Portae praetoria. Praetoriani. Praetoriolum

Аркзель Фужи
Portae praetoria.
       Praetoriani.
            Praetoriolum

                РОМАН АГРИППЫ

                Servus servorum Dei


                La tеte m’a paru modern
                quoique l’on prеtende
                qu’elle n’ai еtе rompue que depuis
                peu d’annеes par un esclave
                qui l’avait vendue pour
                une tеte de saint Jean.
                Denon



– Сервус, так его звали. Разве можно забыть такое имя! Немногим в Риме так не повезло! Да, его я до сих пор хорошо помню. Смотрите, какая размеренная поступь, даже колесница ему как будто не нужна. Любой в его положении был бы смешон. Я много лет искал ему дублера, который мог бы скрыть его на время от посторонних глаз, однако, не нашел никого не только сколько-нибудь схожего внешне, не только того, кто смог бы заменить его на арене, но, в особенности,  повторить этот почти вальяжный шаг. Я потратил целое состояние.
Старик бредит. Состояния у него никогда не было, это всем известно, иначе он не оказался бы здесь. Слова он произносит как буквы, не делая между ними пауз и переводя дыхание только тогда, когда начинает задыхаться от хрипов и, восстановив его, уже не повторяет более того, что не было услышано. Возможно, это просто сны. Они бывают навязчивы, как прибрежная мошкара с ее унылым монотонным жужжанием. В его возрасте с ними, тем более, не так легко поквитаться. Однако будить его не стоит.

- Он служил, чтобы развлекать. Хотя вначале думали иначе.

Он просит бумагу. Но сам писать уже не может. Водит рукой в воздухе, думает, наверное, что в ней – перо, и его росчерк временами весьма уверенный : похоже, подписывать бумаги было для него когда-то самым обычным делом ; да и диктовать ему, видимо, в свое время приходилось довольно часто : теперь стало заметно, что речь его, несмотря на хрипы и прерывистое дыхание, все еще звучит весьма властно :прислушавшись внимательно, мы поняли, что то, что поначалу показалось нам сумбурной и почти нечленораздельной речью, имеет несомненную ценность как воспоминания свидетеля эпохи : не исключено, что он подражает кому-то, у кого когда-то состоял на службе, скажем, диктатору – их Рим повидал немало : он останавливается,  дает писарю передышку именно тогда, когда чернила должны были бы высохнуть. Больше нам о нем ничего не известно, и вы, мы надеемся, понимаете, что мы здесь не в том положении, чтобы строить предположения.  Он жил среди нас, как и все прочие, отвергнутые Римом. Никто особенно не допытывался, чем именно эти люди оказались неугодны императору : надеемся, вы согласитесь, что это было бы для нас небезопасно. Возможно, настало или настает другое время, но нам здесь лучше особенно не обольщаться надеждами на перемены ; надеемся вы не поставите нам в упрек нашу слабость. Ждем высочайших распоряжений. Veremur vos, Romani, et etiam timemus.

- Откуда еще он мог взяться, если не пришел в Рим, как и все мы – поневоле. Последний раб, и нарекли его Рабом императора : как шутя, так и играя. Трудно сказать, понимал ли он, что уготовили ему августейшие особы – все изумлялись его жизни среди них ; хуже всего было то, что его выбор мог показаться как hic vereri perdidit, так и добровольным. И все-таки его смерть как будто лишила Августа своего владельца, bona jacent…
P.S. : Запишите все, что он скажет, и найдите кого-нибудь, кто понимает, о чем он говорит и к кому обращается.

* * *

Пишу к Тебе, Тиберий, в последней надежде, что не оставишь Ты неисполненным однажды данное тобою мне Слово. Мне многое надо бы Тебе еще сказать, но для многого уже не хватит времени. Потому выслушай то малое, что спешу сообщить Тебе и что никак нельзя Тебе оставить без внимания, если жизнь Твоя дорога Тебе так же, как дорога она мне, Твоя бесценная жизнь, дарованная мне богами, пока не утекли еще в прибрежный песок последние капли моей крови и не высушило палящее южное солнце хрупкую скорлупу моего смолкающего сердца. Пишу Тебе и обращаюсь к Тебе так, как если бы Ты был моим сыном единокровным, поскольку пользовался исключительным правом быть учеником моим : в свое время это ценилось очень высоко, сам Август хлопотал о Тебе, взывая к моей доброте, за что не преминул расквитаться со мной, когда навязанные ему ценности девальвировали прежние устои.
Пишу Тебе, Тиберий, и прошу Тебя об одном, помятуя о моей неизменной и безграничной искренности, на которую Ты всегда имел полное право полагаться, не откажи мне в последней моей просьбе, и приезжай, наконец, проститься со мной.
Тиберий, прошу Тебя разделить со мной последние оставшиеся мне в этой жизни часы. Приезжай, не откажи мне, старику в самой малости – в толике Твоего внимания.
Я не давал о себе знать все эти годы, поскольку знал о предначертанной Тебе судьбе и не хотел мешать, будучи не в силах что-либо изменить в ней. Теперь же я решился послать за тобой, потому что вижу столь же ясно, что сил моих не хватит более на то, чтобы долее скрывать то, что я вынужден успеть поведать тебе до скончания дней моих.
Признаюсь тебе, Тиберий, менее всего я настроен был полагаться именно на тебя. Однако сил, способных преодолевать страх, во мне в избытке, и именно они могут пригодиться тебе в будущем, чтобы, в противоположность мне, твоя дорога никогда надолго не уводила тебя от Рима. Так что моя немощь не должна обманывать тебя, как не может она быть оправданием, если ты воспользуешься свиданием со мной как последней встречей со своим Учителем.
По оплошности ли или по нерадению я так и не успел составить завещание, как если бы по-прежнему продолжал верить в Загробную Жизнь, поэтому хотел бы на словах рассказать тебе все, что помню, чтобы ты своей рукой записал потом лишь то, что, в свою очередь, пульсирующей в висках кровью прочно врежется и в твою память.
Милый Тиберий, мы провели квинкватрии так… - как сейчас помню, как выводил для тебя эти строки. Мне и сейчас хотелось бы столь же подробно описать для тебя все то важное, что еще хранится в моей неизменно уже угасающей памяти, но для чего никогда не оставалось вполне досуга, чтобы закончить начатое ; боюсь, однако, что и теперь уже этот труд может оказаться мне не под силу, так что записывать с моих слов придется тебе самому, если ты, конечно, решишься на это и составишь себе труд меня выслушать. Однако поторопись : у памяти моей, может статься, короток срок, гораздо короче, чем у меня самого.
Живу я все там же, куда был сослан еще при жизни Августа. Со мною лишь верный раб мой, из жрецов : он так же мало изменился за это время, как мумия, и так же малоразговорчив ; однако вид его заставляет меня забыть о времени и вселяет в меня веру в иные ценности, так что мне, как и с тобой, не жаль делиться с ним последними крохами, которыми балует меня судьба.
Мне хотелось бы верить, что кое-что из услышанного тебе может оказаться полезным : не исключено, что теперь уже я – последний свидетель того, что Слова живут дольше, чем люди, которые поначалу не знают им цены, а потом счета ; и те, что с трудом сорвутся с едва уже двигающихся губ моих, смогут сослужить тебе столь же верную службу, как и я сам служил когда-то тебе.
Мне кажется, я, по слабости, свойственной мне не менее, чем всем, дожившим до моих лет, готов уже рассказать любому то, что должен успеть рассказать, и мне хотелось бы, что бы именно ты стал свидетелем моих откровений, которые я как римлянин, хотя и впавший в неправедную опалу, все же не имею морального права уносить с собой в небытие, в особенности, когда сил моих все еще вполне хватает на то, чтобы отчетливо осознавать, что внезапно навалившаяся на меня болезнь не оставляет сомнений в серьезности своих намерений. И как слабость мою нельзя спутать с добротой душевной, так и неумолимость моего исхода воспринимаю я как долгожданную пощаду : пережив стольких смешно было бы мне жаловаться на злой рок, хотя, признаться, по началу мне казалось, что им с лихвой воздается за предательство или равнодушие.
Впоследствии я понял, что каждый идет своим путем, и проявленное великодушие или сэкономленные на нем силы меняют только судьбу этого конкретного индивидуума, не задевая ни в малейшей степени обойденных им. Радость же, доставленная общением с блестящим мыслителем, не увядает никогда и служит опорой в любою суровую пору жизни ; причем, заметь себе, Тиберий, она, как правило, не имеет ничего общего ни с жалостью, ни с сочувствием, ни с милосердием в целом : эта радость беспощадна не хуже смерти, и в ней так же точно нет и тени цинизма. Эта мысль родилась здесь, в изгнании, среди однообразного плеска волн и монотонных тонов прибрежного песка.

Тиберий, тебе ведомо, что родился я в Афинской симмахии, так я привык называть эти земли, поскольку римляне относились к ним наподобие афинян, да и теперь, говорят, жизнь там едва ли лучше, чем в Египте. Однако я никогда не жил среди голой и невозделанной природы, и вид ее в молодости вызвал бы у меня ассоциации с бескультурием и распущенностью. Я все-таки был уже не молод, когда узрел этот ландшафт впервые ; хотя теперь я оценил бы свой тогдашний возраст по иной шкале : в сравнении с вечностью, жизнь мимолетна, ценность ее определяется только в сравнении с другими жизнями. Смотри сам.
Я пережил всех : Мецената, Вергилия, Августа, Марцелла, Горация, даже Юлию и Ливию, представь себе. Я затрудняюсь теперь уже восстановить в хронологическом порядке последовательность их похоронных процессий, хотя и помню отчетливо, что ни одна из них не походила на другую. Август любил театр, и смерть иногда представлялась ему не более чем сопутствующей декорацией. Возможно, он терял рассудок. О каждом из нас такое можно сказать, когда мы становимся так беспомощны.
Они, эти мои знакомые римляне, все были такими разными. Особенно Сервус. Лица всплывают в моей памяти как математический ряд, как прогрессия далеко непростых чисел. Простое перечисление мест их погребений, вне всякого сомнения, что-то с неизбежностью вычеркивает из моей жизни ; и эта, на первый взгляд, безобидная в смысле нумерологии простейшая из математических операций, наводит меня на ошибочную мысль, что лучше было бы вообще не упоминать о нашем с ними общем суммарном прошлом ; что, вообще говоря, для меня вряд ли возможно, поскольку это конечное множество видевших меня лиц и составило в целом мою жизнь, как единственную и неповторимую с точки зрения христианства, так и ничего собой исключительного не представляющую, в рамках римского права, на фоне грандиозных и крупномасштабных римских событий, и в особенности тех их них, что принято именовать славными и военными.
Я верно служил тебе, Тиберий. Возможно, и ты не совсем еще забыл своего старого друга, хотя теперь другие могут оказаться для тебя гораздо более полезными, чем это удавалось в свое время мне. Однако ради нашей дружбы или все-таки только моей привязанности, я прошу тебя приехать и выслушать последний урок мой, для которого я, возможно, еще сумею найти время.
Так что прошу тебя, как вассал, Тиберий, не откажи мне, бедному египтянину, хотя я знаю, что время твое слишком дорого и дел твоих не перечесть ни в Риме, ни в преториях.

Я понимаю, Тиберий, наше время научило нас тому, что мы в праве рассчитывать не иначе как на равных себе, но и с этим у меня возникли определенные сложности, поскольку когда-то равных мне по силе философов уже практически не осталось в этом мире, а из числа новых вследствие скудности доходящих до меня сведений я не могу назвать сколько-нибудь значительных имен ; да и мнение мое за давностию моих лет уже вряд ли кому-либо из них может быть интересно : Август, сослав меня в прерии и фактически замуровав меня здесь, намеренно и неизмеримо ослабил мои связи с внешним миром живых, в котором сила мысли измеряется возрастом и расстоянием от Рима, на котором эта мысль все еще продолжает пульсировать и обычно располагается в обратно-пропорциональной прогрессии : так что моя деградация, если бы она имела место, с легкостью нашла бы себе оправдание и была бы столь же вынужденной мерой, как и прочие наказания императора, освященные демократически настроенным Сенатом.
Надеюсь, свидимся.
Твой скромный друг :
 Флавий, ученик Феофана-грека.

* * *

Sua aetas vergit : Он задыхается все чаще, и каждая законченная тема явно дается ему все с большим трудом. Признаться, я боюсь, что не услышу конца, что речь его вдруг оборвется на полуслове, оставив мне неузнанной фразу, незаконченный образ, нечетким – смысл того, к чему он клонит свой рассказ. Его темы переплетаются, как пучки прутьев в корзине : но все выдает в нем опытного мастера, и ни одно из выбранных им слов он не бросает на ветер случайным образом. Я уже привык к их потоку, как привыкают живущие на берегу реки к шуму ее вод. Я привык их записывать, и мне станет грустно, если он лишит меня своего общества и я вдруг окажусь свободным от этих обязанностей, когда-то навязанных мне поневоле как нечто, как я полагал, отвлекающее меня от моего призвания к врачеванию. И, чем дальше, тем больше, конца каждой фразы я боюсь больше, чем конца всей истории, которая, вообще говоря, всем уже известна. Quid quaeris ?

* * *

Красота – вот то единственное слово, которое всем нам понятно из всего, произнесенного им в последнее время. Он говорит, видимо, по-гречески, на языке своего детства, или на том, который был языком его образования : таково мнение специалиста, названного нами психотерапевтом, поскольку все прочие врачи признают этого больного совершенно здоровым умирающим, что само по себе звучит очень странно, хотя если бы вы сами взглянули на ту картину, которая очевидна всем нам, присутствующим, лучших слов и вы бы, пожалуй, не нашли.
Просите покорно известного Тиберия навестить его, и чем скорее, тем лучше. Боюсь, что его поверенные не смогут передать весь смысл доверенных им стариком историй. К тому же в их присутствии он, как правило, смолкает, когда ему кажется, что они присланы Августом, чтобы соглядатайничать за ним.
Передайте, что он путает времена : для него нет разницы между прошлым и настоящим. Ему кажется, что история жива, пока жив он. И он торопится рассказать ее, как будто его рассказ еще может все изменить.
Рим он не любил, и не только потому, что здесь, то есть, там убили Юлия, его предшественника. В сущности, он до конца дней своих оставался безнадежным провинциалом. Наверное, он сильно любил меня, раз уготовил мне такую именно жизнь, о которой сам и мечтать не мог. Он всегда умело пугал  тем, чего страстно желал и боялся сам, не подозревая о том, что изгнание  становилось свободой. Невольно на память приходит известная параллель, и моя история на этом фоне выглядит почти комично.
Однако я не покончил с собой, как многие другие, доведенные им до отчаяния: можно сказать, что у меня хотя бы на это, но все-таки хватило ума. К тому же я всегда был уверен, что мои намерения в этом случае не остались бы для него тайной, и он нашел бы способ опередить меня, лишив меня и здесь, как ему могло показаться, последней радости. Мне не хотелось давать ему фору, и вот – я пережил его на много лет, хотя был намного старше его ; но я накрепко запомнил и то, что все могло быть и наоборот, сумей он еще раз вмешаться в мою жизнь.
Проговорился он только однажды : Мои Сиракузы. Именно проговорился, потом что ни до, ни после того, как эти слова уже были записаны, никто не слышал от него подобной проникновенной интонации в высоком и резком голосе, хотя многие знали, что в окрестностях Сиракуз он неизменно проводит остаток лета, когда начинает спадать жара. Приближенное к нему общество в этот неуловимый сезон ограничивалось лишь весьма ограниченным кругом лиц, среди которых попадались даже поэты, хотя и это обстоятельство не могло служить им протекцией, если уж случалось им позже попасть в его немилость.
Потом он, конечно, поняв, что попался на слове, повторял эту фразу  и к месту, и нет, чтобы сбить с толку. Многие недоумевали, что он имеет в виду, однако, фраза стала притчей во языцех. По-моему, в ней отчетливо звучала ностальгия, мечта о бегстве из Рима, но, повторенная многократно, она постепенно утрачивала свой червленый налет. Однако горечь в его голосе при этом не испарялась никогда, это многие замечали, хотя старались, как могли, не подавать вида.
Он боялся обременять себя обязательствами, в том числе и такими, которые влечет за собой всякий архитектурный стиль, если бы он вдруг счел возможным отдать предпочтение хотя бы одному из них. В этом смысле Сиракузы, его Сиракузы, конечно, были местом идеальной безответственности, если угодно, ничем себя не разоблачающей.
Однако нет, я не вполне точен, он и здесь вел себя в точности так же, как со своими любовниками : он и их держал на таком расстоянии, чтобы ни на минуту не выпускать из виду и не дать им себя задушить в объятиях.
Перголы, пандусы – все это было не для него. При всей своей провинциальности он панически боялся открытых пространств, влекущих за собой появление внешних садов, которые так радовали глаз любого римлянина из числа его современников. Рим и в таком проявлении был подлинным бедствием для него. Однако на его счастье его предшественник завоевал для него Сицилию.
Думаю, Сенат, в отличие от Юлия знал, кого тот выбирает своим преемником. Полагаю, не мог он не знать и того, что именно на том основании, что Октавиан боялся Рима, он везде и всюду должен был слепо служить оплотом его власти. Поэтому после объявления наследника у Юлия было мало шансов выжить : Сенат, почувствовав слабость Октавиана, склонен был убрать Юлия за пределы своего игрового поля,  решив на тот момент, что им легче будет справиться с Октавианом, даже если он превратится в Августа в результате следующей рокировки.
Однако политика Юлия была противоположно иной по отношению к той, на которую обрекал Сенат Рим : везде, где ступала нога воинов Цезаря, для него начиналось величие Рима. Даже эти так называемые покоренные народы, у которых Рим был вынужден просить войска, тоже были для Юлия частью Рима.
Август сделал все, чтобы изменить форму подчинения в армии, насколько это позволяло ему римское право. Начатое им дело было очень непростым, и его последовательные шаги были почти незаметны при рассмотрении в непосредственной близости. Только со временем мне стало понятно, как разрушителен для Рима был избранный его императором путь. Однако я многое понял, уже будучи сосланным сюда, где политики и философы Рима утрачивают свой голос.
И солдат он отделил от граждан, это заметил Гай Светоний : тоже для того, чтобы установить дистанцию, на которой право можно применять дифференцированно.
Августа боялись, достаточно вспомнить Катулла, хотя за глаза вся армия кляла его Августой, сначала, разумеется, сравнивая его со Скрибонией ; и он, в отместку, решил не покидать Рим, чтобы хоть здесь наверняка не упустить власть, если уж армию ему пришлось передоверить Агриппе. Впрочем, он, наверное, тоже теперь уже умер, и тоже в изгнании.
Допуск рабов в ряды армии. Последний шагом Августа был поистине самым унизительным :. Юлий сам лично убил бы любого, кому такая идея могла бы прийти в голову. Если бы не его мать, Юлий никогда не счел бы Августа достойным. Он слепо перенес ее собственные качества на ее сына, что поначалу, пока он был всего лишь юношей, было не так уж и плохо. Однако в целом этот выбор Юлия стал первой и последней сделанной им ошибкой. Смерть Цезаря, как я уже говорил, была логическим следствием его невинной, на первый взгляд, симпатии.
Однако Август был тогда уже достаточно взрослым, чтобы и впоследствии безошибочно распознать подобные чувства. Он, в свою очередь, тоже предпочел Ливию по указанной причине, и согласитесь, никому теперь неизвестно, чего ей стоила эта ошибка. В том, что она ее совершила, пожалев, по всей видимости, Августа в какой-то психологически решающий для него момент – это несомненно. Он даже мог бы усыновить ее ребенка, однако, это слишком тонкая интрига : на примере Брута Август узнал, как зависимы и ранимы могут быть дети, выросшие без отцов.
Если бы Август знал, что у них с Ливией не будет детей, он принял бы ее ребенка в том случае, если его уговор с Марком давал ему такое право, хотя он мог дать себе какое угодно право, не особенно считаясь с чувствами других. Разумеется, можно предположить, что пол усыновляемого ребенка имел для Августа значение. Мальчик мог его испугать. Девочка у Августа уже была.
Думаю, Ливия не хотела дарить ему своих детей : она принесла в жертву свою собственную жизнь, таков был ее выбор, но на этом он и исчерпывался ; однако, и в этом случае я вряд ли когда-либо смогу сказать, что готов его уважать, хотя знаю наверняка, что многие женщины, не зная в сущности ничего о ее жизни, завидовали ей и втайне мечтали занять ее место. Она бы этого не позволила, и этим, наверное, вселяла в Августа страх, хотя вряд ли они открыто обсуждали эту тему.
Считается, что Ливия держала данное ею перед смертью Августа слово. Возможно. Однако нельзя исключать и того, что если бы она вела себя иначе, то была бы высмеяна его же армией, и они бы долго еще возили по Субару ее выпотрошенное чучело.
Предсмертная фраза, которую недруги приписывают Юлию, всем известное : И ты, Брут?! – кажется мне невероятно наивной. Полагаю, именно его рана оказалась смертельной. Брут был честным юношей и любящим сыном. Он считал, что выбором Октавиана Цезарь обесчестил его мать. Той, воспитанной ею бессонными ночами простоты и прямоты, которой она славилась, хватило ровно на то, чтобы смело вонзить нож в грудь предавшего ее любовника. Не думаю, что Август не догадывался об этом. Поэтому более всего в дальнейшем он боялся показаться простым или предсказуемым, что было для него одним и тем же : он избегал останавливаться в одном и том же месте, даже у одних и тех же друзей, число которых он неизменно урезал своими внезапными, как нашествия варваров, визитами. Ему казалось, что сам дом может его выдать своим обликом или убранством. Проявления слабостей искал он, вторгаясь в жилища своих подданных, и почти никогда не ошибался.
Цезарь оказался прав : Август был крайне чувствителен к формам, но не знал, не мог тогда знать, в какой форме выразятся его способности и в какой степени они будут отторгаться всеми, кто окажется приближен к нему. Только тонко чувствовавшая натура впоследствии могла отправить Овидия в ссылку : сумей Цезарь сохранить свою жизнь, Август, изъявивший такое желание все оставшиеся ему дни считал бы днями своего заточения. Брут, конечно, и в этом случае не стал бы императором.
Только один человек был, кажется, долго еще невосприимчив к несомненному юношескому обаянию Августа : разумеется, Брут, никогда не имевший ничего подобного и в помине и державший себе за образец Цезаря, каким он представлял его себе. Однако беда в том, что Бруту о Цезаре не все было известно доподлинно, он смотрел на него, как дети смотрят на взрослых, и считал, что иное к себе отношение может обидеть прославленного полководца. Цезарь, надо отдать ему должное в распределении вины за его собственную гибель, и не попытался вывести Брута из данного замешательства, стоившего ему жизни.
Август и все, что связывало Цезаря с его матерью, имело в его жизни совсем иную ценность. Там, среди иначе преданных ему лиц, он мог быть самим собой – и Троя мне свидетель, как я боюсь этой неримской фразы. Представь себе, я понятия не имею, что за нею стоит, и никогда не видел ни одного римского военачальника настолько потерявшим голову, чтобы воплощать ее в жизнь, подобно греческому актеру, ищущему внимания к себе римских небожителей. Август сделал выводы из его откровений. Весь ужас его правления, который отравлял жизнь его подданных, следует приписать наивности Цезаря, открывшего ему в присутствии его матери свое ранимое сердце.
Вообще вся эта история о распределении предпочтений в высшей степени удивляет меня : неужели Цезарь и в самом деле был настолько слеп, что не чувствовал, какая борьба ведется за его снисхождение. Его ошибкой, видимо, было то, что и с юношами он вел себя, как обожавшими его женщинами. Кстати, при Августе всех их постигла печальная участь отшельничества, и он не делал снисхождения на возраст, если они не были старше его матери ; его репрессии длились годами. Он выискивал и выслеживал их столь же неистово, как друидов, власть которых, как он полагал, мешала римлянам разгромить германцев. Сервус был ему нужен, потому что Август считал его лесным демоном, и чтобы подчинить себе его неуязвимость, он наряжал его, как Вакха стой лишь разницей, что на шляпе его вместо фруктов красовались перья всех известных Августу лесных птиц : их ловчие ловили тогда для него в избытке, охота сменила римские походы, армия негодовала ; я тогда, видимо, был еще очень молод, потому что помню, как смехотворно, на мой взгляд, все это выглядело. Сейчас это испугало бы меня, как пугало тогда Скульптора, забыл его имя
Философов, не имевших скромности воспевать явленного запеленатым в многоярусные складки божества, всех до единого, постигла печальная участь отшельничества. Впрочем, иные стали жрецами, но только если успели вовремя превратить своих родственниц в весталок. Жречество, не исключено, что именно благодаря им, насколько мне позволено об этом судить, приобрело невероятное влияние на Сенат. Август вряд ли мог помешать их власти, поскольку жречество, вскормленное фараонами, буквально наводнило Рим после падения Египта ; жрецы Рима прекрасно понимали, что делает армия, когда она сжигала Александрийскую библиотеку ; представляю, чего им стоило убедить в своей правоте Сенат, если на время отвлечься от мысли, что стратегически все походы на Египет не имели целью ее уничтожение : в противном случае Риму не удалось бы удержать власть : ему нечего было противопоставить тому тайному знанию, с которым Рим вновь столкнулся только у друидов : их они сжигали живьем, повернув к Египту замотанным в их собственные одежды лицом. Сервус уцелел, потому что был молод – ровесник Августа ; и в данном случае возраст стал оправданием, вопреки всякой логике, что весьма типично для Августа.
Проще говоря, Цезарь оказался виновен в том, что ввез в Рим, вместе с Клеопатрой, ее могущественных жриц. Это они научили Рим тому, что неточно произнесенная молитва утрачивает свою силу, неимоверно тем самым повысив свой авторитет. Судьба их, впрочем, как правило, трагична. Одни из них попали в весталки, а другие – в коллегии жрецов и для совсем иной роли, как нетрудно догадаться, хотя любая роль в Риме и служит укреплению его власти. Разумеется, власть Рима показалась им после этого варварской, хотя ранее они готовы были признать, что Александрийская библиотека пострадала случайно, а не была сожжена. Август же был так наивен, что подозревал, будто вместе с Александрией уничтожили лишь верхушку айсберга, что библиотека была не одна, что не выставленное напоказ знание и тайные обряды стоит намного дороже, однако, все лучшие воины, посланные Августом на поиски ее двойников, предпочли впоследствии оставаться в преториях. Это обстоятельство, кстати говоря, убеждало Августа в его правоте относительно своей догадки, и практически повальная безграмотность рожденных в походах рабов, призванных на его службу по его же приказу, не могла разуверить его в своей слепоте. Я не настаивал. Возможно, я был столь же слеп, как и он. Оправданием мне служила подобающая моему положению скромность.
Кстати, раз уж я затронул эту болезненную для оценки любой цивилизации тему, то мне стоит, пожалуй, высказать и иную свою версию : думаю, египетские жрецы сами сожгли свое книжное хранилище и именно по той причине, что они не могли потерпеть приобщения к истине варварских племен, которые неизбежно должны были потянуться вслед за римлянами при ослаблении императорской власти после Юлия. У меня есть основания допустить подобное предположения, исходя из моих личных бесед с пленниками, многие из которых, естественно, скрывали свое жреческое происхождение, и я никогда не догадался бы об этом, если бы и сам не родился в Египте и не говорил в детстве на их языке. К чести своей добавлю, что никого из них я не выдал Августу, если они сами не хотели улучшить своего плачевного затворнического положения и не просили меня об этом трижды. Но и тогда еще я предупреждал их о необходимой осторожности и разумной сдержанности при возможно двусмысленном проявлении радушия, дружелюбия или сердечности императора. Я даже зашел так далеко, что сравнивал Загробный мир египтян с тем, что не подпадает под непосредственную власть Рима. Они мне не верили. Я видел это по их глазам. Свои ценности мира живых они распространяли и на империю Августа, в которой живым мог считаться только римлянин, если мы говорим о падении нобилитета. Узники, пленники, проигравшие на турнирах или в его судах – все они попадали в разряд рабов, и раз измазанные этим дегтем никогда уже больше не могли отмыться от него. Август преследовал даже внуков строптивцев, подстраивал им в лучшем случае случайное увечье. До меня доходили опять-таки только слухи, но их было предостаточно, чтобы сделать эти непростые выводы.
Доверие. Популярность. Август никому не хотел уступать на этом поприще и умел внушать доверие римскому народу. Ливия, несомненно, щедро одаривала всех, кто лестно отзывался об Августе, зная, как непросто найти для этого подходящие случаю слова : она знала, что у Августа нашлись бы и другие исполнители его воли.
Введенные им законы были единственной гордостью Августа : и все женщины, связанные с ним этими законами, оказались ими же обреченными ; это выглядело логичным, и эта логика утешала многих, некоторое время, пока не становилось очевидным, что обреченные им ничего для него не значат. Это разочаровывало : мера была никуда не годной в качестве возмездия. Однако вместе с тем подобное разочарование вселяло и страх, потому что казалось, что у Августа не было знакомых всем слабостей, таких как любовь к ближнему. В сущности, в данном случае он был никуда не годен как император Римской Империи.
Мне трудно представить, что было бы с ним, если бы Ливия изменила ему. Это сюжет, полный поистине греческого драматизма. Полагаю, что он имел место, и Август предпочел его замять. В рамках римского права он бы отдал ее рабыням в наложницы. Вообще говоря, если особо пылкой любви между ними и не было, то ему оставалось выдумывать ее.
Мои Сиракузы для Ливии были закрыты : Август ездил туда один, и только со своей свитой, в число которой Ливия, разумеется, не входила, потому что не была рабой ; предлогом для ее отсутствия могла быть и его спартанская трапеза, которая у воинов не вызывала ничего, кроме брезгливости, и ему меньше всего хотелось, чтобы она видела их мужественные лица.
Впрочем, не воины, а войны были настоящей ахиллесовой пятой Августа. Ему пришлось возвысить Агриппу, который знал ему цену. Не исключаю даже того, что сцена бегства из спальни его дочери переодетого в женское платье любовника была подстроена им самим, чтобы, воспользовавшись случаем, выставить Агриппу в тень, когда его роль в Риме или для Рима была уже блестяще им сыграна.
 По горячим следам в циничном Риме обсуждалась и другая версия : любовник бежал в платье Августа, и желание публики очернить его дочь пришлось как нельзя более кстати для Августа ; он им воспользовался, не столько не заботясь о ней, сколько желая спасти от позора себя : то, что дозволено было Цезарю, по весьма понятной причине не простили бы ему.
Кстати говоря, возможность рождения в этом браке наследника, похожего на Агриппу больше, чем на правящего императора, наверняка не понравилась Августу, и если это и кажется странным, то только на первый взгляд : тогда Агриппа мгновенно приобрел бы покровительство Сената и фактически сместил бы Августа еще при его жизни. Мне жаль, что этого Агриппа не учел. Однако он был искренен в своих чувствах, и многие остались ему верны, что само по себе и не плохо, хотя и совершенно бесполезно для государства.
Хотя тебе, Тиберий, я мог бы высказать теперь и иную, свою, точку зрения о том, что не войн, как принято думать, боялся Август более всего, и не волны укачали его в море в первом же его морском походе. Всему этому найдется иное, и гораздо более правдоподобное объяснение. Август боялся расстаться с Римом надолго, чтобы не потерять в нем власть, как это произошло с Цезарем. Именно это сравнение подействовало на него столь головокружительно, что все с легкостью списали его слабость к Риму на морскую болезнь.
Еще несколько стремительно сгорающих на вертелах властолюбия поколений, и все будет кончено : как хотелось бы мне вновь родиться здесь, чтоб увидеть крах этой империи, поглотившей греческие реликвии, как море слизывает с побережья пустые раковины! Однако я так отчетливо представляю все это уже сейчас, что ничуть не расстроюсь, если этого не произойдет.
Рим оставляет повсюду после себя дороги. Их не так просто забросить даже из ненависти к римлянам. Они удобны для перемещения в пространстве. По ним же можно двигаться и назад во временных рамках. Это лучшая страница в истории завоеваний. Помни об этом, Тиберий. Тебе стоит перенять этот практический и первоначально случайный созидательный опыт твоих предшественников. История в этом случае не забудет твою доброту.
Думаю, у каждого, кого Рим задел за живое, остался шрам не хуже, чем на теле Сервуса :  я видел его всего лишь раз, но он врезался в мою память, как символ того, что несет с собой так называемая Римская цивилизация. Вряд ли кто-то решил бы, что столь прост ответ на вопрос, почему Сервус никогда не выступает на арене, не бьется с другими гладиаторами ; почему Август не дает ему свободу; или почему он отказывается записать его в армию вместе с другими рабами. Впрочем, у Августа к тому времени есть предлог, что Сервус уже стар. Его убили при попытке убить Августа натренированные им же гладиаторы, которым Сервус, в отличие от Августа, отказал в близости. Август известнейший интриган. Думаю, с ним к тому времени уже невозможно было жить, и Ливия лишь выполняла, или исполняла – я не удивился бы и этому – роль матроны, фактически не являясь даже матерью семейства. Однако Сервуса мне жаль гораздо больше, чем ее. Возможно, я ошибаюсь в своих чувствах, и во мне говорит лишь братское чувство к представителю того же пола, к которому принадлежу и я.
Это наводит меня на упоминание о слабости. Он не мог устоять даже на этой легкой колеснице : у него от слабости кружилась голова, которую он охотно приписал бы слабости желудка. Странно об этом говорить, однако, благодаря этому почти вымышленному недугу ему удавалось экономить на званых ужинах. Говорят, и я сам был тому свидетелем, что он мало ел, однако, малым это казалось лишь постольку, поскольку не могло помешать иным утехам, в которых еда была далеко не главным блюдом.
По этой же причине он не мог долее оставаться среди воинов. Он не мог все время предлагать себя в качестве победного трофея : он был для этого слишком слаб, как и для противоположной роли. Иного он предложить им не мог, пока не появился Сервус. Для всего остального в армии был Агриппа.
Первой его слабости, несомненно, почувствовала мать, научив его постоянно оглядываться на Рим ; и в том что он так бездумно послушался ее – тоже заключалась его слабость. Достаточно вспомнить, как он разнес по всему миру принадлежавшие ей слова о том, что никто иной, как друзья, убили Цезаря в Риме, а вовсе не враги в ратном бою.
Повторяю тебе, Тиберий : Цезарь вел гражданскую войну, центр которой всегда был в Риме ; именно туда оглядывался и Понтий Пилат, поскольку и он тоже участвовал в этой распре. Власть Рима всегда была лакомым куском для всех колоний – вопрос в том, в каком смысле они считали для себя достойным оглядываться на Рим. Чувство меры неизменно изменяло Августу, как любая из приближенных сук. Я знаю, что груб в своих метафорах, но именно таково было время Августа, которое я сейчас извлекаю из небытия.
Я счел бы также уместным добавить, что страшнее него никто не боролся за свою жизнь. Разумеется, он знал историю гибели Александра Македонского, не мог не знать. Она, да еще та, современником которой ему пришлось стать, определили методы его управления. Признаться, я рад, что мне удалось высказаться по данному поводу, хотя доискиваться природы причин, приведших Августа в то состояние, которое я счел опасным для республики, мне пришлось уже здесь, в изгнании, однако, и к этому месту я привык так же, как привык когда-то к Риму. Мой обещанный тебе ответ мог бы и тебе стоить столь же дорого, поэтому я и не торопился расстаться со своими откровениями. Теперь они могут оказаться бесполезными и не пригодятся тебе, что и к лучшему. Уберечь тебя от невзгод – такую цель я поставил себе, когда Август определил меня тебе в воспитатели. Я был в отчаянии, когда сам же спровоцировал его на ссылку, но не из-за себя самого, а из-за тебя, потому что не видел себе приемника. Тогда невольно я и задумался об этой параллели с Цезарем и представил себе воочию, каково ему было, когда вопрос наследия его начинаний встал перед ним со всей остротой. Ты, Тиберий, как и мой Рим, достался Августу, и этот произвол судьбы я никогда не считал утешительным, что бы о нем не говорили историки, ссылающиеся на летописи и хроники. Они не скупились на похвалы, это правда. Однако они же умалчивают о том, какая расправа грозила им за распространение хулы на его святейшую персону. Ссылка, в которую я попал наряду с сонмом других респектабельных лиц, это просто возможность долгожданного, хотя и весьма несвоевременного, отдыха от его безумств вроде одаривания ценными подарками, по большей части оскорбительных как для людей знатного происхождения, так и для рабов. Так, однажды, собрав под видом избранных разноплеменный тесный круг на небольшой площади, образованной перекрестком с Субару, он подарил то им всем, что они все любили – по пригоршне римской земли. Смеялся тогда только он один, и это его ничуть не смущало. Никто не смел отказаться от знаков его внимания или проигнорировать их. Он никому не прощал пренебрежительного отношения к себе, хотя каким бы циничным не был выбор его так называемых даров, он никогда не был случайным. По его расчетам все и всегда должны были видеть в них скрытый от их скудных умов тайный смысл, и никто не был вправе усомниться в его безмерной заботе о своем народе и соразмерных ей кладовых, из которых он извлекал предназначенные им сокровища.

 
- Друг мой, я примчался к тебе, едва дочитав письмо! Ты слаб, я вижу, но до чтения завещания тебе еще очень далеко, я уверен. Я слушаю тебя, Флавий, и мне кажется, что ты никогда не выезжал из Рима, а я, напротив, никогда не жил там. Все эти тени, контуры которых ты обрисовал в кромешной темноте, встают передо мной живыми, как статуи, которых солдаты Августа забрасывали на улицах камнями.
-
- Не слышу, друг мой, что ты говоришь мне в ответ.
-
- Конечно, Август выставлял новые статуи взамен поврежденным, проявляя при этом ту же кротость нрава в отношении к армии, какую Ливия неизменно проявляла в отношении к нему.
-
- Ливией звали еще и его собаку, которая одна обязана была пробовать еду, предназначавшуюся императору ; собаки умирали, и Ливией называли каждую новую из них, и земля, где они захоронены, стала называться Ливией. Я готов без устали рассказывать тебе римские анекдоты тех времен, которые ты тоже, возможно, еще помнишь.
-
- Знать я могу лишь то, что писали о нем  историки : Август предпочитал есть всухомятку, например, сухофрукты, в которых не могли раствориться яды, и такая пища в целом плохо сказалась на его пищеварении, изменив воинственной политике Рима и, возможно, ускорила его смерть. Это тот анекдот, который я стал бы рассказывать в Риме, где скармливали тиграм пришедших из Египта христиан.
- Август вначале принял их за египетских жрецов, которых патологически боялся.
- Помнишь, когда-то ты обещал мне рассказать еврейскую притчу. Ты много странствовал, ты знал их в неисчислимом множестве. Прошу тебя сейчас поделиться со мной хотя бы одной, той, что была мне обещана как завещание.
- Так вот зачем ты приехал!
- Мне кажется, сейчас пришло время выполнить обещание.
- Значит, ты пришел за своей долей, даже не зная толком, пойдет она тебе впрок или нет.
- Тебе виднее. Я сделал то, что счел нужным.
- Рим никогда не упустит своего : узнаю школу Цезаря!
- Я воин, Флавий. У меня в подчинении когорты. Что сказать мне им, простившись с тобой?
- Разумеется, ты скажешь им то, что врежется в твою память после наших с тобой разговоров. Я не тешу себя иллюзией, что ты хоть кому-то передашь дословно мои подлинные слова. Я давно понял, что не это самое главное. Напротив, зная твой характер, я уверен, что ты все переиначишь. В точности так, как сделал август, попрощавшись с Цезарем. Вспомни, он в конце концов отверг даже дочь, названную в его честь.
- Назвать дочь в честь императора : ты считаешь это намеком или плохим предзнаменованием?
- Когда-то я считал это одобрением того события, которым Август воспользовался как образцом для подражания. Однако теперь мне это безразлично. Ливия как явление стала мне гораздо интереснее, чем он сам. Не понимаю, как в римлянке могла появиться эта рабская кровь. Кто-то, несомненно, должен был послужить ей примером. При всем том ей удалось провести Августа настолько, что он даже не усомнился в пристойности женитьбы фактически на рабыне, из снисхождения одолженной ему Марком.
- По-твоему, она коварна? И хуже Скрибонии?
- С последней трудно сравниться : другой возраст, другая жизнь ; я не в праве ее осуждать, похоже, с ней Август стал бы Цезарем, но он, как я уже говорил, был крайне малодушен. Впрочем, тут мы вступаем в сферы чувств, где мораль, понятия добра и зла утрачивают всякий смысл. Однако я всегда полагал, что и у чувств есть природа. Я изучал ее, но не могу сказать, что успешно. В своих рассуждениях я дошел до того, что философы стали путать меня с Филистионом, танцором пантомимы, гораздо более молодым, чем я ; тонко уловив созвучие в наших именах ; и именно его приемам посвятил я последние свои занятия, однако, под другим именем : прибегнув к помощи своего пропавшего без вести друга и, возможно, уже погибшего от той же немилосердной власти, которая лишила меня и твоего общества.
- Это было давно, насколько я помню. Христианство же – новое явление римской реальности.
- В той притче, которую я не торопился рассказать тебе, речь тоже идет о чувствах.
- Боишься, что ее тоже кто-нибудь осмелится высмеять?
- Бояться – это теперь не мой удел. Я ухожу туда, где вечный покой, если верить Христу. Однако я помню тигров на арене амфитеатра. Христиане подорвали власть Августа тем, что отказались сражаться, смешно сказать, наравне с гладиаторами. Эта истине не укладывается в понятия ни одного из известных мне философских направлений : христиане заняли позиции самого Августа, ведь он тоже избегал войн, хотя и делал вид, что воюет. Христиане же, напротив, вступили в бой с Римом, хотя сделали вид, что они против кровопролития. Никогда прежде, уверяю тебя, Тиберий, Рим не видел столько крови и слез. Ни один гладиатор не был так оплакан. Август и представить не мог, что Рим не останется равнодушным к этим, подчас почти столь же тщедушным ьелам, как и его собственное. Я просто уверен, что если бы не Август, христианство как религия не могло бы состояться. Это не простое совпадение, а злой рок для истории Рима.
- Но это еже не притча.
- Я уже почти забыл ее. Знаешь, мне нужно время, чтобы настроиться на этот стиль, который я в свое время сделал достоянием своих эпиграмм.
- Мне говорили, ты высмеивал всех и потерял всех своих друзей.
- Дружба : среди философов ее нет. Это мир идей, которыми обмениваются как ходовыми товарами. Друзья же склонным понимать друг друга без слов. Это поистине разрушительное для философии состояние. Благодаря нам язык Рима сохранится дольше самой империи. И я, вообще говоря, втайне горжусь, что окажусь отчасти причастным к этому, хотя и чувствую, какая гордыня заставляет меня произносить подобное. Однако и я тоже – сын своего времени, и меня, видимо, изуродовал своими страстишками Август.
- Ты говоришь со мной о крахе Рима? За этим ты звал меня?
- Не совсем.
- Тебе хотелось отомстить Риму за эту ссылку?
- Это хотелось бы всем ссыльным, даже Овидию, не то что Понтию Пилату!
- Скажу иначе. Ищешь ли ты мести Риму в моем лице, Флавий? Если так, я должен буду немедленно оставить тебя в надежных руках и уехать. У меня много дел, думаю, ты и сам это знаешь. Такими недовольными Август засорил все претории.
- Признайся мне, Тиберий, ты хоть раз пытался представить себе картину, в которой Понтий Пилат разговаривает с Христом, как мы с тобой, например? Или как Август разговаривал с учителем своей частной гладиаторской школы, оставшись с ним с глазу на глаз, видя перед собой человека, многократно превосходящего его своей силой, считавшейся в Риме добродетелью? Как ты себе представляешь их отношения? Я лишь однажды, когда служил писарем, стал свидетелем, как раб добивался у Августа за оказанные услуги, в подробности которых ни один из них не счел нужным вдаваться, обещанной ему императором приставки к имени, которая уравняла бы его с римскими. Думаю, дуэт Понтия Пилата и Христа выглядел примерно так же. Рим везде одинаков, иначе бы он не научился строить дороги.
- Это начало притчи?
- Да. Это вступление к ней. Для тех, кто успеет забыть, каким в действительности прямолинейным был римский мир. Христос мог быть спасен, так называется моя притча, хотя я и назвал ее Еврейской, из пустого озорства!
- Не верю!
- И правильно делаешь. Тогда мне казалось, что только евреи могут сами переделывать свои мифы, и раз я оказался к тому приспособлен, значит, я тоже чувствовал себя евреем. Смешно даже говорить об этом. Но представь себе, как огромен был в мое время римский мир! Сколько возможностей открывалось перед каждым, кто имел дерзновение!
- Такое объяснение гораздо больше похоже на тебя, каким я тебя помню, хотя я был тогда почти ребенком.
- Знаешь ли  ты, что именно эта притча послужила и поводом, и причиной к моей ссылке?
- Нет. Об этом мне слышать не приходилось. Тем интереснее мне было бы узнать, наконец, этот скандальный сюжет.
- Знаешь, все начиналось, как шалость, достойная разве что участника пирушки на Сабуру, облаянного сторожевыми псами из ворот выходящих на эту улицу домов. Однако я к тому времени уже вышел из возраста, пригодного для службы в армии Святейшего. Слушай тетерь, если хочешь, но не забывай о моем происхождении, чтобы услышанное не сильно шокировало тебя :
Рим не хотел признавать его. Он был несчастлив в личной жизни. Тот, что принес нам духовное знание о плотском мире. В Риме это считалось пороком. Об этом не принято говорить, ведь он же был богом : богом-сыном, и семья у него была такая – бог-отец. В Риме редко встретишь нечто подобное. Если случается отсутствующей родительница, то отец, как правило, ищет ей замену. С не всегда почетной ролью. Однако никто не смеет ставить ему в вину его горе. Такого отца греки могли бы назвать проклятым. Не удивительно, что тем же проклятием был покрыт, чуть не оговорился, запятнан, и его приемный сын. После истории с Цезарем в таких случаях Риму, прежде всего, мерещился Брут, тогда же, видимо, безнадежно оболганный.
Новая вера учит нас тому, что бог-сын и бог-отец одно целое, то есть, одно и то же. Вот он, инцест как протест, изначально заложенный в библейском тексте. Рим  мог был равнодушен к первому, но никак не ко втором. Он не хотел признавать Христа именно по этой причине. С этой точки зрения Христос и не мог быть спасен. Поборники мужской любви не дадут нам соврать, если мы скажем, что ни одна из женщин не могла возлюбить его более, чем любил его его настоящий отец. Далее мы должны были бы усомниться в том, что тот же субъект мог с точно такой же силой возлюбить и приемного отца. Однако если он решился доверить ему своего единственного сына, то ничем иным этот акт передачи легитимных с точки зрения Рима прав не мог более объясняться.
Ни одна женщина не хотела взять его в мужья. Это могло означать, например, что он не представлялся им привлекательным. Однако куда более вероятным нам кажется то, что он едва ли выделял их из толпы следовавших за ним лиц. Он был слеп к их красоте. Бог-отец любил его настолько, что таким образом защитил его от плотских мук. Приготовив к другим, куда более чудовищным. В Гефсиманском саду Христос, возможно, просил восстановить это утраченное им при рождении равновесие, заменив одну казнь другой. Однако бог-отец остался непреклонен к его словам. Что уж было ожидать после этого от Понтия Пилата в его отдаленной претории!
Однако, представим себе и то, что ни одна из женщин, даже увидев его распятым на кресте, не решилась броситься в ноги к палачам, чтобы просить и умолять их, Христа ради, спасти его жизнь ценой своего брака с предполагаемым преступником Рима. Если учесть, что впоследствии все присутствовавшие на этой казни все равно погибли, чтобы не выдать его палачей, то поступок этот в ретроспективе не представляется нам таким уж безумным. Однако эта приверженность живой массе. Невыделенный желанием объект любовной страсти. И спасение в любви земной становится невозможно.
 
- Вот такая ерунда распространялась моими поборниками в виде памфлетов. Ими упивались после пирушек. Мне было приятно узнать, что автора, то есть, меня принимают за человека гораздо более молодого, чем я был на самом деле. Заметь, нигде ни тени не падало на личность Августа. Теперь только мне пришло на ум, что именно эта незаинтересованность в нем как во властелине умов и взбесила его. К нападкам на веру, которой не придерживался сам, он бы остался равнодушным. Хотя не исключено, что тогда уже его политические интересы сместились в другую сторону, о чем судить из моей ссылки мне не представлялось возможным. Честно говоря, меня это никогда не интересовало. Все, что влекло меня в жизни – это логически выстроенные концепции, каковыми были и все римские теории. Я бросил в свое время все ради них, даже Грецию, где мог бы жить до сих пор в полной безопасности и в полном довольстве. Вступив в Рим, я сжег себе все пути к отступлению. Я, как и Юлий, перешел свой Рубикон. Тогда только я начал вести записи. Они множились, и враги мои отсылали их, пользуясь случаем, Августу. Думаю, он ни разу не удосужился даже просмотреть их, приняв за очередные просьбы о помиловании, отправляемые изгнанниками в огромном количестве. Наверное, ему нравилась эта односторонняя перепискам с ним рабов его империи. В противном случае он мог бы сослать меня еще дальше, хотя и эта местность представлялась мне в то время самым концом света.
-
- Я был наивен. Но искренен. Сейчас я записал бы все иначе. Примерно так, как пытался рассказать тебе.
- Я сейчас прочитаю тебе то, что записал в нашу прошлую с тобой встречу.
- Разве мои записи не пропали?
- Я сохранил все без изменений, с твоими комментариями на полях, но если ты хочешь внести где-то правку, останови меня, и я все сделаю по твоему желанию.
- Подобной заботы никто обо мне не проявлял…
- Помнишь, тебе хотелось переделать твои мемуары в пьесу для императорского театра : так что сейчас самое время принять, наконец, окончательное решение. Ты обещал сказать мне, Сервус – это ведь вымышленный персонаж, правда?
- Во времена Августа, друг мой, вымыслу не было среди нас места : жизнь в Риме была очень дорога. Нам приходилось перебиваться. Серв, германец, был исключением из этих правил, потому что умел ценить свои.
- Значит ли это, что он был вашим идеалом? Если он жил, как я понял, лучше вас, то, возможно…
- Прекрати! Никто не стал бы в Риме завидовать рабу, даже беднейший из философов-эмигрантов, каким я был до поры до времени. У всех, кроме рабов, был в Риме шанс.
- Однако ты оказался в изгнании.
- Я уцелел. Закончил свой труд. Увидел тебя во цвете твоих сил. Значит, мне выпал шанс, о котором не многие могли мечтать.
- Одно дело – Рим, другое – все остальное.
- Вижу, ты занял то место, на котором мало кто не теряет рассудок. Будь осторожен. Прочти мне то, что обещал, и если я не дождусь, когда ты закончишь, и мой конец придет раньше, чем конец моего романа : не останавливайся, сделай милость. Просто продолжай читать, как будто ничего не произошло : не обращай внимания – стиль решает все, и если он тебе нравится – моя жизнь прошла не напрасно.


...продолжение следует...