Вдохновение

     Если начать размышлять над смыслом слова «вдохновение», то, с очевидностью, приходит на мысль, что вдохновение — это когда что-то вдыхается, это некий вдох, который, в отличии от обычного вдоха, делается не лёгкими, но чем-то иным, лежащим в иной плоскости — сердцем, душой, умом... Что при этом вдыхается? — Вряд ли можно ответить на этот вопрос. Но это «что-то» оживляет дух, наливая кровь игривой силой, и делает ум и чувство подвижными, цепкими. Мысль тогда начинает резвиться, как молодая рысь, прыгающая с ветви на ветвь, или как солнечный луч, забирающийся в самую гущу листвы старого дуба, и высвечивающий бликами мрак его кроны. Но это в теории. А на практике  — вдохновение суть нечто, что не у нас, это такая «птица», которая обозначена в справочнике, но наблюдателям современникам не встречается. Тем не менее, мы упорно, с настойчивостью мелкого удава, снующего в поле в поисках добычи, стараемся таки эту огнь-птицу узреть, и можем месяцами сидеть в засаде, в ожидании её. Конечно, большинству людей она и вовсе не нужна; даже если её принесут им в клетке, прирученную и раскормленную — не возьмут; скажут: «На что мне эта курица!» Но есть субъекты, которым без мистического шуршания её крыл — ни шагу. Особенно она нужна писателям, хотя... есть среди них и такие, которые успешно обходятся без неё... Но вот я, к примеру, без слышания её небесного пения, не могу не то что рассказ написать, а и тему вообще придумать. И вот вам, друзья мои, данный текст — пример того, что получается, когда пишешь без вдохновения. Этот «рассказ» о том, как я писал рассказ.

     Я сел за стол, и включил ноутбук. Хотелось бы сказать «омокнул перо»..., но, увы, писать я не умею. Давно. Умею только печатать. Лет пять назад, когда я только начинал предпринимать свои застенчивые попытки к написанию прозы, я был глубоко убеждён, что писать надо исключительно «пером», что только в тиши комнаты, наедине с карандашом и листом бумаги, может осуществляться творчество. Этому я и следовал — писал исключительно от руки. Но, перепечатав затем пару исписанных тетрадей в компьютер, сдался. Лень победила правду, и перо я оставил. Хотя убеждение сохранил. И поэтому меня, разумеется, коробит от предложения «я сел за стол, и включил ноутбук».

    Пока компьютер загружался (экая непоэтичность), я набивал трубку, и думал: что же таки написать? Компьютер загрузился — я продолжал думать. Вообще я думал об этом уже месяца два: два месяца я не писал, потому что не знал, а что же писать. Не было вдохновения. Не было его и сейчас. Но не ожидать же его год! И вот я, в конце концов, заставил себя сесть за стол, и, по крайней мере, принять позу пишущего: в некоторых религиях существует рекомендация, говорящая, что если не хочется молиться, то нужно встать в молитвенную позу, и тогда духи, видя что ты, похоже, собрался помолиться, соберутся возле тебя, и оживят твою душу, даруя вдохновение молитвы. И я подумал: сяду в позу писателя, птица-вдохновение оценит, и, может быть, немного снизойдёт. Несмотря на то, что я сидел в классической позе писателя, даже опёршись лбом на раскинутые веером пальцы руки, и даже кадя трубкой — вдохновение не приходило. Аристократичный дым парил над ноутбуком, отдалённо напоминая перистые облака, в ясный летний день. Я напряжённо курил, с усилием тягая из чубука, и продолжая болезненно размышлять: что бы, чёрт возьми, написать? На ум ничего не шло. Надо сказать, что был уже вечер, зимний вечер, на улице стемнело. Стол мой стоял вплотную к окну, так что я сидел к нему лицом. По вечерам я зашториваю это окно, потому, что не люблю быть экспонатом витрины; зашторено оно было и сейчас. Я тупо смотрел на жёлтую в цветочках занавеску, напрягая свой ум в поисках темы, и ощущал внутри себя тоже какой-то занавес, плотно отгородивший ту часть души, что пылает и уносится в глубины вселенной, от той, которой известно лишь питание и вожделение. Занавеска на окне закрывала от меня улицу, а завеса в душе скрывала самого себя, свои собственные недра. Я точно знал, что в тех недрах — ох есть чего в карман набить! Я знал без сомнения, что откройся они мне, и я бы обжёгся, отскочил от жара, и во все мои вены, во все мои фибры и нейроны влилась бы такая мощь, что я стал бы звенеть и светиться. И рассказы бы я тогда не сочинял, а просто фиксировал, черпал бы поварёшкой, и выливал на лист. И единственное, что меня, может быть, тяготило бы, так  это то, что я так медленно пишу. Но… пока что меня тяготило другое, а именно жёлтая в цветочки занавеска перед глазами, и палец не могущий преодолеть расстояние в двадцать сантиметров, от трубки до клавиатуры…
       
    Я стал вспоминать: о чём вообще писали писатели? Вспомнил Бунина, и его рассказ «На чужой стороне», рассказ о каком-то провинциальном вокзале. Замечательный, надо заметить, рассказ! «Может и мне написать о вокзале?» — подумал я. Представил рижский железнодорожный вокзал. (Не тот, что в Москве, а тот, что в Риге.) Огромное здание, которое раньше было просто вокзалом, а теперь, после реконструкции, превратилось в монстра, который то ли торгует, то ли кормит, то ли лечит, всасывая людей сотней ртов, в виде входных проёмов чудовищного лабиринта помещений. Вообще, современные публичные строения имеют какую-то паучью тягу к лабиринтности, к окутыванию, запутыванию человека, так что он, желая идти сразу во все стороны, в итоге теряется в нигде, переставая понимать где право, где лево, и растворяется в пространстве, покупая, покупая, покупая. Существуют, как известно, хищные растения, которые привлекают насекомых, или маленьких рыб, своим ярким, либо каким-то особым видом; как только соблазнённая жертва войдёт в их красочный бутон, он захлопывается, и пожирает несчастного. Так и современные публичные здания-осчастливливатели: привлекают, заманивают прохожих сиянием красочных огней, реклам, в надежде переварить человека, вытянуть из него хоть немного соков. Эти здания своей планировкой и устройством как бы проговариваются, пробалтываются о себе самих, о своих тайных замыслах. Это похоже на то, как бывает с человеком, который, имея скрываемые мысли, или коварные желания, порой непроизвольно выдаёт их движениями, или словесными оговорками.    Вообще такое здание-лабиринт является, можно сказать, маленькой моделью мира, как целого. Ведь мир и есть такой хищный бутон, или множество таких бутонов, среди которых мы движемся, едва появившись на свет. Какую ни возьми область жизни, везде мы наткнёмся на такой вот яркий, сочный, милый бутон, красующийся с распахнутым ртом, в ожидании пищи. Работа— бутон, информация — бутон, политика — бутон, государство — бутон... Вообще — человек для человека бутон. И привлекательность, притяжение этих плотоядных цветов — слова; мир засасывает — словами, изящно и ярко сплетая пышный узор лжи, подобно хитрому бесу, некогда прельстившему Еву. Всякий раз, когда нас хотят обмануть, то добиваются этого всегда одним способом: заставляют наши уши победить разум. Мир, чтобы добиться от человека желаемого, в первую очередь набрасывает сеть на его ум. Оболваниевает средствами пропаганды, лишает ориентиров. Так же как и эти здания-лабиринты, по которым человек идёт, думая, что он делает это по своей воле, но в действительности увлекаясь притяжением того, что перед глазами, бездумно ступая за этим, как овечка за куском хлеба. Ведь даже если человек и не имеет возможности ничего купить, он всё равно тут ходит, ходит, ходит. И при этом, направление движения не имеет никакого значения — человек просто волочится вслед за своими глазами.

   То же часто бывает и в жизни вообще — движение без направления, прогулка в никуда. Пока путь не увязнет в каком-нибудь очередном бутоне. Ведь, в отличии от растений-хищников, проглатывающих мгновенно, бутоны жизни могут переваривать человека медленно, подолгу, смакуя и закатывая глаза от гурманного восторга. Поэтому увязание в чьей-либо пасти может происходить вполне незаметно, и даже сладостно на первых порах. И, что интересно, среди поедателей людей есть такие, для которых совершенно не обязательно, чтобы ты находился в их утробе не вылазя: их пищеварительная система устроена так, что ты, если однажды в них угодил, можешь потом гулять в полях, лесах, парках, спать, плыть, ехать — но всё это время процесс переваривания тебя будет течь безостановочно. Поэтому люди могут попадать сразу в несколько бутонов. И в этом смысле им гораздо хуже, чем какой-нибудь мухе, могущей угодить в тюлпан-мухоед только один раз.

    Вот и бродим мы, сердешные, по рижскому вокзалу, перевариваемые. Бродим, позабыв вообще зачем сюда пришли. Да и по жизни, в общем-то, так же бродим…

      —Нет, — подумал я, — О вокзале я писать не буду. Бунина его вокзал вдохновлял  — меня наш не вдохновляет.

    Трубка моя погасла, я отложил её в сторону, и вновь вернулся к, ставшему роковым, вопросу: что же, в конце-концов, написать? В комнате было тихо, лишь с улицы изредка доносился шум проезжающей машины, да откуда-то из дворов долетал приглушённый звук голосов резвящейся молодёжи. Я стал смотреть на пальму, стоящую справа от стола. Одна из её ветвей свисала прямо на ноутбук, касаясь монитора. (Такое странное сочетание — пальма и монитор...) Мысли мои обратились к ней. Я в этой квартире не первый жилец, и пальма досталась мне в наследство от предыдущей хозяйки: она, съезжая, бросила её. Я первое время не знал, что с ней делать, сидел и смотрел на неё. Потом стал ухаживать за нею, поливать, опрыскивать... Прожив здесь с пол года, привык к её присутствию, и стал, порой, забывать полить. Иногда не поливал по три недели. На удивление, пальма не погибала, она настойчиво цеплялась за жизнь, и хотя кончики её листьев желтели, и на самих листьях образовывались пятнышки, она, тем не менее, разрасталась вверх, и даже давала у основания новые ростки. Однажды мне стало стыдно своего безразличного отношения к ней, и я стал заботиться о деревце скрупулёзно: купил новый опрыскиватель, установил график поливки, и даже выпытал у знатоков об удобрениях, и разных питательных добавках. Поливал, холил, и даже иногда поглаживал. И вот сейчас я смотрел на неё и думал: что там в её недрах? Чувствует ли она что-то? Ощущает ли как-то моё отношение к ней? Говорят, что растения чуют то, как люди к ним относятся, и если люди любят их, то растут они лучше, и живут ярче. Но моей пальме, как мне кажется, не было до моего отношения к ней никакого дела — она жила своей жизнью, впитывая что только могла из окружающего, и решительно плюя на то, поливаю я её, или нет. Но с другой стороны, после того, как я начал о ней искренне заботиться, она, вроде бы, стала как-то веселее, сочнее. Или мне просто так показалось?.. —Ждёт ли она от меня заботы? — думал я? —Может она вообще чего-то ждать, искать, томиться? Или в ней просто происходят химические реакции, и больше ничего? Ощущает ли она что-то, когда я прикасаюсь к ней к ней? Трогают ли её мои нежности? — Я стал представлять её внутренность, молекулярные недра.—Ведь это целый мир! Вселенная ! Ведь сколько частиц кружится в ней, сколько бушующих процессов! И весь этот зелёный космос зависит от меня одного, поскольку если я её не полью, то никто не польёт, а я, растяпа, забывал её полить! И каково ей, наверное, от моей трубки! —Вспомнив про трубку, я снова стал её набивать. Набивая, продолжал посматривать на пальму. Я давно размышлял: растения — это «кто», или «что»? Принято считать — «что», поскольку это, якобы, неодушевлённый предмет — но неодушевлённый ли! Что такое вообще «одушевлённый»? —Размышляя над этим я вдруг почувствовал, что хочу есть. Про то, что я нахожусь в позе писателя, и собираюсь писать рассказ, я уже, как-то, забыл — я уже был в позе философа. Предавшись этой позе, я стал вспоминать, что у меня в холодильнике. —Та-а-к... — думал я, — Замёрзшая в камень говядина, кефир, помидоры, и какой-то сомнительный йогурт. — При мысли обо всём этом, я почувствовал глубочайшее омерзение. Идти в магазин не хотелось. —Буду сидеть так, — решил я горько, — Может быть это и к лучшему: пустой желудок, говорят, вместилище муз. —Стал раскуривать трубку, уже со страхом глядя на пустой лист монитора. —Всё-таки трудное дело писательство ! — тупо думалось мне, — Самоистязание какое-то! И на какого лешего я всё это делаю! Лежал бы сейчас, и смотрел кино! —Но вся беда в том, что кино мне смотреть не хотелось: всё, что вызывало интерес, я уже давно пересмотрел, а нынешние новинки меня не интересовали. —Йогой что ли заняться? Медитацией?  Сесть на пол в позу лотоса, и вознестись к Атману! Может быть, вырвавшись из себя, я вскочу в некие тонкие выси, и на меня изольётся писательская прана! — Я вспомнил своего знакомого кришнаита. Худой, какой-то нездорово спокойный, с трансцендентальным взглядом, и с застывшим на лице выражением болезненного счастья. Как-то я столкнулся с ним в очереди у кассы продуктового магазина. В моей корзине, среди прочей мелочи, была копчёная курица, колбаса, и здоровенная банка селёдки  — у него же: огурцы, баклажан, и какие-то неведомые не то овощи, не то фрукты, название которых и ботаник вряд ли знает. Я вывалил свои мясо-рыбные приобретения на кассовый конвейер, и стал ждать, пока кассир ознакомит с ними красный глаз считывающего лазера. Последователь Кришны в это время бросал украдкой осуждающие взгляды на мои покупки: как известно, в кришнаизме запрещено есть мясо и рыбу, а те несчастные, кои таки поедают плоть, считаются живущими примитивно, нечисто, и именуются специальным санскритским термином  — «млечха». И вот я, в данный момент, был вопиющим и гнусным млечха, выложив бесстыдно на стол свинью, свёрнутую в колбасу, разорванную надвое курицу, и утопленную в рассоле сельдь. Я был низок, и меня это забавляло. Расплатившись, я приостановился у выхода, чтобы подождать непорочного травояда, и, может быть, пройти с ним десяток шагов, погрузившись в философскую беседу. Знакомый аккуратно сложил свою снедь в кулёк, и направился ко мне, всё с тем же неизменным выражением ровного счастья на лице. Я подождал, когда он приблизится, и задал тезу диспута.
—Колбаски не желаешь ?
Он снисходительно улыбнулся, мимолётно поморщившись. Я продолжал развивать мысль.
—Ну признайся, если не мне, то хоть самому себе  — тебе же хочется колбасы! Тебе хочется её люто! Зачем себя терзать — купи, как-нибудь, хоть грамм триста, утешься ненадолго; ведь не станешь же ты ни злее, ни добрее от ломтика солями!
 — Мясо убитых существ употреблять в пищу нельзя, — ответил он тоном магнитофона, на который записана лекция по кришнаизму,— Живых существ нельзя ни убивать, ни есть: в них присутствует Кришна.
И тут я (ещё за кассой затаив в рукаве смертельного туза), подобно орлу, камнем падающему с высот на свою жертву, задал роковой вопрос:
— Не холодно тебе?
Дело в том, что собеседник мой одет был в добротную овчинку, с широким воротником, и загнутыми пушистыми рукавами. Видимо, овца, из которой дублёнка была сделана, выделялась из прочих молодостью, дородностью, и тучностью форм.
Оппонент сразу понял мою мысль, и сильно смутился.
—Да купил тут... Распродажа была... Дёшево..., — пробурчал он настолько виновато, что мне самому стало неловко. Я решил больше его не допекать, и сменил тему разговора. Шли, болтая ни о чём, и моя селёдка в кульке ударялась, время от времени, о таинственный овощ в его авоське.

    При воспоминании об этой промтоварной дискуссии, и возникшем в связи с нею образе сочной копчёной курицы, мой рот наполнился слюной, и в сердце возникло чувство щемящей тоски. Я попытался отогнать это наваждение какими-нибудь серьёзными мыслями. Но мысли шли всё глупые, а в глубине их, задним фоном, без формулировки в словах, шло напряжённое размышление: пойти, или не пойти в магазин?! Я представил, как на улице, небось, холодно, и как порывистый ветер задувает мне за пазуху леденящую стыль. —Нет, — ёжась, подумал я, — Лучше голод, чем мороз. Не буду млечхой.

       На улице совсем стихло. Я выключил компьютер, отдёрнул штору, и, погасив лампу, стал смотреть в асфальтную синюю даль. Смотрел долго. Где-то далеко скрипели трамваи, и выла сирена скорой помощи. Ближайший к моему окну фонарь мерцал, горя то ярче, то тусклее. В его пирамидальном луче проносился лёгкий снег. Редкие фигуры пересекали пешеходный переход, словно тени, беззвучно скользя по завьюженному унынью дороги.  —Нет, надо ждать вдохновения, — окончательно решил я, и зашторил окно.


Рецензии