На развалинах Эрмитажа. Ольга Ланская

Ольга Юрьевна Ланская
Весь этот день, с нервными машинами на дорогах, чавкающей скользкой черной кашей под ногами, мы провели на развалинах Эрмитажа.

Почему – развалины? Эрмитаж переезжает.
Иак в чем трагедия, спрашиваю я себя, и тревога душит мой рационализм, слабую мою попытку устоять пере валом идущих на меня перемен.
Переезжает!
Да, но наш Эрмитаж всего лишь немного меняется, всего лишь перевозит часть своей великой коллекции, недалеко, тут же, на Дворцовой - в здание у Арки Генерального Штаба.

Но именно в этой части была и та, к которой бежали мы, возвращаясь в свой Город из-за тридевять земель, и она всегда ждала нас.
 
Она всегда была на месте.

Представьте себе, когда много-много лет ходит человек по любимой дорожке, зная, что ни один камешек на ней не изменит свое положение, ни один привычный поворот, тропинка, озерцо не исчезнут, не уйдут, не обманут.

Скажете – так ходит волк. Или волчица.

Да.

И человек – тоже.

Он идет по земле, где ходили его отец и дед, и их отцы и деды, идет, зная, что , как и сто, триста лет назад, всё также в пруде-"Кувшинке" резвятся золотые карпы, и журчит крохотный водопад, соединяющий  ее с озером,  на котором острова – никто не знает, сколько, разве что садовник.

А на одном из них растут седые, их еще называют "серебристые" ивы, и отражение их в воде кажутся четче и реальнее, чем они сами.

И однажды осеним вечером пройдет неслышно по траве Древнего Парка изящная женщина в темных одеждах, наклонится, поднимет из осенней травы желудь и опустит его в крохотный тонко зазвеневший бидончик…

И так – тысячу и тысячу, и тысячу лет. Всегда.
 
Есть вещи, к которым ты привыкаешь, без которых не можешь жить.
Вещи становятся традицией, точнее, они создают ее, вбирая в себя людские взгляды, чувства, ожидания.
 
Они рождают традиции, без которых человек пуст, как лопнувший воздушный шарик.

Девочка плачет:
Шарик улетел…

Звонит давнишняя "как-то" так знакомая – ну, виделись, быть может, даже общались чуть-чуть.
 
Фамильярно называет по имени и… начинает мне рассказывать про мою жизнь. Мы-де слушали музыку, ты так хорошо читала стихи, я так скучаю без тех вечеров…

Между нами – последним, не помню каким, и о чем с ней разговором, и звонком сегодняшним – годы, города, страны, люди, сотни людей – целая жизнь, о которой она ничего не знает и которая ее никогда не интересовала, да и к чему ей это?
Как и мне ни к чему я, читающая стихи.

Никчемушние связи…

У нас в доме всегда читали вслух стихи. Пушкиным зачитывались – знал его каждый. Это было в праздники. Один поднимается за столом с бокалом в руке и начинает декламировать, тут же строфу подхватывает другой гость. И можно было слушать их, таких красивых, элегантных, неповторимых людей, до утра.
 
Это была старая традиция нашего дома, в котором всегда – в моем детстве – были темно-вишневые гардины с нежными светлыми обязательными дневными шторами за ними… Маленькое канапе на двоих с уютными подушечками-"думками" под локоток…

Библиотека, где у самого потолка – книги, которые "тебе-еще-рано" читать, картины и репродукции искусства всего мира…

Ни одного дома не осталось за моей спиной.
Сожжены, утонули, ушли под землю, остались на украденной у русских – теперь чужой для нас! – земле…
 
Ни одного!

Все их заменил Эрмитаж.

Мы возвращались сюда не так уж часто. Но у каждого были любимые залы, и он знал, что войдя в них, найдет все на своем месте.
 
И снова отдохнет душа от сознания, что есть в мире нечто не временное, непреходящее.

Уходили люди… Ушли мои любимые Гореловы, потом Фоняковы – те, кто знал меня чуть ли не с детства и лелеял "за талантище и красоту". Я не видела в себе ни того, ни другого. Но суть не в том. Ушло так многое. И мы на пепелище.

Но был наш Эрмитаж.

***

Как-то Гертруда Шумскене, архитектор литовского городка Шяуляй сказала мне:
– Ты видела этот наш городок. Не за что глазу уцепиться.
 
Я хмыкнула.

– И я хочу поселить на крыше вон той аптечки – видишь, на углу? – кошку. И парень, который здесь вырастет, запомнит эту кошку.
 
И по каким бы странам он ни скитался в будущем, он будет помнить, что его ждет эта простая кошка на крыше аптеки, кошка, которую он знает с самого рождения, и которая никуда никогда не денется! Она всегда будет ждать его. И не обманет.
 
Она помолчала, задумалась…

– Родина, Оляна…. Родина – это камень во дворе, мхом обросший, который ты видел каждый день до школы и после, вдали от дома станет притягательным, как сам родной дом, понимаешь? В жизни нет пустяков. Отсутствие таких меток делает из человека перекати-поле, которому все равно, куда его погонит ветер. Я не хочу, чтобы наши литовские парни стали такими.

– А почему, Гертруда, в РСФСР не думают об этом?

– Русские?

– Ну, хотя бы.

Она долго молчала. Наконец, заговорила:

– Я знаю много архитекторов. С кем-то учились вместе, с кем-то встречались на конференциях… Оляна! Вам, русским, этого никогда не позволят.

И тут же заторопилась на кухню: ты еще никогда не пробовала моих цепеллинов!

Ушла от разговора.

А мне запомнилось это: вам, русским, никогда…

***

Видимо, начались каникулы – столько детей в Эрмитаже. Пролетают стайками, на их месте возникают другие.

Зачем им эти пошлые голландцы, туши со вспоротыми животами, зарисованные до рвотно точной анатомичности? Ненавижу голландскую дробность и пристрастие к чревоугодничеству. Здесь нет живописи…

Много плохо, словно наспех, сделанной позолоты и бесконечное количество скудных, безмерно скучных пластмассово-малахитовых ваз. Не совсем без исключения, но…

Стою, слушаю.

Смотреть неинтересно. Шаблонны, водружены на какие-то серые жуткие постаменты. Екатерина взашей бы таких мастеров гнала, не сомневаюсь.

И все-таки, прислушиваюсь… Нет!

Ни в одном из этих изделий не слышу я  уральской памяти.
 
Ее просто нет.

Значит, здесь нет, и не может быть той, "моей" единственной из уральского единого куска вырезанной круглой чаши, которую я видела еще в студенчестве.

Ходим-бродим, ищем то, к чему привыкли.
Не находим.

Подходим к одной хранительнице, другой.
Пожалуй, только они и остались моим Эрмитажем, только они.
Тонкие, умные, доброжелательные. И всё знающие.

Говорят:
– Там внизу, есть ваза, какую Вы описываете. Но она не из малахита.
– Значит, не она.

И все-таки спускаемся вниз.

Черное не малахитовое чудо, которое я искала столько лет, смотрит на меня с отчаяньем, словно спрашивает:

– Где же ты была столько лет?

– Я не тебя искала. Но ты прекрасна. И сделана по-уральски…

И вдруг вижу, как накренилась гигантская чудная ваза, как скошена шея ее, и слышу, как ей больно, как стонет, кричит она об этом  каждому, скользящему равнодушно мимо…

Вопреки всем правилам, я глажу ее и говорю тихонечко: ты потерпи. Вернется хозяин-то твой, вернется. Подправит дела…

Останавливаемся у большого черного саркофага.
Как тут оказался египетский зал?
Что за свалка?

Иду вдоль гигантского черного саркофага, читаю его иероглифы:

– Я не боялся врага и всегда встречал его лицом к лицу в бою открытом и честном. Но семь лет Нил испытывал нас. Точнее 9. Посчитай сама. Ты видишь хоть одного человека за моей спиной. Нет! Только воды. Поверни дальше… Это был скудный перерыв – так я его пометил. А потом снова вода. А за ней пришли чужие. Жадные и бессердечные. Они не знали, что такое милосердие.
Нас больше нет, и ты стоящий у моего саркофага, знаешь это не хуже меняя.

***

Мы уходили слякотным черным вечером в сиротские улицы Петербурга. Позади нас, за красочным фасадом, дымились разоренные развалины Эрмитажа.

Мне больше некуда идти. Или болота, или границы, или руины…

Санкт-Петербург