Тяготение мигом

   Одно время мне довелось жить в небольшом посёлке под Ригой. Посёлок тысячи в две населением, тихий, неспешный. Квартира моя располагалась на самом краю его, под одной крышей с церковью. С утра, в половине восьмого, я совершал службу, и потом весь день был предоставлен самому себе. Так уж тут шло. Удивительное ощущение, когда до тебя никому нет дела! Если бы мне пару раз в день не звонила жена, то мне бы показалось, что я вообще один на земле. Вдобавок, окна моей квартиры, по прихоти архитектора, были выполнены на уровне груди, так что если сидишь за столом у окна, то видно только лишь небо. Можно было легко представить себе, что жилище стоит на вершине скалы, перед которой бездна — ничто не опровергало такого представления. Даже звуки способствовали подобной фантазии, поскольку вообще отсутствовали, и снаружи не доносилось ничего. Я слышал лишь тиканье часов, и редкий шум на крыше от прогуливающихся птиц.

     Весь день я проводил у стола за книгами, либо за компьютером, и если поднимался, то только для трёх железных маршрутов, роковых и неизменных, как сам фатум: на кухню, в туалет, и в подвальную кочегарку подложить в котёл и выкурить трубку. Так шло неделями, месяцами, и ниоткуда не было известно, что не пойдёт и годами.

     Не скажу, что мне такая жизнь не нравилась совсем. Какой-то своей стороной она нравилась мне даже очень. Но какой-то и нет — и вот какой именно, я никак не мог понять. Чтобы не пустить в стул корни, я стал кататься по вечерам на велосипеде. Местность мне была совершенно незнакома, и когда я в первый раз отправлялся на прогулку, то совершенно не знал куда ехать. Кататься по асфальту меня не привлекало, но имеются ли здесь тихие грунтовые дороги, это мне было неизвестно. И я решил ехать куда попало, в надежде найти удачный маршрут.

     Вначале пустился по шоссе. Ветер пришёлся в лицо, и ехалось трудно. Фуры и порывистые легковушки обгоняли меня нервно и брезгливо, толкая в бок воздушным потоком, и обдавая пылью. — Ну нет, это не прогулка, — думал я, надрывно крутя педали, — Надо куда-то съезжать.  — Я стал пристально искать съездов с дороги, и ничего не находил. Проехал я уже километра два. Наконец, шоссе пошло по лесу, и ветер утих — крутить стало полегче.  И тут я неожиданно увидел, почти незаметную дорожку, сбегающую вниз от шоссе в лес. Я, не раздумывая, повернул. Велосипед задрожал по камешкам и ухабам. Дорога оказалась хорошей и тихой, а самое главное — она шла по лесу, так что её краями были ёлки и мох. Сразу пахнуло лесным воздухом, добрым и коренным, уходящим куда-то в сердечные недра, и навевающим какие-то необъяснимые ощущения, то ли из сказок, то ли из снов, то ли из какого-то забытого прошлого, бывшего, может быть, в глубоком детстве, или вообще до рождения... И если бы попросили описать эти ощущения — ведь и не опишешь. Совершенно правильно говорил Достоевский, что если бы даже мы с величайшим старанием рассказали о себе всё — останется что-то, не поддающееся формулированию, что не складывается в слова, не сказывается. Возможно, этот несказанный остаток можно было бы попытаться наиграть на каком-нибудь музыкальном инструменте, воплотив его в мелодию... Но, пожалуй, и после мелодии останется что-то, не вмещающееся и в неё, что-то, известное только мне, и остающееся навсегда неведомым другим. И лесные ощущения, наверное, из этого ряда. Одно лишь можно сказать о них понятное: в них что-то вспоминается. Но вот что?! — На этот вопрос невозможно ответить и самому себе. Но что-то определённо вспоминается. Может быть это и есть то «припоминание», о котором говорил Платон ?.. —Кто знает, кто знает...

    Дорожка почти не петляла, а шла больше прямо, то взбираясь на горки, то скатываясь вниз. На спусках я тормозил, чтобы не налететь с разгона на камень: здесь было много булыжников, величиной с дыню, нахально развалившихся прямо на колее: по-видимому, дорогу подсыпали когда-то гравием, и эти «чужаки» приехали с ним, и остались тут навсегда. Велосипед катился мягко, тихо, и лишь шины шуршали по утоптанному песку, щёлкая о мелкие камешки. Пахло мхом, хвоёй,  смолистой корой старых елей, и влагой болотистых низин, молчащих под покровами папоротников. Местами, там где лес становился гуще, дорога сужалась, темнела, вводя в лесную глубину иного порядка: не в смысле большей густоты чащи — а в смысле большего проникновения в раскинувшуюся здесь лесную тайну, в какую-то лесную суть, манящую иррациональность, спрятавшуюся в тёмной гуще ветвей, затаившуюся во мхах, и шепчущую многими голосами из-за деревьев. Хотя, если выражаться точнее, иррациональность осталась там, за пределами леса, в мире людей — а тут подлинный смысл, настоящее, истинное.
 
     Через километра три — трудно в лесу угадывать расстояние  — лес вдруг кончился, и дорожка выпрыгнула на свет. Она уходила в небольшой спуск, огибая заросший кустами холмик. Я, отдыхая, перестал крутить педали, и покатился. Скользнув за поворот, уткнулся в широкую грунтовую дорогу, в которой исчезал мой прежний путь. Я, мгновенье подумав, повернул налево, где дорога просматривалась, и, вдали, снова приближалась к лесу. Переключил скорость на повышенную, и поехал быстрее. Здесь было просторно, и я мог широко лавировать из колеи в колею. Правый край дороги порос густыми кустами, через которые ничего не было видно — левый сбегал в поле, оканчивающееся в трехстах метрах лесом. Дорога шла долгим нескончаемым изгибом, исчезавшим где-то за тёмной кромкой елей. Через пол километра кусты отступили, и справа неожиданно открылся песчаный карьер, заполненный водой. Он лежал чуть вниз от дороги. Разрабатывали его, видимо, как попало, без всякого плана, хаотически: рыли там, где удобнее было подъехать, и поэтому он представлял собой  беспорядочно изрытую местность. Грунт был выбран так, будто экскаваторы тут шалили, как дети, и «резвяся и играя» бросались друга в друга песком. Кидали наотмашь ковшами, и убегали смеясь. — Из воды тут и там поднимались неровные пирамиды песка, словно острова. Некоторые были довольно массивными, со следами тяжёлой техники, иные совсем маленькими, и торчали над гладью острыми горками, метра в полтора высотой. Местами вода и вообще пересекалась широкой полосой суши, так что по ней можно было бы почти доехать до противоположного берега. Величиной всё это «Беловодье» было с приличный пруд, метров восемьсот в длину, и около двухсот в ширину. Но самым удивительным была— вода! Она лилась тончайшей лазурью! Цвет этот был потрясающе полным, совершенным, великой чистоты. И был он гармоничным настолько, что даже облагораживал собой хаос изрытого, изуродованного рельефа, вовлекая его в свою гармонию, и делая, вроде бы, упорядоченным и красивым. Я залюбовался этой гладью. Ехал и смотрел на воду. Хотелось её пить. Подойти к берегу, и пить, приникнув. Я решил проехать до самого конца карьера, и глядел, и глядел вниз. В одном месте, где берег соединялся с дорогой гладким пологим склоном, я увидел скамейку, стоящую у самой воды. Скамейка была с железной рамой, обшитой деревянными рейками — такие стоят в городских парках. Видимо, какие-то ценители уединённости не поленились привезти её сюда, чтобы сделать себе безлюдное подобие пляжа.— Значит здесь купаются, — сделал я глупо нехитрый вывод. Проводил скамейку взглядом и проследовал дальше. Больше «обжитых» мест тут не было. Когда котлован закончился, и дорога начала уходить в сторону от него, я приостановился, размышляя: ехать ли дальше. Продолжал смотреть на воду. И вдруг меня обуяло нестерпимое желание искупаться. Просто обожгло! Тело требовало окунуться в эту тончайшую влагу. Да и душа. Надо заметить, что было в аккурат первое сентября, поэтому я несколько усомнился в адекватности своего желания. Впрочем, день стоял солнечный... — Подъеду, и попробую воду, — решил я,  — если не совсем уж холодная — бултыхнусь !

     Развернувшись, я двинулся к скамейке. Прислонил к ней велосипед, разулся, и, вздёрнув штанины, подошёл к воде. Сунул ногу. Вода, к удивлению, не обожгла холодом, и хотя тёплой её назвать можно было вряд ли, я решительно поспешил раздеться. Одежду сбросил с наслаждением. Оставшись в белье, всем существом ощутил, что и оно лишнее. —Сигану голышом! — взбрыкнул я питекантропским желанием, —На что нам лён в такой-то влаге! — Уже схватился было за «шнурок», но, поразмыслив, раздумал. Дорога-то вдоль карьера хоть и пустынная, и ни одной машины я пока что здесь не видел, но, тем не менее, «интенсивность» местного движения мне неизвестна, и выйдет очень конфузно, если мимо проедет кто-то из моих прихожан. Могут и не понять они такого истого рвения в природу. А что может быть смешнее попа, резвящегося в пруду голышом! Пойдёт по веси анекдот. — Ммда..., — с сожалением решил я, — Пожалуй, голышом не стоит... — Ещё некоторое время поколебавшись и посмотрев на дорогу, пошёл в воду.

     Вода была мягкой, лёгкой, совершенно прозрачной, так что было видно дно, и я, пройдя шага три — обрушился в неё, как корабль со стапеля! Наслаждение испытал неимоверное! И если бы не был человеком сдержанным— взревел бы! С упоением погрёб к середине, вбирая всем телом живительную лазурь. Какие к чёрту Багамы! Какая Индонезия, когда вон между лесом можно испытывать такое упоение в девственной стихии, приехав сюда на велосипеде! Ведь это сама слеза Земли, источившаяся сквозь песок. А на Багамах этих?.. Шевелящиеся тонны людей на берегу, и сотни кубометров пота в заливе! Нет, подлинное прикосновение к водяной душе, можно испытать только в таких вот безлюдных закутках, куда попасть удастся, разве что, заблудившись. Думаю, Фалес Милетский,* пожелав искупаться, выбрал бы из всех водоёмов Земли, исключительно этот карьер.

      Наплававшись вдоволь, я причалил к берегу, и стал прогуливаться по нему, по щиколотку в воде. Чуть в стороне от «пляжа», возле которого дно было сравнительно ровным и в меру пологим, рельеф становился довольно диковинным. Поскольку грунт здесь выбирался беспорядочно, дно являло собой множество больших и малых ям, разделённых то узкими, то пошире, полосками песка, покрытыми слегка водой. Я стал бродить по этим «перешейкам», рассматривая глубины. Некоторые ямы были значительны в диаметре, и довольно глубоки, так что дно их скрывалось в темнеющей непроглядности. Это, скорее, были уже не ямы, а котлованы — хорошее пристанище для каких-нибудь змееподобных водяных страшилищ, которые могли бы уютно свернуться там, на самой вершине этого опрокинутого конуса, и лежать мёртвоподобно, не шевелясь, и глядя вверх остановившимися немигающими глазами. Прямо напротив «пляжа», метрах в пяти, был островок — верхушка «скалы»,  основанием уходившей в котлован. Он соединялся с берегом узкой полосой песка, скрытой водой на пол метра. Я пробрался к нему по этому «рифу», и попытался обойти его вокруг. Он был в диаметре метров пять, и путь мне предстоял не долгий, но его склон круто уходил в воду, не составляя с подводной частью никакого угла. Идти было трудно: ноги то и дело соскальзывали вниз, а если удерживались, то обрушивался песок под ними. Было неприятное чувство зыбкости основания, эфемерности пути, ложности опоры, будто идёшь над бездной, поминутно рискуя низринуться в неё.

    По мере такой прогулки, я начинал всё больше и больше впадать в детство: мне хотелось просто всё рассматривать, ни о чём не думая, и не подвергая ничто анализу. Хотелось пробовать дно ногами, топать по воде, зарывать  ступни в песок... Хотелось нюхать воздух, и испытывать воду на вкус... Я, уловив в себе это светлое движение, решил не ставить ему преград, и позволить высвободиться, вспорхнуть. Решил раскрыться для этих харизм, идущих откуда-то из самых недр сознания, из тех садов его, где всегда обитает детство. Некоторые утверждают, что, дескать, человек всё время исчезает, и появляется другой: в двадцать лет меня пятилетнего уже не было, а был двадцатилетний, а теперь развеялся и он, и возник сорокалетний, и так далее... Я скажу — вздор: человек всегда один и тот же, и ничто в нём не исчезает, и мне сейчас, в какой-то моей части, лет пять — и это самая прекрасная моя часть, и она пожелала сейчас выглянуть.

     Я стал ходить по песку, делая в нём ногой канавки, и наблюдая, как вода забирается в них. Это меня забавляло. Что именно делать — я не думал, не размышлял в какую сторону идти, и какие движения выполнять — просто шёл и делал. Совершенно неожиданно заметил, как поразительно интересно вода бежит возле берега, набегая волной на волну, и создавая трепещущие живые синусоиды. Это было колоссально! Да, колоссально — хотите смейтесь,хотите сочувствуйте. Это была музыка, которую можно было потрогать, поэзия, которую можно было попить. Она набегала на мою ногу, нисколько не нарушая своей пульсации — а это была именно пульсация, что-то похожее на сердцебиение. Вдоволь насмотревшись на волну, я немного вошёл в неё, и копнул ногой дно — это вызвало интересное явление: песок, поднявшись, не смешался с водой, а стал стелиться, наподобие тончайшего шёлка, сбориваясь тысячей складок и вдоль и поперёк, как воздушные портьеры в царских чертогах. Эти ясно зримые формы не исчезали, а, лишь двигались вдоль дна, не нарушая своей цельности, как материя, движимая лёгким ветром. Я копнул ногой ещё, чтобы проверить, не разрушаться ли эти «ткани» от нового толчка— они лишь «взбухли», увеличившись в объёме, но не нарушили своего торжественного пребывания. Это было очень интересно: и не вода, и не песок— а что-то третье, среднее между ними: подвижность воды — и неподвижность песка, непроницаемость песка — и прозрачность воды. Наверное, именно столкновение этих противоположностей и рождало дивные «сборки» и «складки» подводной «ткани», и её величавое движение. Я попытался нарушить равновесие этих противоположностей в чью-нибудь сторону, и увеличил силу подвижности воды, взболтав её ногой возле «шёлка»— песок тут же уступил, начав растворяться в воде: «ткань» превратилась в муть, и повисла, оседая, тёмным облаком.— Да, лишь природа знает меру, сохраняющую красоту, — подумал я, и тут же оборвал себя, вспомнив, что поступаю не по-детски, пытаясь размышлять. Снова стал просто бродить, прислушиваясь к своему шагу, и нюхая воздух. Я позволил мыслям «плавать», как им заблагорассудится, не схватывая их, и не останавливаясь пристально ни на одной из них — именно так думают дети. И хотя мысли мои, в сравнении с детскими, были отвлечённы, я попытался дать им возможность по-детски невинно блуждать, как пуху, увлекаемому потоками воздуха. Я медленно ходил по воде у самого берега, так что в неё едва погружалась половина моей ступни, подставлял грудь солнцу, лицо ветру, а уши тишине. Ходил я долго. Я совсем обсох, и с удовольствием внимал лёгкой прохладе солнечного осеннего дня. Мне было очень хорошо.

    И тут я поймал себя на мысли, что пора возвращаться — она мелькнула где-то во мне, как какое-то напоминание, словно тиканье хронометра, отсчитывающего что-то в моей душе, и контролирующего мои действия. Мысль эта показалась мне странной, поскольку совершенно не соответствовала ситуации. Я стал размышлять. — Почему я должен возвращаться, если мне здесь хорошо! Я должен уехать отсюда потому, что время, которое уместно потратить на брожение по пляжу, исчерпалось? Потому, что не бывает столь долгих прогулок в трусах, у сорокалетних людей? Потому, что так продолжительно ходить по берегу безо всякой причины нелепо? То есть, другими словами, я должен покинуть это прекрасное место, из-за здравого смысла. Но не в том ли здравый смысл, чтобы уловив для себя приятный миг, пробыть в нём до тех пор, пока он не перестанет быть приятным? Или здравый смысл в том, чтобы просто соблюдать здравый смысл! Ведь меня никто не ждёт, и я никого не жду, и у меня нет сегодня дел  — я вообще могу просидеть здесь хоть до утра! Но... я «должен идти»! Потому что «время»!
 
    Мне стало интересно понять себя в этой ситуации, и разобраться, наконец, с этим «хронометром». Я и раньше о нём подумывал — он давно мне портил жизнь— но мысли были всё фрагментарные, кусочками, урывками... И сейчас я увидел, что вот именно здесь и теперь очень удобный случай выудить на свет этот досадный «секундомер», и спросить у него по всей строгости. Я стал думать дальше. —Да что же такое этот «хронометр»?! Что это, где это и почему? —Я попытался «прислушаться» к соображению об уходе с пляжа, чтобы понять откуда оно сочится, и с досадой заметил, что уйти мне — хочется. Я увидел, что это не просто «хронометрическая» интуиция, говорящее «пора», а нечто гораздо большее, а именно — желание. Желание уйти. — Но как же так! — подумал я,— Как так происходит, что мне здесь хорошо, и уходить не хочется, но уйти хочется! Ну—бред! Что же это такое во мне шевелится, что ото всюду гонит прочь?! — Я стал вспоминать о том, что это чувство какой-то «спешки», я замечал в себе давно. Может быть, оно было во мне вообще всю жизнь — разве что за исключением детства, и, может быть, юности. Насколько я себя помню в ближайшие лет пятнадцать — я всё время спешу. Не в том смысле, что я куда-то опаздываю, или у меня много дел. Нет. Я спешу — вообще. То есть, спешка эта является каким-то внутренним состоянием, неким фоном, на котором отсчитывается жизнь. Я могу просто сидеть в кресле и спешить. Куда? Да никуда: спешить закончить сидеть в кресле. Не то чтобы это было какое-то болезненное зудение, некая нездоровая неусидчивость — нет. Я могу преспокойно просидеть в кресле хоть три часа — но где-то в глубине нутра, в какой-то «кладовке» души, некий «я» начинает брюзжать уже через десять минут после того, как я сяду в кресло. Он ноет, и хочет, чтобы сменили занятие. И если я пью чай — я спешу его допить; если читаю книгу — спешу закончить главу; курю трубку — спешу её докурить; еду— спешу приехать; утром — жду полдня; в полдень — вечера; вечером — ожидаю, когда пойду спать; засыпая— жду когда проснусь... Непрестанно хочется переходить в другое действие. Хочется уйти от «этого», и начать «то». —И что же тут за зуд такой! Что за неуёмный червь, который не даёт насладиться мигом?! Хотя бы вот сейчас: мне тут так хорошо, и я вообще давно не испытывал такого удовольствия и подъёма сил, никуда не спешу — но нет же, кто-то требует переменить декорацию!

     Я решил противиться этому иррациональному желанию, и, всем «червям» вопреки, продолжал настоятельно бродить. Стал снова вздымать ногой «шелка», и пустился в новый круг по перешейкам. Детский полёт мыслей меня уже оставил, и я, лавируя между котлованами, пытался таки сосредоточенно додумать свою «хронометрическую» проблему. — Почему же, всё-таки, постоянно хочется уйти от настоящего момента? От «сейчас»? Помнится, ещё Паскаль писал, что человек тяготится настоящим, и, поэтому, либо обращается в прошлое, предаваясь воспоминаниям, либо устремляется в будущее, ввергаясь в деятельность. «Настоящее почти всегда тягостно» — говорил он,— «Мы никогда не живем настоящим, все только предвкушаем будущее и торопим его, словно оно опаздывает, или призываем  прошлое и стараемся его вернуть.» И действительно: начни я сейчас погружаться в воспоминания  — тягостность настоящего тут же отступит. Но как только я перестану вспоминать, и обращусь к настоящему моменту, к вот-этому-мигу— «хронометр» тут же поторопит сменить действие. Стану думать о будущем, о предстоящих делах — «червь» мирно уляжется спать. Настоящее невозможно вынести! Но  п о ч е м у ?!

      Тужась над этим вопросом, я увидел в одной из ям что-то на дне. Это были не водоросли, не камень, а что-то весьма странное, даже будто бы мерзкое. Я настороженно стал приближаться: в конце концов, кто знает, что за гадость здесь живёт, или, может быть, издохла. Подойдя поближе, я попытался определить предмет — понять было невозможно. Подошёл ещё, и, соблюдая некоторое предусмотрительное расстояние, стал смотреть наклонясь — ...на дне лежали трусы! «Тьфу!» — плюнул я, и пошёл на берег — «Вот тебе и чьё-то «прошлое»... — Подошёл к скамейке, и посмотрел на свою одежду. «И вправду что ли ехать?.. Кто вообще знает, что в этом карьере делается, и кто тут бывает!.. Ещё заразу подхватишь какую-нибудь...» — это во мне начал развивать аргументацию «хронометр». Он вообще мастер на это. Читаешь книгу, он говорит: «Скука ! Надо чая попить.» Пьёшь чай, он замечает: «Остыл, ну его, надо всё-таки пойти главу дочитать.» Доводы у него всегда железные. «Ладно, поблажил.» — решил я наконец — «Поеду.» — и стал натягивать майку.

     Вскочив на велосипед, попытался резко развернуться, и чуть не полетел носом. Вовремя подставил ногу. Вновь взяв резво с места, поехал. Берег вздымался к дороге крутовато, и тянулся до неё метров на тридцать. «Есть только ми-и-г, между прошлым и будущи-и-м, именно о-о-н называется жи-и-знь.» — крякнул я мысленно на последнем слове, надрывно давя в педаль на резком вздыбе перед дорогой.

      Выехав, немного отдышался, и не спеша покрутил. Торопиться не хотелось; точнее, я решил, по инерции, ещё посопротивляться стремлению спешить жить. Поехал накатом, немного разгоняясь, и останавливая педали. Дорога шла чуть на склон, и катиться удавалось подолгу. Я стал прощальным взглядом окидывать карьер. Он лежал как-то заброшенно, внизу, блистая своей  никем не оценённой лазурью. «Здорово, однако, здесь.» — повторяясь подумал я — «Буду всегда сюда приезжать купаться.» Но что-то мне шёпотом, но твёрдо сообщало, что я не вернусь сюда уже никогда; так, в общем-то и случилось…

    Как-то машинально, я снова вернулся к своим мыслям. «Так почему же всё-таки невыносим миг? Что же это, в конце концов, такое?»  —Дорога возвратилась в лес, сузилась и пошла камнями и подъёмами; катиться уже не удавалось и приходилось крутить. Размышлять, вращая педалями, было неудобно. Но я, в семь метров по мысли, всё-таки продолжал тужить мозг. Почему же жить тягостно? Почему от настоящего хочется удрать? А может нашей душе просто в теле тесно? Может быть психика наша, простираясь, бессознательной частью своей, в неведомые глубины, выдаёт нам эхом в чувство: ты заперт, ты заключён, впаян, привязан! От того, может быть, и тошно, от того и душно как-то, несвободно?.. И что же делать? —Да леший его знает, что делать! Наверно надо просто кататься на велосипеде... собирать грибы, читать интересные книги, любоваться закатами... Авось и отпустит!.. А не отпустит, так и тот же леший с ним. Не так оно и страшно. В конце концов, если серьёзно, то настоящего-то и нет. И прошлого нет, и будущего нет. А есть только это непонятное, тянущееся - жизнь. Ну так и надо, значит, жить. А не строить из себя Хайдеггера! Собственно, сегодня я как раз и пытался жить: барахтался в карьере и вздымал ступнёй бузу. И что, плохо было? -Да хорошо! Значит так и надо продолжать. 


*Фалес Милетский – древнегнеческий философ VI в. до н.э., считал, что вода – основа мироздания.




               


Рецензии