Кусочек жизни

  Старая яблоня, почти прислонившаяся к такому же старому деревянному дому, шевелила на ветру ветвями. Была уже осень, и на яблоне потерянно дрожали лишь немногие жёлтые листья, съёжившиеся, и готовые упасть. Некоторые из них ветер срывал, и уносил на шиферную крышу дома. Кругом был необъятный вековой сад, уже наполовину дикий и запущенный, поросший кое-где непролазными кустами, уснувший, ушедший в себя. Древние кусты смородины сиротливо уединились на свободной от деревьев земле, взъерошившись жёсткими прутьями, на которых уже не было ягод. Дом стоял посредине сада, тёмный, бревенчатый, с повисшими остатками истлевшей толи на стенах, и с завалившимися набок досчатыми ставнями, как бы отщепившимися от рам. Всё будто спало, пребывая в каком-то усталом забытьи, бесповоротном и безвозвратном, и только ветер бодрствовал, словно пытаясь своими толчками разбудить этот затворившийся в себе мир, шепча ему какие-то неведомые долгие слова… 

      За стеклом углового окна виднелось человеческое лицо — кто-то смотрел в окно. Если подойти поближе, и вглядеться в это лицо, то стало бы видно, что оно такое же остановившееся, как этот сад,  и так же взирающее куда-то внутрь себя, сосредоточенно, напряжённо, не моргая. Бывает у людей такой взгляд, когда глаза смотрят куда-то вперёд, но внимание устремлено внутрь, в сердце, и взор тогда становится отрешённым, отсутствующим, утонувшим. Именно так смотрел сейчас тот человек, устремив взгляд куда-то в поле за пределы сада… Казалось он окаменел, словно он восковая фигура, и было немого жутко видеть это неподвижное лицо, бледнеющее в тёмном проёме окна, вокруг которого начинал сгущаться осенний вечер.

      В комнатах дома было уже довольно сумрачно, так что сидящую глубоко в углу муху было не различить. Давно уж пора бы зажечь свет, но тот кто здесь сейчас находился, любил посидеть в таком вот полумраке, если был дома один. Электрический свет убивал какую-то загадку, тайну, недосказанность…  При свете, стены переставали говорить. С его вспышкой всё становилось слишком очевидным, наглядным, тычило в глаза постылой обыденностью— становилось пустым, скучным, неинтересным. Помнится Лосев, кажется, писал, что электрический свет — это нигилизм; так оно и есть: он всё превращает в поверхность, лишает глубины, всё отрицает и низвергает. Когда горит лампочка, то только она одна и есть— всё прочее утрачивает смысл, и становится лишь отражающей плоскостью. Как ни парадоксально, но свет сокрывает вещи, а сумрак, наоборот, являет их.  И вот тот, кто смотрел сейчас в окно, он это отчётливо знал, и никогда не спешил включать свет. Ещё мальчишкой он любил так вот сидеть в полумраке комнаты, и слушать, как тикают на стене часы. Он прожил в этом доме всю свою жизнь, и это было для него не просто жилище, где люди укрываются от холода и дождя — это был его центр вселенной, отправная точка мироздания. Дом был влит в его вены и артерии, в кости и ткани — разрушь этот дом, и умер бы он сам. Уж сорок пять лет его глаза смотрели в это окно, и видели эту же яблоню, сад, и тёмную полосу леса за ровным болотистым полем.
 
     Человека звали просто, по-русски — Фёдором. Он жил здесь с женой, матерью и семнадцатилетним сыном. Сейчас никого из них не было дома: сын где-то бродил с друзьями, мать ушла к подруге в соседнюю деревню, а жена уехала в близлежащий городок по делам. Фёдор остался «на хозяйстве». Оно состояло в закоптевшем отопительном котле, который он сердечно кочегарил, подсыпая в него, время от времени, угля из старого чёрного ведра. Он любил это занятие: любил смотреть на огонь, любил порождать его, разжигая топку, и любил наполнять его силой, ввергая в котёл ворох сухих берёзовых поленьев, или обрушивая туда ведро угля. Запах угольного дыма он тоже любил — это был запах романтический, запах поездов и железнодорожных путешествий: как известно, старые советские поезда и поныне отапливаются углём, и в их тамбурах всегда уютно пахнет этим каким-то коренным, простым и обволакивающим духом. Будучи ребёнком Фёдор много ездил с отцом. Всегда в Ленинград. Этот город стал его второй родиной, и он всем детским сердцем любил вселенную его огней, его поразительное нескончаемое движение, мокрые улицы после частых дождей, и бездонное Метро, от непостижимой колоссальности которого просто захватывало дух. Не вылезавший из своего сада мальчишка каждый раз с нетерпеливым волнением ждал нового путешествия в Ленинград. И начиналось оно всегда с одного — с запаха угля. Этот запах он начинал чувствовать ещё на подходе к поезду, когда проводники открывали двери, и начинали деловито протирать тряпочками перила вагонных ступеней. С тех пор дух угольного дыма поселился в душе, как предвестие чего-то радостного, доброго и крайне интересного. И сейчас, Фёдор сидел у котла и где-то за пределами сознания и мыслей проносились те далёкие ощущения детства, которые были для него каким-то незыблемым основанием, сокровенным смыслом и нитью, соединяющей с чем-то очень важным, предельным, первым и последним. Эта нить Ариадны давала возможность отыскивать самого себя, не принять себя за другого, и всегда сохранять живую преемственность мгновений жизни. Фёдор очень дорожил этими внезапно появляющимися ощущениями детства, и всё что их вызывало он считал подлинным, настоящим, своим, а то в чём их не было — лживым, враждебным, пустым.

      Сейчас он смотрел в окно и прислушивался к свои детским харизмам, вдруг вынырнувшим от запаха котла, и пытался их удержать, с тем чтобы хоть ненадолго наполнить ими удушливую постылость существования. Он сидел вот так дома уже почти пол года: работы не было с начала весны, и не предвиделось ни в будущем ближайшем, ни дальнем… Он был вымотан этим, выжат, задушен, и не мог поделать — н и ч е г о. Денег не было и не предвиделось. И ведь это не потому, что он дурак или не способный ни к чему человек — просто такие времена настали. Времена… Обрушились они, как змеи, гады с ветвей, как удавы; навалились за ворот, оплели шею, волосы, покрыли глаза, сдавили всё тело шипящим шевелящимся комом маленьких и больших колец, и как их не сбрасывай, не отбивайся — их меньше не становится, и хватка их не ослабевает. Пустое занятие биться с ними — они сильней.

     Когда-то Фёдор был счастливым трактористом, вставал утром, завтракал хрустящей жареной картошечкой с домашней ароматнейшей свининой, садился в свой трактор, который стоял тут же во дворе, и ехал беззаботно в поля, леса, луга… Это была и не работа даже  — он просто катался по бескрайней воле на любимом им железном драконе, рычащем огнём и роющем колёсами любое пространство! Прицеп со свеклой, или сеялка сзади  — это было просто ничего не значащей формальностью, и никак не влияло на радость странствия. Фёдор очень любил скитаться на своём могучем «Белорусе», и всегда был особенно доволен, если его просили съездить в какую-нибудь ну совсем непроходимую глушь. Он тогда двигался не спеша, внимательно осматривая всё вокруг, и любуясь новыми прекрасными ландшафтами, открывавшимися ему из широких окон кабины. Когда случалось, что нужно где-то в поле подождать загрузки, или по какой-то причине возникала пауза в работе, он глушил трактор и шёл в близлежащий лесок. Там он ложился у самого его края на мягкий мох — привольно, на спину — прикрывал кепкой глаза, и  — спал. Сладко, спокойно, торжественно. Этот отдых в лесу был самым великолепным из всех, что ему довелось испытать в жизни. Пахло корой, мухоморами, щавелем, и солнце, земля, трава, воздух  — все мировые стихии сразу, садились рядом и стерегли сон. Нет ничего уютнее на свете, чем лечь на мох в тени молодой берёзки и уснуть!

     Но всё это было в какой-то другой жизни… Даже не верится теперь, что была такая жизнь. Она как милая старая сказка посияла и растаяла в воздухе. Теперь её называют «тоталитарной эпохой». «Тоталитарная эпоха»!.. Эх, хоть бы на недельку в тот «тоталитаризм», когда кругом всё бурлило, жило, когда люди улыбались, и грузовики шли по шоссе нескончаемым потоком, везя трубы, кирпичи, хлеб, когда трактора, как пчёлы в улье сновали по полям, и коровы сотнями ртов срывали сочную траву… А теперь!.. Фёдор, с самого начала того времени, как на него вдруг свалились те «удавы с ветвей», чуть ли не каждый день только и слышал из всех говорящих устройств: «Сброшено наконец это гнетущее время, эта мертвящая стагнация, теперь настала — свобода, право на достойную жизнь, на выражение собственного мнения!..» По телевизору вещали: «Теперь для людей открылось свободное предпринимательство, наш уровень жизни станет расти и каждый сейчас имеет возможность реализовать свои потенциалы!»… Фёдор тогда подумал: «Вот же здорово! Экое золотое время наступило!» Но глядя по сторонам видел, что происходит что-то совсем другое: колхоз расформировали, многочисленная техника куда-то поисчезала, в городе закрыли все заводы и рабочих выдворили на улицу, цены подскочили, люди начали бегать в поисках работы… Совсем недавно, за то что нигде не работаешь сажали в тюрьму, а теперь стало работу не найти! Пол года назад можно было уволиться с одной фабрики, перейти через дорогу и устроиться на другую, и так делать хоть весь год — теперь же просто не стало мест, где можно было бы работать. Фёдор видел, что люди начали стремительно нищать, опускаться, впадать в депрессию и отчаяние. Если раньше, встретившись на улице, разговаривали о пустяках — о рыбалке, о копчении сала, о том как «у Кольки слетело с мотоцикла колесо» — то теперь лишь говорили об одном: где взять денег, как жить, что делать!

      И Фёдор начал понимать, что происходит совсем не то, о чём говорят по телевизору… Если бы, к примеру, в «Новостях» сказали, что мол с завтрашнего дня мы начинаем целенаправленное разрушение страны, будем сворачивать производство, лишать работы, ликвидируем все социальные гарантии — ну тогда слова бы соответствовали делу, и к телевизору не было бы никаких вопросов! Но ведь всё наоборот! С экрана мёд — а в жизни дёготь! И Фёдор начал не доверять тому, что говорят официальные источники. Он заподозрил какой-то чудовищный обман! И чему он ещё удивлялся: никто кругом не сделал такого же открытия: все повторяли телевизионные слова о наставших светлых временах, и тут же говорили: «Где же найти работу!» У людей случилось какое-то раздвоение теории и реальности, как-то не склеивалось у них в голове одно с другим. Все твердили: «Эта прогнившая советская система! (Слово в слово, как по телевизору).» Говорили: «Наконец-то из этого совдеповского болота вылезли!» И никто не задавался вопросом: а во что, собственно, теперь влезли! Ну, вылезли — а куда влезли взамен?.. Со временем, Фёдор начал при разговорах возражать: «А что плохого-то было в советском времени? Ты вон, Алексей, работал, двести пятьдесят рублей своих законно получал, и в дуб не дул! А теперь сидишь и думаешь на что хлеба купить! Сыр когда в последний раз ел? А жена твоя?.. Столовую её закрыли, сидит, как и ты без работы — и на пару советскую власть ругаете!» Но народ, как заведённый твердил: «Тоталитарная эпоха, тоталитарная эпоха…»

       И Фёдору начало казаться, что все живут будто под каким-то гипнозом!.. Он был человеком неглупым, леший его знает почему, были что ли гены какие-то… И трактористом он стал в общем-то от лени, скорее даже от романтики: не хотел учиться, а хотел по лужам бродить… Деревенским недотёпой он точно не был, и интересовался вещами, о которых своим коллегам механизаторам даже не смог бы поведать, чтобы не быть поднятым на смех. Одним словом, «котелок» у Фёдора кой-какие обороты имел, он и почитать любил, и поразмышлять отвлеченно, но не особенно это афишировал… И вот такие его способности не давали ему покоя. Он не мог понять: как это так получается, что люди бездумно повторяют то, что слышат по телевизору, при полном противоречии этого с действительностью! Он даже купил по случаю на базаре книжку о манипуляции сознанием, просто шел мимо книжного лотка и увидел название «Манипуляция толпой» — какой-то московский профессор написал. Пришёл домой и стал читать. Там описывались разные методы психологической нейтрализации массовых беспорядков, описывались варианты действий в случаях, если нужно успокоить толпу, или перенаправить её агрессию на другой объект. Писалось там много. Но особенно ему запомнился случай в Москве, когда во время бунта на площади возле управления КГБ СССР, на Лубянке, когда толпа хотела ринуться в здание госбезопасности, её умело переадресовали на памятник Дзержинского, стоявший тут же. В толпу были посланы агенты, которые стали выкрикивать призывы к низвержению Железного Феликса, тут же подогнали кран, и народ сразу яростно устремился на свершение этой затеи. Подцепили Эдмундовича за шею, свернули к едрене фене на землю — и толпа удовлетворённая разошлась по домам. Нацелившись на памятник, про здание КГБ забыли, но пар выпустили, и мудрецы чекисты остались себе спокойно пить кофе в своих тихих кабинетах. Виртуозно! Ещё Фёдора очень удивил случай, произошедший в какой-то исламской стране. Там тоже по какому-то поводу взбунтовалась толпа, и хотела громить государственное учреждение. Но местное «ЧК» поступило до смеха оригинально: взяли и выпустили на площадь несколько полуобнажённых девиц. Для исламской страны, где все женщины ходят закутанными с пяток до макушки, такое зрелище было чем-то запредельным, и толпа мужчин сразу забыла про все свои протесты и пошла вслед за этими девицами, сладко улюлюкая, и простирая руки.

     Когда Фёдор об этом прочитал, он вдруг вспомнил, что через некоторое время после начала тарарама с новой властью и крушением СССР, по телевизору тут же пустили, впервые в истории, мексиканский сериал «Марианна». Тогда весь город и район прилип к экранам, и ни у кого в голове не было ничего иного, как только события этого фильма. Фёдор как-то пришёл, в то время, в городскую баню, и мужики, сидя на полке, хором обсуждали «какая зараза эта Эстер, и как она обманывает бедного Леонардо»! Только и слышалось по всей бане: «Марианна… Леонардо… Дон Альберто…» Одна соседка, старушка латышка, жившая через дом, даже назвала свою новую корову — Марианна! Фёдор вспомнил, что когда начался тот сериал, все сразу резко перестали говорить о трудностях жизни, и вообще не рассуждали о происходящем в стране — только лишь делились фильмом. Он всех просто проглотил!  И Фёдор понял: это было то же самое, что те раздетые девицы перед арабами — народ отвлекли, и происходящее вокруг пошло для них лишь фоном, как что-то, на что не направлено внимание. Ну это как если передо мной взрывают фейерверк, а за спиной сосед козу проводит — я этого и не замечу. Так вот и вершилась официальная машина — там, за спиной. А народ любовался себе «фейерверком», а в перерывах смотрел «Новости», уже с другим «фейервеком» — о новом радужном времени, и освобождении от уз «тоталитаризма»… «Тоталитаризм» же, в свою очередь, служил здесь тем «Железным Феликсом», на которого можно переадресовать агрессию. Всё грамотно. Как по книжке! Людям и подумать некогда было: сериал в голове, душераздирающие проблемы Марианны — прям плакали! И смотря «Новости», да слоняясь днём по делам, не действительность обдумывали, а ждали следующей серии, и проворачивали в уме возможные варианты событий. А прочую информацию воспринимали пассивно, некритично. Люди-то и так думать не умеют, ну а с «Марианной» и вообще!.. Вот и проползло новое время тихонько, не вызвав на себя агрессии толпы. Ну поворчали немного, дескать, что за собачья жизнь пошла — и тут же переходили к проблемам «Дона Альберто». А если вдруг и сердились, то враг всегда был под рукой — «бесчеловечный тоталитаризм». Да и не до него было: у всех в глазах ведь стояла общая драма — Марианна, Леонардо, Дон Альберто! Ну страсти-то какие! Тут уже и не до личного как-то!.. Даже жестоко думать о своём, когда у несчастной Марианны такие кручины!.. Вот и «провели козу» тихонечко за нашей спиной, и в карманы её к нам завели, и в мозги, и в сердца даже! После «Марианны» пошли другие сериалы: «Просто Мария», «Санта Барбара», ещё какие-то… Та соседка, что нарекла корову Марианной, «Санта Барбару» смотрела лет семь! Вот и живут люди, как под гипнозом, с раздвоенным сознанием, в котором нет никакой связи между тем, что влагают им в уши и тем, что у них перед глазами. Конечно, не только сериалы тут виной, а и просто глупость человеческая, неспособность думать, выносить суждения — что вогнали в лоб, то и истина. Вроде бы человек видит, что всё кругом наперекосяк, и помнит, как было раньше, но не пытается всё связать воедино и провести логическую операцию — беспорядочными кусками у него накидано это в голове, и плавает там, как жуки в мутном пруду.

     Как-то Фёдор разговорился с одним таким «кускомысленным», со своим старым приятелем, теперь вдруг ставшим латышским патриотом. Его звали Валдисом, и он, как только завопили из телевизоров про «сияние Латвийской независимости» и «освобождение от уз советской оккупации», сразу стал говорящим телеэкраном, и через шаг завывал о новой эпохе для латышского народа и о «мерзком коммунистическом режиме». Фёдору как-то раз надоело его слушать, и он решил «продуть» ему мозги.
—А сколько ты за квартиру платил в советское время? — спросил Фёдор, пристально глядя новосколоченному патриоту в зрачки.
Валдис сразу сделал сладкие глаза, и тепло протянул:
—Восемнадцать рублей!.. А сейчас сто лат вываливаю, если на евро —  то сто пятьдесят! — и нахмурился, от стихийно нахлынувшей злобы.
—Ну а за телефон, за свет сколько «вываливал» при Брежневе?.. — продолжал Фёдор.
—Да копейки какие-то, не помню.
—А сейчас?
—Сейчас!.. Всё что есть отдаю! На жратву не остаётся!
—Ну, и?..
—Что «ну и»?
—Что тебе дала твоя независимость?
—Ну как же!.. Независимость ведь!..
—От чего независимость, от денег в кошельке? От колбасы на бутерброде?
—Ну… Мы же независимые теперь!
—Ты независим? Куда хочешь, туда идёшь? Хочешь — на Кипр едешь, хочешь — по реке на катере?.. Или ты с утра на биржу трусишь, работу искать? Или к какой-нибудь жирной роже в батраки наниматься?
Валдис замолчал, опустил голову (его недавно обидел хозяин: прогнал не заплатив). Он немного подумал, и произнёс откуда-то из самых глубин сердца:
—Да, жил я раньше и не тужил… Двести рублей на грузовике получал, и от халтур столько же. Коммунальных вообще не замечали, отпуск был законный, на юг ездили… Бензин холявный был… Да вообще, спокойно было, стабильно… — он замолчал, будто осёкшись, словно о чём-то проговорился... Стоял с нахмуренным лбом, соображал. Прислушивался к чему-то внутри себя. Вдруг, с полыхнувшим в глазах патриотическим огнём, выпалил:
—Но я теперь говорю на своём языке!
—А о чём ты на нём говоришь, о том, что жрать нечего?
—Ну… Раньше на русском заставляли.
—Да успокойся, кто тебя заставлял! Дома, что ли, на русском говорил? Говорил ты как хотел… Ходили вы с Янкой по мастерским и трещали по-латышски, никогда было не понять, что вы говорите! Уж мне-то ты не заливай! Это тебе по телевизору сказали, что вас заставляли на русском говорить.
—Ну, по работе всё время по-русски надо было…
—Вот именно — по работе! А не «по безработе». А теперь у тебя ни работы, ни того о чём поговорить! Лучше уж на работе по-русски, чем на бирже по-латышски! Что, нет? Или ты языком латышским питаешься, на хлеб его намазываешь?.. Скоро по-английски будешь ворковать, иначе шиш куда устроишься!
—Зато я живу в своей стране!
—В своей?! Банки шведские, магазины литовские, правительство американское, трусы китайские — в «своей стране» ты живёшь?! Ох она «твоя»!.. Иди в любую сторону, и бери всё что лежит — всё твоё!  …Страна эта «твоя» разве что в том смысле, что всё твоё теперь у неё, последнее у тебя оттяпала, так что да, «твоя» она, всё твоё — у неё… Как та сеть, которую у тебя в прошлом году рыбнадзор отобрал. Так что, твои у тебя только штаны, Валдис. Вот в советское время, там— да, всё наше было!.. Вон ты, всю родню со своего грузовика заправлял, да ещё сено на нём всей деревне возил, халтурил — вот это я понимаю «моё»! А сейчас даже по земле ходить нельзя, потому что она частная — за грибами не сходишь, выйдет хрен с ружьём, и скажет: «Вали отсюда, пока я*ца не отстрелил!» Вон ты даже на пустошинское озеро теперь на рыбалку не ходишь, потому что оно частным стало! А говоришь «моя страна»!.. Вот раньше она точно была моя — ходил где хотел, ездил как хотел, в любой лес, на любое озеро, в любое поле, никто не бежал и не орал, что, мол, убирайся отсюда, это моя частная собственность. Может и не мои были все эти леса и поля, но ничьи это точно! По крайней мере, я по ним и ездил и ходил как по своим. А теперь ёлочку на Новый Год не срезать — всё частное! Айвар, вон, Вабаль в том году спилил в мухинском лесу себе ёлку под самый праздник, так Потап к нему аж домой пришёл разбираться, по следу вычислил из своего леса! Чуть не сожрал живьём! Орал и требовал денег. Сходил Айвар, сын земли Латвийской за ёлочкой, что называется… Вот тебе и «моя земля», «моя страна»…
Валдис промолчал: возражать на это было трудно, он и сам постоянно ругал на все стороны новые земельные порядки, и как-то раз чуть не получил по горбу палкой от хозяина пустошинского озера. Валдис рыбачил на этом озере с детства— там были великолепные караси— а теперь оно отошло к какому-то приезжему частнику. Валдиса это бесило! И Потапа он тоже не любил: это как раз и был тот «барин», который выгнал его не заплатив. Потап этот прибрал все леса в округе, никому прохода не было, и местные мужики были у него, как крепостные, валили ёлки за гроши от восхода до заката, и при этом нередко оставались ещё ему должны. Его брат держал все магазины в округе, и они вдвоём разъезжали по веси на своих джипах, и не ставили людей ни во что. Только этим двоим и пришлась на руку новая власть… Но Валдис, увлёкшись спором и пребывая в данный момент на «телевизионной волне», таки не хотел отступать от «патриотической линии», и, выдержав паузу, понёс несусветную ахинею, противореча всей своей критике земельных порядков, и безжалостно наступая на горло своим собственным чувствам.
—Да, у нас теперь частная собственность! — рубанул он, будто падая с сеновала — Каждый имеет право купить что захочет! А не то что при советской системе! И я тоже могу купить лес и озеро — хоть всю Латвию!
Произнося это, он стоял в старой засаленной робе, в резиновых сапогах и спортивной кепке с дыркой.
—Человеку теперь всюду дорога! — продолжал он развивать мысль — Можно начать бизнес, открыть магазин — что хочешь!
—Вот ты и открываешь магазин: откроешь дверь, потопчешься, и выйдешь… — уже в открытую начал смеяться Фёдор: у него заканчивалось терпение, — И Потапу дорога… по тебе на джипе, когда ты будешь где-нибудь лежать, от голода сдохший!
Валдис начал злиться.
—Ничего, не сдохну! Ещё тебя переживу! Возьму вон кредит, и открою фирму — сейчас дают!
—Вот вот!.. Как раз под стоимость твоей квартиры и дадут… И ещё огород заложи! Будешь у нас бизнесм-э-н, в теплице будешь жить!..
—Смейся, смейся… А я не дурак, я что-нибудь придумаю, теперь не то что при коммунистическом режиме, теперь нас никто не будет подавлять!
—Чем же тебя так подавил «коммунистический режим», тем что квартиру бесплатно дал трёхкомнатную? Или тем, что тебя дорма учили, лечили и кормили? Котлеты-то ты хорошо уплетал, когда нам привозили обед в поле! Добавки всегда брал! Вот ведь подавляли тебя бесплатным колхозным перекормом!.. Ещё, поди, и в газетку заворачивал, чтобы потом в кабине пополдничать немножко… Ты же в три морды всегда жрал!
Валдис, уже начинавший сатанеть от спора и Фёдоровой железной правды, закусил удила и ринулся в предельные темы.
—Латышей в Сибирь ссылали! — возгласил он, вскинув подбородок.
Фёдор отреагировал на это совершенно спокойно, даже как-то до обидного вяло.
—Да уймись ты с Сибирью своей. Русских, что ли не ссылали? Всёх ссылали. Книжки читай. При чём тут это!.. Ты что, в тридцать седьмом жил? В Сибири успел побывать?.. Да ты вон за горой родился, и всю жизнь, как кот в тазу со сметаной отлежал, как и я. Какая к чёрту Сибирь! Или деда твоего отправили — ведь никого из твоих высылка не коснулась. И что ты о ней тогда воешь! Что тебе до Сибири до этой! А вот у меня всех мужчин в семье убили в войну. И что, я теперь должен за это советскую власть ненавидеть? Война была! Так и Сибирь — это была война, война Сталина с населением страны. Односторонняя война, захватническая, без сопротивляющийся стороны. Все пострадали в той войне. И не надо выпячивать тут только один народ, всем тогда было плохо.

    Они оба уже немного устали от спора, и в душе один и второй хотели его прекратить. Наконец Фёдор сделал жест примирения:
—А помнишь, как мы с тобой на колхозных балах гуляли!.. А? — и шутливо толкнул его локтём в руку; они были знакомы с детства, и им было, что повспоминать.
—Да уж, погудели… — слегка улыбнулся Валдис, удерживая на физиономии прохладную мину. Фёдор взглянул на него смешливо-заговорщески, и продолжал:
—Помнишь, как ты ведро пива, под конец бала, выволок из клуба, и мы его в колхозном саду пили пол ночи ковшиками?
При этих словах Валдис полностью оттаял, и тепло засмеялся.
—Да, дали мы тогда жару! Даже не допили, обливались потом пивом… Были ж времена!.. —он вздохнул, как вздыхают о чем-то родном и светлом, и Фёдор понял, что он снова искренне перещёлкнулся на «советское ощущение», как и во время слов о «Брежневской» плате за квартиру. В общем-то разговор, по сути, и состоял из этих перещёлкиваний: когда Валдис натыкался в себе на «советскую» мысль — рассуждал по-советски, а встревала в лоб «латышская» — твердил латышское. И можно было заметить, что он всё же, как-то стихийно, ощущал эту раздвоенность себя, но вовсе не смущался этим, и не пытался выстроить всё в один последовательный ряд. Мыслил «кусками», фрагментарно. Но из его интонации было очевидно, что когда он тепло говорил о советском времени, это были его собственные мысли, а когда вопил о «независимости», то повторял слова из телевизора. Это становилось понятным из того, что первое он произносил сердечно, из глубины, как личное, а второе гневно-отстранённо, как заученное. Первое было его переживанием — второе реакцией, вызванной пропагандой. До первого доходил сам — до второго доводили.

     После того разговора Фёдор окончательно уяснил, что люди не способны думать, не могут связать в себе все наличествующие мысли, а значит в их головы можно вкладывать всё что угодно, и чем больше они наслушаются пропаганды, тем больше в них будет плавать «одноцветных» кусков, задающих их мышлению характер. Вот хотя бы в Валдисе: и понимание хороших сторон былого времени есть, и новая пропаганда плавает, и он то за одно зацепится, то за другое. Здравый смысл говорит ему, что раньше было лучше, а распалённое телевизором национальное чувство захлёстывает глаза, и заставляет думать, что лучше теперь. Телевизор он смотрит каждый день, а противоположное слышит от людей раз в пол года — конечно же он будет жить тем, что воспринимает с экрана! Пропаганда, выходит— мощнейшая вещь, всё ею решается, и человека можно заставить верить в то, что совершенно противоречит его повседневному опыту. Перед тобой куски навоза, а тебе говорят, что это мармелад, и ты начинаешь называть его мармеладом, закладывать в рот и блаженно хрюкать от сладости! Вот и ходят все, как зомби, загипнотизированные, и твердят о новой светлой демократии и ушедшем ужасе тоталитаризма! Ну потрясающе!..

     Когда Фёдор всё это понял, он вывел для себя железный принцип: не верь ушам, но верь глазам. А то уши могут — далеко завести! В них можно затолкать хоть слона! Уши хотя и маленькие, но влезает много, и органов осязания у них нет, не пощупать, не помять им то, что влетает в отверстия — всё летит беспрепятственно, как в пылесос. Сложно людям с этим: слова-то, они невидимы, их на зуб не попробуешь, отщеп на анализ не сделаешь, влезли в ухо, и пошли дальше в мозг… —А вот глаза не обманешь, уж что перед ними есть, то и есть, хочешь фотографируй, хочешь так запоминай! Действительность не припудришь, она как выглядит, так и выглядит.

     И с этого времени наш герой верил только своим глазам. А они видели, что поля не обработаны и зарастают, что некогда огромные авто-тракторные мастерские разорены, что на месте «сушилки» — большого сложного комплекса сушки зерна — голая земля, что в посёлке закрыта котельная, а дом культуры, который просто бурлил  — заперт, столовая на замке, кулинария, в которой тут же пекли горячие булочки, больше не существует, промтоварный магазин ликвидирован, дет-сад искоренён, библиотека снесена, количество учеников в школе сократилось на две трети, интернат, в котором жили школьники приезжающие из отдалённых сёл, заколочен… Видел Фёдор, что люди дичают, спиваются и вымирают в самом буквальном смысле слова. От пьянства умер даже бывший главный зоотехник колхоза! Никогда не пил! Был интеллигентным уважаемым человеком! Всегда ходил подтянутый, выбритый, был уверенный, твёрдый в разговоре… Летал целыми днями на своем «каблуке» по всему хозяйству, и успевал сделать колоссальное количество дел. Для всех он был «начальник», и обращались к нему не иначе, как по имени отчеству. И что же? —Сгинул в какие-то два года! Колхоза не стало, профессия зоотехника полетела в тартарары, он остался без средств, без какого-либо занятия —  и вдруг запил мужик! Дошёл до того, что выпрашивал на улице копейки! Ходил весь драный, грязный! Умер от того, что не смог опохмелиться!
 
     Вот это было пред глазами Фёдора. Также он видел распоясавшийся бандитизм, «братков», ликвидацию должности местного участкового, видел, что бандиты преспокойно приходят в любой дом и чинят безнаказанно любые зверства — и это при том, что несколько лет назад сельсоветский милиционер «ставил на уши» весь колхоз за пропавшую курицу. Ширилась мафия, «бритоголовство» — даже мода пошла на стрижки «под зека», налысо! Раньше стриженые были только те, кто из заключения вышел, да кто в армию собрался, а теперь добровольно стригутся — мода — подражают новым героям! Даже речь меняется, молодые парни щеголяют словами «стрелка», «понты», «прохаря», «замочить», «разборка», «напорол косяков»… — уголовщина чистая! А обычные бывшие колхозники, трактористы, шофера, пастухи — ну просто превращаются на глазах в вурдалаков каких-то! В посёлке за три года убили пять человек! В людях зверь какой-то просыпается, чудовище! Раньше семечки щелкали, теперь секут людей топором по голове! А то было на деревне не найти, кто поросёнка зарежет, все отказывались жалостливо!

    «Вот оно, то что видят глаза.» — думал Фёдор — «Это действительность, а не слова, которые пихают в уши. И как сие назвать? Каким именем?..» Фёдор жил, смотрел по сторонам и вопил в душе: «Да что же это деется кругом! Это вот и есть «светлое демократическое время»?!»

      И он понял, что по земле поплыл — гигантский обман! Ступила всем на горло непроглядная ложь! Когда он это понял, то закрылся в себе, как это бывает во время войны, если враг взял верх, и разгуливает по родной деревне. Происходила война. Кто с кем тут воевал — это не разберёшь…, но одно тут понятно: проигравшие — все люди вокруг. И он сам тоже проигравший. Поверженный, разграбленный, опустошённый.

      Размышляя о происходящем, Фёдор понял ещё одну вещь: на земле происходит только одно — делёж денег; всё остальное — марева и игра в слова. Этот делёж наряжают в белые кружевные одежды фраз — ведь сколько напридумывали красивых слов: «демократия», «независимость», «права человека», «цивилизация», «патриотизм», «личность», «справедливость»… И какой всё-таки шикарный ковёр из этого можно соткать! А люди, они же как дети, они верят в высокие слова, и идут за ними. Можно сказать маленькому мальчику, когда его отец приползёт домой пьяный: «Папа устал» — и мальчик поверит, и продолжит уважать папу. Или, если малыш спросит у бабушки почему мама теперь живёт не с папой, а дядей Володей, можно ответить: «Она ему помогает»— и больше никаких вопросов не будет. Надо лишь зло наименовать добрым словом, и оно тут же перестанет быть злом. Не надо произносить «папа сегодня зарежет телёнка», а нужно сказать «папа отпустит телёнка в лес». Не нужно говорить «мы убьем иракцев, и отберём у них нефть», а сказать «мы освободим народ Ирака от ига диктатуры». И уж конечно никак невозможно для нынешних верхов произнести «у нас было при Советах много, но мы хотим — всё», а надо промолвить «мы изменим жизнь к лучшему» — да это ведь и правда: жизнь к лучшему действительно изменилась, но только не у нас, а у них.

     Фёдор почти физически видел, как расползалась эта великая ложь, как она растекалась по земле, вселяясь в тела человеческие многоликим солитером, который сосёт соки, глотает, сплёвывает, и снова сосёт, разбухая на глазах.  И герою нашему ничего уж не оставалось, как только сидеть у своего котла, и смотреть в окно…               
                ******

     Вернулась из города жена. Вошла, сняла пальто, и, пройдя в кухню, где был Фёдор, принялась что-то выкладывать из кулька. Посмотрела на котёл.
—Ну что, топишь?..
—Топлю.
Жена вдохнула…
—Дров на месяц осталось.
—Знаю…
Она замолчала, посмотрела на мужа, желая что-то добавить, но, подумав, не стала… Она понимала, что от него тут ничего не зависит, не осуждала его, и не требовала. Как-то уставше осела на стул напротив, и сказала задумчиво, как бы самой себе:
— Что делать-то будем? Зима на носу…
—Спилим старые ёлки за садом.
—Ёлки… — иронично-безнадёжно протянула она и, повернувшись, тоже стала смотреть в окно.
—Как съездила? — спросил Фёдор.
 —Да… Наездишься теперь!.. Ничего не купила, всё дорого — ай, отхожу зиму в том старом пальто, рукава подверну, подстрочу, чтоб потёртостей не было видно… Чёрт с ним. Сыну вот что-то надо на ноги, из тех сапог он уже вырос, да и истрёпанные они все  — в чём ходить ребёнку зимой!..  — она оперлась лбом на руку и стала тереть по столу пальцем. Фёдор почувствовал, что к горлу подступает ком. Этот ком душил его уже несколько лет — ком отчаяния, ком слёз, молчаливый вопль беспомощности. Он стоял у него в груди почти всё время, расплылся там, разросся, занял всё пространство, и стал постоянной саднящей опухолью, парализующей дыхание. От этого кома Фёдор давно сгорел изнутри — стал жёстким, безразличным, бесконечно уставшим. Он привык к этому состоянию, и о другом уже забыл. Но иногда, когда проблемы вставали особенно остро, во всей своей вынутой из ножн беспощадности, его ком взрывался с новой силой, так что спирало дыхание и слёзы наворачивались на глаза. Особенно невыносимо это было, когда дело касалось сына. Он-то чем виноват!
—Пойду покурю. — сказал Фёдор и поднялся из-за стола. Жена ничего не ответила, так и осталась сидеть, глядя на свой скользящий по столешнице палец.

    Он набросил куртку, и вышел во двор. В нос ударило осенью: пахнуло опавшими листьями, влажной корой яблонь, землёй, разлившимся лужами. На миг в венах шевельнулась радость, как-то стихийно, за пределами сознания… Фёдор, прислушиваясь к чавканью грязи под ногами, прошёл немного в сторону от крыльца, и сел на стульчик у стены. Немного подышал густым шальным воздухом, глубоко втягивая его всей грудью, затем вынул из кармана брюк смятую пачку сигарет, закурил. Курил, и смотрел на бузину, стоявшую на другой стороне двора. Верхушка её послушно покачивалась, повинуясь порывам ветра, и как бы кивала, спешно с чем-то соглашаясь. Бузина эта выросла вместе с ним, и, наверное, вкоренилась здесь ещё до его рождения. Всю свою жизнь он смотрел на неё, ходил рядом, и не представлял свой двор без этой старой, поросшей мхом, бузины. Если бы какой-нибудь злодей, придя тайно, ночью, её вырвал, то это было бы для Фёдора событием — страшным, подобным потере близкого человека; тогда что-то вырвали бы и из его сердца, что-то очень важное, бесконечно родное, некую частицу его самого. Фёдор не спеша затягивался и смотрел на покачивания бузины. Неожиданно вспомнил, как будучи мальчишкой лет шести, прятался летом за ней от деда, который хотел наказать его за то, что он утопил в пруду молоток. Сидел за кустом и боялся. Вспомнив это, Фёдор усмехнулся. Сейчас бы он уже не смог за нею спрятаться — слишком увеличился в размерах —  а так хотелось бы скрыться за милым родным деревцем, от всего этого безумия и постылости жизни, от всех проблем и вопросов! Размышляя так, Фёдор медленно выпускал дым, и отдавал его ветру —  тот загонял его, разрывая, куда-то за угол дома… Подошла собака. Села, прислонившись к ноге, и, махая по земле хвостом, радостно заглянула в глаза. Он потрепал её за шею, она встала лапами ему на колено, и лизнула в губы. Фёдор не противился, взял её обоими руками за морду, и, почёсывая под ошейником, заглянул в самую глубь её собачьих глаз. Собака тоже смотрела, как-то наивно, доверчиво, и в то же время серьёзно — как ребёнок. «Добрая собачья душа…» — подумал Фёдор — «Не хочется ли тебе спрятаться за бузину? Не хочется, конечно...» Он докурил, аккуратно затушил окурок о край банки из-под кофе, служившей пепельницей, бросил его в неё, встал, отряхнул штаны, и пошёл в дом.


Рецензии