Банька

Как-то в разгар лета я поехал с сыном на рыбалку на озеро «Солуши», что в двадцати километрах от Резекне, по макашанскому шоссе. Это в Латгалии, километрах в ста от российской границы. Озеро лежит в стороне от трассы, в глухом углу, куда ведёт заброшенная безмолвная грунтовка, настолько узкая, что машина при движении задевает боками ветви деревьев. В недавнем прошлом на берегах озера была населённая деревня, ныне опустевшая, словно вымершая; и двадцати лет не прошло с тех пор, как по этой дороге ходили трактора, грузовики, лошади запряжённые в телеги, я хорошо помню это время. Но теперь здесь совершеннейшая пустынь, дома заброшены, и дорога, ставшая ненужной, зарастает; лишь скудные остатки былых жителей неслышно доживают свой век в нескольких уцелевших хуторах.

     Когда въезжаешь на эту дорогу, то возникает ощущение, что направляешься куда-то в неведомое, где никто никогда не бывал, в место, где проходит грань реальности, где действительность отступает, и начинается какой-то иной, ирреальный мир, мир снов, интуитивных грёз, где иное пространство, иные законы природы. Так и кажется, что сейчас за поворотом дороги встанет древний дом, со стенами из брёвен в метр толщиной, поросших мхом, и из кустов чёрной смородины тебя ожжёт взглядом  мифический старик, собирающий ягоды, для таинственных снадобий, а из недр луга хлынет непостижимая музыка, источниками которой не являются музыкальные инструменты, и которая воспринимается не ухом, а чем-то иным, находящимся в области сердца... Это ощущение усиливает и сама дорога, которая, резко взяв от шоссе, устремляется круто в гору, и так же резко сужается, становясь, по мере движения, ещё уже и уже, и всё больше порастая травой; и кусты, деревья, решительно надвигаются на неё, всё плотнее и плотнее, свешивая порой ветви чуть ли не до её середины; кажется, что дорога сейчас кончится, и нужно будет оставить машину и идти пешком — но она не кончается, а всё вьётся и вьётся куда-то в никуда... — И вот с этим ощущением подъезжаешь к озеру.

     Само озеро появляется неожиданно, и лежит прямо в десяти метрах от дороги. Оно, по латгальским меркам, большое, с поросшим массивными деревьями островом, за которым скрывается другой берег. Вода девственно чистая, прозрачная, как в роднике, дно песчаное, крепкое.

    На подъезде к озеру, по другую сторону дороги, стоит брошенный дом, ещё крепкий, ухоженный — видимо хозяева покинули его не так давно; но уже видны следы забвения: спавшая с петли калитка забора, грязные, местами треснувшие оконные стёкла, заросшая тропинка. Во дворе качели... Видимо когда-то тут жила большая семья, резвились дети, было налаженное хозяйство, и куры ходили по двору, деловито роя ногами кротовые норы... А теперь — пустырь, ни звука, никого. Один знакомый говорил мне, что в последнее время в этом доме, якобы, жил одинокий старик, но какие-то рижские богачи уговорили его продать им дом с прилежащей землёй — благо место прямо возле озера, хорошее — старик согласился. Рижане уверили его, что купленное будет пока лишь числиться за ними, а сами они здесь появляться не будут, и дадут старику дожить в его доме свой век. Но вышло иначе— столичные подлецы, завладев недвижимостью, отправили бывшего хозяина в дом престарелых. Не знаю, правда ли это, но больно уж похоже на правду. И теперь, в некогда весёлом дворе, лишь потемневшие, поскрипывающие на ветру деревянные качели, которые, наверно, этот старик сделал любящей рукой для своих внуков. Заброшенные, замолчавшие качели… Да густая крапива под ними…

    Мы поставили машину возле дома, и стали выгружать снаряжение. Я пошёл к озеру, чтобы выбрать получше место, для спуска лодки, и тут увидел — баньку. Маленькую чёрную баньку. Она стояла прямо на берегу, буквально в трёх метрах от воды, среди нескольких унёсшихся в небо старых клёнов. Я был поражён этой картиной! До чего трогательно, одиноко, сиротливо, и в то же время бесконечно живописно стояла она! Я остановился и залюбовался. Она стояла, будто понурив голову, словно безысходно тоскуя, как Васнецовская «Алёнушка». Подлинно человеческая тоска была в этой, ставшей теперь некому не нужной, и обречённой на смерть баньке. У меня защемило сердце; стало до боли жалко этот дом, опустевший двор, и эту осиротевшую баню, дарившую радость жившим здесь людям в течении долгих лет... Скоро приедут рижские господа, снесут дом, снесут баньку, выстроят блестящего модерного уродца, которого станут называть дачей, поставят современную, с черепичной крышей баню, оградят всё забором, и будут пить, шуметь, гонять на водном мотоцикле, пускать петарды... — придёт другая жизнь, и прежней уж не будет — н и к о г д а!

    Когда мы спустили лодку и принялись рыбачить, я всё оглядывался на эту баньку — так тронула она меня; будто что-то живое стояло на берегу, что-то просящее о помощи; но я был бессилен её спасти; мне хотелось бы увезти её с собой, но тогда пришлось бы увезти и берег, на котором она стоит, и клёны, окружившие её, и озеро. Я представил, как будут её разрушать, и меня коробило и душило. Столь красиво она стояла на своём берегу, столь неповторимо, что разрушить это было бы чем-то воистину чудовищным! Как разодрать в клочья бесценную картину! Даже нет, не те слова, дело тут не только в красоте: снести эту баньку — означало низвергнуть дух, тот самобытный наш русский дух, столетия назад поселившийся на этой земле, и давший, как некие сокровенные плоды, такие вот трогательные, такие живые формы! И банька эта, низенькая, прокопчёная баня по-чёрному, прямо сияла этим духом, излучала его, им, вблизи неё, просто физически пахло, он улавливался обонянием, и осязался кожей. Трудно объяснить этот дух словами; чтобы понять его, нужно, наверное, родиться в латгальской деревне, на отдалённом хуторе, и весь свой век прожить в этой ивовой тиши, и париться в такой вот бане по-чёрному, поддавая на каменку, средь древней темноты брёвен, из деревянной увесистой кружки, и обоняя ни на что не похожий, и нигде больше на земле не встречающийся запах продымлённого банного нутра, а затем нырять из пара в такое вот озеро, или в пруд, и потом возвращаться домой, при заходящем солнце, неся в душе великий покой, и великую силу... 

     Пока лодка скользила к заводи у другого берега, я, незаметно для себя, ушёл в воспоминания. Неожиданно в памяти ожило детство. Вспомнилась наша старая баня по-чёрному, которой нет уж на земле лет так тридцать пять. Она стояла у границы сада, на пригорочке, среди густо разросшегося орешника. Была она маленькая, с малюсеньким квадратным окошком, с крышей, покрытой щепой, вся исчерне-чёрная, как снаружи, так и внутри. На двери была массивная деревянная ручка, сделанная, наверное, ещё моим прадедом, такая же чёрная и древняя, как и всё остальное. И открывалась дверь с неповторимым, сказочным скрипом, напоминавшим голос какого-то старинного сказателя, ветхого слепого гусляра, поющего непонятные, таинственные песни. Это заклинание двери распахивало перед тобой нутро бани, вводило в него, посвящало в мистерию его недр. И в самом том месте, где баня стояла, словно выросшая из земли, в этом каком-то особом, магическом кусочке пространства, время, казалось, остановилось. Там будто отступили законы реальности, дав место сказочному, ирреальному — именно так воспринимался мною тогда тот «банный» закуток сада, среди свесившихся ветвей орешника, и вековых кустов смородины.

    Самым таинственным и запредельным было, конечно, банное нутро. Никакому иностранцу, и никакому горожанину не передашь в словах того особенного запаха— нет не запаха — духа, который, лишь стоило одной ногой ступить через порог, — ударял, схватывал, и врывался в нос и грудь мощно, напористо. Обонялся он даже не носом только, а и глазами, и ушами, и языком, и кожей. Растекаясь по телу, он схватывался чем-то внутри, в груди, и начинал рождать какие-то великие ощущения, чудные переживания, будто посредством него проникаешь в какой-то секрет, в какой-то сокровенный мир, не ведомый непосвящённым, чужим. Казалось, что вдыхая этот запах, проникаясь им, уже становишься чистым, и очищаешься не только телом, но и — душой, становишься лучше, добрее. Можно было войти в натопленную баню в самом плохом настроении, и, сев на полок, тут же начать улыбаться, и счастливо щуриться, плюя на все невзгоды, попросту забывая о них. 

    А сколь неповторимы вещи, предметы, обитающие в бане! Шумящий котёл с водой, стоящий на раскалённых камнях; котёл настоящий, подлинный — чугунная полусфера, наполненная живой водой из пруда. И сами камни: полевые граниты, собранные на пашне, и сложенные тяжёлой пирамидальной кучей, воспринявшие в себя огонь, раскалённые, дышащие жаром. Распалённая каменка с бурлящим котлом — это сердце бани, её мистическое средоточие, жизненный корень. А рядом: на скамейке кружка, наверное трёхлитровая, массивная, деревянная, с ручкой, идущей скобой от верха до низа, и еле умещающейся в руке. На стене, на гвозде, мочалка, строгая, жёсткая, потемневшая. На полке ушат, из старинной толстой жести, паяный, самодельный, с аккуратно заклёпанными верхними гранями. На полочке большие куски мыла, простого и добротного. И сами лавки и полок — потемневшие до такого черна, что становятся незаметными, сливаясь с чернотою стен. Пол — земляной, и несколько широких гладких досок на нём, как бы дорожек, соединяющих концы продымлённых недр. И на всём этом слабый свет маленького тусклого окна, находящегося где-то, почти на уровне лавки. Чарующий полумрак!

    Мне ясно и отчётливо вспомнилось, как я сидел пятилетним ребёнком в том жестяном ушате, и бабушка мыла меня, поливая тёплой водой из той огромной кружки, и если мне в глаза попадало мыло, то она освобождала меня от него поцелуями, целуя меня, хнычущего, в самые глаза.

     Вспомнилось, какая радость меня всегда охватывала, когда объявлялось, что мы уже идём в баню. Я шёл туда, как в какое-то прерадостнейшее место, и суббота была для меня особым, торжественным днём, днём пахнущим дымом, и журчащим водой. Каким-то невероятным покоем обволакивался тот день, каким-то праздничным ожиданием. Даже овцы и куры казались в субботу по особому умиротворёнными, тишайшими. И к вечеру происходила кульминация — мы брали бельё, полотенца, меня, и шли в баню.

    Потом выстроили новую баню, по-белому — мне было тогда семь лет. Старую забросили. Но я, когда меня снаряжали в баню, демонстративно шёл в старую, и сидел там один, пока меня не забирали гневно взрослые. Это был мой протест против забвения исконной и подлинной бани. Меня притаскивали в новую баню, и я, подчиняясь воле старших, терпел умывания. Мыться в новой бане мне совсем не нравилось. Она была белая, чистая, какая-то не живая. В ней пахло смолой, мхом, брёвнами  — и совсем не пахло дымом. Прямо в глаз светил яркий электрический фонарь, прикреплённый к стене. Ручки на дверях были металлические, холодные... А самое главное  — не было каменки. Ни каменки, ни котла. Вместо котла, зелёная железная бочка. Нет, в этой бане не было сказочности, не было сумрачной глубины, не было чего-то настоящего, коренного. Я невзлюбил её.

     Старую баню я сделал местом своего уединённого пребывания, как тогда это называлось у детей — штабом. Я приходил туда, приносил какие-нибудь игрушки, и играл. Или просто забирался на чердак, и, проломав в щепе дыру, наблюдал за садом в артиллерийский перископ. Заходил я туда почти каждый день, а в субботу обязательно — баню я не предал.

    Взрослея, я никогда не упускал возможности помыться где-нибудь в бане по-чёрному. И всякий раз, когда я вступал в чёрные продымлённые недра, я испытывал радость — неизреченную, и млел там, как кот в чане со сметаной, стегаясь веником — остервенело, люто и нещадно.
   
      Наверное, эта почти мистическая сила бани по-чёрному, происходит из того, что в ней соединяются, и вступают во взаимодействие все четыре мировые стихии: огонь, вода, земля и воздух. Они здесь сталкиваются, проникают одно в другое, распахиваются, раскрываясь, и выплёскивая свою внутреннюю силу. И посреди них — человек, также раскрытый и обнажённый; воспринимающий в себя их явленную мощь и тайную суть.

    Думаю, тот мой детский протест против забвения старой бани, был не просто мальчишеской причудой: возможно в ребячьей непосредственности сказывалась какая-то присущая человеку интуиция, влекущая к общению со стихиями: ведь любим же мы смотреть на огонь, на гладь воды, на бушующую грозу... И не спроста античные философы тратили всю свою жизнь на разгадку четырёх элементов, пытаясь сводить к ним весь мировой процесс. Гераклит жил огнём, Фалес Милетский водой, Анаксимен воздухом... И, пожалуй, верно говорят, что русская баня выросла из древних языческих обрядов, ставивших своей целью проникновение в тайну стихий, но с веками, утратив свою мистическую основу, она превратилась просто в способ помыться. А теперь исчезает и сам способ.

     Сейчас на месте той моей родной бани, лишь небольшой бугорок земли, поросший жёсткой травой. Ни петли от ней не осталось, ни щепки, ни гвоздя... Сам «банный» пятачок наглухо зарос теперь орешником, и втёршейся в него осиной. Но я, как и в детстве, люблю, порой, приходить сюда, забираться в самую гущу этих зарослей, и садится на тот бугорок, и сидеть, внимая тишине и шуму ветра, и пытаясь поймать сердцем отголоски того былого глубинного ощущения, что дарила мне исчезнувшая баня своим прокопчёным нутром.

     —Лодка с шуршанием вошла носом в камыши, и я очнулся от своих размышлений. Сын уже замахивался спиннингом, и я тоже поспешил начать рыбалку. Клевало не особенно хорошо, и поплавали мы по озеру изрядно. Наконец, вволю нарыбачившись, и порядком устав, погребли к берегу. Вечерело, но дневной жар ещё не спал, а лишь преобразился в мягкое вечернее тепло, тихим покоем разлившееся над гладью озера. Я предложил сыну искупаться. Мы, причалив лодку, наспех разделись и пошли в воду. Глубина здесь начинается в метрах пятнадцати от берега, а до того — по пояс, по грудь. Сын стал барахтаться и шуметь в воде. Я тоже проплыл туда-сюда, вдоволь насладившись этой неповторимой, какой-то сверх-прозрачной водой. Долго купаться не хотелось, и я стал звать сына к выходу. Он не слушался, и продолжал барахтаться. Я решил не препятствовать ему, и стал ждать, прогуливаясь по мягкому дну. Пахло камышами и влагой. Не было никаких звуков, кроме всплесков воды, от баловства моего мальчишки. Я, коротая время, набирал в пригоршни воду, рассматривал её, и лил пред собой, наблюдая за тем, как реагируют на это снующие возле ног маленькие плотвички. Банька была прямо передо мной. Я снова остановился и стал смотреть на неё; стоял по пояс в воде и смотрел; она будто напевала что-то бесконечно грустное, а я стоял и слушал... Мне не хотелось отворачиваться, не хотелось отводить взгляд. Целый мир, целое мироощущение поколений умирало на моих глазах в лике этой забытой всеми бани. И это неостановимо и безвозвратно.

    Наконец сын набурзался, и пошёл к берегу, я последовал за ним. Мы быстро погрузили лодку и снаряжение в машину, и уселись, хлопнув дверми.
— Ну что, поехали ? — спросил я сына.
— Поехали.
Мы в последний раз глянули на озеро, и тронулись. — Домой... 
    
               
               
               


Рецензии
Любые чужие воспоминания невольно пробуждают свои. Может для того и пишутся. Вот и я вспомнил, как уйдя километров на 10 от базового лагеря наткнулся на развалины домика-зимовья на стене которого виднелась нечитаемая надпись и дата: 18ХХг. Это сколько ж лет прошло! Какие мысли, эмоции это вызвало! Как сейчас. Спасибо!

Евгений Обвалов   29.01.2015 00:09     Заявить о нарушении
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.