Нет

Проня Наливайко
Нет, не от излишней смелости. Не из протеста. Нет. Даже не от скуки или жажды чего-то нового, вовсе нет. И не ради шума, Боже упаси. Даже в мыслях у нее такого не было. Как не было в мыслях отрекаться и считать все это ошибкой… Все было по-честному, говорила она. Так вот, по порядку.
Он был гастролирующий артист. Она пришла в театр к маме-гардеробщице, то ли тормозок принесла, то ли ключи оставить хотела – уже никто и не вспомнит. У него было отвратительное настроение, он планировал уйти в запой, а она возьми да и попадись ему под горячую руку… Подала вместо его строгого черного пальто какую-то несуразную курточку, он разбушевался, вызверился, выхватил свое пальто и исчез в такси.
Ей было девятнадцать. Ему было тридцать три.
За пеленой слез она не успела даже разглядеть его, и знать не желала – ни кто он, ни куда ему дорога. Она болезненно реагировала на грубость, но зла держать не собиралась, записала все в «дневник» (глуповатый самодельный блокнот из пачки непроданных билетов…) и думать забыла.
А он – нет, не забыл. В тот же день, в полупьяном бреду, в морду уставшему бармену какого-то затрапезного кабака стал вдохновенно живописать: дитя, дитя! Да ее поставь на сцену и пусть молчит, и больше ни черта не надо, а тут еще эти слезы – какой же я мерзавец, да с нее хоть маслом пиши, хоть под стекло суй и пылинки сдувай, ну болван!.. Полтора часа плел подобную чепуху, в конце концов признал, что попросту влюбился как мальчишка, и решил трезветь.
Протрезвел через пару дней и начал искать.
Кто такая? – а никто не знает. В гардеробе сменщица – в оторопи: такой видный человек, а ищет какую-то золушку, которой и в помине-то у них не было. Нафантазировал, что уж тут. Дело позволительное. Опечалился, голову повесил. И пальто – на вешалку. Пошел в буфет пить растворимый кофе.
Буфетчица была хороша, в самый раз – забыться на пару часов. Он вообще на женщин был падок, что вполне объяснимо с его-то профессией и данными, мог себе позволить. В далекой столице гладила рубашки простая смертная жена, что нисколько артиста, разумеется, никогда не останавливало.
Но буфетчица не пошла. Не в том смысле, что отказала и с ним не пошла. Совсем даже наоборот, выпрыгивала из своих джинсовых штанов. Но наваждение не проходило. Буфетчице было далеко до поэтического идеала. Он купил ей торт и отправил домой. И пошел кидаться в городскую реку. В переносном смысле. Вылавливать луну на галстук и все такое прочее. В общем, до противного романтические мысли заполонили потрепанного казанову.
Ничего-то и особенного в ней не было. И плащ был не белый, а светло-коричневый, и не «коса до пояса», а стрижечка до плеч, абы как распатланная, и глаза… А глаза – да, действительно. Никто объяснить не мог.
Он решил задержаться в городе, отбился от труппы, с которой давно хотел разругаться вдрызг, вот и представился повод, снял флигелек, утопающий в сирени, и стал каждый вечер шататься у театра. Выжидать. Высматривать. Выспрашивать. И она пришла. Мамина смена.
Рядышком, благо, продавали цветы для благодарных зрителей. Он купил букетище каких-то роз, донес до входа, резко развернулся, швырнул в урну и пошел обворовывать соседние дома. Лихо наломал все той же сирени, только белой, и отправился просить прощения и, само собой, покорять. Руки тряслись, мысли путались. Он мысленно ухахатывался со своего состояния и чувствовал себя лет на пятнадцать моложе.
Начал ухаживать. Но не знал – куда повести, чем развлечь. Пришлось ей брать бразды правления в свои руки. Повела смотреть «ее собственный» город. С подворотнями, канализационными стоками, заброшенными стройками и сломанными качелями. Он был в восторге.
Она смеялась – искренне, смущалась – искренне, любой мелочи, пролетевшей пчеле, туче – радовалась искренне. Он так отвык от этой простоты, что не переставал диву даваться. Беречь, лелеять, не сделать больно…
А она – да что она… Влюбилась с первого букета сирени.
Ей было не жалко. Времени, слов, себя. Завернувшись в простыню, она подолгу рассматривала его строгий профиль. У него было идеальное лицо. Правильные черты, густые прямые черные брови, чувственные губы. И легкая, невыводимая щетина, так искусно украшающая брюнетов его типа. Он отстранялся, смотрел на нее не мигая, и свет из окна обводил белым края век, делая его глаза еще глубже и загадочней, смотрел и смотрел, без тени улыбки, без тени какой-либо более или менее разборчивой эмоции, и ей становилось трудно дышать под тяжестью его черного, блестящего взгляда. А потом он отворачивал лицо и прятал глаза.
Он говорил уходи, но было уже поздно. Он обнимал ее так крепко и так страстно, что верить в наличие других женщин казалось полным абсурдом. И ей было наплевать. Ей было до безумия хорошо, и это было все, что она понимала.
Он понимал, что обречены. Он кривился отражению в зеркале: что, решил сделать несчастной еще одну? Такую… При мысли о том, чем все это для нее закончится, ему самому становилось физически больно. Он хмурился и бил стаканы. Алкоголь вызывал отвращение.
Он не заметил, как рассказал ей про жену. Про свой образ жизни. Про ценности. Про все. Она слушала с пониманием и вставляла уместные комментарии. Ее глаза упорно продолжали светиться счастьем.
Ей до дрожи хотелось чем-то отблагодарить его за это счастье, за это чувство, которое, как ей казалось, обогащало и облагораживало ее, но у нее не было ничего, кроме самой себя, и она горела. Тихо, без надрыва, но со всей отдачей и страстностью, на которую была способна.
Он понимал, что привязывается, что каникулы затянулись, что выхода нет. Он чувствовал нечто сродни отцовской ответственности и ненавидел себя.
Путался, начинал перебирать фантастические варианты, бросить все и остаться с ней… От этой мысли слезы выступали на глазах, но это было невозможно. Это был путь в никуда.
Он обнимал ее, и все мысли отступали. Тепло и свет, замкнутые на самих себе, переполняли его и он засыпал.
И вот одной ночью он заснул вот так, а проснулся один. Глупая влюбленная девочка была вовсе не глупой. Она не собиралась никого мучить. Ей не нужны были объяснения и обещания, равноценно бессмысленные, и уж тем более ей не нужна была ложь. Только рубашку стащила на память и ушла навсегда.
Из них бы вышла красивая пара – прохожие любовались и завидовали, оборачивались и восхищались. Им было необыкновенно легко вместе – а общего не было ничего. Кроме общего, одного на двоих, мимолетного незаконного счастья.
У нее еще долго висел над кроватью плакат с ним в одной из классических ролей, а между страниц дневника хранились засушенные кисти сирени. Когда ей надоело вести дневник, она стала писать романы и вскоре трах-бах – стала знаменитой. У него вскоре родилась дочь, которую он, конечно же, назвал ее именем. Дочь выросла, а дневник не нашли. Ищут…
Там наверняка есть что почитать…