
Вчера в ранний час – мы ещё в Бельске были – разбудил нас громкий стук в дверь. Тётушка пошла открывать сама, ме-ня не пустила. Стучал Пауль, и у меня сразу отлегло от серд-ца. Пауль вызывал меня. Я ждала, что тётушка откроет ему, и он войдёт, Но в сенях стояла таинственная тишина, лишь за дверью раздавался просящий голос маленького Пауля:
– Лидия, айн момент! Ах, Лидия, айн момент!
Я выбежала в сени. Смотрю, тётушка стоит у дверей с настороженным лицом, помалкивая. При моём появлении она мгновенно подняла руку и погрозила мне кривым указа-тельным пальцем, поджав губы и выпучив на меня глаза, в которых я сразу прочла приказ: мне нужно молчать и не от-крывать. Я шепнула: «Почему?». В ответ она вытолкнула ме-ня из сеней в кухню и осторожно, без скрипа прикрыла за мной дверь.
А Пауль всё умолял и всё стучал, в чём-то, видно, хотел меня предостеречь. Что же ещё он мог мне сказать? Ушёл он, издавая жалобные стоны. Мне жаль его стало. Как ни стара-лись фашисты, но не сумели вытравить из него природную человеческую сущность. Я сержусь на тётушку. Она стрижёт всех немцев под одну гребёнку: раз немец, то враг. А ведь они всё-таки очень разные.

4-е июля

Утром сегодня где-то загрохотало. Второпях мы скати-лись по лесенке с сеновала, где спали, во двор. В небе тихо, а гул идёт. Выбежали на улицу. Улица длинная, прямая, хорошо просматривается.
Видим, из-за орешника, что рядом с деревней, один за другим выплывают танки. Чьи танки, наши или немецкие? Окольной дорогой пройдут к Бельску или в деревню заявятся? Пошли улицей. И когда к дому приблизились нашему, Влади-мир Львович определил: танки немецкие. Мы нырнули во двор, приникли к щелям забора. У каждой щелки свой глаз. В душе, конечно, радуемся, что танки эти где-то бой проиграли и удирают теперь. Но зачем им Парцево? Катились бы себе до самого Бельска, а то так и дальше. А они, чёрт бы их побрал, вдруг встали вдоль нашего и соседского плетней под вётлами. Возле нашей хаты собрались в кучку человек двадцать танки-стов, горланят о чём-то, посмеиваются, подшучивают друг над другом. Не унывают. Мы диву даёмся, не понимаем, как это они могут веселиться, когда бегут, когда войну проигрывают.
Целый день шатались танкисты по деревне, заходили в дома, спрашивали «яйка», «маслё», «шпек». Всё точно так же, как было в Бородичах три года тому назад. Только тогда немцы победно шли вперёд, а теперь бегут обратно, стараясь не показать  ни своего страха, ни огорчения. А может быть, им, в самом деле, безразлично, с победой ли, со славой вер-нутся они домой или с обидным и позорным поражением? Лишь бы вернуться живыми? Да и немцы ли это? Может, че-хи, венгры, словаки? Зачем им победа?
У соседей Фомы Фомича уволокли они за задние ноги кабанчика,  в поле разожгли костёр и жарили мясо.
Теперь никуда не выйдешь: всюду враги. Они смотрят на меня алчными глазами и кричат:
– Юнге фрау, шойне фрау, битте цу унс! Ком! Ком!
Как же, разбежалась! Ишь, чего захотели!

7-е июля

Мы все сегодня очень устали. На огороде Снегирей вы-рыли широкую и глубокую яму, покрыли её брёвнами в не-сколько рядов, и стала эта яма нашим убежищем. На сенова-ле уже не спим. Кружатсянад деревней наши самолёты, освещают её сверху, ищут немцев. И хотя ещё не бомбили, но вдруг возьмут да и сбросят одну-другую бомбу, если заметят немецкие танки или самих немцев. Больше, чем бомб, сейчас боимся снарядов. Всё чаще и чаще они рвутся где-то совсем рядом. Уже совсем близко от нас, где постоянно идут бои. Яму застлали мы досками, перенесли с сеновала подушки и одея-ла и, как начинается канонада, заползаем в эту яму спасаться. А ночью и спим в ней. Танки свои немцы прикрыли ветвями деревьев, их и не видно совсем. Танкисты хвалятся, какие они сильные, непробиваемые они. А я называю их танки злыми и кровожадными. Сколько они наших бойцов погубили!
Немцы повадились ходить по огородам. Они выдёргива-ют ещё крохотную морковку, ищут в зелёных плетях огурчи-ки, которые только что появились, маленькие, с пальчик, но и их рвут. Даже картошку копают, хоть и с горошинку она. Вся эта незрелая овощь немцам, видно, по вкусу. Весь огород Сне-гирей изрыли и вытоптали. И не только этот огород попортила и поела  прожорливая немецкая саранча – все огороды пу-стырями стали. Татьяна Матвеевна прошлась по измятой огу-речной листве и вырвала последние зародыши. В белом чи-стом переднике поднесла их танкистам, сидевшим на зава-линке дома.
– Кушайте, кушайте, панове! Ессен, ессен!
Она высыпала махонькие огурчики возле них на траву и пошла от них, ворча себе под нос:
– Чтоб вас холера в дугу посгибала! Чтоб вас лихо про-брало, пся крев!
Она, как когда-то Анна Терентьевна в Бородичах, сама подносила немцам яйца, молоко и масло и, низёхонько кла-няясь, говорила заученные слова: «Бите, ессен! Бите, ессен!».
Я упрекнула её, зачем она так подкармливает их. Она сказала:
– Усё едино – забяруть. И пусть их лопають. Кабана бы только оставили да хату не спалили.

10-е июля

Утро. Тишина. Я сижу в кухне и пишу. Татьяна Матвеев-на топит печь. Хочу записать, что меня сейчас потрясло. В ку-стах бузины я нашла случайно гимнастёрку, советскую ко-мандирскую гимнастёрку. Немцы с груди её, видимо, сорвали какие-то ордена – на их месте теперь лишь порванная ткань. Гимнастёрка вся в крови. Я приподняла её – под нею сапоги… Немцы бросили свою «добычу». Убили нашего командира, раздели, разули его. Зачем?
Я знаю, что там, за леском, идут бои и, конечно, гибнут люди. Но смерть их не была бы для меня такой зримой и ощу-тимой, такой горестной, не будь этой окровавленной гимна-стёрки. Я принесла гимнастёрку домой, осмотрела все её кар-маны, в них пусто – ни записочки, ни адреса. Татьяна Матве-евна спрятала её в чулан. Тяжело на душе. И зачем люди убивают друг друга? Где сейчас Александр? Где мои братья, Алексей и Виктор? Неужели я их никогда-никогда не увижу?

12-е июля

Вот уже десять дней мы живём в Парцеве. Сюда прибыла новая партия «Тигров». Немцы заполонили улицу, огороды, дома. Их так много, что выползти из ямы, не замеченной ими, нельзя. А выползать надо, чтобы поесть, помыться, раз-мять ноги. Светланка с Серёжей стали чесаться. Во время за-тишья к ним прибегают деревенские ребятишки играть с ни-ми. И вот результат: завшивели мои дети. А Шуру хоть стриги: волосы у неё длинные, густые, и в них насекомых навалом. Прибавилось хлопот: ищу вшей в их головах, чешу их волосы частым хозяйским гребнем. А тут ещё и новая беда – дети за-поносили. Идёт вовсю стрельба, а я или тётушка бежим с ни-ми в кусты. Страшно. Так и кажется, что пуля в тебя попадёт или осколок. Боюсь дизентерии. Ни врача, ни лекарств – ни-чего нет. Целый день сегодня поила детей крепким чаем – удружила Татьяна Матвеевна на заварку.
Парцевская молодежь вся попряталась. Не увидишь в деревне ни одной девушки, ни одного парня. А мне и спря-таться нельзя,  у меня дети. И за мной в буквальном смысле охотятся эти «коты». Пожирают меня  глазами, следят за каждым моим шагом. Я в дом, и они тут как тут, я с детьми в сортир, и они за мной, стоят возле, поджидают. Ходить одной мне теперь нельзя, беру в провожатые то Веру Ивановну, то Татьяну Матвеевну, то тётушку. Хорошо, что у немцев ещё дисциплина держится, побаиваются солдаты офицеров своих. Насилия над жителями деревни  пока что нет.
За Парцевым то и дело вспыхивают пожарища, гремят бои, и ночью нам особенно жутко – фронт рядом. А с западной стороны, в Бельске и за Белостоком, пока ещё тихо. Семьям  Варвары Фоминичны и Бирюле в Залесье живется куда спо-койнее, чем нам. И пока немцев не вышвырнут из Бельска, нам придется жить на передовой. А немцы город держат крепко. Им нужна железнодорожная узловая станция. Сдадут её – и в бегство. Может статься, что деревня Залесье сразу останется далеко позади фронта. Вот бы куда нам следовало пойти – не в Парцево. А что если перебраться  туда? Нет, поздно, поздно уже…

15-е июля

Ребятишкам моим стало лучше – бегать с ними в кусты поминутно мы с тётушкой перестали. Но чешутся мои ма-ленькие всей пятерней. Татьяна Матвеевна намазала нам всем волосы керосином и повязала нас платками. Зуд начался нестерпимый. После обеда намылили головы мылом, но про-мыть не успели: в соседних огородах стали рваться снаряды, в деревне возникли пожары. Мы укрылись в яме. Мыло ело глаза, ребятишки плакали. Только часа через два всё стихло, и мы домылись холодной водой.
К вечеру к нам во двор пришли два немца и забрали не-большую хрюшку. Фома Фомич плюнул себе в ноги, сказав:
– Да холера с ней, няхай жруть! Хату бы да рожь не спа-лили. Хлебушко-то вызрело, убирать бы надо, а тут на тебе – фронт!

16-е июля

С утра как-то странно, подозрительно вели себя Тимин-ские. Вера Ивановна о чем-то долго разговаривала с танки-стами. Они ей с жаром что-то доказывали. Она волновалась, то и дело смахивая слезы платком. Я несколько раз спраши-вала её, о чем они говорят, но она отворачивалась от меня. Чем-то её сильно напугали немцы. Она и завтракать не стала, ушла в кладовку и суетилась там, прибирая свои вещи. А в полдень, когда я укачивала ребятишек спать, Тиминские ис-чезли со двора. Я спросила Фому Фомича, где они. Он только развел руками. А минутой позже Татьяна Матвеевна помани-ла меня пальцем на крыльцо.
– Там они, – показала она на железнодорожную будку. – Уходють с германцами. Шуру с нами оставляють. Подьте к ним, поговорыте. И что они такое удумали, Господи!
Я не могла поверить. Уходят, не сказав мне ни слова! Не простившись! Чего-чего, но такого я не ожидала от них. В ка-кой-то час перекроить свою судьбу! Пойти на такое! Зачем? Почему? Ведь ни сегодня-завтра наши придут.
От двора до двора, от ворот до ворот добралась я до этой  будочки, заглянула в окошко: сидят все трое на скамейке с кислыми лицами. Я крикнула:
– Вера Ивановна, Владимир Львович, Юрочка, дорогие мои! Что вы делаете? Куда вы?
Вера Ивановна сухо, тоскливо, с безысходностью сказа-ла:
– Нас забрали немцы. То есть, не нас, а Юру. Говорят, что он русским солдатом будет. Вот такое горе, Лидия Нико-лаевна. Забрали. А мы с Владимиром Львовичем разве отпу-стим его одного?! Мы пойдем с ним всюду, куда его погонят.
Владимир Львович и Юра не сказали ни слова, даже глаз не подняли.
Я не поверила Вере Ивановне. Ведь две недели их Юру никто не трогал. Стала я упрекать их в трусости, назвала их уход предательством. Попробовала дверь, она открылась сра-зу, как только я нажала на неё. Их никто не охранял. Я вошла в будку. Я звала их домой, пред-лагала спрятаться где-нибудь в деревне или бежать полями, высокой рожью в город, благо, немцев никого нет. Стыдила их, но тщетно:  они остались на месте, отмалчиваясь.
Я к ним прибегала несколько раз, плакала. В последний раз пробралась с Шурой. В будке их уже не было.
Сейчас поздний вечер. Впервые не слышно стрельбы. Мы с Татьяной Матвеевной сидим в кухне. Я пишу, она взды-хает и крестится. Что же случилось с Тиминскими? Испуга-лись своих, русских? Или немцы, действительно, пригрозили Юре? Для меня и Снегирей так и осталось это загадкой. Я только могу предполагать, уж не поддались ли они немецкой пропаганде, не прислушались ли к вражескому вранью о бес-пощадной жестокости «красных». А может быть, вспомнили гнусный совет старой «иезуитки»: «Бегите! Бегите! Юру сразу на войну возьмут!» И струсили! Да, не было в них ни твердо-сти убеждений, ни великой веры в гуманизм русского воин-ства.

22-е июля

Сколько пережито за эти пять дней! Никогда не забыть мне этих фронтовых «хождений по мукам». «Хождения» начались на другой же день после таинственного и непонят-ного мне бегства Тиминских.
В ту ночь, на семнадцатое июля,  я не уснула ни одной минуты. Лежала с открытыми глазами и думала, думала, что же мне теперь делать. В Парцеве оставаться опасно. Бегство Тиминских  усугубило мои страхи, отняло надежду на спасе-ние. Фантазия моя разыгралась, мрачные краски сгустились, кошмарные ночные видения одни за другими встали перед моими глазами. Чудилось мне, как нас каратели ведут на рас-стрел, как горит деревня Парцево, как озверевшие фашисты бросают людей в огонь…А потом приходят наши, а мы уже умираем в муках…Сколько уже было у меня ночей с подобны-ми видениями!
На рассвете я разбудила Шуру, и мы с ней, к великому огорчению тётушки, быстренько собрались в дорогу. Решила я дойти до деревни Залесье, чтобы узнать, как там живут Варва-ра Фоминична с семьей и Бирюля, и прозондировать почву, нельзя ли  и нам перебраться к ним.
Это был неверный мой шаг. За него я чуть дважды не поплатилась жизнью. Но кто знал, что путь наш окажется та-ким рискованным.
В Залесье мы шли через город. За околицей Парцева нас остановил патруль. Куда мы идем? – В город, домой, посмот-реть, всё ли там в порядке. Услышав обычное «Шнель! Шнель!», мы с Шурой припустились бежать по мощеной до-роге, с обеих сторон которой растут столетние кряжистые ду-бы. Дорога была пустынна. До мельницы мы пробежали трус-цой. Осталось ещё километра три до деревянного мостика че-рез речку Бельчанку, а там уже по ту сторону её и Бельск. Проулками города добрались до своей улицы. Возле костела остановились в изумлении: там шла служба. Мимо нас про-шли две женщины с ведрами в руках. Жизнь в опустевшем городе всё-таки теплилась.
Вот и наш дом. В нем сейчас живет только Маша Горесь. Малый дом, что в саду, пустует. Мы зашли в сад. В нем хоро-шо похозяйничали немцы. Они поели ягоды, поломали кусты, потоптали наши  участки. Мы с Шурой нашли кое-где по ягодке и, не заходя к Маше Горесь, снова пустились в путь. На улице, примыкавшей к вокзалу, нам встретились военные. Я впервые увидела немцев с лопатами и ломами через плечо. Взвод их шёл на работу. Раньше все немцы, даже солдаты, хо-дили важно, неспешной походкой, теперь куда там! – торо-пятся, подгоняют друг друга, только и слышится «шнель, шнель!»
Возле домов кое-где, несмотря на ранний час, уже игра-ли шумливые ребятишки.
Дорога в Залесье – лесная. Идти по ней небезопасно. То-го и гляди какой-нибудь подонок, выпущенный немцами из тюрьмы, выскочит из-за кустов. Что тогда? Шли осторожно, приглядываясь к этим кустам, прислушиваясь к шорохам леса, готовые каждую минуту дать дёру.
Высоко в небе гудели самолёты. Вдруг два снизились и закружились над нами. Мы с Шурой прилегли в кустах и со страхом следили за воздушной битвой двух машин. Они гоня-лись друг за другом, то сближаясь с воем, то разлетаясь в сто-роны, и всё стреляли друг в дру-га. Потом один самолёт зады-мил и, снижаясь, полетел в сторону. Я заплакала. Это был наш самолёт, с красивой звёздочкой на фюзеляже. Немец подбил его. У Шуры задёргались губы, по щекам потекла сле-за.
И снова над нами тишина, снова трусцой-трусцой бежим мы по тропинке, торопимся: ведь надо же успеть и назад вер-нуться, в Парцево.
Вдалеке на дороге появились люди. Мы быстро укрылись в кустах. Ждём.  Они поравнялись с нами. Знакомая картина: шагают женщины с лопатами на плечах под конвоем немца с автоматом. То ли гонит он их рыть окопы, то ли убивать их бу-дет перед ямой, которую они сами же и выкопают себе. На до-рогу мы с Шурой больше не вышли – опушкой леса добрались до Залесья. В первой же хате спросили, где живут люди из го-рода. Женщина с решетом муки в руках пояснила нам:
– Их тутай поприходило да понаехало дюже много, все стодолы да сараи позанимали, и в сенцах живут, и в огородах. Ямы там повырывали себе и ховаются, кали «советы» в небе кружуть. Няхай сябе кружуть, хвашистов шукають.
Пришлось искать наших друзей, ходить из хаты в хату. Обрадовались, как нашли, обнялись, расцеловались. На ого-роде у них костерок горит, над ним на таганке суп в котелке варится. Встреча встречей, радость радостью, а главный во-прос, можно ли перебраться к ним, остался неразрешённым. Залесьевские крестьянки уже раздарили всю свою доброту го-рожанам. У всех у них в доме по нескольку семей ютится. Крестьянок понять можно – обременительно такое скопище людей в доме. Да и как сюда дойти с ребятишками? – Далеко! Потихоньку-то можно бы дойти, по шажочку, не спеша, но ведь нужно торопиться, не идти, а бежать. Конечно, здесь пока страха не испытывают перед  надвигающимся фронтом – на пожарища смотрят издали, разрывы снарядов и свист пуль не слышат и «Тигров» в деревне у них нет. Здесь пока спокойно. Но перебраться сюда из гибельного места, Парцева, уже не-возможно. Это я поняла только в За-лесье, когда сама прошла до этой деревни неспокойный пятнадцатикилометровый путь. Мои друзья были удивлены, как это нам Тиминские позволи-ли совершить такое опасное путешествие. Рассказ мой об их бегстве они восприняли с болезненной тревогой и осуждени-ем. Варвара Фоминична вспылила:
– Вот кретины! А чтоб им там ни дна, ни покрышки!
Спустя час, отдохнув, мы простились с ними и пустились снова трусцой к себе восвояси. Издалека донёсся до нас груст-ный голос Варвары Фоминичны. Она желала нам доброй встречи с детьми и тётушкой и, конечно же, несмотря ни на что, звала нас к себе в Залесье, надеясь, что Фома Фомич до-ставит нас к ним на лошади.
До Бельска мы с Шурой домчались без происшествий. Но идти в Парцево Шура наотрез отказалась. Устала. При-шлось оставить её у Маши Горесь.
С чувством горькой обиды на людей, в которых я обма-нулась, постояла я возле заколоченных досками двери и окон квартиры Тиминских и уныло пошла к выходу на улицу. Мне предстояло одной шагать в Парцево. Но что это? Сенная дверь в нашу квартиру открыта настежь. А ведь утром на двери ви-сел замок. Кто же сбил его? Войти в комнату я не решилась. Обогнула дом, вышла к его фасаду, где у нас окно. Окно тоже открыто настежь и из него торчат две головы в немецких фу-ражках. Я попятилась назад, но меня заметили.
– Стой! А ну-ка сюда! Иди, иди! – раздалось на чистом русском языке.
Что делать? Бежать? Но меня догонят. Кто они, в немец-ких фуражках?
Я подошла к окну, стараясь изо всех сил держаться как можно спокойнее.
Из окна раздались возгласы:
– А, паненка! О, какая красавушка! Ну, Федька, повезло нам!
Смотрю, уж не две головы торчат из окна, а чуть ли не десяток, и слышу – зовут меня.
– Иди к нам, паненка! Федька, тащи её сюда!
Я помертвела, у меня даже язык отнялся. Заикаясь, я кое-как выговорила:
– Вы кто? Немцы или наши?
– Наши, ваши! Это смотря по тому, кто ты. Кто ты сама-то?
– Я русская.
– Давай сюда! Чего разговаривать через окно. Не бойся – свои!
Пришлось мне идти в дом. Вошла я к ним с душевным трепетом, стараясь внешне сохранить невозмутимость и до-стоинство. На меня отовсюду: с дивана, с кровати, с подокон-ника – устремились семь пар любопытных глаз. Я поздорова-лась, назвала своё имя и представилась: «Учительница». В двух словах сказала, как попала сюда, в Бельск, и снова спро-сила, кто они, русские или немцы. Один из парней сорвал с головы фуражку и, с силой отбросив её на кровать, с каким-то надрывом и злостью крикнул, обращаясь к товарищам:
– А кто мы, правда, ребята? Кто мы теперь?  Нас русская спрашивает.
В ответ ему кто хихикнул, кто криво усмехнулся, а кто и бровью не повёл.
– Тогда я сам скажу ей, кто мы такие, – крикнул опять тот же парень.
– Заткни глотку, баба! – угрожающе двинулся на него другой, сидевший на диване.
Третий, рослый, схватил его за руку и, глядя прямо мне в глаза, жёстко, грубовато выпалил:
– Мы не знаем, кто мы. Мы не русские и не немцы. Мы теперь безродные. Нам и немцы не верят, и русские за врагов считают. С нами всё кончено. Мы как… Сказал бы, да нехо-рошо, вы – учительница…
– Хватит, Борька! – крикнул на него парень с бутылкой водки в руках. Лучше выпьем, братва, за Победу! Садитесь, Лидия Николаевна. Спасибо, что зашли к нам, погибшим!
Он поставил на стол бутылку и налил мне полстакана. Я отказываюсь, говорю, что тороплюсь к детям.
То, что я не «паненка», а женщина, всех крайне удивило, а того, который кричал «Федька, тащи её», моё признание настроило на откровенную пошлость. Он был пьян и всё тя-нулся ко мне через стол, чтобы чокнуться. Я встала и пошла к двери. Пьяный бросился за мной, схватил за плечи.
– Нет уж, извини, красоточка! Никуда ты отсюда не вый-дешь. Вот здесь он подтолкнул меня к кровати, – ты и погре-ешь мою простуженную кровушку…
– Оставь женщину, Хорёк! – зычно крикнул тот, что предложил всем выпить за Победу.
Пьяный вдруг выхватил из кармана галифе наган и стал в меня целиться прищуренными глазами. Это случилось так неожиданно, что я не успела даже испугаться. Я только попя-тилась назад, протянув вперед руки. Кто-то сзади в один миг выбил из рук парня оружие и повалил его на пол. Я тут же вылетела в сени, из них – на улицу и понеслась-понеслась. В поле Горошко, возле скирды сена, упала, обессиленная. От-дышалась, прислушиваясь, не гонятся ли за мной. Было тихо. Я спустилась к речке и, сделав по её берегу большой крюк, вышла к мосту. На мосту стоял часовой, немец. Утром, когда мы с Шурой шли в Залесье, мост не охранялся. Значит, что-то случилось или должно случиться. Немец заорал на меня, ку-да, мол, меня чёрт несёт. Я сказала, куда. Немец ещё громче заорал, стал меня гнать. Я взмолилась: меня в Парцеве дети и мать ждут. Как услышал солдат слова «Тохтер» и «Зон», сми-лостивился, махнул  мне рукой, крикнув: «Шнель! Шнель!»
Кто бы видел, как я мчалась по этому мосточку и далее, по полю до самого парцевского шляха, тот бы непременно назвал меня чемпионкой по бегу. На шоссейке я останови-лась, едва-едва переводя дыхание, постояла немного и пошла шагом, покачиваясь от усталости. В одном месте вся дорога была усыпана ветвями деревьев и целыми сучьями, а стволы могучих дубов расщеплены. Здесь, видно, рвались снаряды. «Что же там, в Парцеве, творилось сегодня? Живы ли там мои?» – с беспокойством подумала я и заставила себя идти быстрей.
Солнце уже спустилось к горизонту, на землю ложились вечерние тени. Деревня была неподалеку – я уже видела крыши её хат. Вдоль дороги, по которой я шла, тянулись поля с колосившейся рожью, васильки синели по его краям. И так хотелось набрать букет этих синих цветов. «Господи, как было бы хорошо, если бы не эта проклятая война, – подумала я, в который раз, отдохнуть бы сейчас душой. Как я устала жить в постоянном страхе».
Тут что-то странное случилось со мной. На какой-то миг у меня, видимо, отключилось сознание, я забылась настолько, что перестала чувствовать себя: кто я, где я и что иду вот по этой дороге. Наверное, я на мгновение заснула. Мне даже привиделось, будто я птица и лечу в небо, к розовому закату. И вот в такой блаженный миг возле моей головы просвистела пуля. Я уже не раз слышала посвисты пуль. Они свистели и далеко, и близко от меня. Но они были не мои. А эта пуля предназначалась именно мне. В меня целился кто-то справа, с немецкого кладбища, я была чьей-то мишенью. Инстинкт самосохранения сработал сразу: я свалилась на землю и пока-тилась в неглубокую канаву, которая тянется вдоль дороги и в которой буйно растут лопухи. Боли я никакой не чувствовала и всё-таки не верила, что пуля не задела моей головы. Я ощу-пывала голову, ища следы крови. Но крови не было. Не знаю, сколько я пролежала в лопухах. Меня трясло, и сердце моё колотилось где-то внизу живота. Я ждала новых выстрелов, но никто не стрелял, и тогда я метнулась из канавы в рожь и внаклонку дошла по ней до самого Парцева. Дом Фомы Фо-мича был совсем радом от меня, он пятый по счёту, но идти по улице вечером, мимо «Тигров», возле которых сидели, стояли и прохаживались немцы-танкисты, я побоялась. Углу-бившись в рожь, я обошла  огороды, которые примыкают к ней, и вышла к своему плетню.
Здесь, за огородами, во ржи, я могла бы встретиться с немцами – они облюбовали эти места для своих нужд. Я про-биралась к плетням с большой осторожностью – так была за-гажена эта полоска земли. Мне повезло: я не застала «за де-лом» ни одного немца, благополучно перелезла через пле-тень и с великой радостью встретилась с детьми и тётушкой, будто не виделась с ними целый год. Тётушка и Татьяна Мат-веевна стали рассказывать мне, как по Парцеву била наша артил-лерия,  как сгорело два сарая и хата пастуха. Я слушала их с закрытыми глазами. Мне хотелось спать, и я уснула, сидя на бревнах, прислонившись к забору, и спала несколько минут глубоким сном. Я не слышала ни людских  голосов, ни мыча-ние коровы, вернувшейся с пастбища. Проснулась внезапно, как и уснула, и первое что услышала – это громкие отрыви-стые слова команды и топот ног. Торопясь, отовсюду бежали танкисты, каждый к своей машине. И что такое? Глазам и ушам не верю: «тигры» зарычали, залязгали гусеницами и покатили прочь из деревни по направлению к городу.
В эту ночь никто из крестьян не ложился спать. Все с тревогой ожидали карателей, которые должны были прибыть в деревню, чтобы спалить её. Полыхают же соседние селения! Отступая,  фашисты оставляли русским одни пепелища. Зная об этом, переполошенные парцевцы старались хоть что-нибудь спасти из своего хозяйства. Мужики вывели свою ско-тину в поле, женщины вынесли домашнюю утварь на огороды и там же укладывали спать своих детей, постелив на траву старые шубняки и ковдры.
Но вместо карателей, на утренней зорьке в Парцево пришли наши.
Милые мои крохи! Вы тоже не спали этой ночью. Я увела вас в поле вместе с хозяйской коровой. Я вела её за веревку, а вы с тётушкой подгоняли её сзади длинным хлыстом. В поле вас закусали  комары и мошкара. Вы плакали и просились домой. Как это ужасно, когда детям нельзя спокойно спать дома. Но тому виной война. Когда вы вырастите и научитесь читать, вы прочитаете много хороших книг о войне, прочита-ете и этот, мамин дневник,  и тогда поймете, что такое война.  А сейчас вы ещё маленькие, вам непонятны переживания взрослых. Вы не знаете, что и жизнь вашей мамы так же, как и жизнь многих мам и пап в эти годы висела на волоске, да и жизнь вас самих, как и многих детей, стояла под вопросом.
Вам посчастливилось остаться в живых. А сколько дет-ских жизней унесла в могилу война! И сколько ещё унесет. Ведь она закончилась далеко не для всех.
17 июля 1944 года ваша мама прошла тяжелые километ-ры в надежде спасти вас, найти для вас более безопасный уголок, где бы мы могли прожить последние дни оккупации и встретить наших воинов –освободителей. Я бы могла  не вер-нуться к вам, дети. В Бельске, в нашей  комнатке, меня чуть не убил какой-то солдат, пьяный, отвратительный солдат, ли-цом и речью – русский, но одетый в немецкую форму. А  на последнем километре к вам, в ржаном поле с синими василь-ками, в меня стрелял немец. Он был, видно, не очень меткий стрелок. Он промахнулся. А то бы лежать мне там, на дороге,  с простреленной головой.
Сейчас раннее утро. Я привела вас в дом  и уложила спать. Спите, крохи, спокойно – фашистов в деревне нет. Вы спасены!

24-е июля

Три долгих тяжелых года мучительно ждали мы встречи с нашими воинами-освободителями. Я представляла себе эту встречу чаще всего в героическом плане. Виделось мне, как по Белостокскому шоссе парадным шагом идут колонны наших бойцов с красными знаменами. Впереди  шагают ор-кестранты – трубачи и барабанщики. Вовсю гремят военные марши. А сбоку колонны едет на белом коне командир. У него перевязана голова, он ранен, но держится в седле молодцева-то, как и подобает командиру. Поравнявшись с нашим домом, солдаты наши вдруг  грянули воинскую песню. Множество людей вышло на улицу встречать прославленных воинов. Я с тётушкой и ребятишками – среди них, и все мы, ликуя, кри-чим «ура».
Увы! Такая встреча не состоялась.
Всё было гораздо проще, без всякого пафоса и без види-мого героизма.
Светало, когда мы вернулись домой из поля, где провели бессонную ночь в ожидании карателей. Татьяна Матвеевна в ту ночь не побоялась остаться дома одна. Она охраняла весь свой скарб, вынесенный из хаты на огород. Нас  она встретила на зорьке как-то таинственно. Загнав корову в хлев, она мол-ча поманила нас пальцем и пошла впереди нас. Мы, сгорая от любопытства, устремились за ней. Она привела нас на огород и указала на картофельную ботву, шепнув:
– Там некий притаился.
Мы замерли в нетерпеливом ожидании. Кто бы это мог быть? Смотрим в указанном направлении – ничего не видим в ботве. И вдруг ботва зашевелилась в разных местах. Ветра нет, а ботва колышется. Кто-то и не один полз в нашу сторону. Мелькнула зеленая гимнастерка, одна, вторая. И совсем неожиданно, напугав нас, из ботвы высунулась голова в зеле-ной пилотке и спросила тихо:
– Немцы в деревне есть?
Татьяна Матвеевна подалась вперед, кричит:
– Няма, няма! Хлопчики, дороженьки вы наши! Удрали вороги с вечора в «тиграх» своих!
Тут они, наши долгожданные, и встали во весь рост. Смотрят на нас непонимающими глазами, а мы на них. Нако-нец один спросил:
 – А куда это вы собрались? Кочевать, что ли , как цы-гане?
Татьяна Матвеевна перекрестилась.
– Сыночки, родненькие! Господь с вами, какое там коче-ванье!  Сидели всю ноченьку, с хат поуходили. Каратели всю округу спалили, и мы поджидали своей череды…
– Какие там каратели! Всё! С ними покончено! А ну, да-вайте по домам, хозяюшки!
Не успели оглянуться, как в огороде нашем уже целое войско стоит, человек двадцать будет. Уставшие все, грязные, потные, а смеются, шутят. В огород к нам сбежались соседи. Плач с причитаниями, смех – всё было. Затискали  наших парней, зацеловали сельчане.
И начали крестьяне весело стаскивать перины и подуш-ки, столы и скамейки, горшки и решёта с огородов обратно в хаты, сгонять скотину с полей во дворы. Фома Фомич прика-тил на телеге с кабаном. Бойцы помогли ему стащить в сви-нарник эту тяжелую ношу.
 И задымились в хатах печи. Хозяйки торопились сва-рить дорогим гостям бульбу. Кухня военная застряла у них где-то в дороге. Паёк пайком. Что в нем! Воину нужно горяче-го поесть. У нас на огороде, на бревнах у забора, уселась целая застолица. Мы с тётушкой поставили к бревнам кухонный столик, и Татьяна Матвеевна водрузила на него несколько крынок молока, огромный котел горячей картошки и глиня-ное блюдо со сметаной. Парни ели с жадностью, торопливо – их подгонял и поругивал старшина.
– Расселись! Не к теще на блины пришли! Воевать надо! Дела не ждут!
Скромны  наши воины и благодарны. Только и слышится всюду: «Спасибо, мать!» «Спасибо за хлеб, за соль, за сахар!» Хозяйки смеются.
– Какой там сахар! Чатвертая  гадзина пошла, як няма ни кусочка.
Потом бойцы мылись у колодцев, чистились, приводили себя в порядок. День прошел в работе. Мы прибирались в до-ме, устанавливали на место мебель и без конца чистили и ва-рили картошку для вновь и вновь подходивших бойцов. Всё шло хорошо.
Но вечером началось что-то кошмарное. По деревне нашей немцы открыли бешеный минометный огонь. Люди попрятались в ямы. Замычали коровы, заржали лошади, по-чуяв дым. У Фомы Фомича задымилась овчарня. Он помчался открывать дверь. Испуганные овцы никак не хотел выходить во двор. Фома Фомич тянул их за рога, они упирались, надрывно блеяли, не шли. Он стал выносить молодых ярок на руках, потом под ураганным огнем закидал песком дымив-шуюся крышу и только тогда нырнул к нам в яму. Сидеть в яме было страшно, особенно после того, как осколком расще-пило несколько бревен, покрывавших нас. Вскоре огонь стих. Мы вылезли из ямы. Фома Фомич осмотрел разбитый в щепы настил и сказал, что дело наше плохо. Ещё одно такое попа-дание, и мы можем погибнуть. Мы с тётушкой схватили ребя-тишек и побежали к соседям через дорогу. Бежать было труд-но: дорога вся в проводах. Связист кричит нам:
– Скорей! Скорей! Сейчас снова  начнут бить!
Я оглянулась, кричу ему:
– А вы-то как же? Убьют ведь…
– Нам положено! Беги!
 Соседи пустили нас в свою яму и снова закрыли щель её огромной пуховой подушкой. В яме было темно и душно. С полчаса минометы молчали, мы уже думали, что на этом и закончится баталия. Но вокруг нашей ямы всюду вдруг засту-чали лопаты, раздалось ругательство.
– Говорил вам – ройте! Почему не окопались?! (Нецен-зурное слово). Окапывайтесь теперь под огнем. Вот как шлёп-нут! А ты что сидишь? Мало! Мало! Глубже, по шейке, по шейке!
Мне стало страшно. Мы, оказывается, на передовой, во-круг нас – окопчики бойцов, и командир приказывает укрыть-ся в них с головой. Значит, уверен, что огонь возобновится. Командир был прав: ещё сильнее забили минометы. Кто из бойцов не успел зарыться в землю, попросился к нам.
Над деревней снова стоял оглушительный непрерывный грохот. Я прижалась лицом к земле ямы, обняла ребятишек и тихо прошептала:
 -Господи, неужели это могила?
Кто-то все-таки услышал меня и попенял раздраженно:
– Перестаньте! Там, у хлопцев,  небо над головой…
-А что они не стреляют по немцам? – спросила со стоном тётушка.
– Не время пока. Он бьёт прямой наводкой. Пусть поте-шится, – ответил тот же голос.
«Ну, раз «прямой наводкой», то всё! Всех убьют! – в от-чаянии подумала я, не смея сказать это вслух.
Всю ночь били немцы по деревне, лишь изредка оста-навливаясь на отдых. Нагнали на нас смертельного страху, показали, как они ещё сильны. Часа в четыре наступило за-тишье. Я кое-как выбралась из ямы – задохнулась в ней со-всем, чуть стою, не могу отдышаться. За мной выполз и один боец. Видно, это он меня пристыдил за «могилу». Смотрит на меня он сердито, а говорит по-доброму:
– Вам бы за деревню выбежать. Туда не бьют. А здесь натерпитесь… Ещё и не то будет!
И опять схватили мы с тётушкой ребятишек и понеслись по улице, вдоль домов, плетней, как испуганные кони. Госпо-ди! Как мы бежали! А улица тянется – тянется, и нет ей кон-ца. Там сарай горит, здесь дом. Дым, чад! А тут снова стали бить этой самой «прямой наводкой». Не то нам бежать, не то повалиться на землю. Растерялись мы совсем. Внаклонку, как будто это нас спасёт, то и дело, припадая к земле при взрывах, мы все-таки продолжали бежать. Спасительное поле, нако-нец, надвинулось на нас. Сколько мы по нему пробежали– километр ли, два, не знаю. Мы выбились из сил. Ребятишки уже давно сползли с наших рук, бегут маленькими босыми ножками, да ещёкак  бегут! А тётушка не только бежать, а уже и идти не может. Присела на траву, за сердце держится. Я остановилась возле неё, жду, а ребятишки вперед убежали.
Выручил нас случай. На большую дорогу с полёвки вы-ехала лошадка, запряженная в телегу. Возница в военной шинельке. Боец, значит, только пожилой, лет сорока пяти. Он вёз на телеге какие-то ящики. Лошадь едва шла – груз в ящи-ках был тяжелый. Я попросила возницу хоть немножко под-везти тётушку. Боец разрешил ей сесть сзади на краешек те-леги. Она едет, а мы втроем позади, шагаем. Серёжа устал, стал проситься  на руки. Пришлось и его подсадить на телегу.
Канонада продолжалась. Мы трепетали, а возница был невозмутимо спокоен. Я его спрашиваю, попадет ли в нас эта «прямая наводка». Он флегматично буркнул:
 – Не. Он сюды не бьёть. Вона оны, где ложатся.
Кнутом показал на Парцево. Бедная лошадка едва тащи-ла ноги. Тётушка моя, жалеючи её, сползла с моею помощью с телеги и, бодрясь, придерживаясь за неё рукой, поплелась вместе со мной и Светланкой.
Солнце наполовину вышло из-за горизонта, когда мы пришли в большое село. И первое, что я увидела здесь, на окраине, в небольшой рощице – это длиннущее дуло орудия. Боец-возница сказал:
– Ну, вот и прибыли в Орлю. Орлов, значит, здеся много. А вы снимите робенка-то. Начальство увидит – не положено.
 Мы поблагодарили его за помощь, и пошли по селу ис-кать людей, у которых квартировался Владимир Львович. Нашли их быстро. Нас приняли. И вот живем мы у них, здесь, в советском прифронтовом тылу, уже шестой день.

 
25-е июля

Сегодня с четырех часов утра вышли в поле жать рожь. Поле у хозяев большое, урожай завидный, но колосья пере-зрели, и зерно кое-где осыпается. Утро погожее, ясное. Работа спорилась. За день  бы можно много  преуспеть – нас пять че-ловек. Мы с тётушкой за три лета  на жнитве порядком подна-торели.
Вся Орля в поле. Куда ни посмотришь, везде жнецы. И вдруг, откуда ни возьмись, два немецких самолета. И стали они кружиться над нами, и над всей Орлей. Пулеметы их строчили безостановочно. Мы залегли в рожь. Каждый лежит и ждет, когда ему в спину вопьется  пуля. Неприятное, тяже-лое ощущение.
 Постреляли-постреляли фашисты и улетели, никого, слава Богу, не убив и не ранив. Снова стали мы жать, с ещё большим рвением. И снова налёт. И снова мы отлеживаемся во ржи в страхе. С кем же они воюют, эти фашисты? Ведь ви-дят, что женщины жнут, не воины. А  стреляют да и только. Ну, что ж это за работа! Я пошла домой проведать ребятишек. Они проснулись и на свободе, без надзора взрослых хорошо себя вели – играли в войну, в русских и немцев. Покормила их и взяла с собой в поле. Жали до самой темноты, прислу-шиваясь к отдаленной канонаде.

27-е июля

Мы в Бельске. В освобожденном Бельске. В нашем со-ветском Бельске. И сами мы теперь «наши». В саду, кроме яблок, пустота. В комнате нашей – хаос: спички, окурки, бу-тылки, позеленевшие, несъеденные продукты и мухи, мухи. Надо бы приняться за дела, навести порядок, но я на всё мах-нула рукой и пустилась с ребятишками  бегать по саду. Маша Горесь с Шурой на лужайке уже постелили коврик, поставили кипящий чайник и чашки. А я не могу присесть. От счастья, которое меня переполняет, мне хочется дурачиться, прыгать, кричать. Какое-то детское озорство нашло на меня, и я носи-лась с ребятишками по липовой аллее и по всем садовым до-рожкам. Светланка, Серёжа и Шура с хохотом гонялись за мной. Малыши мои не понимают, почему я такая весёлая, не понимают, что в нашей жизни произошел переворот, и всё спрашивают меня:
-Мама, а мы теперь не будем жить в яме? А дядя Пауль придет к нам? А мы теперь кто? Русские  «советки»? А были несчастные «советки», да?
Пишу сейчас в саду, пенёк – мой стол. Хочу рассказать, как мы из Орли  добирались до Бельска.
Расстояние в шестнадцать километров пройти с малыми ребятишками трудно. К тому же в Орле нам навязали узлы с хлебом, лепёшками, сыром и крупой. Понеси-ка это всё столько вёрст!
Выйдя из Орли, мы поначалу брели по полевой дорожке. А по большаку, обгоняя нас, двигалась наша пехота, ехали машины с грузом и с военными, которым, видно, подошла очередь дать отдых уставшим ногам. Много раз я поднимала руку перед носом машины, просила нас довести. Но слышала в ответ:
– Некуда, мамаша, переполнена – сама видишь.
Ехавшие бойцы, улыбаясь нам, кричали:
– Там пустые идут – посадят!
И нас вскоре, действительно, посадили. Я с Серёжей села рядом с шофёром, а тётушке и Светланке он помог забраться наверх, в кузов.
Семнадцатилетний шофёр оказался разговорчивым. Он из-под Рязани, на фронт пошёл добровольцем. Он всё посме-ивался, спрашивая, мои ли это дети.
– Мама-то уж больно молодая. И не похожа на мамку! У меня такая сестрёнка  есть. Геройская девчонка! К партиза-нам ушла…
Он спросил меня, русская я или белоруска. Узнав, что я советская учительница, он вдруг посерьёзнел и подозрительно скосил на меня посуровевшие глаза.
– Это что ж, с немцами, выходит, жили? А чего ж не удрали? Нет-нет, кто постарался, тот удрал. Поезда тогда хо-дили.
Я стала оправдываться, ссылаться на обстоятельства, ко-торые помешали мне добраться до дома. Но парень – я видела это по его похолодевшим насмешливым глазам – не поверил ни одному моему слову. Я была счастливая и такая весёлая, что даже не отреагировала на его недоверие, на его изме-нившееся ко мне отношение, продолжала болтать о себе, о детях, спрашивала,  знает ли он о Торжке и Калинине, стоят ли они или снесены ураганом войны. С интересом спросила и о том, куда он едет, где  будет его ночлег. Вопрос этот вызвал в нём окончательную и откровенную сомнительность в моей благонадёжности и неприязнь ко мне. Спохватилась я слиш-ком позд-но. Парень отвернулся от меня и до самого Бельска не произнёс ни единого слова. Я ждала, что он высадит меня среди полей. Но он не сделал этого, жалеючи, видно, моих детей и старую тётушку. В Бельске он остановил машину, сухо спросил:
– Здесь?
Я помогла тётушке слезть с машины, сняла детей. Тё-тушка вдруг с плачем бросилась к шофёру, стала его целовать.
– Спасибо, сынок! Спасибо вам всем. Вы нас от смерти спасли. Ой, как нам было страшно! Она, – тётушка показала на меня, – у немцев в заложницах была и в подвале сидела. Чуть не умерли там с ребёнком… Ну, прощай, милый! Всего не расскажешь! Кати до самого Берлина, убей там Гитлера!
Я стояла на дороге, прижав к коленям своих детей, и смотрела на парня сквозь хлынувшие слёзы, с обидой, с уко-ром смотрела. Он разом понял меня и поверил, потому что глаза его потеплели и на лице появилась вновь добрая улыб-ка.
Почему я не спросила его фамилию и адрес? Фронтовые дороги… Можно бы написать о нашей встрече его матери…
К дому Тиминских мы шли по главной улице имени Мицкевича – не проулками. Здесь на воротах многих домов уже краснели флажки, а на крыше Ратуши полыхало красное знамя.

28-е июля

– Здравствуй, дружище! Здравствуй, мой милый! Ле-жишь?! Вижу, вижу: щелки твоей ни одна рука не коснулась. Вот как я тебя сокрыла!
Может, те «русские» в немецких кителях, что жилище моё изгадили, и побывали у тебя тут, ища в чердачном хламе живых своих врагов. Может, хотели увериться, что нет нико-го, чтобы потом спать спокойно в моей комнате. Но у них, ко-нечно, и думки не было о тебе, в расчёт они тебя не брали.
А, между тем, ты, дневник моей памяти, – тоже ведь их великий недруг, свидетель злодеяний их.
Теперь мы с тобой свободны, в грязной щели ты жить не будешь – я беру тебя в дом.
Тётушка, увидев меня с толстой тетрадью в руках, удив-лённо спросила:
– Что это?
Я подняла тетрадь на вытянутой руке и, потрясая ей, ска-зала:
– Тут кое-что из жизни моей и твоей… О дяде Силантии тоже… Помнишь сожжённый Раёк?
Глаза тётушкины заволоклись слезами.
– Упокой их, господи, в царствии своём, – прошептала она, тяжело вздохнув.
Я пришила к «Дневнику» последние исписанные в де-ревнях тетрадки, и он стал совсем объёмным. Тётушка подер-жала его в ладонях, будто взвешивая.
– Эва, тяжёлый какой! И когда ты только его писала? По ночам, что ли? – вопрошающе восклицала она.
Я удивилась: в лексиконе её снова прозвучало наше ис-конно торжковское словечко «эва». Тётушка, видно, с прихо-дом наших, становилась сама собой, и это меня очень порадо-вало.
Ночевали мы сегодня на вышке у Маши Горесь. А с утра пораньше, прежде чем взять с чердака «Дневник», я чистила «авгиевы конюшни». Комната наша была не чище их. Вымы-ла окно, стол, полы, почистила диван, с кровати всё выстира-ла и выгладила. Тётушка навела порядок в кухне. Комнату нашу проветрили, мух выгнали, поубивали хлопушками. Те-перь чистота кругом, даже в сенях. Но сами мы совсем за-паршивели. Без бани нельзя. Я заглянула в соседний двор, где жили жандармы. Там им арестованные выстроили баню. От-крыла калитку и назад было: целый двор красноармейцев. Я не очень-то смелая, скорей, стеснительная и, главное, оби-жаюсь и не люблю, когда со мной, как с девочонкой какой-нибудь, обращаются.
Парни меня увидели и давай кричать:
– Паненка, куда ж ты? Давай, давай к нам!
Я вошла во двор. Говорю, детей, мол, вымыть надо – ме-сяц в ямах жили. Тут, мол, баня новая.
– У нас здесь очередь. Вставай за мной, – сказал один с нарочитой серьёзностью. – Потрёшь мне спину.
Все захохотали, загалдели. На крыльцо вышел старши-на, зыкнул на них и ко мне:
– Что надо? В баню? Не положено!
Грубоватость его меня смутила, но я не сдалась. Я спро-сила:
– Ну, а когда-нибудь? Не сегодня, не завтра, а на неделе?
– Не положено! Вы что, не понимаете? Тут же армия!
Я хлопнула калиткой. Разведка моя прошла впустую. Но где же помыться? Где взять столько горячей воды? Дров – ни полена! Не сбивать же замок с сарая Тиминских!

29-е июля

Ребятишки мои играли в саду. Вдруг приходят ко мне с кусками свежего хлеба, намазанного сливочным маслом. Я спрашиваю, кто им дал хлеб. «Дядя».– «Какой дядя?»  – «Ко-торый в саду живёт». Я вместе с ними в сад иду. Оказывается, с сегодняшнего утра в малом доме, где жил герр гауптман, поселился наш советский командир со своим ординарцем. Ординарец, смотрю, на яблоневом пеньке мясо рубит. Когда он выпрямился, я изумилась: лицом он, как две капли воды, похож на Максима Горького, ну просто двойник его. Бывает же такое сходство! Я спросила, не он ли дал детям хлеба.
– На здоровье, пусть едять,– ответил он.
Я поблагодарила его. Потом спросила, чем он топит пли-ту. Вопрос мой был странным, и он удивился.
– Дак, дровами же. Чем же ещё!
Он изрубил мясо, собрал куски в кастрюлю и пошёл к дому. Я с сожалением смотрела ему вслед – уйдёт сейчас, а как же дрова? Возле крыльца он вдруг повернулся ко мне, как будто угадал мои мысли.
– А что? У тебя, дочка, дровец нету? Да ты кто? Белорус-ка иль полячка?
Я рассказала ему всё: и кто я, и кто мой муж, и как мы сюда попали, и как нам хочется помыться. Ординарец оказал-ся чудесным че-ловеком. Часа через три после нашего с ним разговора он пришёл за мной: меня вызывал к себе его  начальник. Пошла. В окне с крыльца увидела: сидит за сто-лом молодой красивый капитан и уписывает котлеты. И он меня в окно увидел. Когда я вошла в дом, он уже стоял посре-ди комнаты, оправляя на себе зелёную рубашку. Я поздорова-лась, хотела кое-что сказать о себе, но он перебил.
– Знаю. Всё знаю. Завтра в десять баня для вас будет го-това. Всё! Можете идти!
Я поблагодарила и вышла, слегка обиженная таким при-ёмом. Потом мне стало смешно. Я шла по саду и посмеива-лась. Ать-два! Ать-два! «Всё! Можете идти!» и что это я ему честь не отдала! Ну, и капитан! Разучился, видно, разговари-вать с нашим братом. Ну, бог с ним! Главное – баня.

30-е июля

За три года оккупационной жизни мы ни разу не мылись в настоящей бане, чтобы было тепло и парно. И вот, после трёхгодичного безбанья, мы шли мыться, как на праздник.
Ординарец Денис Петрович истопил баню жарко, вымыл её и даже маленький берёзовый веничек положил для нас на полог. Первого пара мы, наверное, не выдержали бы. Он был предназначен коменданту нашего города и его помощникам. Потом мылся капитан и сам истопник. А в десять пришли мы и более двух часов отмывались горячей водой.
Вечером я встретилась в саду с Денисом Петровичем.
– Ну, как банька? – спросил он меня.
– Как сто пудов с себя сняли, – сказала я.  – Вам и ва-шему капитану благодарность великая от нас. Долг платежом красен. Может, помочь вам чем? Постирать, погладить – это я всё могу.
Предложение моё было принято с радостью. Денис Пет-рович вынес мне две пары нижнего белья и две зелёные ру-башки, дал кусок мыла и коробку соды. Мы поговорили с ним о войне и мире.
– Скоро ли кончится эта бойня? – спросила я.
– С годок ещё повоюем,– сказал он не совсем уверенно, как мне показалось, но тут же добавил с гордостью: – Дали мы ему по зубам! Будет знать!
От Дениса Петровича я услышала первые новости. Те-перь у нас командиры называются офицерами и генералами, а рядовые – солдатами. Он же мне сказал и о новом гимне, и напел его. Я запомнила первые четыре строки:
«Союз нерушимый республик свободных
На веки сплотила великая Русь.
Да здравствует созданный волей народа
Единый могучий Советский Союз».

Как сильно и ёмко сказано! Кто же автор этих слов?
– Этот, как его, ну, который басни пишет…
– Михалков?
– Да-да, он самый и ещё кто-то… забыл…
Уже стемнело. Вечер был тихий и тёплый. На крыльце, за нашим садом, показывали кинофильм, играла музыка, спо-койно прохаживались люди
Всё это ново для меня и пока непостижимо.

1-е августа

В большой дом Веры Ивановны, наконец, вернулись пан и пани Орловские и Занкевичи. Одни Тиминские сейчас ски-таются по свету. Где они? Зачем уехали с немцами? Сейчас бы жили себе припеваючи. Без них, без крикливого голоса Веры Ивановны, без её постоянного торчания на грядках, без визга её поросят в хлеву, без белой козы, привязанной где-нибудь на лужайке, без её кур, копощащихся возле сарая в за-гороженном палисаде – без всего этого двор и сад наши вы-глядят осиротевшими.
Сегодня в нашем доме перетурбация – переселение народов, как я, смеясь, говорю. Из Залесья пришли к нам Вар-вара Фоминична с семьёй.  Им негде жить:  дом  их на улице Костюшко разрушило бом-бой. Мы все решили им дать при-станище в трехкомнатной квартире Тиминских. Но Варвара Фоминична наотрез отказалась от этого жилья. Она упросила нас перебраться в их гнездо, а наш уголок тогда займут они. Что ни сделаешь для друзей! Мужчины отколотили доски с хозяйских окон и двери, я мы перебрались в их апартаменты. Если вернутся Тиминские, будет с ними у нас неприятный разговор. Но сейчас мы – не обречённые, как при немцах, власть – наша, не обидит, в бараках на соломе спать не при-дётся.

2-е августа

Насколько у Веры Ивановны был всегда относительный порядок в саду, во дворе и в скотских помещениях, настолько в доме её царила запущенность и захламлённость. Пошла на риск: выбросила в сарай ненужные предметы кухонного оби-хода – тазы, дырявые кастрюли, лишние чайники, а из комнат – старые табуретки, ширмы, изломанное кресло, этажерку. Стало просторней и свежей. Потом мыли с Шурой окна и по-лы, протирали пыль со шкафов и столов. Убирались целых два дня.
Вечерами к нам заходил Денис Петрович. Он стал нашим другом. Он знает, что варить нам нечего, и непремен-но что-то принесёт: то кусочек сальца, то косточку мясную, то селёдочку, то хлебца. Господи, когда я буду жить без подая-ний? На днях пойду в комендатуру просить работу. Тётушке моей очень симпатичен Денис Петрович, и она, как я замети-ла, тоже симпатична ему. Они вместе распивают чай, теперь уже не морковный, а настоящий, китайский, и с сахаром. Се-годня он принёс тётушке банку консервированного мяса, ска-зал, что это «американская тушёнка». Я спросила его, чем за-нято его начальство. Он, видно, благоговеет перед своим ка-питаном, рассказывает о его ранах и наградах. Капитан его, оказывается, – интендант. Работа у него сложная – нужно снабжать армию продовольствием и одеждой. Капитан редко бывает дома – всё в разъездах. До ранения он воевал. Вот ка-кие люди теперь в доме Веры Ивановны вместо немцев.

3-е августа

Сегодня я выбралась из дома, побывала у своих. Анечка с Клавой работают всё в той же столовой – теперь варят обеды нашим офицерам.
На третий день прихода наших, кто-то донёс на них в комендатуру. Комендант вызвал их к себе. Допросил. Они ему будто бы нагрубили, и он посадил их под арест – пусть охладят свой пыл. Это они мне так рассказали. Я не особенно верю, что он посадил их за грубость. На время проверки доноса, наверное. Сидели они трое суток. Вчера их выпустили, а сего-дня они уже повара. Меня Анечка встретила критическим взглядом и, как всегда, не считаясь с моим званием учитель-ницы, обратилась ко мне неуважительно:
– Лидуха, ты хорошенькая. Но платье на тебе – фу! Неужели тебе не стыдно ходить в таком?
Я разозлилась.
– Интересно, а где я возьму хорошее? У меня, ты знаешь, вещи пропали. А немцы мне не подарили. Не за что дарить-то было, да я бы и не взяла. Стыдно сейчас в нарядных-то, немецких, ходить…
Меня бы выгнать надо за такие слова, но сестриц не рас-сердишь, словом не пробьёшь. Анечка отшутилась:
– А нам с Клавой кое-что перепало. Ха-ха-ха! Хочешь, я тебе подарю?
Я пошла к выходу.
– Ну, куда ты?! – закричала Анечка. – Успокойся, не немецкое – своё!
Она вдруг посерьёзнела.– Думаешь, мы с Клавой – про-сти господи? Нам немцы за вкусные обеды дарили. Как Новый год – отрез шёлку. Очистили евреев – что им не дарить? А во-обще-то жадные они!
Она достала из шкафа нарядное платье и бросила мне.
– Одевай и носи! Теперь и пофорсить можно.
Я отнекивалась, не брала. Они насильно натянули его на меня и стали вертеть меня из стороны в сторону, осматривая с ног до головы.  Платье  было  мне впору и шло к лицу. Но я сняла его и повесила на стул, поблагодарив. Кажется, Анечка всхлипнула, когда я уходила от них.
Я так и не разгадала сестёр. Какие они?
Они с завистью говорили о «маме» Полине. За ней в первый же день освобождения Бельска приехал муж и увёз её домой в Уфу. По её осведомлённости я догадывалась, что муж её партизанит в Беловеже. Так оно и вышло.
Людмиле Николаевне сёстры сочувствуют. Полициант, с которым она сошлась, бежал от наших вместе в немцами. Сделал глупость – ведь народу он вреда не делал. Почему не остался? Струсил! Людмила Николаевна теперь живёт одна, меняет вещи на продукты и ищет своего законного мужа. Ес-ли он жив, простит ли ей?
От сестёр я пошла к украинке Марине. Дома её не заста-ла. Соседка сказала, что она работает уборщицей в коменда-туре. Я туда. Гляжу, её ребятишки возле комендатуры бегают, бледненькие такие. Увидев меня из окна, Марина выбежала на улицу и бросилась мне на шею. Мы поплакали с ней вме-сте, вспомнив тяжёлые голодные дни первого года войны, бо-лезнь детей, нашу растерянность. Марина жала мне руку, по-вторяя, что не забудет моей доброты.
Я шла домой и думала о ней, о себе, о всех «советках», с которыми подружила меня война. Живя в окружении врагов, мы не стали их холопками. Все мы выдержали испытание на прочность наших патриотических чувств. И пусть никто из нас не стал Жанной д'Арк, пусть никто не убил ни одного немца (это сделали наши мужья) – все мы остались советскими женщинами. Мы растили детей, помогали друг другу, стойко, мужественно переносили трудности жизни. Презирая опас-ность, слушали Москву, верили в победу нашего оружия и с нетерпением ждали наших воинов. И, главное, мы оставались верными советскому мировоззрению, советским традициям жизни. Никто из нас не ходил в церковь и в домашнем углу не повесил иконы, никто не заискивал перед немцами и не про-сил у них помощи. Все мы держались от них подальше, на расстоянии, предпочитая работать в деревне у крестьян. Когда же грозила беда, не плакались мы перед сильными, не проси-ли пощады. Плакали часто, но дома – гордо плакали,  чтобы  немец  не  видел наших слёз. Я с Серёжей числилась за-ложницей. Заложницами в потенциале были и все остальные «советки». Жизнь всех нас и детей наших висела на волоске, зависела от случая – убийства немца, одного немца! А мы старались забыть о страхе и радовались жизни, улыбались цветам и солнцу. Мы были оптимистами.
Придя домой, я спросила тётушку, как она смотрит на всех нас, «советок». Какие мы есть? Мне просто хотелось утвердиться в своём раздумье на этот счёт. У тётушки сразу намокли глаза.
– А что? Может, кто хулит нас? Я бы с такими не стала знаться! И тебе не велю!
Молодец тётушка! Знает она толк в людях.

4-е августа

Пришли к нам в сад раненые солдаты. На ногах, головах и руках марлевые повязки. Недалеко от нас находится их медсанбат. Захотелось им поесть яблок. Увидел их пан Орлов-ский и раскричался:
– Неможно! Недобже то!
Они было и прочь пошли. Знают, что «не положено» брать чужое. Хорошо, что я услышала крик Орловского. Я провела ребят к лучшим яблоням, и сама нарвала им самых спелых и крупных яблок. Благодарили меня братишки, а я смотрела на них и плакала. Пан Орловский стоял смущённый, опустив голову, бормоча по-русски:
– Они, пани, зелёные срывали, незрелые…
– Они за нас кровь проливали, а вы «неможно». Да я для них ничего не пожалею, пан Орловский. Здесь всё – ваше, друзья, ешьте досыта!
Бойцы благодарно улыбались мне.

5-е августа

Вчера вечером пришёл к нам Денис Петрович и позвал нас в гости, на ужин – капитан просит. Я от неожиданности растерялась. Не очень-то любезен был со мной  капитан.  Ду-маю, придём к нему, а он опять: ать-два, ать-два, ешьте ско-рей и «можете идти». Но отказаться причин не было. Пошли все, впятером. Принял нас капитан радушно. Я и не ожидала от него такой простоты и гостеприимства. Он встретил нас та-кими словами:
– Живём вместе, в одном дворе – пора и познакомиться. Свои же, русские!
Я, улыбаясь, сказала, что мы уже наслышаны о нём, как о прекрасном человеке и героическом командире.
– Знаю, знаю. Это Денис.
Капитан подал всем руки, представился: «Григорий Ива-нович», а детям – «дядя Гриша». Серёжа мой сразу оказался у него на коленях. Сели за стол. Денис Григорьевич подал го-рячие котлеты с картофельным пюре, к ним налил в четыре стакана водки понемножку. Мы с тётушкой отказались от неё, но Григорий Иванович приказал хотя бы пригубиться к ней. Приказ есть приказ – пригубились. Капитан сделал выговор Денису Петровичу за котлеты – они были жестковаты. Тот стал ссылаться на мясо, старое, мол, оно и жилистое. Мы, од-нако, и такие ели с большим аппетитом. Потом пили чай. Разговор шёл о войне. Капитан и его пожилой ординарец, подвыпивши, начали вспоминать Сталинградскую битву. Я и не представляла себе, что она была такая кровопролитная. Сколько там полегло и наших, и немцев! «Может, и Саша там погиб», – подумала я. И так мне стало горько, что я не могла удержаться от слёз. Я была рада, что Григорий Иванович про-явил такт – постарался не заметить их. Я встала из-за стола, прошла к окну и там наскоро выплакалась наедине. Как хо-рошо, что никто не пожалел меня в это время – я бы разреве-лась тогда, убежала домой, сорвав вечер. Григорий Иванович сменил разговор, рассказал что-то смешное, а потом они вдвоём со своим ординарцем стали петь. Я впервые услышала новые фронтовые песни: «На позицию девушка провожала бойца» и «Тёмная ночь». Печальные мелодии, но бодрые слова. Мне снова стало нестерпимо грустно. Снова накатило воспоминание о Саше, как он тихо, почти шёпотом читал ей, наклоняясь к её лицу:
– Мне грустно и светло,
Печаль моя светла,
Печаль моя полна тобою…
И как она заробела, смутилась перед первым поцелуем и вдруг звонко рассмеялась, отвернув голову.
– Вы так окаете! Это волжский диалект?
Он не обиделся, он был терпелив.
Господи, сколько женщин остаётся одинокими. Пуля кружится над воином, а он уверен, что с ним «ничего не слу-чится».  В такой оптимизм трудно  верить. Серёжа заснул на руках капитана, и он, провожая нас, донёс его до нашего до-ма.

8-е августа

Сегодня вечером Григорий Иванович с Денисом Петро-вичем зашли к нам и пригласили нас посмотреть кинофильм «Радуга» по одноимённой повести Ванды Василевской.  Нам два шага шагнуть – вышел за калитку сада – вот тебе и кино. Мы пришли с небольшим опозданием, фильм уже шёл. Наро-ду много, кто сидит на травке, кто стоит. Мы тоже присели в сторонке. Фильм военный, о теперешней войне. На экране звериное мурло фашизма. Немцы – садисты. Льётся кровь украинских крестьян. Но фашизм обречён. Пришёл час воз-мездия. Ура! После пятой части объявили перерыв. Уже стало совсем темно. Тётушка заторопилась домой с ребятишками. Серёжа уходить не хотел, раскричался вдруг. Денис Петрович взял его на руки и понёс. Я тоже хотела идти, но Григорий Иванович взял меня под локоть.
– Погуляем немного, вечер-то какой!
Крыничная площадь, при немцах пустынная, на которую люди приходили лишь за водой, стала сейчас местом гуляний. Даже когда и кино не идёт, здесь всё равно собирается моло-дёжь, играет музыка, поют и танцуют.
Пошли мы с Григорием Ивановичем по кругу, а навстре-чу нам Анечка с Клавой. Как увидели нас, глаза вытаращили: я и вдруг с офицером! Прошли мимо, и слышу сзади:
– Лидия Николаевна, на секундочку
Я подошла к ним.
– Лида, милая, где ты такого подцепила? Красавчик! Вот так монахиня! – зашептала Анечка. – Познакомь, а!
Я, смеясь, говорю:
– Вот отхватила, как видишь! И платье моё, дрянное, не помешало. А вы вот вырядились, а одни.
– Ну, слушай, познакомь! Ой, как он мне нравится!
– И не подумаю! Он мне тоже нравится, – сказала я с напускной серьёзностью. Но тут же окликнула капитана.
Он подошёл к нам, и я познакомила его с сестричками. Забавно было смотреть, как Анечка сходу пустилась кокетни-чать с ним, строить ему глазки и обворожительно улыбаться подкрашенными губками, щебетать, как птичка, каким-то не своим, милым, мягоньким голоском  и при этом то и дело ка-саться своей ручкой его плеча, не то снимая с него соринки, не то слегка поглаживая. Я не заметила, чтобы Анечкины ча-ры возымели большое действие на Григория Ивановича. И всё-таки в лице его что-то изменилось, глаза, наверное, – они ведь зеркало души. Что ж, Анечка – это не я, обременённая детьми, тоскующая по мужу, нетерпимая к флиртишкам. А нужны ли все эти добродетели мужчинам? Одному моему Са-ше нужны. Да и то когда-нибудь, наскучат. Анечка же с её до-ступностью, нежностью и женским обаянием может осчаст-ливить каждого. Почему же капитан должен быть исключе-нием? Все мужчины одним миром мазаны. Сколько из-за этих Анечек не вернётся их в родные семьи!
Не знаю, чем бы закончилось это знакомство (думаю, что я оказалась бы лишнею), если бы не самолёт. Прилетел фашист и давай посыпать площадь пулями. В минуту крыница опустела. Люди рассыпались кто куда. Капитан схватил меня за руку и потянул к саду. Анечка с Клавой завопили и броси-лись к домам. Самолёт минут пять кружился над крыницей и нашим садом, пулемёт его строчил и строчил. Мы стояли под навесом крыши сарая. Григорий Иванович под-трунивал над моим страхом и говорил, что самолёт этот сейчас полетит дальше, по заданию, а нас припугнул лишь по пути. И дей-ствительно, сделав два круга над Бельском, он потянулся на восток.
К моему удивлению, на крыницу снова стали сходиться люди. Мне расхотелось досматривать конец фильма, но капи-тан попросил меня не оставлять его одного. Я сказала, что он один и не останется, и спросила, как ему понравились сёстры.
– Хорошие девушки,– сказал он твёрдо, но отрешенно.
Ответ порядочного человека. Не люблю мужчин, кото-рые при случае готовы охаять любую женщину и даже ту, с которой сами не прочь бы полюбезничать и любезничали.
Кино мы досмотрели и пошли домой. Всё было прозаич-но для меня в этот вечер: и небеса, и горящие звёзды, и зага-дочная луна, и наш сад с яблонями и цветами. Ни тебе «тре-лей соловья», ни «робкого дыханья». Шёл со мной рядом хо-роший человек, на прощанье крепко пожал мне руку и немно-го задержал в своей. Вот и всё, без лирики, без эмоций. Мне жаль его. Анечка бы ему дала почувствовать прелесть жизни. А я без Александра мёртвая.

9-е августа

Да, я мёртвая! Но об этом знаю только я одна. Поэтому меня удивляет и оскорбляет беззастенчивость и наглость этой Анечки. Познакомь её с капитаном… Да как настойчиво тре-бует! «Монахиня»! Я у неё, видно, выбыла из списка молодых. У меня, дескать, двое детей. Ну, и что ж, что двое! А годами-то мы, почти, ровесницы. Ей тоже уже двадцать четыре. Нет, но какая самоуверенность! Подумать только, познакомьте её!
С капитаном тебе, Анечка, любовь не крутить! Хватит с тебя других. К такому выводу я пришла сегодня. Вчера я была добрее.
Нет-нет, я просто устала, мне трудно жилось. Но я оживу, я уже почти живая. Он мою руку не отпускал… Ах, если бы это был Саша!

11-е августа

В бывшем доме Вивьянки разместился эвакогоспиталь. Мои ребятишки с Шурой повадились туда ходить за кашей. Каждый день теперь приносят перловку или пшёнку, а иногда и по куску хлеба. И мы сыты. Жить, конечно, пока трудно. Но уже работает рынок и один продовольственный магазин, где мы получаем паёк – по двести граммов хлеба каждому и по полкило картошки. На базар везут крестьяне муку и сало. Деньги, правда, пока ещё не в цене, и торгующие люди пред-почитают товарообмен. За ситцевое новое платье Варваре Фоминичне на базаре дали кусочек солёного сала, весом в килограмм. Жить ей с семьёй тоже не легко. Вместе с домом у них сгорела кое-какая мебель, и многое растащили соседи. И вот сейчас она собирает всё по вещичке. У кого совесть есть, отдают.
Вчера приходила к нам Мария Алексеевна Садович. Она с мужем только что вернулась в Бельск. Фронт они пережили где-то на хуторе у своих родственников. Мыловаренное заве-дение они прикрыли ещё при немцах. Я предложила ей и Варваре Фоминичне вместе со мной пойти в комендатуру по-говорить насчёт школы – сентябрь уж на носу.
Пошли. Комендант Николай Егорович Самсоненко, мо-лодой майор, в кителе с золотыми погонами, нам ничего определённого не сказал. Свыше пока ещё никаких указаний насчёт школ не поступало. И ушли мы оттуда не солоно хле-бавши.
За это время я разослала письма в Торжок и Картуз-Берёзу, где служил мой муж перед войной. Ну, и, конечно же, в Бородичи. Ответа нет.
Война откатилась на Запад. Смерть теперь угрожает дру-гим несчастным детям, женщинам и старикам. О фронтови-ках и говорить не приходится – капитан как-то сказал, что их полегли миллионы. Сейчас где-то льётся кровь, рвутся бомбы. Но и нас немцы не забывают: нет-нет, да и прилетят и покру-жатся над нами фашистские ястребы и даже несколько бомб на днях сбросили на железную дорогу и вокзал. Как летит са-молёт, мои ребятишки бегут к окопу и мигом скатываются в него. Однажды, когда мы обедали, над нашей крышей проле-тел наш, советский, самолёт, но бедные мои крохи бросились под стол. И смешно, и грустно. Когда  они забудут ужасы вой-ны?! Ох, нескоро…
Я сейчас ничем не занята. Ходила в эвакогоспиталь предложить свои услуги. Мне сказали, что госпиталь вот-вот должен перебазироваться в глубокий тыл.

 
5-е августа

Жильцы нашего дома посоветовали мне привести из Парцева козу Тиминских. У Фомы Фомича есть корова. Куда ему козье молоко? А Шуре и моим детям оно пошло бы на пользу.
И вот мы с Шурой пошли в Парцево. Фома Фомич и Та-тьяна Матвеевна встретили нас настороженно. Козу взять не разрешили и нас пристыдили: какие мы-де бессовестные, хо-тим разорить Веру Ивановну. Я им говорю:
– Не даёте козу и не надо – проживут дети и без молока. Отдайте, пожалуйста, Шурины ботинки, пальтишко и чулки. Одеяло и подушка ей тоже нужны. Вы знаете, что Шура – приёмная дочь Тиминских.
Фома Фомич и знать ничего не хотел. Ему Вера Иванов-на ничего не наказывала. Что с ним случилось? Вот тебе и добрые старички!
Я сказала, что за чулки и пальтишко отдам им последние мои деньги – пять рублей – получила я их  на обмен пятиде-сяти марок, наших с тётушкой сбережений. Куда там! Ника-ких денег им не нужно. Одно у них желание, чтобы мы поско-рее отчалили из их дома. «И пошли они солнцем палимы». С обиды и досады я несколько раз по дороге принималась пла-кать. Шура меня утешала.
– Тётя Лида, пока тепло, пальто не надо. А будет холод-но, ещё сходим и попросим.
Жильцы наши, узнав, что мы пришли ни с чем, вознего-довали и решили написать на Фому Фомича жалобу в комен-датуру. Я сказала, что сначала схожу туда сама. И вот вчера мы с Шурой были там. Комендант, выслушав нас, сказал:
– Дам вам солдата. Он с этим вашим Фомой поговорит по-военному. И тут же вызвал солдата с винтовкой.
Я взмолилась:
– Николай Егорович, Фома Фомич кормил нас три неде-ли. А я к нему с солдатом да ещё с вооружённым! Что вы! Я не пойду. Может, как-нибудь по-другому сделаем?
– А как? Я – человек военный. И поступаю по-военному. Вы – учитель. Вот и делайте по-учительски. Я посмотрю, как это у вас получится.
  Я раздосадованно махнула рукой.
– Ну, и леший с ним, с этим Фомой! Пусть подавится и молоком, и чулками!
Николай Егорович со мной не согласился.
– Вам жить нужно. А комендатура помочь вам матери-ально ничем не может. – Комендант обратился к Шуре: – Пойдёшь одна без неё (без меня, значит) с моим солдатом? Пойдёшь? – Шура согласилась. – Я прикажу, и этот Фома и козу привезёт вам, и твою одежонку доставит.
– Николай Егорович, – говорю я, – только оружием не угрожайте. Хватить с нас немцев! Фома Фомич – человек не плохой. Он просто боится, что ему отвечать придётся перед Верой Ивановной за каждую вещичку.
– А зачем угрожать? Угрожать не будем! Солдат покажет ему мою бумажку и всё.
Комендант написал на листочке бумаги что-то.
– Ваш Фома за вещички отвечает, а я за вас, за своих людей в районе и городе, за детишек ваших, чтобы они сыты были. Я обязан постоять за вас. Это моё дело.
Я отпустила Шуру в Парцево с солдатом. И вот сегодня утром смотрю в окно: въезжает во двор подвода, груженная вещами, а позади неё на привязи шагает белая коза.

18-е августа

Коза даёт нам молоко, на огороде выросла свежая кар-тошка, хлеба пайкового нам хватает. И сейчас жить нам вполне можно.
Дни бегут, бегут, бегут. Вчера к вечеру к нам за яблока-ми при-шли Анечка с Клавой. В саду они играли с моими ре-бятишками в прятки, кричали, аукались и всё старались быть поближе к дому, где живёт капитан.
Денис Петрович увидел нас и вынес нам на крыльцо по стакану кофе и тарелку с блинами. К сожалению Анечки, ка-питан был в отъезде, и её шаловливые, призывные крики, не достигли его ушей. Я всё боялась, как бы он не нагрянул  да не застал нашу теплую компанию под своим окном, распива-ющую его кофе и поедавшую его вкусные блинчики.

19-е августа

Поздний час. Я только что пришла с крыницы. Гуляла там с капитаном и комендантом. Кино шло опять военное, но документальное. В перерывах между частями  играла музыка, какая-то певица громко пела «Челиту».
Комендант подошел к Григорию Ивановичу, с которым я шла, – они знакомы. Я хотела тут же уйти, но меня не пусти-ли. И тот, и другой схватили меня за руки и попридержали. Анечка и Клава, увидев нас, шарахнулись в сторону, спрята-лись за людей. Они, видно, побаиваются коменданта и в обиде на него за арест. Но боязнь боязнью, а любопытство берет свое, и сестры то тут, то там высовывали свои головы из тол-пы и с интересом поглядывали на нас. Я видела по их глазам, как им хочется подойти к нам. И я окликнула их. Они устре-мились к нам, но комендант, увидев их, вдруг круто повернул в другую сторону, потянув меня за собою за руку. Григорий Иванович тоже шагнул за нами. Мне искренне стало жаль сестер.
Григорий Иванович всё заботился обо мне, всё говорил коменданту, что бы тот как «глава города» определил меня на работу и дал повышенный паёк. Комендант отвечал шутливо:
– А кто ей помог козу вернуть?
– Коза козой. Работой обеспечь Лидию Николаевну, – требовал капитан.
– Пусть идет на нашу кухню – картошку чистить, – сме-ялся комендант.– Поломойки тоже нужны. Вы говорили, что немцы посыла-ли вас полы мыть. Не могу же и я  то же пред-лагать…Что делать, школы-то закрыты. Что всерьёз предло-жить вам? – Переводчицей работать можете? Немецкий знае-те? Тогда завтра же милости просим к нам!
Я сказала, что в переводчицы не гожусь, подожду, когда откроется школа. Вдвоём  они проводили меня до самых две-рей моего дома, оба жали мне руку, обнадёживали меня доб-рыми словами. Я вновь почувствовала себя молодой и силь-ной. Жизнь продолжается. Главное в ней сейчас: скорее бы закончилась война и скорей бы вернулся домой Саша. И во-обще все мужья, отцы и братья. 
Григорий Иванович хотел бы побыть со мной наедине – это я чувствовала инстинктивно и видела по глазам его. Он нервничал и поглядывал нетерпеливо на коменданта и на ча-сы. В глазах его стоял вопрос: «Ну, скоро ли ты отвалишь?» Увы, взгляд его, такой откровенный и говорящий, остался не замеченным невнимательным комендантом. Или он сделал вид, что не заметил? А может, он и сам был не прочь пофлир-товать со мной? Значит, я ещё могу нравиться?!

20-е августа

Я сегодня сама не своя, мне трудно писать. Произошло то, что я с такой безнадежностью, с таким страхом, с такой душевной болью, ожидала все эти три года оккупации: я по-лучила письмо от Александра – маленький треугольничек, заключавший в себе большое мое счастье  и счастье  моих де-тей. Передала мне этот треугольничек Таня Занкевич и ска-зала как-то вяло и незначительно:
– Лидия Николаевна, может, вы прочитаете. Пишут Вере Ивановне. Мама не позволила себе вскрыть.
«Мама не позволила себе вскрыть!» Меня возмутило это равнодушие её мамы, эта щепетильность и ненужная в этом случае скромность. До того ли сейчас, когда люди так ждут весточек, когда вот такие треугольнички могут решить чело-веческие судьбы. Я почти вырвала из рук Тани письмо. Про-читала адрес: действительно, пишут Вере Ивановне. Развер-нула листок, читаю раз, другой, вчитываюсь снова и всё никак не могу уразуметь, что пишущий эти строки спра-шивает обо мне и моей дочке и о том ребенке, который «должен был ро-диться». Я так хорошо знаю размашистый почерк мужа, но и почерк в первое мгновение почему-то выпал у меня из поля зрения. Сколько-то секунд я стояла в полном замешательстве, потом закричала. Не помню, что я закричала, и бросилась домой. Я остановилась на веранде, ноги у меня ослабли, я рассеянно села на что-то и снова стала читать письмо, но уже вслух. Тётушка, Шура, ребятишки окружили меня, все слуша-ли и как-то странно поглядывали на меня и место, где я сижу. Когда я кончила читать, тётушка со слезами на глазах при-жала к себе ребятишек и запричитала: «Я знала, я верила, что папка ваш вернется! Боже мой, сиротинки вы мои без-домные! Сколько горя-то вы глотнули! А теперь, ой, Господи, и не верится…»
А Шура, в недоумении глядя на меня, сказала:
– Тетя Лида, а вы встаньте. Вода с колодца, холодная.
Я встала и тут только поняла, на чем сидела. Вместо скамейки, подо мной было ведро с водой, как на грех, не по-крытое дощечкой.

24-е августа

Я написала письмо Саше. Живет он совсем недалеко от нас, в городе Клецке Барановической области. Работает в райкоме партии заведующим отделом агитации  и пропаган-ды. Был он в партизанах, только не в беловежских лесах, а в могилевских. С письмом я пошла в комендатуру. Комендант Николай Егорович долго вертел его в руках, рассматривая печать, о чем-то думал. Наконец, сказал мне, что у него пока нет указаний насчет отправки советских людей в СССР. Так что выехать  из Польши  мне пока нельзя.
– Не так это всё просто, Лидия Николаевна, вы ещё должны будете пройти через фильтровочный пункт, очистить-ся, так сказать.
Я очень обиделась. Что такое? Какой фильтровочный пункт? Разве есть основание подозревать меня в чем-то?
Николай Егорович успокоил меня, сказав, что этот пункт не только для меня создан, а для всех, желающих переехать в Советский Союз. Но пока мы все должны жить в Бельске и выполнять его распоряжения. И вот что он мне поручил: я должна на днях собрать всех учителей города в здании рус-ской школы и провести с ними педсовет. Вопрос на повестке один – учёт всех детей школьного возраста и распределение их по классам. Комендант  назначил меня директором школы, не уточняя,  какой: русской, белорусской или  польской. Пока, мол, пусть дети соберутся в одной школе. Мы с ним посмея-лись над таким назначением, но делать нечего – надо выпол-нять «распоряжение». Завтра я должна обойти всех учителей города и вручить им «Приглашение». «Приглашения» уже отпечатаны на машинке, только фамилии учителей нужно поставить нам самим. Думаю, что Варвара Фоминична помо-жет мне в этом деле.

25-е августа

Как мало осталось в Бельске учителей. Из советских – одна я. Трое моих коллег, получившие отпуска до войны, успели выехать из Бельска. Всех учителей – евреев расстре-ляли немцы. От их рук погибли и многие польские учителя. А Евцы, Тиминские, Витт, Радищевский бежали на Запад. Все-го-навсего нас собралось человек шестнадцать. Из них ни од-ного математика и физика, всё больше учителя начальных классов. Я дала каждому учителю участок, который он должен обойти и переписать всех ребят школьного возраста. Себе взяла улицу Белостокскую, Варваре Фоминичне –  Жвирки и  Вигуры.
Узнав о возможном открытии какой-нибудь школы, учи-теля оживились, обрадовались и дали слово принести списки в ближайшие дни.

28-е августа

Новость! Нас, советских, эвакуируют из Бельска. Бельск остаётся в черте Польши, как это и было до войны. Комен-дант, увидев меня на пороге своего кабинета, протянул мне руку и поздравил с предстоящим возвращением на Родину. Это было так неожиданно для меня, что я не успела даже по-чувствовать себя осчастливленной. В ответ на его поздравле-ние я довольно спокойно подала ему списки учащихся Бель-ска и сказала:
– Ну, вот, на этом и закончилась моя четырехдневная  деятельность директора русско-польско-белорусской школы.
Комендант засмеялся, бросив на стол ставшие ненуж-ными списки.
– Пусть теперь сами поляки разбираются  с этими шко-лами. А нам нужно собираться в дорогу.
В дорогу! Как я мечтала о ней! Как ждала! И вот я еду. Еду в Клецк. Муж жив, он ждет меня. Все ужасы позади. В ра-дости великой  неслась я домой, сходу расцеловала своих ре-бятишек и Танюшку Занкевич, гулявших в саду, и, ликующая, не стуча, вломилась к Варваре Фоминичне в кухню. Она – в слезы, не хочется ей расставаться  со мной. В счастливые ми-нуты мы забываем о своих друзьях, бываем эгоистичны. Но ведь и она, и я – мы давно предвидели эту разлуку, и вот сей-час она предстала перед нами как неизбежность, как сама судьба.
Тётушки дома не было – она понесла в Видово яблоки и сливы. Не  знает она, что это последний её поход в деревню. Хотелось ей хоть чем-то отблагодарить крестьянок за помощь нам в суровые дни оккупации.
Надо собираться в дорогу. А как? Ни денег у нас, ни ве-щей, ни одежды – ничего нет. И писем от мужа нет больше. Может, напрасно я еду в Клецк? Не махнуть ли в Торжок? По-чему он не приедет за нами? Живет где-то рядом. Неужели не получил моего письма? Разное лезет в голову. Может, в ар-мию взяли? На войну ушел? Приедем в Клецк к пустому ме-сту. Счастье иной раз большой бедой оборачивается. Непроч-но оно в наших судьбах. Об этом и в песне какой-то поётся.

1-е сентября

Писем от Александра нет, и оттого так тревожно на ду-ше. Замучили сомнения. Сложила сейчас свои убогие пожит-ки. О, какой нищенкой я еду! Как обездоленно, по-сиротски выглядят мои дети! Я даже не знаю, во что мне их одеть в до-рогу. Ну, ничего! Как-нибудь доберемся. Всё это ровным сче-том пустяки. Главное – остались живы.
Варвара Фоминична принесла кое-что из одежды своих детей, я перекраиваю на своих и шью. Хочу продать козу Ти-минских. Жду покупателей. Дали бы за неё несколько кило-граммов муки да кусок сала – и прекрасно!
Саша и не подозревает, как тяжело нам добраться до не-го, хоть он и близко. А вдруг на войне?

 
6-е сентября

Третий день живем на вокзале. Нас, советских, собралось здесь довольно много: все бельские здесь и откуда-то ещё по-наехали, с разных местечек. Вокзал наполовину разбит, и все мы сидим на перроне, каждый на своих вещишках.
Дружбу Анечки и Клавы с Людмилой Николаевной  во-дой не разольёшь. Они и сейчас держатся вместе. Марина с тремя своими мальчишками  устроилась возле нас. По-прежнему, сторонятся меня  и всех «советок» – теперь уж от стыда – длинноносая  Ася со своей матерью. Бывало при немцах к ним лишний раз и не зайдешь. Смотрят на тебя ис-пуганно, с укоризною: зачем, мол, пришла? Разве можно в такое страшное время контактироваться «советкам»? Не до дружбы сейчас! Я их не сразу раскусила и старалась поначалу держать с ними связь. У Аси – дочка на годок постарше моей Светланки, и сама она инженер. Вся бы стать нам дружить. Но Ася и её мать однажды не постеснялись мне сказать, чтобы я сидела больше дома. Я, признаться, и сама уже догадывалась, что приход мой не радует их – уж очень красноречивы были  глаза Аси. А тут уж и откровенный отказ от встреч последо-вал. И мы все с января 1942 года оставили их в покое. Сейчас к ним никто не подходит, никто не разговаривает. Вот  такие типы!
Возле вокзального бачка с водой  увидела я жену бывше-го начальника почты Нину. Тонкие в ниточку губы её при ви-де меня дернулись в язвительной усмешке, глаза ехидно сузились. Она не взлюбила меня  с первой же встречи. Это было ещё до войны. В апреле 1941 года мы с ней  на этом же вокзале провожали своих мужей в армию. Поезд уже дымил вдали, а я всё стояла на перроне и плакала. И в такой момент Нина подошла ко мне с тремя детишками и стала откровенно смеяться надо мной. Стоит ли, мол, плакать о них? Все мужья – подлецы! «Не все!» – сказала я. – Мой муж, например, иде-альный.» Слово «идеальный» взбесило её. Помню, с какой ненавистью набросилась она на всех мужчин, досталось и мо-ему «идеальному». Она низвергла его в ад и бросила на жа-ровню как Тартюфа – бестию, а меня тут же окрестила «ду-рой» за глупую доверчивость. Мы с ней тогда расстались хо-лодно и все эти три года оккупации не виделись: она жила с семьей  в какой-то деревне. Сейчас, встретившись, я показала ей письмо-треугольничек, сказав:
– Видишь, Нина, я была права: он ищет меня.
– Не радуйся прежде времени. Он, может, безногий у те-бя или безрукий. Такие жён искать непременно будут сами.
Ответ её меня расстроил и напугал. А если и вправду муж инвалидом стал? Что ж, тяжело, конечно. Но это не должно уменьшить моего чувства к нему. Я так и сказала ей об этом. Она фыркнула и отвернулась от меня. Муж ей изме-нял – это ясно. Господи, неужели и я стану такой нетерпимой к мужу, если его потянет к другим? От одной этой мысли меня бросило в дрожь.
Среди эвакопассажиров я заметила и Соню Лопатинскую с дочками-двойняшками. Соня прятала лицо в косынку. Она уезжала из Бельска одна, без Федора. Федор остался с женой. Какая это  трагедия для Сони! Все три года она жила с ним, мы почему-то думали, что их соединяет большая любовь. Но это было  не совсем так. Федор был связан с партизанами и как-то поделился  этой тайной с Соней. Она в шутку возьми  и скажи ему, что, если он уйдет от неё к жене, она выдаст его немцам.  Он принял эту шутку всерьёз, пожил с Соней до по-ры, а когда пришли наши, расстался с ней.
Мы с Мариной несколько раз подходили к Соне, пытаясь поговорить с ней по душам. Она неохотно отвечала  нам и хмурилась. Ей было не до нас – у неё горе.
По перрону прошел начальник вокзала. Мы все броси-лись за ним, окружили его, спрашиваем, когда же отправят нас. Не сказал – не знает.
Поездки и в мирное-то время не всегда приятны. А тут война. Уже с Бельска начались наши дорожные мытарства. Сидим и ждем у моря погоды. Уйти никуда нельзя – вдруг по-дадут состав, объявят погрузку. Еда на исходе. Чем кормить детей в дороге? Ночью спать на улице уже прохладно. Я для детей стелю на доски перрона одеяло, а другим покрываю их. Сами с тётушкой на ногах, слоняемся всю ночь туда и сюда, ждём поезда. С нами вместе снуют и другие люди. Знакомим-ся, перебрасываемся словечками. У всех у нас одни и те же больные проблемы: куда ехать? Найдёт ли кто из нас своих родных? Сохранилось ли жилище после нашествия варваров? Все мы без конца встречаем и провожаем идущие на Запад эшелоны с солдатами, с военной техникой и на Восток – с ра-неными. Солдаты, что едут на фронт, улыбаются нам, машут пилотками. Подошел эшелон с ранеными. Медсестры и сани-тары начали выносить их  на носилках и грузить в машины. Я удивилась – ни стонов, ни воплей в вагонах, тихо. Легко ра-неные идут сами. У кого на голове повязка, у кого рука забин-тована, у кого – нога. Кто на костылях прыгает, кто с палоч-кой идет. Защемило у меня  сердце. Стояла, глядела во все глаза. Чего только не бывает на свете: вдруг брата родного встречу или товарищей его, или знакомых своих. Да и Алек-сандра среди них разве не может оказаться? Шли раненые бодро, некоторые даже по-озорному подмигивали мне.
– Кого ищешь, сестренка? Может, я подойду?
– На что ты ей на одной-то ноге! Уж лучше я!
Медсестры и санитарки, сдав раненых, быстренько окку-пировали небольшой  вокзальный буфетик, и оттуда послы-шались оживленные голоса, смех. Кто-то из них запел груст-ную песню об убитом партизане. Его оплакивает мать: «Я ли не родила, я ль не берегла, а теперь могила будет здесь твоя…» Мелодия песенки незатейливая, а за душу берет, как и всё, что сейчас я вижу на вокзале.
Стоять и ходить всю ночь утомительно, и мы прикорнули кто где: тётушка на краешке скамейки в полуразрушенном кассовом зале, а я возле своих спящих ребятишек. И вот по привычке в полутьме пишу.
Бельские друзья мои, наверное, думают, что я уже у себя дома. Как они нас тепло проводили! Каждый что-то пригото-вил для нас в дорогу. Даже соседка Марфа принесла кусок булки и пяток вареных яиц. Но дело не в кусках, хотя без них быть бы нам голодными. Главное, всё-таки в том душевном настрое, с которым нас провожали люди. Когда мы садились в тентовую машину, которую нам предоставил комендант Ни-колай Егорович, нас окружили все жильцы нашего дома. Да-же пан Орловский, с которым у меня в последнее время от-ношения разладились, вышел проводить нас. Варвара Алек-сандровна  Занкевич стояла в сторонке. У меня с ней особой дружбы не было. Но и она тоскливо посматривала на меня. Лицо у неё, как всегда, озябшее, нос фиолетовый, простужен-ный. Она часто шмыгала им, и мне стало её жаль. Я подошла к ней, обняла её костлявые плечи и сказала то, что вовсе не думала и не хотела сказать.
– Я вам напишу, я позову вас в гости…
Дочь её Таня совала Светланке в руки куклу.
– Играй и помни меня. Я тебя люблю.
Варвара Фоминична вытирала слезы. Тётка Марфа кре-стила нас и шептала молитву. Денис Петрович с капитаном Григорием Ивановичем, погрустневшие, просили, чтобы мы им черкнули «пару» слов, как приедем в свои края. А днём раньше как тепло простился со мной доктор Колосовский!
Но мы всё ещё здесь, рядом с ними. Только они не знают об этом.
Коменданта города Николая Егоровича уже больше нет в Бельске. В тот же день, как он проводил нас на вокзал, в той же машине выехал майор куда-то в западном направлении. Я спросила, далёк ли ему путь предстоит. Он сказал, как всегда, обаятельно улыбаясь:
– Путь, положим, и не так уж далёк. Да зато всё вперёд. Вперёд, пока не достигнем «логова» зверя» – Берлина.
«Логово зверя»! Как это здорово сказано!

8-е сентября

Брест. Фильтровочный пункт. Мы прибыли сюда сегодня. Вчера погрузились в Бельске в товарный вагон и в восемна-дцать тридцать тронулись, наконец. В мирное время мы бы до Бреста доехали за три-четыре часа. А сейчас добирались два-дцать один час. Поезд наш часами простаивал в тупиках на разъездах, пропуская военные эшелоны. У меня создалось впечатление, что мы и не ехали вовсе, только и знали что стоять. Вагон наш набит всякой мебелью: столами, диванами, шкафами, кроватями, стульями. Много в нём и ящиков, и мешков. В них упакована одежда и съестные припасы. Я тоже везу с собой ящик с мукой и салом. За козу мне заплатили хо-рошо. Я по своей наивности и неопытности в торговых делах и не предполагала, что получу за неё полтора пуда белой муки и пять килограммов солёного сала.
В вагоне нас ехало много. Теснота, духота, всякие, ко-нечно, неудобства военного времени. Нам достался уголок, куда наспех набросали мешки и дерюшки с зашитыми в них котелками, кастрюлями и ведрами. Вот и посиди на них в по-следнем вагоне, когда его мотает из стороны в сторону. Мука!
Ночью поезд остановился у какой-то стрелки, мы сошли в поле, развели небольшие костерки. Разделились на группки, ходили по полустанку собрать щепу, ветки, всё, что гореть может. Грелись у огонька, кипятили чай, пекли картошку. Настроение у всех было приподнятое, особенно у нас, моло-дых. Романтика! Ребятишки уже привыкли спасть под откры-тым небом и спали крепко. Утром выглянуло солнышко, сразу потеплело, и всех нас сморил сон. Кто в вагон полез спать, кто на травушке улёгся. Часа два и мы с тётушкой подремали возле своих птенцов. А в десять утра уселись в вагон, поехали было, но снова где-то на стрелке наш поезд отвели в сторону, и снова мы несколько часов стояли. Наконец тронулись в тре-тий раз и прибыли в Брест. На товарной станции нас встрети-ли два солдата. Приказали оставить все вещи в вагоне и вы-строиться в колонну. Колонной нас повели куда-то в поле. Ид-ти пришлось недолго: перед нами вдруг встал высокий прово-лочный забор с широкими воротами. У ворот – солдат. Нас пропустили внутрь ограды. Там стоят два больших дома и ещё какая-то мелкая постройка. Это и есть фильтровочный пункт. Нас распределили по комнатам, в которых, кроме трёхярус-ных нар с соломою, ничего не было. Мы все в дороге устали и хотели есть. Нам вскоре принесли обед – суп из чечевицы. Ели суп каждый на своих нарах. Чечевица была очень жёст-кая, зубы никак не могли раскусить её. Я выбирала из них по-мягче и кормила ребятишек. Ничего, суп был горячий, чем-то вкусным припахивал и все съели его за милую душу.
Часа через два послышалась команда: всем женщинам, девочкам и мальчикам до двенадцати лет выйти на улицу и построиться по четыре. Нас строем повели в баню.
Я представляла  себе баню как дом, с потолком, дверью и окнами. А эта баня была под открытым небом и без стен. Ба-ней был зацементированный участок земли в низине, окру-жённый невысоким валом, поросшим травой. На цементе во-круг стояли скамейки с тазами, по сторонам торчали из земли краны с горячей и холодной водой. Солдаты, молодые парни, приказали нам раздеться и сложить бельё в небольшие кучки. Женщины все обомлели. Как это при них раздеваться? Мы все закричали: «Не будем! Не будем!». Солдаты поднялись на вал, отвернулись от нас, крикнув:
– Да не смотрим мы! Нужны вы нам! Сейчас такой пар поднимется, что и не видно вас будет.
Раздались возмущённые выкрики:
– Это какой такой пар? Может, газ на нас пустите? По-убивать нас хотите? А за что?
Солдаты захохотали.
– Да что вы, женщины, с ума, что ли, спятили! Мы вам не немцы! Это они в газовых камерах людей душат. А мы же – свои, русские! Пар от горячей воды пойдёт.
Один солдат опустился в низину к нам, открыл несколько кранов с горячей водой. Облако пара  поднялось кверху.
– Ну, вот вам и пар! И не видно вас. Пожалуйста, жен-щины, не смущайтесь. Раздевайтесь и мойтесь спокойно. А бельё ваше дезинфекцию пройдёт.
– Так бы сразу и сказали! – крикнула какая-то пожилая тётка и сдёрнула с себя юбку.– Давай, бабы, фильтроваться!
Паровые облака заклубились над нами, стало жарко, как в заправдашней бане. Я прежде всего намыла ребятишек и Шуру, потом уж и за себя взялась. Горячей воды – сколько хо-чешь, баня, парная, мыла вдоволь. Расплела тётушка свою косу длинную, полощет воло– сы. Намылись все на славу. Бе-льё наше уже ожидало нас. Оно было горячее, обжигало руки и тело, но было приятно его надевать.
На ужин нам подали снова чечевицу, уже помягче, и по кружке горячей воды с куском удивительно вкусного хлеба.
Вечер. Устала. Хочу спать. Что-то завтра будет с нами? В комнате нашей шелестит солома, слышится шёпот. Девочка лет восьми спрашивает свою маму:
– Мама, а когда над нами фильтр сделают?
– Сделали уж сегодня один. Тело нам профильтровали, а завтра души наши фильтровать будут.
– Души? А как? А где у нас души?
– Вот тут, Слышишь, как стучит?

11-е сентября

Вызывают по два раза в день на собеседование. Обста-новка спокойная. Разговаривают с нами вежливо, но хотят знать всё. Это и понятно: враг не должен перейти нашу гра-ницу.
Со мной и тётушкой беседует лейтенант приблизительно моего возраста. Он имеет неприятную внешность, иронизиру-ет иногда над моими ответами и каждый раз при встрече вос-клицает: «А здорово вы, Лидия Николаевна, отделались от немцев! Вам повезло!» и удивлённо пожимает при этом пле-чами и качает головой. Лейтенант тощенький, на голове его два волоска, личико прыщеватенькое, нос и челюсти как-то странно торчат вперёд, а подбородок ушёл  в шею. Он спра-шивает у меня о контактах моих с немцами. Я ему говорю, что встречалась с ними три раза по делу: была вызвана насчёт работы, получения паспорта и в третий раз арестована и си-дела в подвале как заложница.
– Расскажите подробно, как это было.
Рассказала ему подробнейшим образом, а он почему-то не верит, думает, что я что-то утаиваю, и снова покачивает сомнительно головой. Что ж, он хорошо осведомлён о немец-кой жестокости, и ему, конечно, трудно верится, как это нас, всех советских женщин, не повесили. Мы – жёны коммуни-стов,  командиров  Красной армии. Другой товарищ, постарше его летами и званием, майор, видно, лучше, полнее знает о жизни на оккупированной земле. Да и характер у него помяг-че, и доверие к людям есть. Огульно не судит. Он заметил се-годня лейтенанту, чтобы он вёл допрос без эмоций.
– Чего ж тут удивляться, – сказал он ему, – кое-где в живых остались даже коммунисты. Никто их не выдал. Разве вы не знаете о таких случаях? Да, да , к счастью, остались жи-вы наши товарищи даже в концлагерях – всех убить немцы просто не успели.
– На какие средства жили, – продолжал спрашивать ме-ня подозрительный не в меру лейтенант теперь уже с заморо-женным лицом.
– Делала коробочки.
– Что, что? Какие коробочки?
Сказала какие.
– Кто вам дал такую работу? Фамилия, адрес.
Сказала всё.
– Сколько платили вам за эту работу?
– Тридцать– сорок марок  в месяц. И мыло давали. Я его на хлеб меняла.
– Это пустяки! Где ещё подрабатывали?
– У крестьян. Жали, пололи, картошку копали.
– У каких крестьян? Село, фамилия.
Назвала деревни, несколько человек.
– Где квартировали?
– У Тиминских.
– Кто такие? Адрес. Сколько платили за квартиру?
– Нисколько!
– Как это нисколько?
– Да так – они мои друзья.
– Гм… гм… Вам повезло! А какие претензии предъявля-ли к вам немцы?
– Чтобы я работала уборщицей.
– Ну и что же вы? Отказались?
Я объяснила, как было дело.
– Сколько времени были под арестом? О чём допраши-вали?
Столько-то и о том-то. Всё сказано мной подробно.
– Почему отпустили?
– Не знаю, не знаю, не знаю!
Лейтенант мне снова не верил, снова пожимал плечами.
– Вы – жена коммуниста! Таких немцы в первый же день к стенке ставили!
– Все наши «советки» – жёны коммунистов. В райкоме все списки коммунистов были сожжены. А белорусы и поляки, как и мы, все ненавидели немцев. Никто не донёс на нас!
– Немцы и без доноса стреляли..
Нервы мои не выдержали, я начала плакать и кричать:
– Ну, они не расстреляли – расстреляйте вы! Мало вам крови!
Из-за перегородки вышел майор  и грубовато бросил своему коллеге:
– Ну, ладно, ладно – всё! Хватит! – Повернулся ко мне и, подавая мне какую-то бумажку, сказал: – Успокойтесь! Мы имеем прекрасные данные о вас из Бельской комендатуры. Идите, вы свободны.
А на другой день снова вызов, но на этот раз спрашивали меня о моих знакомых – Анечке, Клаве и Людмиле Никола-евне. Я знала, что их изолировали от всех нас и что они со-держатся под стражей. Мне их легко было бы утопить  в капле воды. Допрос с них снимали с особым пристрастием. Мне об этом сказала сама Анечка, когда мы с ней случайно встрети-лись в туалете. «Дело наше швах, Лида!» – шепнула она мне. Я хотела с ней поговорить, но солдат, поджидавший её в ко-ридоре, прогнал меня.
Нет, ничего они не сделали в ущерб Родине, ничем все-рьёз не погрешили. Я так и сказала о них лейтенанту.
Уходя из его кабинета, я показала ему письмо от мужа. Как он сразу навострился весь.
– Ваш муж партизан? В райкоме работает? Почему вы молчали?
– Вы меня не спрашивали.
Он долго рассматривал штамп в уголке самодельного конверта и, наконец, отдал мне его с назидательным напутствием:
– Не подведите мужа. Он партийный работник. Вы должны быть кристально чистой…
Я перебила его.
– Почему «должна быть»? Я и сейчас кристально чистая.

12-е сентября

Нас, наконец, «профильтровали» и в знак этого вручили всем по листу бумаги с печатью. Мы теперь имеем право ехать, куда нам надо.
Сегодня утром женщин с детьми, за исключением Анеч-ки, Клавы и Людмилы Николаевны, выпустили из фильтро-вочного пункта, предварительно накормив неизменной чече-вицей.
В вагоне у нас теперь «бабье царство». Всех мужчин то-же оставили в фильтре. Какой плач подняли их жёны и дети! Наши Бельские, безмужейные, принялись, было, их утешать, уверяя, что их тоже отпустят – они, мол, ни в чём не винова-ты.
– Как это, не виноваты! – возмутилась одна женщина в чёрном платке.
– Им бы партизанить, немцев бить, а они дома отсижи-вались, за бабьи сарафаны прятались. Мой муж сгорел в Брестской крепости…
Женщина всхлипнула.
Она, конечно, была права. Плакавшие по мужьям жёны притихли, пристыжено поникнув головами.
Стараясь примирить женщин, я сказала:
– Ну что ж, война ещё не кончилась – повоюют и они. До Берлина дойдут, до самого  «логова зверя».

15-е сентября

Тянутся дни за днями, а мы ни с места. Мы всё ещё жи-вем на товарной станции в Бресте. Город переполнен воен-ными. Здесь останавливаются на привал наша пехота. Отдох-нувшие солдаты бодро шагают по улицам Бреста – спешат на Запад, где идут бои. За ними движется и военная техника. А к  станции Брест подходят эшелон за эшелоном. Солдаты быстро грузят в вагоны тяжелые ящики и мешки, видимо, с хлебом. Паровоз даёт свисток, товарняк двигается и быстро исчезает вдали. Армия торопится на фронт добивать фашистов.
В город уже возвращаются местные жители, бежавшие в первый же день войны в Россию от фашистской нечисти. Много здесь и нас, эвакуируемых из Польши. Всех нужно накормить, всем дать какое-то пристанище.
Война, разруха. И совсем-совсем недавно в обратную сторону – к себе, в Германию, пронеслись по Белоруссии пол-чища озверелых фашистов, гонимых нашей побеждающей Красной армией. Убегая, враги сжигали наши деревни и го-рода, поля с колосившейся рожью и дозревающей пшеницей, вытаптывали и травили конями все остальные посевы.
Все мы, застрявшие в пути на товарной станции Бреста, прекрасно понимаем тяжелую военную обстановку, не пре-тендуем ни на хлеб, ни на крышу над головой. Каждый из нас говорит: «Ничего! Потерпеть можно!»
Все мы очень счастливы: мы живы, свободны и нам не угрожает больше ни расправа, ни смерть. Правда, хочется есть. И вот по утру мы  идем в поле собирать случайно остав-ленную в земле картошку. Хозяева, конечно, постарались убрать её без потерь – время трудное, голодное, и картошки такой попадается мало. Ходим-ходим по пашне с палками, ворошим землю, с десяток наберем, маленьких, никудышных. Для нас это что? – один глоток.
Рядом с товарной станцией за проволочной оградой – огромный бурт картофеля. Охраняет его солдат с винтовкой. Мы подошли к ограде, попросили на котелок.
– Не положено! – как-то нерешительно и тихо говорит солдат.
А мы стоим. И он смотрит на нас с жалостью. Она, эта жалость, у него на лице написана. Наверное, он видел в нас, молодых, своих сестренок, а в пожилой тётушке Капе – свою мать. Не выдержал солдат, крикнул:
– Чего встали! Собирайте! Вон её, сколько, выкатилось за проволоку!
Пошли вдоль изгороди и быстро наполнили сумки кар-тошкой. Солдат зашагал  в сторону, показывая нам спину.
Вечером к нашему костерку подошел старик из местных жителей и сказал, что в городе есть эвакопункт, который обя-зан нам помогать.
Мы с Мариной на другой день с утра отправились искать этот эвакопункт. Мы нашли его быстро. И дощечка на стене висит с надписью «Эвакопункт», и товарищ солидный сидит в нем за дубовым столом, и принял он нас любезно, и погово-рил по душам, пожалел нас, но, к сожалению, в ближайшие два дня помочь не обещал, сославшись на то, что эвакопункт только что приступил к работе, а мы , гости его, слишком уж поторопились в дорогу.
Придя на станцию, я расшила мешок с мукою, достала кастрюлю и пригоршнями набрала в неё муки. Марина из груды вещей отрыла сковородку и кусок сала. Замесили мы с ней на водичке пресные лепешки и стали печь на угольках костра.

16-е сентября

Сегодня всем нам приказали разгрузить вагон от своих вещей и мебели. Все женщины переполошились. Что же это такое? Завезли, мол, и бросили посреди дороги. Нас успокои-ли: поезд берут только на сутки. Как придет обратно, нас по-грузят и повезут. Подошли военные, помогли нам выгрузиться на платформу. Вещи и мебель сгрузили быстро, на страже их встал солдат, а мы все пошли  в поле, где от нечего делать стали «искаться». Я частым гребнем прошлась по головкам ребятишек, вычесалась и сама и, уж потом, пустила в ход ног-ти. Господи! И откуда они опять  взялись, эти отвратительные насекомые! Пассажиры семьями расходились по кустам, раз-девались там донага и осматривали своё белье. Я тоже водила свой выводок в кусты… Хорошо, что погода стояла сухая и тёплая.
К концу дня явилась из «фильтра» троица: Анечка, Клава и Людмила Николаевна с детишками. Увидев нас, сидевших на вещах, Анечка подняла руки и, весело улыбаясь, закрича-ла:
– Ба! Знакомые все лица! Они всё ещё тут! А я думала, вы уже давно дома!
Подойдя к нам, она бросилась мне на шею и все смея-лась по-детски звонко, каким-то пронзительным счастливым смехом. Клава стояла поодаль, хмурилась и подмигивала мне, что означало: «Сейчас разревется». И, действительно, смех Анечки перешел в рыдания…Мы, конечно, тоже все всплак-нули. Всем вспомнилось что-то особенно тяжелое из прожи-тых лет оккупации. Долго мы не могли успокоиться, все вос-клицали: «Господи! Неужели мы на свободе?! Неужели едем домой!?
Наплакавшись, Анечка устремилась к своей корзине, из-влекла из неё нарядный костюмчик, оделась, причесалась и с сестрой – Клава не переодевалась – отправилась знакомиться с Брестом. Вскоре они вернулись и не одни, в сопровождении военных. Анечка кокетничала с ними, мило улыбаясь, и на щёчках её то и дело расцветал румянец.

18-е сентября

Поезд всё ещё не пришел. Живем в поле. На станции стоит броневик. Прилетел немец и кружился  над ним. Нам с бронепоезда кричали:
– Женщины, бегите! Дальше! Дальше! Вдруг бросит бомбу!
Бог миловал. Построчил, построчил из пулемёта и по-дался за Буг.
Близился полдень, надо было что-то готовить на обед. Смотрим, идёт в нашу сторону лошадка, запряжённая в ка-кую-то странную телегу. На телеге громоздится тоже что-то странное – чёрное, и из него идёт пар. Людмила Николаевна крикнула:
– Никак походная кухня! Неужели к нам?
Да, это была походная кухня, предназначенная для нас. В алюминиевых плошках нам всем подали горячий карто-фельный суп, приправленный жиром, а на второе – пшённую кашу. Это было здорово!
Марина прослезилась и в душевной благодарности вос-кликнула:
– Бабоньки, в такую лихую гадзину нас не забыли! Вот что значит свои-то!
Солдат-повар сказал, что завтра к супу дадут и кусочек хлеба.
День был тёплый, солнечный, а к вечеру подул холодный ветер. Многие женщины с детьми устроились на ночлег в ка-менном здании товарной станции, а мы с тётушкой и ребя-тишками постучали в один домишко. Нас пустили, и мы пере-ночевали там, на полу, постелив взятое с собой одеяло. По-крыться хозяйка дала нам разные пальтишки и кожушки.

23-е сентября

Поезд наш вернулся 20 сентября на рассвете, и мы с по-мощью солдат снова перекочевали в свой вагон и жили в нём, выходя в поле прогуляться-поразмяться. Каждый день нам привозили горячий обед, на восьмерых давали буханку хлеба. Жить стало легче.
21-го сентября возле нашей платформы остановился во-енный эшелон. Идёт эшелон на Восток через Барановичи. Мне тётушка и говорит:
– Лидия, попроси. Может, довезут тебя? Чего ж нам здесь двоим мучиться?
Я быстро собрала кое-какие вещички, завязала в узел, взяла за руку Светланку и пошла вдоль вагонов. Они открыты, в них – солдаты, сержанты, старшины. Я останавливалась у каждой двери и просила военных, чтобы они взяли меня с со-бой до Барановичей. Кое-где мне отказывали строго и убеди-тельно.
– Проходите, проходите! Вагон переполнен!
– Не положено! Поезд военный!
Где-то не отказывали, отвечали мягче, кивая на началь-ство: посадили бы, да что скажет командир – дисциплина, мол, военная.
Обманувшись в надежде на удачу, я уже хотела махнуть рукой на нашу затею. Но мои терпеливость и настойчивость взяли своё: я продолжала ходить от вагона к вагону и всё про-сила…
И вот нашлась-таки добрая душа в чине майора. Он по-отцовски внимательно оглядел меня и дочку. Ему, видно, ста-ло жаль меня. Может, в этот момент вспомнил он жену свою или дочь с внучкой. Майор  был не молод, с морщинками на лбу и щеках и совсем седой. Он спросил меня:
– Из концлагеря, что ли? Вот бедняга!
Вопрос его ударил меня по сердцу, я почувствовала к се-бе участие. А это для меня целое бедствие. Так всегда было: как пожалеют меня, обмякну тут же, ослабну, и всё моё муже-ство – прощай. Ну, что бы ему не сказать мне сурово, как и подобает военному: «Садись, поедем, не жалко.» Или что-нибудь в том же роде. А он снова жалостливо так:
– Ну, что ж молчишь, бедолага?
Из глаз моих бурно хлынули слёзы. И вытереть их я не могу: в одной руке узел держу, в другую – Светланка вцепи-лась. Смотрю на майора, хочу ответить ему, а губы кривятся и в горле комок.
– Ну-ка, товарищи бойцы, помогите женщине! – крикнул майор.
Несколько солдат, стоявших неподалёку, бросились ко мне, приподняли Светланку, потом меня. Крепкие мужские руки из вагона подхватили нас и втянули к себе. В вагоне бы-ло довольно свободно, несколько мест пустовали. Нас посади-ли, где потеплее, где ветер не дует, дали нам по куску сала с хлебом. Светланка ещё получила яйцо и кусочек сахара.
Тётушка, увидев, что меня посадили, подбежала к ваго-ну, радуется за нас, благодарит военных. Завязался разговор. Слово за слово, и командирам стала известна чуть ли не вся моя биография.
Вскоре эшелон тронулся. Под стук колёс военные задре-мали. Волнение моё понемногу улеглось, но сон не шёл, одо-левали всякие тревоги и сомнения. Уложив Светланку на скамейку спать, я решила помечтать о моей встрече с Сашей. «Мечты, мечты, где ваша сладость»?! Именно – «сладость»! Мечты ведь всегда сладкие, розовые, лучезарные.  В  мечтах  моих  прекрасно  всё: и я сама, и Саша, и мои друзья, и приро-да, окружающая меня, и мои чувства. Мечта – это ликующая песня души, навеянная романтикой.
Увы! Светлые мечтания даже не возникли в моём вооб-ражении, когда я ехала в неизвестный мне город Барановичи. Почему? Ведь я ехала к Саше! Видно, я была так разбита, так подавлена житейскими бедами, усталостью, всякими сомне-ниями, что ничего отрадного не могла себе представить в бу-дущей своей жизни.
Прекрасное мне виделось лишь в прошлом.
Калининский вокзал. Стою я на перроне, черноволосая, кудрявая девушка-студентка, успешно сдавшая экзамены, ве-сёлая, беспечная, обласканная взорами красивых юношей и мужчин, и жду московского поезда – в нём едет ко мне Алек-сандр. На мне нарядное голубое из тонкой шерсти платье с изящным плиссе на воротнике и рукавах. И я такая счастли-вая, влюблённая и, конечно, любимая…
Очнулась я от блаженных видений, с горечью отметив, что выгляжу сейчас жалкой нищенкой, «концлагерной бедо-лагой», и что мечтать я совсем разучилась, раз подменила мечту воспоминаниями.
И всё-таки я заставила себя вообразить мою встречу с Сашей.
Утро, подхожу к дому, где он живёт. Стучу. Он открывает дверь и… Нет, я не знаю, что будет дальше. Наверное, слёзы и упрёки, почему не искал меня, не приехал в Бельск. А может быть, откроет мне дверь незнакомый человек и скажет: «Муж ваш уехал на фронт». И меня охватит ужас: с войны возвра-щаются не все.
Много разных встреч нафантазировала я: и как вдруг встретила мужа на улице, и как в райком к нему пришла, и как с девицей какой-то увидела его…
Но подвела меня моя фантазия. Встреча наша оказалась куда чудесней, просто изумительной.
Какой-нибудь заядлый скептик усомнится в правде ни-жеописанного, начнёт стыдить меня: «Ты,– скажет он,– сове-стью погрешила. Не может быть такой встречи! Чудес в жиз-ни не бывает! Она лишь в сказках.»
А я вам вот что скажу: и в сказках есть своя большая правда, а чудом может статься реальная случайность, совпа-дение жизненных обстоятельств в единой точке места и вре-мени.
Пути нашей дельнейшей жизни с Александром скрести-лись в Барановичах, на разбитом вокзале. Я прибыла туда к вечеру. Потолок и стены вокзала в пробоинах, стёкол в окнах нет, дверей нет. Но несмотря на сквозняки, на сохранившемся каменном полу всюду крепким сном спали солдаты. Бедняги, как они устали! Видно, немалый путь им пришлось отшагать. Кроме спящих, других пассажиров на вокзале не было. Тускло мерцали кое-где на стенах электрические лампочки. Мы со Светланкой кое-как пробрались через спящих к кассе. К мое-му удивлению, она была открыта, и там сидела женщина. Я ей очень обрадовалась – всё-таки не одна я здесь. Я показала  женщине свой документ из «фильтра». Она сказала, что поезд на Клецк будет завтра утром, и билет она мне выдаст тоже утром. Ну, думаю, как же нам эту ночь провести? Где? Выбра-лись мы с дочкой на улицу, нашли у привокзального домика скамейку, устроились на ней, доели хлеб с салом, который да-ли нам «добрые дяденьки» в вагоне. И что же ещё оставалось делать? – Ждать утра. Время, говорят, летит, мчится. Но когда ты вся переполнена единственным всепоглощающим чув-ством ожидания, то время, как назло, останавливается самым безжалостным образом. Сидели, сидели мы с дочкой, а стрел-ки моих часов всё ещё стоят где-то между девятью и десятью. Взяла я Светланку на руки, прикрыла её Серёжиным одеяль-цем, которое догадалась взять с собою, прижала к груди. Она быстро уснула. Ей-то тепло, а я стала мёрзнуть. Мимо нас прошлёпал какой-то мужичок или подросток в коротком пи-джачке и в огромной, не по росту меховой шапке. Прошёл, оглянулся, присвистнув, и вдруг остановился. Стоит и глядит на нас, посвистывая. Потом, шлёп-шлёп, направился к нам. Я вскочила со скамейки, разбудив Светланку. Она сползла с мо-их рук на землю, и мы с ней бросились к вокзалу. Мужичок или подросток по-озорному заулюлюкал нам вслед, но пре-следовать не стал.
На вокзале всё было по-прежнему: настоящее сонное царство. В раздумье остановились мы у входа в это храпящее царство – хоть бы присесть где-то в сторонке на полу… И вдруг откуда-то справа донёсся до нас женский голос:
– Идите сюда! Идите сюда!
Перешагивая через спящих, мы пошли на этот голос, и в самом конце вокзального зала, слегка освещённого настен-ной лампочкой, увидели на скамейке – хоть одна сохранилась – дородную женщину в цветастом платке. Сбоку от неё на по-лу стояли два бидона с коромыслом. Женщина эта, как потом я узнала от неё, из какой-то деревни привозила в Барановичи молоко на продажу. С ней мы и промаялись всю ночь в полу-дрёме, сидя поочерёдно на скамейке, более чем на половину занятой спящей Светланкой.
В пятом часу утра к вокзалу подошёл поезд из Минска. Постоял с минуту и двинулся дальше. Несколько прибывших пассажиров встали в проломе двери в нерешительности: ни сесть, ни постоять нормально на вокзале было негде. У око-шечка возле кассы в это время вспыхнул свет, и я направи-лась туда. Кассирша поставила на моём документе штамп и выдала обещанный билет. Не успела я отойти от кассы, как к ней подошёл, хромая, бородатый мужчина в кожушке, синих галифе и в кепке. Я обратила внимание на его новенький блестящий чёрный портфель. Он как-то не вязался с его одеждой, особенно с кепкой, разбитый козырёк которой спус-кался ему на глаза. Я пробралась к своему месту, присела, немного успокоенная, что билет получен, и скоро, наконец, мы двинемся в путь.
– Смотрите, вон какой-то разбойник идёт,– прошептала вдруг моя соседка, показывая пальцем на мужчину в кожуш-ке.– Я боюсь таких. Уж очень много сейчас развелось всяких психов… Того и гляди вцепятся…
 Мужчина, меж тем, шёл в нашу сторону, то и дело оста-навливаясь и, видимо, высматривая себе местечко, где бы можно было встать, хотя бы опершись на стену. Он, было, прошёл мимо нас, бросив короткий взгляд в нашу сторону, но неожиданно резко остановился и замер, вытянув шею. Сосед-ка напряглась, зачем-то ближе придвинув коромысло.
– Прикройте лицо… сглазит!
Я нагнулась к Светланке, даже спрятала голову под оде-яло, но тут же высунулась посмотреть украдкой на того, кто пялился на нас: страх смешивался с любопытством.
Он продолжал стоять в нескольких шагах от нас, лицо выражало смятение, и что-то до боли щемящее дрожало в широко раскрытых глазах. Соседка, вооружённая коромыс-лом, воинственно поднялась.
– А ну проходи! Чего уставился?
И тут я услышала приглушённый голос, и разом обомлев, застыла.
– Лида!? Лиденька, это ты?
Голос родной, незабываемый, с тем оттенком теплоты, какой всегда был у Саши, когда он обращался ко мне, и это его волжское «О»… Помню, как я рывком встала, сделала, как во сне, несколько движений чтобы приблизиться к нему, и оказавшись рядом, оба мы застыли, оцепенев на несколько мгновений, а потом я упала в его протянутые руки. Незнако-мое бородатое лицо уткнулось в мою шею, руки сжали плечи.
– Саша! – выдохнула я.
Голос перехватило от бурно прилившегося волнения, и пол ушёл из-под моих ног.
– Саша…
Всё вокруг подёрнулось завесой, словно отключили лам-почки. Я открыла глаза от холодных брызг. Надо мной скло-нённое лицо мужа. Да, это его лицо под бородой, его любимое сияние синих глаз. В руках у него солдатская фляга с водой. Молодой солдат стоял рядом и, улыбаясь, что-то говорил. Наконец я разобрала.
– Всё нормально. Глаза открыла.
Соседка почему-то плакала в голос и причитала, обра-щаясь к охавшей кассирше, видимо, бросившей свой пост.
– Я-то, дура, говорю, прячься, а тут вон что: встретились муж с женой да живые. А у нас похоронки, да похоронки в се-ле.
Встреча наша, как потом рассказывали, наделала много шуму на вокзале. Проснулись солдаты, всполошились.
– Чего воешь, мамаша? Кто тебя избил?
– Кто кого избил? Где гады?
Бросились, было, на помощь, но, узнав, в чём дело, при-нялись шумно поздравлять, жать Саше руку, белозубо улы-баться мне и успокаивать проснувшуюся Светланку, которая, плача, била кулачонками по спине отца, ревниво оберегая меня от «гадкого дяденьки».
– Не трогай мою маму! Ты плохой дядька, гадкий дядька. Уходи!
Смех, шутки. А у меня всё ещё кружилась голова, и я лежала на коленях Саши.
– Доченька, это папа, твой папа – пыталась я успокоить девочку. Но она не слушала ни меня, ни тёть, втолковывав-ших ей, что этот «дядя» – её папа.
– Мой папа дома. Мы к нему едем.
Ах, эти железнодорожные вокзалы! Сколько судеб вы со-единили. И сколько разлучили навсегда. Наше первое зна-комство, наша вспыхнувшая молодым огнём любовь началась в ваших залах ожидания. И пусть сейчас вы разрушены, гряз-ны, темны и переполнены уставшими солдатами, но и такие вы порой дарите людям счастье встреч. Пусть на руинах ва-ших в хаосе военных дней повезёт кому-то ещё. Пусть свидят-ся без вести пропавшие в концлагерях и чудом уцелевшие на войне, воскресшие из мёртвых в госпиталях. Пусть подстере-гает и других такая же счастливая неожиданность, как нас се-годня. Саша то и дело наклонялся надо мной, щекоча боро-дой, целовал глаза, рот, щёки.
– Сбрей бороду, старит.
Саша засмеялся.
– Сбрею! Дочка меня боится…А как выросла она, до-ченька моя!
 Светланка дулась на нас и капризничала. Не желая, чтобы её приласкали, отворачивалась от нас худенькой спин-кой.
До поезда в Клецк оставалось полчаса. Я кое-как приве-ла себя в порядок. Внутри меня гудело счастье. Словно вино-ватая, я прятала его, прощаясь с радушно провожавшими нас людьми. В десять утра приехали в Клецк, домой шли полем. Саша сильно хромал на правую ногу. Отрывочно, неохотно сообщил о ранении – не хотел, видимо, терять главного – ощущения  радости. И  с  гордостью  рассказывал о поездке в Минск, где ему вручили орден боевого Красного знамени.
Из Минска он и возвращался в Клецк, чтобы затем вплотную начать поиск семьи. Светланка семенила по полю позади нас, наотрез отказываясь идти на руки к отцу. Она уже устала, но не сдавала свои позиции, всё ещё дичилась и пору-гивалась с ним.
– Мой папа дома – твердила она, гневно бросая взгляды на бородатого, хромого «дядьку». Видно не таким ей пред-ставлялся её папа. Однако, сильно утомившись, дочка при-смирела и, наконец, осчастливила Сашу, позволив ему нести её на руках до самого дома.
Дом с двумя комнатами, большим коридором и отдель-ной кухней показался мне дворцом, а обстановка в нём – цар-ской. Когда-то в нём жил богатый торговец обувью. Лавка, в которой он торговал, была третьей комнатой, смежной с кори-дором. Теперь она называлась «кладовкой».
Первое, что мне бросилось в глаза, когда я вошла в спальню, – это пузатый комод с инкрустированными ящика-ми, на котором лежали шоколадные плитки. Шоколаду было много, и это меня крайне удивило.
– Откуда это у тебя, Саша?
– Из Америки, Лиденька. Помощь!
Как хозяйка дома, я прошла на кухню – там хаос, конеч-но, стол полнится немытой посудой, но зато всюду мои люби-мые антоновские яблоки – и в корзинах, и в ларе.
Саша ходил за мной по пятам, смотрел на меня такими счастливыми влюблёнными глазами и всё восклицал:
– Лиденька, ты со мной! Ты здесь! А я всё ещё не верю! Хоть бы одно письмишко написала! Я ведь тебе писал каждый день!
Он мне писал, я – ему. Но письма наши затерялись где-то в дороге, за исключением маленького треугольничка, кото-рый дошёл до меня и так быстро соединил нас.
Так началась моя новая жизнь.
Через два дня мы получили телеграмму от тётушки. Она с Серёжей и Шурой уже прибыла в Барановичи. Саша поехал за ними на грузовой машине и, как потом рассказывал, сразу приметил, бегавшего по перрону, мальчишку.
– Как тебя зовут, малыш? – спросил на авось.
– Сеёзя.
– Как, как?
– Ну, Сеёзя я, дядя.
Малыш начал сердито вырываться. Саша поднял сына на руки, прижал к себе, заглянул в личико, смуглое, как у его матери, но с синими глазами – его глазами.
– Ну, здравствуй, сын, – выдохнул он с легкой дрожью в голосе. – А я твой папа.
Сережа оторопел, но быстро поверил.
– Папа Сяся?
– Да, малыш, папа Саша.
– А мы поедем домой на масине?
– Обязательно. Я за тобой приехал и  за бабой Капой.
С сыном на руках Саша пошел на телеграф и окликнул стоящую  к нему спиной тётушку, которая вторично подавала телеграмму…
Всю дорогу домой Серёжа сидел на руках отца, вцепив-шись в его кожушок пальчиками.
Разговор шел мужской.
– А ты фасистов не боисся?
– Не боюсь.
– И я не боюсь. Я их камнем убью.
– А я из ружья.
– А ты мне купись рузьё?
– Обязательно, когда подрастешь.
– А кафетку купись?
– Конфетку?
Саша спохватился, вынул, торопясь, из кармана припа-сенную для встречи плитку шоколада. И Серёжа окончатель-но поверил в того, кто крепко прижимал его к себе. Он грыз шоколад и уже засыпал сладким детским сном. Но вдруг встрепенулся, испуганно спросил:
– Папа, а ты на войну от меня не уйдёсь?
Капа, крупно моргая заплаканными глазами, держалась за пожитки, трясясь в грузовике рядом с Шурой, и всё шепта-ла:
– Слава тебе, Господи! Живы!

 
П О С Л Е С Л О В И Е

Большинство героев «Дневника» уже умерло. Но я пом-ню некоторых из них живыми. Восторженно и шумно радова-лись они встрече с нашей семьей через 25 лет. На Ульянов-скую землю, в нашу квартиру по улице Ватутина, гости из Польши приезжали не раз. Об этом событии писала «Улья-новская правда». Режиссер А.М. Ивлиев снял короткомет-ражный фильм о поездке граждан Польши – Веры Ивановны Тиминской и Варвары Фоминичны Темницкой в красивейшее имение поэта Н.М. Языкова, которое как известно посещал и А.С. Пушкин.
В те далекие 70-е годы функционировало «Общество русско– польской дружбы». Мои родители по линии этого об-щества дважды с ответным визитом приезжали в Варшаву.
Моя же поездка совпала с уже развернутой деятельно-стью «Солидарности». Но ни я, ни моя дочь-подросток не чув-ствовали враждебного к себе отношения: приветливые улыб-ки поляков сопровождали нас и в Лазенках, и в Старом Мясте, и в Королевском дворце, где располагалась великолепная картинная галерея, и в городе моего раннего детства – ма-леньком уютном Бельске. Вместе с паном Юриком Тимин-ским мы посетили кладбище, где захоронены советские вой-ны. Торежественная и грустная тишина была разлита над мраморными плитами с именами советских павших войнов. Нас поразила чистота и святость, с которой поляки относились к этому священному месту.
Жили мы летом 1977 года у моей крестной матери, пани Тиминской, в роскошной Варшавской квартире, где встреча-лись так же и с её сыном Юрием и его семьей. Гостили не-сколько дней в Бельске у по-прежнему эмоциональной, влюб-ленной в Россию, Варвары Фоминичны.
Автор «Дневника», моя мать, жива, ей 95 лет. Она вполне здорова физически и умственно, любит общаться, по-свящать гостей в свои удивительные воспоминания о войне, демонстрируя при этом блестящую память на детали.