Профиль и анфас

Иосиф Гальперин
Потянуло на обобщения, и не только на литературные. Второй час они слушают голос одного человека. Даже те, кто пришел в юношескую библиотеку именно за стихами, должны устать вникать в образы. А ведь часть из этой полусотни земляков явно пришла просто посмотреть на гостя – те, кто его (а он – их) не видел лет двадцать, как минимум. Надо дать отдохнуть всем, тогда, глядишь, и еще можно будет что-нибудь прочесть, прибережённое. Пока порассуждаем. По крайней мере, ребят из литобъединения может задеть. Почему бы не показать себя мэтром, если тебя так в открытую называют? Ну хоть раз в жизни-то можно!

Ну вот, примерно так. Гумилев и его понимание точности, все лучшее в двадцатом веке – от него. Вознесенский: «По наитию дую к берегу…». Иван Жданов: образ должен работать от сердца и до звезды. Лет тридцать назад, помнится, тоже отталкивался от этих имен, когда объяснял (пусть и не считался мэтром) тогдашнему литобъединению, чего хочу. Жду в том числе и от них, тогда пришедших, один из которых сейчас ведет этот вечер.

Переживание – всегда толчок, будь ему благодарен, какое бы оно ни было. Но не обязательно называть его (чаще всего – не надо), можешь его показать так, как ты его видел: в темпе картинки, в ритме удара. Пишешь не о себе, не о своих настроениях или ощущениях, они – только способ найти какую-то закономерность. Пытаешься найти выход из внезапной клетки возникшей строки. Что-то новое (хотя зачастую – давно открытое). Начиная, не знаешь, куда придешь, в конце можешь это понять (а можешь и не понять), но обозначить возможность, валентность. Поэзия – способ познания действительности. Размотай образ, случившуюся строку, выжми, не щадя, все свои импульсы по ее поводу. Что получилось – уже не тебе судить, ты сам двадцать раз еще поменяешь отношение к конечному продукту (конечность – относительная), жизнь, как ни странно, долгая.

Гармония, при этом, в каждый период у каждого своя. Чем ты ближе к себе, к своим, физиологически и культурно обоснованным, острым именно в это твое время, ритмам, переходам, лакунам и деталям (о чем подробно, о чем умолчать, о чем дать понять) – тем достовернее для читателя и гармоничнее для тебя. А в общем-то, это касается не только «письменной работы». Наверное, это и есть свобода. Гармония позволяет ничего не бояться. Не думать, что непонятен из-за той степени сжатия образа, который для тебя сейчас естественна, именно это сжатие, как напряжение бицепсов, и дает тебе ощущение силы и свободы.

Конечно, получился не монолог, вопросы не нужно приводить, потому что они ясны из ответов. В зале юношеской библиотеки собратья и просто читатели спрашивали как раз о том, о чем самому хотелось сказать. Причем, давно. А кому было говорить? Блокноту? Блогу? С виртуальным, вероятным собеседником, на всё согласным или на всё несогласным, ничего хорошего не получится (опасность самолюбования, утраты почвы под ногами, возможное скатывание к образу «непризнанного гения»), развиваешь мысль только тогда, когда уверен, что такие, по отношению к смыслам -  технические, детали кого-то интересуют. Кроме тебя. Не будешь же самому себе вслух ставить руку и вправлять голову, это уже чистая шиза. А проговоренное, артикулированное запоминается крепче и дальше может развиваться уже в привычном одиночестве. Смотри-ка: интерес обозначен не одними разговорами – тают стопки книг, привезенных из Москвы, значит, и стихи, и проза будут прочитаны.

В общем, довольно благостно. И тут через мешанину знакомых лиц и прощающихся рук протиснулся довольно высокий человек с маленькими пристальными глазами и решительными скулами, в одной руке – толстая такая палка, в другой – маленький, завернутый во что-то пакетик. Странно, но среди сидящих в зале я его не заметил, очевидно, под тем углом, что я смотрел, его не было видно. Постарел, как и я, наверное, что-то с ногами, раз палка. Узнаете? Да, Саша Козлов, кажется. И протягивает пакетик, разворачивает. В нем две фотографии 8 на 12 и иконка. Говорит, святой Иосиф. Иконка старая, на кипарисовой дощечке. А на фотографиях, точнее – вариантах одного кадра четыре человека. Саша Касымов, я и еще кто-то кудрявый сидим явно у нас дома, на Достоевского, над Касымовым с линейкой в руке и шуточной угрозой в жесте – моя сестра Лена. А это кто, по правую от меня руку? Если мы с Сашкой на снимках по-разному повернуты, как на тюремных карточках: анфас и в профиль, то этот человек вышел в обоих кадрах слегка со спины.

Кто это? Козлов посмотрел, как на издевающегося. Быстро попрощался и ушел, хромая. Я даже толком не поблагодарил, рассматривал снимки, соображал. Так это ж она! Конечно, никакой не кудрявый мальчик, не было около нас с Сашкой такого. Жену не узнал с короткой стрижкой и в таком ракурсе. На обороте надпись: годы, примерно, 70-71, нам слегка за двадцать. Ну-ка, ну-ка, те годы…

Мы с Касымычем к тому времени уже закончили импровизировать регулярные домашние пародии на глубокомысленные телепередачи - с мычанием аналитиков иностранного поведения и трескотней оптимистов по поводу состояния внутреннего. Влились нерастраченной сатирической энергией в поток КВНа. Но дома, иногда, продолжали хохмить, примерно с такими лицами, видимо, ради Любиного приезда. А Козлов откуда в маленькой Ленкиной комнате, почему он нас фотографировал? Стало всплывать, как бревно со дна пруда, бесформенное поначалу воспоминание.

А чёрт его знает, товарищ майор! Скорее всего пришел с Сашкой, я-то чаще сторонился этого явно нетворческого человека, старающегося влезть в нашу такую узкую компанию. А к Саше он ходил, даже домой, я же и на улице старался надолго рядом с ним не задерживаться, помню. Считал агентом, внештатным или штатным, направленным следить за молодыми вольнодумцами (он-то значительно, по тому возрасту, старше). Значение свое не преувеличивал, многие знакомые признавались, что их расспрашивали по моему поводу, когда вернулся в город, недоучившись на дневном. Даже Сашку.

Хотя его самого прослушивали, как Саша понял, когда внезапно услышал по домашнему телефону, окончив разговор, весь трёп с самого начала. Сочинилось сразу: «У меня зазвонил телефон. Кто говорит? Магнитофон. Откуда? Оттуда! Что вам надо? Пример для доклада…» И боцман нашей КВНовской команды, хозяйственный Костя недоумевал: «Судя по расспросам в кагэбейке, кто-то у нас в команде стучит, кроме меня докладывает о разговорах». Команда была отборная, со всего города, нас приняли в главные игры страны, а мы с Сашей входили в авторскую группу и выходили на «импровизы». Так что интерес «органов» был понятен.

Слу-у-шай, а может Козлов не по работе нас фотографировал, а для себя? Может, в этом был его талант – интересоваться другими? Приберёг снимочки, не поленился разыскать перед тем, как идти на встречу в библиотеку. А я к нему и тогда, и сейчас был несправедлив, даже не спросил, что с ногами… И тут же вспомнилась другая фотография того времени, когда сообразил, почему у Любы такая короткая стрижка.

Тот снимок делал я и долго считал одним из лучших снимков (из двух лучших, первый – Любин портрет в день нашей свадьбы) в моей карьере фотографа. Тоже Любин портрет, от которого сам обмирал: взгляд сквозь широкие просвеченные поля шляпы, под палящим солнцем она снимает гроздь с лозы и готова ее положить в корзину. Свет, блики, красота. Планерское, винсовхоз «Коктебель», мы убираем виноград, чтобы заработать на автобус до Симферополя, деньги кончились. Заработали пару рублей за собранные двадцать корзин, да еще в полиэтиленовый пакет от бадминтона набрали натурой. А стриг Любу сам, ей жарко было…

Вернулся в Москву, дома показал снимки, она тоже не сразу себя признала. Помолчала, сказала: «Нет, не 70-й, 71-й. После четвертого курса. Стрижка после Коктебеля. Мы там с тобой один раз были». Голос напряженный. И в щель памяти протиснулось наше первое море. Вспомнил другое фото: короткая, без челки совсем, прическа, которая так понравилась мне и не нравилась ей, она с ложкой над арбузом. Я заставлял ее съедать арбуз целиком, мы же приехали лечить ее пиелонефрит. В раннем стихе: «Но вот строка - моя гипотенуза, не бритва, а порез, щель в памяти моей, в копилку вход, бубновый туз арбуза, воронка на песке, где гибнет муравей». Написано до того, кажется, а обосновывается спустя сорок лет – в деталях.

Понятно, почему бревно не хотело всплывать, на донышке-то – чувство непогашенной вины. Ее болезнь – из-за меня, как я ощущал, из-за студенческого меню общежитской (уже без меня) московской жизни, из-за болезни в то лето не состоялось рождение нашего сына. Виноват – в эгоизме, пусть и любовном, когда бесило отсутствие радости (какая больше могла быть радость, болван!) во взгляде, а ведь мы столько месяцев ждали возможности быть вместе. Вспомнил о тогдашней тревоге, мутной, мучающей, когда казалось, что кончилась любовь, что она после разного рода мучений и болезни стала другой, которой я не нужен. Эта комнатка на втором этаже дома на Приморской, которую мы снимали, временами была комнатой пыток. Очевидно, для обоих.

Зато Карадаг нас привечал. Осыпью крутых тропинок над галечными бухтами, кизилом, прозрачными с высоты волнами. И Планерское лечило (микшировало боль?): дощатым ларьком на набережной с «крымскими пирожками» (спустя много лет понял: татарскими, слоеными, но тогда о татарах никто не вспоминал), напротив – другой ларек, с сухим «кокуром» по 0,95 руб. за 0,75 л. Со столовой у входа в Дом отдыха писателей, где Евтушенко пышно отмечал свою семисотую любовницу. С какой-то хозяйственной будкой там, где наша улочка выходила к дикому пляжу. А в будке собиралась интересная компания, диссиденты, непризнанные поэты. К ним и Высоцкий приходил попеть, как нам сказал Леша Шумский.

С этой звездой «Алого паруса», из юнкоров ставшего полноценным корреспондентом «Комсомольской правды», мы познакомились у бочки чешского пива. Такая, на колесах, как квасная, но из крана – не передать! Леша вообще на многое открывал глаза, как-то походя, а хотелось стать к нему ближе (как, наверное, Козлову – к нам с Касымовым?). Через год «Комсомолка» сообщила о его юной смерти. И потом выпустила в своей библиотечке тоненький сборник его стихов. Настоящих…
Да, бочка стояла в начале нашей улочки, и не Приморской, а Морской, вспомнил – по всплывшей строчке: «На Морской приморской улице…», дальше там шли какие-то глаголы во множественном числе прошедшего времени. Люба тогда морщилась, когда прочитал ей, то ли как-то романтично получилось о том, что ей неприятно было вспоминать, то ли просто фальшивил. И стих забылся, затёрся, залёг на дно, чтобы одной строкой вдруг всплыть. Напомнить адрес.

Вот еще побочное качество стихов: они тебя, автора, греют спустя много лет. Как вновь открывшееся фото (а эти два теперь все время передо мной). Накопили энергию времени и возвращают вложенное многократно, сжатое в образ, пережитое. И ты видишь его под другим углом. То, что было на заднем плане, оказывается главным, что видел мельком – вспоминаешь подробно. Увидел профиль – глядит прямо в глаза.

Неправда, вина – не главное, не единственное – точно уж. Смотри, с каким счастьем вы, приехавшие после отпуска, сидите рядом, близко, потому и не узнал, что повернута лицом к тебе, ее лицо светом отражается в твоем. Тогда возвращались через Киев, Люба вспомнила - зашла поправить самодельную стрижку. И хлопотливый киевский еврей-парикмахер уговорил на завивку. Единственный раз в жизни. Потому и прическа непривычная, вне сложившегося образа. Потому и не сразу опознали – себя.

Опубликовано в газете "Истоки", 21.01.15