Настасья

Татьяна Попова 10
               
       Первую девочку Павлинка родила в городе в конце августа: ни жары тебе особой, ни мухоты с комарьями. Небольшая белокаменная больница  была частью церкви с обрубленными куполами, поставленной на возвышении в центре берёзовой рощи. Вокруг неё горели жёлто-красными фонарями среди потемневшей зелени кудлатые цветники. Берёзы уже рябили кое-где позолотой. Красота кругом!
Павлинка подходила к открытому окну, жмурясь, втягивала носом прогретый дневным солнцем воздух, но, кроме пыли или дымного пара от прачечной, ничего на второй этаж не попадало, и, разочарованная, отходила к кровати, чтобы ещё раз полюбоваться и ощутить нутром сладкий молочный запах дочурки.
Доктор Яков Иваныч, делавший осмотр и мамы, и ребёнка, сказал, улыбаясь:
 - Ладненькая какая! Настасья? Красавица, похоже, будет.
 - Лишь бы счастливая. К чему она, красота-то,- засияла довольная роженица.
Девочка, и правда, выросла хорошенькая, черноволосая, как мать, с тяжёлыми, ниже пояса, косами. Глазами и лицом только выдалась она не в голубоглазую и белокожую Павлинку, а в тётку по отцовской линии, кареглазую и смуглую от природы.
Справная, вёрткая, она везде успевала: и с младшими ребятами водилась, и по дому, что могла, управлялась, и к бабушке на другой конец деревни с порученьями бегала,- только пятки её и сверкали в придорожной траве.

Война всем поубавила лихости. В сорок  втором от скарлатины умерла у Насти младшая сестрёнка; следом за ней - от недогляду ли, от злой судьбины – двухмесячный братишка. Через полгода пришла похоронка на отца. Жизнерадостную и звонкоголосую Павлинку жизнь враз окрестила «теткой Павлиной», а потом и вовсе приклеилось суровое Павла. В том же году появилась у них в доме ещё одна невесёлая постоялица: двенадцатилетняя Анютка, вывезенная из блокадного Ленинграда. Отец, лётчик, воевал, а мать так и не нашли под завалами огромного дома. Они с Настей были ровесницы, обеих война смертями близких отметила, но Анютку горе так иссушило, что она рядом с полнокровной Настасьей казалась семилетней малышкой.
Павла, понимая, что девочку нужно отвлечь от невесёлых дум, наказала дочери не оставлять её одну, «завлекать разговорами». Настя поначалу перед новой подружкой и пела, и частушки плясала. Павла успокоилась: некогда было за ребятнёй особо присматривать, целыми днями на работе. Придёт затемно - они спят, в обед прибежит: они уже по дому управились, сидят на завалинке, стёклышки перебирают, вроде как Анютка что рассказывает, а Настя её глазищами высверливает. По всему видно, привыкать стала девчонка: и к работе охота появилась, и аппетит пришёл.  Потом вдруг всё началось сначала: тут тебе и слёзы, и тоска, и крики по ночам. Стала  Павла приглядываться да прислушиваться внимательней к их играм и нашла - таки причину. Пристрастилась Настюха к рассказам Анютки о Ленинграде: о театрах да музеях величественных, о широких-широких, длинных-предлинных улицах с диковинными фонарями. Больше всего поразило деревенскую девчушку, что дом, в котором жила Анютка, и школа её, и вообще все дома в Ленинграде были каменные. Много в том городе было рек ли, каналов ли, везде – водный простор и чистота! Ахала и охала Настасья: не было у них в деревне даже речки проточной, только затхлый, вонючий пруд за околицей, куда гоняли на водопой ребята скотину.

  Каждый раз посиделки заканчивались слезами. Видно, сильно горевала Анютка о разрушенной красоте и о погребённой под её завалами родимой мамушке. Через месяц Настасья выведала о Ленинграде всё, что знала её новая подружка, привыкла к тихим истерикам и совсем перестала замечать их. После расспросов, оставив Анютку одну плачущей, она убегала в садик, пряталась  внутрь разросшегося куста сирени «помечтать» о том, как они вместе, «нет, лучше без этой плаксы», как она одна будет жить в большом, красивом, отстроенном после войны, белокаменном городе. Там её однажды и нашла мать, и отшлёпала, и оттаскала за волосы, чтобы «не надсажала сердце» зачахнувшей было совсем сестрёнке.
- Никакая она мне не сестрёнка,- тёрла пунцовые щёки Настасья,- ещё косы рвут!
- Пусть не по крови, но сестрёнка! И не перечь.
Перечить матери было нельзя. «Безжалостная прям, родную дочку любит меньше, чем пришлую»,- порешила по-своему девчушка, но расспросы оставила. Весной Анютку у них забрали: нашёлся отец. Как только он выписался из госпиталя после ранения, сразу разыскал дочь.
Анютка уехала, а мечта жить в большом красивом городе осталась.

Свататься к Насте стали рано, но это были, в основном, её одногодки. Тех, кто постарше, война прибрала. А ей хотелось, чтоб постарше. Нашёлся и такой: к соседке приехал из районного центра племянник. Невысокий, но статный и красивый. Четыре года был в армии на Дальнем Востоке, последние месяцы войны захватил, но ни ранен, ни контужен не был.
Как только Настя почуяла, что Василий согласился сарай тётке строить, ещё и к ней свой интерес имея, мечты о городе, пусть и не таком, как Ленинград, захватили её снова. А как сарай отстроился, она прибежала к матери с новостью:
- Всё, еду в город!
- В какой такой город?
- Не далёко, в наш,- и одежонку свою крутит-вертит.
- Замуж, что ли, собралась? А сваты где? Молода ведь, и семнадцати нет, не распишут…
- Пусть не распишут.
- Позора не боишься абы как жить?!
- Не останусь зимовать в деревне! – метала юбки в мешок Настасья.
- Чем деревня-то тебе не угодила? Дом - две комнаты-хоромы - отец отстроил, а там в землянке с матерью его жить будете.
- Они к весне дом начнут строить.
- Вот весной и поедешь…
- Уведут его.
- Коли любит, не уведут.
- Меня уведут!
- А это потому, что не любишь!- молчит, пыхтит дочка, сапоги запихивает.- Тогда зачем собралась?
И - снова, да ладом: «В деревне зимовать не останусь!»
Через день Василий привёз мать. Марья тоже руками воздух плескала:
- Куда торопиться? Молодая… ни работы, ни ума порядком…
Василий молчал, он отбушевал ещё у себя дома право на женитьбу: невеста уж больно хороша и к нему рвётся.

Городок и в самом деле оказался хуже деревни, особенно та его часть, где возвышалась на полтора метра над солончаковой землёй их скособоченная землянушка.
С работой повезло. Настя устроилась техничкой в школу, выстроенную неподалёку, но старшеклассники были её ровесниками, и она стала стесняться своих тряпок и ведра. Получив зарплату за первый месяц, она уволилась, пока Василий был в командировке. Марья через знакомых вызвала Павлу, кричала, чтоб забирали свою присоску да тунеядку:
- Работать не хочет, а забрюхатит – двоих корми!
-  Собирайся, Настя, ещё я обзывки поганые про своё дитя не слушала,- встала с лавки Павла. -  А ты,- остановила она суровый взгляд на Марье,- язык побереги, а то, не ровён час, отсохнет!
- Да ты, кума, чаво,- запоздало вспомнила кумовство, испугавшись, Марья,- да кабы она его любила, тада ещё…
- Смотри, говорю!- и дочери:
 - Собирайся!
- Тяжёлая я. Не поеду. Да и весной дом обещали…
- Тебе, что ль, мы его обещали? Не женится он на тебе! Тяжёлая она… Уезжай с миром!
Настя осталась. Надеялась, что после известия о беременности изменится её положение, но Василий жениться и в самом деле не торопился. Марья понужала её матерными и нематерными словами-огрызками. Василий сначала заступался за жену, но после смерти первенца, виня во всём, вслед за матерью, жену, стал раздражаться:
- Что ж ты не ответишь ей, ведь клюёт тебя, не переставая?
- Пусть клюёт,- улыбалась строящемуся дому Настя.

После смерти ребёнка Марья поостыла, прикрепив к «приживалке» безысходное за её упрямство «дура», а чтоб обиднее было, добавляла: «И вся родня у неё дураки!», но и здесь Настасья не откликнулась, не заступилась хотя бы за мать.
- Ну, выходит дело, и впрямь дураки они…- разводил руками Василий.
Павла приезжала редко, в дом не заходила, на приглашения Марьи отвечала только:
- В дом, где мою дочь кроют последними словами, я за порог не заступлю!
- Что ж ты хочешь, Павлина? Она ить или непутёвая, или дюже хитрая… Молодая, а всё выкрутила по-своему: как дом построили, и Ваську на себе оженила, и опять робёночком ходит!
- А тебе какую сноху надо? Дом наравне с мужиками тягала!
- Это да, никто не спорит, да ить ни чести, ни совести у ей, хочь бы охоронялась как…  От людей стыдно.
За воротами Павла заглянула в глаза дочери:
- Что ж ты, в сам деле, Настя, себя помнить надо, беречь! Пристынет сажа – не отскребёшься потом. Я б не хотела…
- А я, как ты, не хочу весь век в деревне прокуковать. Плевала я на них.
На том и разошлись.

Внучку, надо сказать, Марья полюбила, даже сама назвала Надюшкой, а сноху так и продолжала навеличивать в глаза и за глаза «наша дура», про себя же думала: «Пусть хошь так ей досада!»
Рожала Настя дочку в той же белокаменной больнице – бывшей церкви с обрубленными куполами, где восемнадцать лет назад появилась на свет и она; да так ей это просторное, наполненное миром и уютом, здание понравилось, и роща, и садочки вокруг больницы, и выложенные красным кирпичом тропинки до столовой и прачечной, что, отбыв дома с малюткой положенные в то время послеродовые два месяца, побежала устраиваться на работу.
Взяли её санитаркой. Работа была тяжёлая, зарплата маленькая, но, опять же, рожениц и персонал кормили хорошо, лекарства какие бесплатно перепадали, - тоже немалый доход в семью. А знакомых сколько! И все – с почтением, с радостью, ведь хоть это и больница, а особая. В шестидесятые годы медицина окрепла, смертность снизилась, а потому, откричав положенное, приносили роженицы в палаты ощущение счастья и умиротворения. Довольные папаши, как переспелые яблоки, то и дело сваливались с тонких берёзовых веток, надеясь разглядеть за сияющими на солнце окнами своих жён и малюток. Настя помогала всем: и медсёстрам, и мамашам с папашами. То, чего не доставало ей в своей семье, с избытком было здесь, в чистом, уютном, не без её старания, здании роддома: внимание, и уважение.

Надя  росла под присмотром свекрови, виделась она с матерью не часто: войдя во вкус, Настасья стала больше подрабатывать в ночные смены, так что и Василий с его упрёками в нелюбви вскоре стал позади её главных забот. После ночных смен, когда ей нужно было отдохнуть, Надя уходила делать уроки на половину бабушки. В своё время Настасья настояла, чтобы дом построили на два входа, и свекровь теперь жила в маленьких двух комнатках. У них с мужем и дочкой тоже были две, только большие, светлые комнаты, всегда чисто убранные, с вышитыми крестом картинами на стенах. Дворцы, фонтаны, блеск и красота... Настю мать ещё в девках выучила и шить, и вышивать, и вязать.

Когда Наде исполнилось двенадцать, Марья сильно расхворалась, долго лежала в больнице. Настасье пришлось перейти работать на ставку, чтобы не оставлять дочь одну с уже постоянно пившим по вечерам отцом. Он работал на крупном предприятии по ремонту сельхозтехники завхозом. Каждый день находился кто-то, кто хотел «угостить» покладистого начальника, чтобы отовариться со склада без проволочек. Ни домом, ни ребёнком, ни хозяйством он уже не занимался, да и хозяйства, в общем, не было. Если жена допекала его сугубо мужскими заботами по дому, он привозил мастеров, которые приводили в порядок недостроенную веранду, покосившееся крыльцо или забор.

Красота Настасьи с годами укрепилась, но на ухаживания мужчин она не отвечала, а товаркам одно твердила: «Свой-то не нужен, а чужими я тем более брезгую». Так и жила, ни к кому сердцем особо не прикипев. А вот в город белокаменный верила самозабвенно, и желание своё на новый год Деду Морозу, как маленькая, загадывала. Павла как-то, ещё до замужества, услышала эти шепотки, да и пристыдила было её:
- Не у деда сказочного просить поди надо.
- А у кого тогда? У бога? Так не знает о нём никто, спроси кого хошь в деревне…
- Люди скрытничают, раз власти не велят Бога почитать. А ты должна знать, раз я тебе говорю. Когда страшно, небось, молитвы читаешь?
- Ничо мне не страшно! А с дедом Морозом так я, дурачусь,- отмахивалась от серьёзных разговоров Настя.

В семье всё оставалось по-прежнему. Даже на праздники, когда приходили братья Василия с жёнами и свекровь. Уже к середине застолья, размягчённые добрым приёмом, разносолами и хозяйской расторопностью Настасьи, когда братья начинали её расхваливать, Василий заявлял ревниво: «И всё равно она дура, и вся родня у неё – дураки!» Настасья, как могла, отшучивалась. Братья ласково журили Василия, а снохи и свекровь, довольные, переглядывались. Никто из родственников Настасьи никогда не бывал у неё в гостях. И всё бы ничего, если бы повзрослевшая Надя однажды со слезами не накинулась на мать с упрёками:
- Почему ты не отвечаешь отцу?
- Чего ешё? – притворилась было Настасья.
- Они… они ведь смеются над тобой.
- Не собирай ты, чего не понимаешь!
- Что тут понимать? Все смеются: тети и бабушка с ними.
- А ты не обращай внимания.
- Стыдно, мама! Дураки, говорит, все. Это и баба Павлина тоже?
- Не лезь во взрослые дела!- отрезала мать.
С тех пор Надя совсем перешла на бабушкину половину, домой приходила только ночевать, на мать часто раздражалась, советы её принимать отказывалась.
- Поступай в медучилище,- уговаривала Настасья дочь,- всю жизнь в белом халатике – любо-дорого, опять же – для себя, для своей семьи какая польза!
- На продавца пойду учиться… назло…
Но тут первый раз бабушка согласилась с матерью:
- Не дури! Таблетки принести да уколы поставить – это тебе не ящики в магазине ворочать. Поступай в медучилище.
По распределению, после окончания учёбы, Надя поехала работать в родное село матери, где вскоре и вышла замуж. Жили они с мужем у бабушки и  после смерти Павлы стали полноправными хозяевами дома. У них уже подрастала двойня: лупоглазые черноволосые мальчуганы. Ох, и намучилась с ними Надя! Больно уж резвые, не угнаться за ними и отцу с матерью, но прабабушку слушали, и если  стукнет она бодагом или погрозит сухим пальцем, - всё, собирай колесики да бегом до дому!

Незаметно как пролетели годы. Настасью Ивановну с почётом проводили на заслуженный отдых. С первой же пенсии и отпускных собралась она наконец-то по путёвке в Ленинград. Случилось это как раз в декабре, под Новый год. Весь год потом она жила воспоминаниями, беспрерывно охала да ахала, находя всё  новых слушателей рассказам о своей поездке. «Правда,- вздыхала она, - Ленинград не белокаменный. Серый он, зелёный да жёлто-коричневый, но всё равно, дворцы, театры, музеи лучше даже, чем по телевизору! И вот ведь что: живут люди среди такой красоты все обходительные! – удивляла она земляков, а если кто не верил, добавляла,-  я ни одного злого не встретила, все с почтением к друг другу и с уважением!»
Обо всём и обо всех забыла в то время молодая пенсионерка. Муж спился окончательно и за время её отсутствия загадил весь дом, посуду, что-то и перебил даже, выбросил её рушники и вышитые крестом картины, а когда мать попыталась его образумить, заругался и на неё. Ночью с Марьей случился удар, а потом и парализация. В больнице ей стало лучше, но речь не вернулась.
Василий сам ухаживал за матерью, давал лекарства, даже читал ей истрёпанный, принесённый соседкой молитвослов. Настасья стирала, убирала в её комнатах, варила на всех. Василий сам кормил мать. Когда он просил её помочь переодеть свекровь, Настасья отвечала: «Где её снохи-то умные? Пусть они её и переодевают». Но одна сноха уже умерла, другая сама тяжело болела. Сын смиренно шёл к пожилой соседке, и они, кое-как управившись с больной, за стопочкой винца костерили непутёвую невестку.
Марья в судорогах мычала, показывая слабой рукой на язык, соседка со словами «язык, наверно, пересох, пить просит», давала ей кипячёной водички, вытирала обильные слёзы и уходила домой.

Этой же зимой Надя родила девочку. Сыновей призвали в армию, ещё немного – и внуки пойдут, а тут к сорока годам такая неожиданность! Понимая,  что, живя дома, совсем от забот о свекрови не удастся освободиться, Настасья рассудила так: «Чем за старой каргой ходить, лучше к дочке поеду. Там всёш-таки говна поменьше будет». Но тут её на работу в психдиспансер позвали: бегут из больницы молодые, не платит государство, так пенсионеров за кормёжку да за спасибо созывать стали. Соседка взялась было её увещевать:
- Что ж ты, Ивановна, там за десятью чужими ходить будешь, а тут свои, муж да свекровь, пропадают!
- Живу, как знаю. Свою жизнь рассуди,  в мою не лезь,- и закрыла у неё перед носом дверь. А через полтора года, честь по чести, поехала Настасья к дочери с внучкой водиться, тут уж и соседи рот позакрывали.
 
По будним дням жила она у дочери, присматривала за малышкой, если Надя с мужем не успевали чего, и за хозяйством следила. Готовила, стряпала. В деревне продуктов вволю, не то что в городе: каждое яйцо на счету. Настряпает, наготовит с излишком – и мужу на выходные привезёт, а там пусть он свою долю хоть и матери отдаст, не жалко.
Через полгода настасьиных поездок свекровь прибралась, а потом, после месячного запоя, случился инсульт и у Василия: отказала вся левая сторона. Дочь приехала, видит, что и мать сдала, тяжело ей с больным отцом без поддержки. Стали они с мужем хлопотать о продаже дома, чтобы перевезти родителей к себе. В городе в девяностые годы делать было нечего: ни работы, ни денег, ни продуктов. Настасья заартачилась было: «Опять в деревню не поеду»,-  но нужда заставила её в старости вернуться туда, откуда пятьдесят лет назад сбежала не задумываясь.
За лето зять пристроил к дому две маленькие комнатушки с отдельным входом. Кушать приносили, стирать – стирали, отца мыть, переодевать помогали, но в общий дом мать не пускали, двери за собой плотнее закрывали, чтобы удушливый запах старости и болезней не беспокоил молодых. Василий промычал недолго: похоронили его на ноябрьские праздники. Отходил он тяжело, мучился последний месяц сильно, кричал, поминал отца, погибшего в финскую войну.  Настасью то проклинал по-своему, то просил у неё жестом руку, гладил, подносил к лицу, размазывая ею по щекам слёзы.
 
После похорон у Настасьи силы откуда–то взялись. Она побелила потолки, выкрасила стены в комнатёнках, воздуха свежего напустила, но никто из детей и внуков по-прежнему не заходил к ней, а к ним идти она не насмеливалась. Тоскливо и одиноко стало ей. Тогда она, чтобы занять себя чем-то, стала днём, когда никого дома не было, стряпать нехитрые шанежки из яиц и простокваши и ходить с ними по соседям, раздавать, как она объясняла, помин за мать («как же, помним тётку Павлину, достойная была женщина!»), за умерших в войну сестрёнку и брата, за отца, погибшего на фронте. Удивлялись добрые сельчане, хвалили Настасью Ивановну. Она рассказывала им о своей больнице, о поездке в Ленинград, стала даже зачем-то говорить, что это главврач, сам Яков Иванович, знаменитый на весь край доктор, наградил её тогда путёвкой.
Женщины, родившие в то время, когда ещё Настасья работала, памятуя о её доброте и услужливости, дарили даже подарочки. Она с благодарностью и  слезами, как величайшие драгоценности, брала носовые платки, тетради, ручки, у завклубом приглянулись ей разноцветные прищепки, она и их принесла домой. Земляков помоложе раздражали походы старушки:
- Зять с председателем колхозное добро распродают, а тёща, глядите вы, по деревне побирается!
То ли разговоров этих испугалась Надежда, то ли просто здраво рассудила: кто её знает, что она там болтает, вдруг чего тайного из семьи на свет божий вынесет, людям на язык выложит; богатеть-то они и в самом деле начали не от честных трудов. Взяла да и закрыла дочь свою мать на замок. Так, на всякий случай, а по соседям слушок пустила: дескать, не в себе матушка, к старости совсем умом тронулась. Нашлись за пятак и свидетели:
- Ешё покойная свекровь её, царство небесное Марье, заприметила, что Настасья бестолковая.
- Да, она всегда её дурой называла.

Взаперти Настасья Ивановна прожила недолго. Она, и правда, стала заговариваться, всё вспоминала какую-то Анютку и, обычно к вечеру, заводила с ней долгие-долгие разговоры о большом городе, в котором почему-то всё не так оказалось, как думалось, перебирала новогодние открытки с розовым и голубым дедом Морозом, бережно хранимые в выцветшем платочке. Перед сном дочь подходила к двери, слушала её монотонное «бу-бу-бу», вздыхала, но в комнату не заходила.
На похоронах говорили всякое,  но, следуя  обычаю, больше хорошее: и что работящая была женщина, и что мужу не изменяла, и  дочь, как смогла, вырастила, в люди вывела. Себя вот только не сберегла, ополоумела. Видать, не разгадала главного чего-то за свою жизнь.

30.12.2014 г.- 25.02.2020 г.