Дети радуги Главы 1-4

Юрий Гельман
ЮРИЙ ГЕЛЬМАН

ДЕТИ РАДУГИ

                Моему сыну Михаилу посвящается

                “Когда человек не знает, к какой пристани он    
                держит путь, для него ни один ветер не будет         
                попутным”.
                Сенека

ПРОЛОГ

– Папа, хочешь, я расскажу тебе сон, который приснился мне сегодня?

–Ну, расскажи.

– Мне приснился необыкновенный город!

– Какой город?

– Он был очень похож на наш.

– И что было в нем?

– Улицы, площади, скверы, дома, фонтаны, стадионы, парки, дворцы – все, как у нас.

– И светофоры на перекрестках?

– Да, и светофоры.

– И магазины?

– И магазины.

– А кинотеатры?

– Такие же, как у нас.

– И школы?

– Да, и школы.

– И такси?

– И такси.

– И трамваи?

– И трамваи.

– И та вечная лужа после каждого дождя на пересечении Продольной и Поперечной?

– И лужа.

– И люди?

– Да, и люди.

– Но что же тогда в этом городе было необыкновенного? Чем-то он все-таки отличался от нашего?

– Да, папа.

– Чем же?

– Дело в том, что меня в этом городе узнавали все, а я – никого…

ГЛАВА 1

“Их было три тысячи пятьсот человек. Они растянулись по фронту на четверть мили. Это были люди-гиганты на конях-исполинах. Их было двадцать шесть эскадронов, а в тылу за ними, как подкрепление, стояли: дивизия Лефевра-Денуэта, сто шесть отборных кавалеристов, гвардейские егеря – тысяча сто девяносто семь человек и гвардейские уланы – восемьсот семьдесят пик. У них были каски без султанов и кованые кирасы, седельные пистолеты в кобурах и кавалерийские сабли. Утром вся армия любовалась ими, когда они в девять часов, под звуки рожков и гром оркестров, игравших “Будем на страже”, появились сомкнутой колонной, с одной батареей во фланге, с другой в центре и, развернувшись в две шеренги между женапским шоссе и Фришмоном, заняли свое боевое место в этой могучей, столь искусно задуманной Наполеоном второй линии, которая, сосредоточив на левом своем конце кирасир Келлермана, а на правом – кирасир Мило, обладала, так сказать, двумя железными крылами”.

– Слышь, Сапог, кончай, в натуре, нудить! – послышался из дальнего угла растяжный голос Зебры, невысокого, худощавого и чаще всего злобного мужичка лет тридцати с небольшим. – Достал уже своими железными крыльями!

– Крылами, – спокойно поправил рассказчик.

– Один фуй! – ответил Зебра. – Ты что, думаешь, твоя туфта кому-нибудь в кайф?

– Так, я что-то не понял! – вступил в перепалку Рукавишников. – Всем, значит, нравится, а тебе одному – нет. Так, что ли? Ты у нас особенный?

– А ты спроси, спроси у всех! – неожиданно взбрыкнул Зебра, вставая и вращая головой, будто ища поддержки. – На самом-то деле – как? Ну, что умер?

– Я молчу, потому что думаю: как тебе подоходчивей объяснить, – совершенно спокойно ответил Рукавишников. – Ты ведь простых, человеческих слов у нас не понимаешь.

– Не понимаю.

– Вот, не понимаешь, – продолжал Рукавишников, поднимаясь со своей койки и вырастая в проходе огромной фигурой. Затем он, не спеша, направился в угол барака, где  полувоинственно и вместе с тем полутрусливо стоял Зебра.

Он подошел вплотную к нему, одной рукой облокотился о нары второго яруса, другой уперся себе в пояс. Глаза Зебры заметались, похолодели.

– Ну, так что? – спросил Рукавишников, будто в последний раз, будто еще давая Зебре шанс оправдаться или смириться.

– Эй, Рука, кончай бузу! Сядь на место. – Голос Исподина прохрипел тихо, но властно. – Зебра больше не будет. Так я говорю?

– Так, – примирительно согласился Зебра и осторожно сел, косясь на Рукавишникова.

– Профессор уши нам не шлифует, это точно, – продолжал Исподин. – Я про эти дела сам когда-то читал…

– Неужели читал? – вдруг спросил Зебра, снова оживившись. – У вас же на цинте годов больше, чем на воле.

– А ты, Зебра, мои года не считай! И порожняк не гони. На зоне тоже библиотеки имеются, усек? Или ты не знал? Или ты цыпленок, а?

Зебра затих. Он быстро понял, что уж если сам пахан за Профессора вступился, если его, Федю Конкина, человека со второй ходкой, малолеткой неопытным обозвал, – то делать нечего, нужно подчиниться и молчать. Видать, сильно в жилу Исподину – байки профессорские. А что, пусть себе травит. Все ж таки развлечение какое-то.

Рукавишников, скрипя половицами, неторопливо вернулся на свое место, грузно сел и, лениво вращая сжатыми кулаками, будто разминая запястья, повернулся к Сапожникову.

– Продолжайте, Алексей Николаевич, – сказал он. – Что там дальше было?

– Может, в другой раз? – как-то нерешительно спросил Сапожников, посматривая по сторонам.

– А что так? Валентин Петрович разрешает, вы сами слышали.

– Да как-то настроение уже не то… – ответил Сапожников, глядя не на соседа по бараку, а на пахана.

– Ну, как знаете, – сказал Рукавишников, оглядываясь.

– И то, правда, ребята, – кашлянул Исподин и добавил своим негромким, но железобетонным голосом: – Пора ухо давить, завтра день тяжелый предстоит. Воробей, кто там дежурный? Пусть свет потушит.

– Зима дежурит, – отозвался Воробей.

Зимченко безмолвно поднялся и нажал клавишу выключателя у входа. В один миг кромешная темнота воцарилась в бараке – для кого зловещая, для кого привычная и потому спокойная. И лишь спустя несколько минут в маленькое окошко, заштрихованное толстыми прутьями решетки, пробился далекий свет почти полной луны, взошедшей с другой стороны черного, приземистого здания. Только к утру она завершит свой поход по звенящему январскому небосводу и заглянет в это окошко своим прощальным бледно-желтым светом. Через шесть с половиной часов это случится, не раньше.

А пока наступала очередная ночь в безжалостно морозной Сибири, где в одной из самых глухих точек притаилось ИТУ № … И люди в этом ИТУ тоже хотели спать, как и все остальные в огромной, почти бескрайней стране – рабочие и банкиры, учителя и врачи, бизнесмены и нищие, спортсмены и болельщики, артисты и студенты – все, кто по воле судьбы жил на этой территории и вынужден был приспосабливаться к ее законам, к ее климату и к ее бесчисленным часовым поясам.

И которую уже ночь начинал Сапожников с размышлений. Все не мог привыкнуть к этой отнюдь не курортной обстановке. Поначалу, два года назад, просто боялся каких-то зоновских провокаций, о которых много слышал, но над которыми всегда посмеивался – там, на воле. А вот, глядишь, и самому пришлось в этом пекле оказаться. Кто бы мог подумать! Воистину – от тюрьмы и от сумы…

Он повернулся на правый бок, устроив шелестящую, набитую соломой подушку между плечом и щекой, закрыл глаза. Сна не было. Он хорошо уже знал, что первым захрапит пахан – Валентин Петрович Исподин, человек старой закалки, с правильным пониманием жизни, ее нюансов и тонкостей. Пусть и рецидивист – но как же с ним было интересно беседовать! Он родился сразу после войны, голод помнил, похороны Сталина помнил – по-детски, но все-таки помнил. И еще – какой подъем народного духа был в те годы, энтузиазм новостроек, когда страну поднимали из руин, города отстраивали по новой. И при том карточную систему отменяли, цены снижали практически на все. Вот и выходило: то, что учитель истории Сапожников знал, в основном, из книг, рассказывал ему Исподин из своей жизни – негромко и ненавязчиво, но с доступностью невероятной. “А знаешь, почему все так было, а теперь навыворот? – спросил однажды Валентин Петрович и, не дожидаясь реплики Сапожникова, сам ответил. – Потому что у людей, у всей страны – идея была. А теперь – что? Идею отняли и растоптали, на прошлое, на заслуги ветеранов –  насрали, а людей в быдло превратили. Теперь каждый – сам за себя…”

Вторым Зима уснет, Зимченко Григорий Иванович, водитель автобуса из Тулы. Крепкий такой мужик, широкоплечий. И спокойный – как удав. Похожая история у него случилась с его, Сапожникова, собственной, да не совсем похожая. “Он пешехода задавил, что случайно на дорогу выскочил, а я… – думал Алексей. – Ему все-таки легче со своим раскаянием жить, чем мне – со своей болью”.

– Опять не спится? – тихо спросил Рукавишников. Он давно выбрал себе место рядом с местом Сапожникова. – Перестаньте, все будет хорошо. Я чутко сплю, если что – услышу.

– Да я не боюсь вовсе, – ответил Алексей. – Мне теперь бояться нечего, тем более, за жизнь свою никчемную. Просто…никак от воспоминаний избавиться не могу… Прилипчивая это зараза – воспоминания.

– Знаете, Алексей Николаевич, я тоже, – почти шепотом сказал Рукавишников и придвинулся ближе. – Скоро трюльник исполнится, как я сел, а все никак. Снится мне все, как было… Почти каждую ночь, представляете? Как настоящее кино какое-то. Даже цветное будто…

– Да ты что! – Сапожников повернулся к нему. – Не думал я, Игорек, что ты такой впечатлительный.

– Еще какой! Вы что думаете, если я качок бывший, то у меня нервов нет?

– Почему? Я так не думал.

– А я как раз думал. Надеялся, что на зоне мне память подлечат, выбьют из головы весь этот бред. Ну, не в прямом смысле, конечно. И что же? Ни фига! Нет, днем-то все в порядке: мы ведь работаем, чем-то заняты постоянно. А ночью, стОит мне заснуть, тут же – все, как наяву: как я вошел, как ее с этим козлом увидел, как потом его…

– Прости меня, Игорь, но я считаю, что ты поступил несправедливо. Он-то был при чем, тот чудак? Поговорку знаешь: сучка не захочет, кобель не вскочит? Ты прости, конечно, что я так говорю.

– Ничего, нормально вы все говорите, по-человечески. Так что, по-вашему, мне не его, а ее надо было мочить? – Рукавишников привстал на локте, его лицо бледным пятном маячило в темноте. – Я ж ее на руках носил!

– Да нет, зачем мочить? – спросил Алексей. – Разве это выход? Ты что, на самом деле считаешь, что совершил геройский поступок? Развязал ситуацию? Гораздо мужественнее было просто уйти – в сторону, навсегда. И не мучить себя и ее. Женщина, однажды вкусившая запретный плод, непременно изыщет возможность повторить свой опыт. Да и не только женщина – это вообще человеческой природе свойственно. И заметь, не я это придумал, и не сейчас. Тому примеров – тьма целая. А знаешь, французский писатель Ромен Роллан сказал однажды, что тело – это меньшее, что может женщина дать мужчине. Ты понимаешь, о чем речь?

– Как-как он сказал? Тело – меньшее… Гм, интересно.

– А ты как думал, Игорек? Вот ты качался сколько лет – пять или шесть? – тело свое почти до совершенства довел, на Арнольда стал похож. Рельеф там у тебя, то да се. А для чего это все было, а? Вот, подумай и скажи.

– Ну, не знаю. Для себя…

– Для самолюбования, что ли? Или для того, чтобы девчонки штабелями перед тобой падали и кипятком ссали?

– Ну, и это тоже… – усмехнулся Рукавишников.

– Вот! Для тебя культ тела всегда на первом месте был. Разве не так? А вместе с ним – и культ телесных удовольствий. Может быть, я несколько упрощаю. Тут не все так напрямую связано, однако смысл ты должен понять. И все же прав я, или нет – говори?

– Пожалуй… – слегка смутился Рукавишников. – А как должно быть, по-вашему?

– А, по-моему, на первом месте культ духовности должен стоять. Во все времена и для всех народов на земле. Культ разума и всеобщей терпимости. Согласен?

– Пожалуй, – повторил Рукавишников и снова лег, подложив свои огромные ладони под голову.

– А вот я… – вздохнул Сапожников. – Знаешь, Игорь, какое у меня с Наташей единение было! Мы тринадцать лет вместе прожили – а как один сплошной, длинный день понимания и близости. Я однажды в дневнике своем записал: “Мыслить и общаться с помощью языка – выдающаяся привилегия человека. Но понимать друг друга без слов – привилегия истинно любящих людей”. Мы действительно без слов друг друга понимали, и Аленка наша в атмосфере любви и радости жила, с самого рождения и… Разве я виноват, что тот дурак на встречную полосу выскочил? Я ведь, от столкновения уходя, руль вправо повернул, а машину на скользкой трассе просто боком развернуло, вот моих девочек и… Лучше бы уж я на таран шел, как Талалихин – они бы живы остались…

– Не надо казнить себя! – отозвался Рукавишников. – Ничего вернуть нельзя. К великому сожалению, это так. И то, что тот мудак сыном генерала оказался – тоже судьба. Ваша, судьба, Алексей Николаевич. Значит, так тому и быть, от судьбы не уйдешь.

– А ты фаталист.

Рукавишников помолчал. Потом спросил с какой-то плохо скрываемой робостью:

– А вы, правда, весь роман наизусть знаете?

– Знаю.

– А как это можно – такую большую книгу выучить? Там страниц пятьсот, наверное?

– Больше тысячи.

– Ни фига себе!

– Гм, понимаешь, – с теплотой ответил Алексей, в душе благодаря Игоря за то, что тот сменил тему разговора, – Гюго всегда был моим любимым писателем. Еще с детства, вернее, с юности, когда я взахлеб перечитал все его романы. И “Отверженные” среди них – самый любимый. Я даже не знаю, как получилось, что мне удалось запомнить его наизусть.

– Это, конечно, супер! Какая же там уймища текста! – воскликнул Игорь.

– Текст, мой друг, это слова современных эстрадных песен, в которых, к сожалению, уже давно нет поэзии, – сказал Алексей. – А Гюго – это великая классическая проза, это полотно, сотканное из грандиозных мыслей и не менее грандиозных чувств.

Наступила пауза. Рукавишников обдумывал слова Алексея Николаевича, к которому привязался с первых дней знакомства, и теперь считал чуть ли не своим духовным учителем. Он был на десять лет младше Сапожникова, и понимал, что между ними лежит не только пропасть этих лет, но и пропасть знаний, которые в свое время ускользнули от него, Игоря, и которые теперь, общаясь с этим человеком, можно было хоть частично восполнить.

– Давай спать, – вдруг сказал Сапожников, прерывая раздумья Игоря. – Завтра новую делянку начинать будем, так что отдохнуть нужно. Ты видел в субботу, когда мы подходили, какие там сосны?

– Да, – согласился Рукавишников, – надо выспаться. А вы не бойтесь, Зебра ночью не сунется.

– А я и не боюсь. Уже действительно ничего не боюсь… – тихо ответил Алексей, поворачиваясь на другой бок.

 ***

– Эй, Сапог! Уснул, что ли? Давай, бля, сучья оттаскивай! – Голос Зебры вместе с крендельками пара вылетел из его рта. – Я что, ждать тебя буду?

– Хавало закрой! – рявкнул  на Зебру Игорь. – Не видишь, человеку мысль в голову пришла!

– Пусть ее себе в жопу засунет, эту мысль, – огрызнулся Зебра. – Развели тут клуб знатоков. Работают здесь, а не дрочат!

– Погоди! Тебе что, больше всех надо? – Неторопливо ступая, Рукавишников подошел ближе. Сухой снег жалобно скрипел под его тяжелыми валенками. – С каких это пор ты начал очко рвать?

– Да меня достает просто, как этот твой Профессор нашпигованный шлангом прикидывается, – спокойнее ответил Зебра, хорошо понимая, что ссориться с Игорем ему ни к чему. – Ну, покурим, что ли? И вправду, работа не фуй, стояла и стоять будет.

– То-то же, – сказал Рукавишников. – Кури. Я сам уберу, без него. Пусть человек пишет. А ты, вместо того, чтобы наезжать, гордиться должен, что знаком с ним. Потом детям своим рассказывать будешь. Если сделаешь их когда-нибудь.

– А что? Сделаю, – примирительно ответил Зебра. – Вот откинусь, завяжу с прежней жизнью и семью заведу. Не веришь? Да у меня и невеста есть. Ну, почти невеста. С нашего дома она, Валей зовут.

Не слушая мечтательных обещаний Зебры, Игорь шагнул к огромному белому стволу, сваленному пару часов назад и уже оголенному, – чтобы оттащить в сторону обрубленные ветки. Алексей тем временем, присев на пенек, что-то медленно выводил в маленьком блокноте карандашом. Эти нехитрые письменные принадлежности всегда находились при нем. Он доставал блокнот из внутреннего кармана телогрейки, и на страничках размером чуть ли не со спичечный коробок время от времени появлялись рожденные мозгом и одиночеством мысли. Его мысли, которые никто – ни Зебра, ни пахан, если бы даже захотел, ни контролер ИТУ – никогда бы не смогли у него отобрать.

На холоде – Алексей давно заметил – думалось как-то легче, зато писалось намного тяжелей. И карандаш оставался единственным орудием для выражения этих мыслей, поскольку, в отличие от шариковой ручки, никогда не замерзал.

 И, странное дело, многие – что там многие, все, кто его здесь окружал, – почему-то старались в подобные минуты вдохновения не мешать Сапожникову. Они продолжали делать свою работу, будто не замечая того, что один из товарищей, один из членов бригады в данный момент не выкладывается на все сто, как они сами. Что ж, ему дано другое – скрюченными и посиневшими от мороза пальцами писать в блокноте какие-то мудреные слова, а потом, вечером, читать им, своим соратникам по лесоповалу, огромный по размерам роман французского писателя. Читать наизусть, читать так, что у многих от слов Профессора захватывало дух. За это они и назвали его Профессором, хотя Алексей Николаевич Сапожников до зоны работал всего-навсего учителем истории в одной из московских школ. Давно это было, кажется, целую вечность назад…

Они вкалывали по шесть дней в неделю. И от светла – до светла. И в любую погоду. И не роптали. В ИТУ №… почти каждый понимал, что самоотверженным трудом “на благо Родины”, как это когда-то называлось, можно хотя бы частично искупить свою вину. Перед кем, правда?

И еще они понимали, что здесь – в Читинской области, неподалеку от почерневшего от многолетних дождей поселка со знаковым названием “Тупик” – они уже не отдельно взятые преступники, случайным образом заброшенные сюда судьбой. И даже не бригада лесорубов, которой во что бы то ни стало нужно дать стране план по лесозаготовке. Они – семья, настоящая семья, пусть не всегда дружная, пусть со своими трениями и вывертами, но все-таки семья. Потому что здесь, на лесосеке, в тридцатиградусный мороз, никто не мог пожалеть тебя, никто не мог поддержать тебя так, как твой родной брат – сосед по бараку, тот, кому завтра, быть может, тоже понадобится помощь. Твоя помощь.

А Сапожников все писал. Согнутая его фигура серела среди белесой просеки. Он отошел в сторону, чтобы никому не мешать, и просто присел на пень. Огромный пень – как постамент. “Господи! – подумалось ему в тот миг. – Сколько десятилетий стояло здесь это дерево, пока не пришли мы? Десятилетий тишины и покоя”.

…Их привозили сюда каждый день после завтрака, часам к восьми. На стареньком “воронке”, ветеране ГУЛАГа, перекрашенном, наверное, уже стократно – на этот раз в ядовито-зеленый цвет. По асфальтированной трассе он бы, пожалуй, мог выдать крейсерскую скорость под восемьдесят, но в тайге – кому это было нужно? Сейчас, в январе, дороги в лесу были самыми лучшими – твердыми, накатанными. И “Газон”, бодренько урча и неторопливо переваливаясь с амортизатора на другой, ежедневно совершал два рейса по зимнику – несколько километров туда, столько же – обратно. Четырнадцать заключенных и трое охранников с автоматами размещались в специально оборудованном кузове, еще один охранник сидел в кабине с водителем, вольнонаемным Мишкой Дымо. Под левым бортом, ближе к кабине, специальными хомутами крепили солдатские термосы с будущим обедом – кормили прямо на рабочем месте, у сторожки, куда после полусмены стекались все члены бригады.

А в течение этих самых нескольких часов, да и в течение следующих после обеда – до самого окончания работы – в сторожке, срубленной из местного материала, грелись чаем, но чаще напитками покрепче, те самые четверо охранников да водитель. Мишка время от времени, правда, выходил из теплой избушки – прогреть движок “Газона”. Тоже ведь риск – что как не заведется? Ночевать здесь, а не в лагере – гибель верная. Причем, для всех.

За работой заключенных, по сути, никто и не следил – мороз сумасшедший, кругом дикая тайга, до ближайшего человеческого жилья километров с восемнадцать будет – не сбегут. И действительно, не бежали. Никто и никогда. Почти никогда. Летом – потому что топи кругом, да и медведей, хозяев местных, водилось тут не меряно. Впрочем, летом на лесоповале и не работал никто – добраться до просеки по бездорожью было невозможно. Да и сезон лесорубы во всей огромной стране – не зависимо, зона это или гражданка – начинали, как правило, пятнадцатого октября, а заканчивали пятнадцатого мая.

А зимой не бежали – потому что дурных не было: в лагере хоть кормили, да тепло какое-то было, а в тайге – далеко ты уйдешь в мороз за тридцать, да еще когда голодные волки повсюду шастают? И потом, куда бежать? Объявят операцию “Кольцо” и в два счета найдут – не живого, так уж мертвого точно. И, если живого, то нового срока не избежать – в прибавку к старому.

Правда, недели две назад, все же попробовал один. Себе на уме был человек – давно замечали. Ни с кем особо не общался, не то, что корешевал. И стажу у него было всего-то с год, и того не набралось. О чем думал, на что рассчитывал? Его искать даже не стали – Ерохина или Самохина – не вспомнить фамилии уже. К жилью сам не вышел, стало быть, в тайге себе могилу нашел. Стало быть, судьба такая – ни с людьми, ни без людей. Поговорили о побеге этом бездумном, диком, дней несколько – да и забыли все.

Так и жили – шесть дней работали, в воскресенье отдыхали. Валили сосну, лиственницу, березу – все, что в квартал попадало. Лиственницу, как водилось, оставляли сперва на делянке, обходили – для нее особая заточка пил нужна была. Вот уже после всего, когда делянка оставалась практически голой – тогда и до лиственницы очередь доходила.

Давно были поделены на бригады, а бригады на пары: кто с кем и чем занимается. Одни подрубывают, другие валят, третьи суки да ветки удаляют, четвертые на трелевке заняты. Трактор тоже имелся – стальной конь, ровесник покорения целины, но труженик верный и надежный, как вся советская техника, построенная в стране, переполненной в свое время энтузиазмом и стремлением к лучшей жизни.

На трактор посадили Зимченко, водителя со стажем. Он раньше людей возил, правда, на автобусе, по тульским пригородным маршрутам, а теперь бревна – не велика разница, посчитали в начальстве. Чекеровщиками, то есть, зацепщиками на трелевку определили Зебру и Витьку Балуева из третьего барака. Впрочем, у Зебры тоже имя-отчество имелось – Конкин Федор Николаевич, квартирный вор из Рыбинска, который однажды облажался, и пришлось ему соседку, что в пустую квартиру пришла цветы поливать – вазой по голове ударить. Хорошо, что не насмерть, а то бы ему на зоне полжизни куковать пришлось. А так – по-божески, как он сам говорил неоднократно.

Подрубкой занимались двое мужиков тоже из третьего барака – угрюмых и молчаливых, впрочем, незлобных, как и все от сохи взятые. Лёликом и Боликом они были для всех. На самом деле Леней и Борисом их звали, но не обижались ребята на прозвища. А зачем? Наблюдать за ними – что кино смотреть немое. Идут впереди молча, по пояс в снегу – как ледоколы путь прокладывают. Снег фанерными лопатами отбросят на метр вокруг ствола, так, чтобы вальщику подходить удобнее было. Подрубят каждый свое дерево, да еще чуть ли не наперегонки, а затем неторопливо дальше идут. Топорами, что и говорить, махали они справно – не придерешься.

За ними следом шли Воробей, по имени Станислав, парень, годами почти до тридцати дотянувший, а ума, по общему мнению, не наживший, и Петька Ушумов – бурят с лунообразным лицом, человек почти местный, как все давно считали. История его осуждения была известна всему ИТУ, и хоть и являлась по-настоящему анекдотической, но вызывала сочувствие. Ушумов этот, Петр Петрович, тридцати восьми лет, охотник бравый, специалист по пушнине, оказывается, геолога пьяного завалил. “А пусть не лезет к моей жене в следующий раз!” – сказал он на суде. И то, что тому Казанове из Омска следующего раза уже не видать было, – мало беспокоило Петра Петровича. Он твердо знал, что поступил бы точно так и во второй раз, и в третий. Уж больно жену любил, и стерпеть оскорблений был не в силах.

Эти двое – Станислав и Ушумов – подрубленные деревья как раз и валили. В одну сторону – вдоль просеки, комлем на выезд, как и положено было – чтобы трелевать легче. С бензопилой обращаться Воробея Ушумов быстро научил – тот и хотел учиться, поскольку проще это было, чем, скажем суки рубить или чекер набрасывать. А тут что – подрезал правильно, гидроклин вставил – вот ствол содрогнулся чуток, да и пошел кроной шуршать – замедленно так, величественно. Только отскочи вовремя, чтобы не задело.

За вальщиками следом, через расстояние определенное, шли сучкорубы – Рука и Профессор. Качку Рукавишникову топориком помахать было – что гантелей поиграть, да и наловчился он за пару зим так, что любо-дорого смотреть. Учителю истории из московской школы было несравнимо труднее, но Алексей Николаевич не роптал, старался изо всех сил. Хотя и понимал, что львиную долю работы выполняет за него Игорь. Совестно ему было порой до глубины души, что так все неправильно, не по-товарищески обстоит. И все равно не мог остановиться – приходили в голову слова, складывались в какие-то фразы, тогда бросал он топор, где попало, и садился эти слова записывать. Для чего? Кому, кроме него, это было нужно? Однако не обижали Профессора – то ли жалели, как самого слабого, то ли действительно уважали.

И вдруг однажды подумалось Алексею, что из этих его блокнотиков (пятый почти уже заканчивался) книгу целую можно было бы составить: про житье-бытье таких вот, как он сам, людей – заброшенных волею судьбы в подобную глухомань. Книгу откровенную и честную, о том, что не “исправляло” ИТУ, а, по большому счету, калечило судьбы. И еще о том, что понятиям чести и достоинства – не в Государственной Думе учиться надо было, а здесь, именно здесь, где каждый нерв постоянно оголен до предела, где любой человек – как на ладони светился. Только вот кто эту книгу издавать возьмется?..

– Эй, Зебра! – крикнул тем временем Игорь. – Буди Зимченко, давай чекер готовь! У меня всё!

– Лады! – отозвался Конкин. Он оглянулся, позвал напарника. ¬– Давай, Витек!

Балуев молча махнул рукой, потянул в корме трактора за какой-то рычаг. Съехала со скрипом на грязный, оплеванный солярой снег, будто сползла, плита стальная. Затем сбросил Витек с лебедки трос, потащил за собой. Вдвоем с Зеброй накинули они аркан на комель березы, зацепили крюком за кольцо подвижное. И Зимченко сигнал подали. Взревел тогда мотор трактора, заскрипела старая лебедка, удавку затягивая на стволе. И легко – так, по крайней мере, казалось – втащилось дерево на плиту. Зафиксировалось оно там, уперлось в ограничитель.

– Давай еще одно, вон, справа! – крикнул Балуев Зебре.

Тот кивнул, и оба они, отцепив чекер, потащили его к следующему стволу, сиротливо лежавшему в снегу.

– Вот теперь и у нас перекур, – тихо, будто самому себе, сказал Рукавишников, неторопливо приближаясь к Алексею. Тот уже спрятал блокнот в недра своих одежд и теперь молча и с виноватым выражением на лице наблюдал за приближением напарника.

– Извини, Игорь, – сказал Сапожников, когда тот подошел. Он подвинулся, освобождая место на пне. – Просто не мог ждать… Ты же понимаешь. Садись, отдохни.

– Ничего, все нормально, это у меня как атлетический зал, – отозвался Игорь. И вдруг спросил, сам от себя не ожидая подобной прыти: – А можно хоть когда-нибудь услышать, что вы там пишете?

– Почему же нельзя? Конечно, можно. Только это все размышления над человеческой сущностью, выраженные, по возможности, в лаконичной форме. Так сказать, афоризмы собственного производства.

– Гм, у меня дома есть книга афоризмов, – оживился Рукавишников. – Друзья в институте подарили еще на двадцатилетие.

– И ты читал?

– Честно?

– Раз уточняешь, мне все понятно.

– Да нет, просматривал, – признался Игорь. – Действительно, есть кое-что интересное.

– Ты не обижайся, – сказал Алексей, – и не подумай, что я твой интеллект проверить хочу. Мне, в самом деле, любопытно, что тебя тронуло.

– Ну, сейчас и не вспомню… – помялся Игорь. Сапожников испытывающе смотрел на него. – Ну, типа, хорошее понимаю, одобряю, но душа стремится к плохому…

– Постой, это, кажется, в оригинале звучит так: “Благое вижу, хвалю, но к дурному влекусь”. Так?

– Да, вроде бы так, – согласился Рукавишников. – Только не помню, кто придумал.

– Овидий. Древнеримский поэт. А еще?

– Еще? – переспросил Игорь. – Блин! Вы так, с ходу, автора назвали, не перестаю удивляться.

– Ну, еще что-нибудь. Постарайся вспомнить.

– Опять точно не скажу, – напряг память Рукавишников, – но смысл в том, что плохо жить – это, типа, просто умирать.

– А это, пожалуй, Демокрит, – сказал Алексей. – Уже Древняя Греция. “Жить дурно – значит не плохо жить, но медленно умирать”.

– А что, разве не так? – спросил Игорь, в свою очередь. – Этот мужик знал, что говорил.

– Все так, – согласился Алексей. И повторил через паузу: – Все так…

– Ну, а ваше что-нибудь, – напомнил Рукавишников.

– Мне далеко до мудрецов древности, – смутился Алексей.

– И все же, – настаивал Игорь. – Вот что, например, вы записали только что? Достаньте блокнот и прочитайте.

– Я и так помню. “Я не смогу вывезти отсюда мое детство, трогательные воспоминания маленького человечка, постигающего жизнь; не смогу вывезти первую любовь и то ощущение кровоброжения, которое можно вспомнить и хотя бы мысленно пережить еще раз, только проходя по этим улицам, заглядывая в эти дворы и окна. Я смогу вывезти только себя нынешнего, но без прошлого я сам себе не нужен буду на чужбине…” Вот что я написал.

– Я что-то не понял, – после некоторой паузы сказал Игорь. – Вы что, собираетесь валить из России?

– Есть такие мысли, ты угадал, – ответил Сапожников. – Вот отбарабаню от звонка до звонка, если под какую-нибудь амнистию раньше не попаду, и тогда… Понимаешь, ничто меня уже здесь не держит.

Игорь посмотрел на него почти с упреком – будто товарищ по заключению вдруг собрался его бросать.

– Впрочем, вру я все, – тихо добавил Сапожников. – Могилы меня держат…

Они помолчали.

Время приближалось к обеду. Мороз немного ослаб. Это чувствовалось по тому, как иначе стал звенеть воздух, как плавали в этом воздухе звуки. Скоро ударят в рельсу возле сторожки, и вся бригада подтянется за пайкой. Снова есть на холоде моментально остывающий суп, коченеющую кашу и грызть жалкую “таблетку” сливочного масла, твердую, как подшипник.

И вдруг действительно ударили в рельсу – но не так, как на обед, постоянным боем, а два раза, потом еще два, и еще два – через небольшие паузы. Это был сигнал внимания, по которому заключенным тоже необходимо быстро собираться у сторожки. Игорь с Алексеем оглянулись – все уже двигались к месту сбора. Тогда поднялись и они. И через десять минут узнали, что в ста метрах от места повала, на соседней делянке, где работала сегодня другая бригада, обнаружили труп Ерохина или Самохина. Кто теперь его фамилию правильно вспомнит?

Окоченевшее тело, согнутое в пояснице и коленях, уже перетащили к сторожке и накрыли куском брезента.

– Я лицо видел, – шепнул Воробей Сапожникову, когда тот подошел. – Белое, как смерть.

– Было бы странно, если бы на щеках мертвеца играл румянец, – сказал Алексей.

– А может, он, как мамонт из вечной мерзлоты? Может, его еще оживить можно?

– Да, оживить и за побег новый срок добавить, – хмуро пошутил Сапожников.

– Кто нашел? – спросил Игорь.

– Одиннадцатая бригада, – ответил Воробей. – Через делянку от нас, вон там. – Он указал рукой в сторону. Потом вздохнул и как-то жалобно произнес: – Вот так: жил человек себе на уме, никому не мешал, и вдруг бац – и покойник.

– Не фуй было по-дурному колесами шевелить, – заключил Зебра. Он подошел в числе последних, брезгливо посмотрел на тело, накрытое линялым куском брезента с дырой. В эту дыру просвечивала мраморно-белая кисть мертвеца. – Надо было присмотреться поначалу, притереться, может быть, понт урвать. И если уж костыли щупать, то уж никак не зимой. Одним словом – фаля!

– А ты когда бежать собираешься? – вдруг негромко, с ехидцей, спросил прапорщик Дочкин, прищурившись. – Грамотный, я погляжу. Все знаешь.

– Да я, гражданин начальник, так просто, для комментария, – оправдался Конкин. – А что, уже и слова сказать нельзя!

– Значит так! – повысил голос Дочкин. – Все собрались? Семнадцатая бригада, я спрашиваю: все?

– Все, – ответили из толпы.

– Значит, так, – повторил старший охранник, дотрагиваясь рукой до кобуры пистолета, и косясь в сторону трупа, – эта фуйня портит нам показатели статистики. Надеюсь, всем понятно? Если есть кто-то умный, чтобы такой подвиг повторить, выходи прямо сейчас. Уверяю, что пулю в лоб пущу без колебаний. От пули умереть легче, чем от голодной смерти или там замерзнуть в лесу. Всем понятно?

Ответом было молчание.

– Всем понятно, – утвердил прапорщик. – Значит так. Сейчас обедать, потом полчаса перекур, и снова на плантацию! Что-то вы сегодня слабо валите. Великанов, Конкин, почему так?

“Лёлик” Великанов пожал плечами.

– А что я? – отозвался Зебра.

– Чтобы мне, это, после обеда до конца делянки дошли! Я лично перед концом смены у квартального столба стоять буду и наблюдать. Вопросы есть?

– Есть, – раздалось из толпы.

– Кто там прячется? – вытянул шею Дочкин.

– Я это, гражданин начальник. – Ушумов шагнул вперед. – Чего сказать хотел. Нельзя нам дальше в тайгу идти. Слышал, что местные жители эти места гиблыми называют. Что-то не так здесь, в этих местах. Боязно.

– Брось ерунду пороть! – воскликнул Дочкин. – Все нормально здесь, отвечаю. И потом, я спросил, у кого есть вопросы. А ты, Ушумов, разве вопрос задал? Ты воду мутить начал. Я этого не потерплю!

– Не хотел я воду мутить, – обиженным тоном ответил Ушумов. – Правду вам говорю: что-то есть в этих местах. Поверьте мне. Я много тайги на своем веку повидал…

– Так, все! – оборвал Дочкин. – Хорош киздеть! Сержант Левченко, начинайте обед.

– Может, стоило прислушаться? – вдруг спросил Сапожников, и голос его заставил остальных притихнуть. – Я слышал, что еще, когда БАМ строили, тоже какие-то гиблые места в этих краях попадались, и людей потеряли немало, причем, по непонятной причине. Только в средствах массовой информации не было ничего об этом…

– Ты, Сапожников, может быть, и умный человек, – покачал головой Дочкин, – однако дурак все же. Зачем смуту заварить пытаешься? Если что с беспорядком получится, то я тебе к твоим семи годам еще столько припаяю – до седых волос будешь в этих местах лес валить.

– Спасибо на добром слове, гражданин начальник, – тихо ответил Алексей и опустил голову.

Кто-то дергал его за рукав телогрейки.

– Перестаньте, Алексей Николаевич, – шепнул Рукавишников. – Чего вы хотите добиться от этого мурла? Себе дороже выйдет.

Сапожников кивнул. Потом тихо, для одного Игоря, добавил:

– Ничто так не податливо и гибко, как человеческий ум, но и ничто так не упрямо, как
человеческая глупость.

ГЛАВА 2

“Странное совпадение чисел: двадцать шесть батальонов готовились к встрече этих двадцати шести эскадронов. За гребнем плато, укрываясь за батареей, английская кавалерия, построенная в тринадцать каре, по два батальона в каждом, и в две линии: семь каре на первой, шесть – на второй, взяв ружья наизготовку и целясь в то, что должно было перед ней появиться, ожидала спокойная, безмолвная, неподвижная. Она не видела кирасир, кирасиры не видели ее. Она прислушивалась к нараставшему приливу этого моря людей”.

Рукавишников курил, вглядываясь в даль. Впрочем, о какой дали могла идти речь в лесу, пусть даже в зимнем лесу – черно-белом, как старая фотография? Здесь не мачтами корабельных сосен и не царапинами на белых стволах берез обозначалась глубина пространства. Здесь – квартальными столбами, расставленными через каждую сотню метров, ограничивался не только горизонт, но и вообще свобода. Здесь площадка для вырубки являлась одновременно и местом работы, и местом, где можно было порезвиться, и точкой соприкосновения мечты с реальностью.

И Рукавишников мечтал. Так – смотрел куда-то отрешенно и вслушивался в негромкий голос Профессора. Почему так вышло, как получилось – но Алексей Николаевич вдруг стал продолжать чтение “Отверженных ” для него одного – вот так, взял и начал говорить. Может, ему самому это было нужно в данную минуту? Они сидели за сторожкой, с подветренной стороны. Скупое бледное солнце кое-как вскарабкалось на вершину покосившейся сосны и будто раскачивало ее своими холодными ладонями. Желтые пятна света то и дело вспыхивали на рыхлом снегу.

– А вот война… – вдруг сказал Рукавишников. – Я знаете, что подумал?

Тон его напоминал тон человека, готового открыть долгую дискуссию. Сапожников замолчал, поднял голову на Игоря.

– Вот как этот Гюго описывает момент перед сражением? Красиво, цветисто, будто сам на поле этом присутствовал. Разве не так?

– И что? – слабо усмехнулся Профессор. Он явно не ожидал от Игоря попыток литературной критики, особенно теперь.

– А то, что есть в этом какое-то величие. Война – событие грандиозное, о ней обыденным языком писать, наверное, нельзя. Обыденный язык – это статистика. Разве я не прав?

Игорь почувствовал, что заинтересовал Алексея, и теперь готов был все больше расходиться.

– Война, дорогой друг, – задумчиво ответил Алексей Николаевич, – это вообще явление по сути своей абсурдное, чуждое природе человеческой. Мы, homo sapiens, жизни свои должны исследованиям, путешествиям, искусствам и строительству посвящать. Эти навыки в нас природа-мать заложила. Война же – любая, локальная или глобальная – это, как я считаю, просто проклятие Сатаны, брошенное в мир. И как бы красиво ее не описывал писатель – тот же Гюго, или другой – война не перестает от этого быть порочной, не перестает оставаться безумием человечества. Вся история цивилизации – это история войн, бесконечная цепочка битв и сражений на суше и на море. А в двадцатом веке – и в воздухе.

– И вы стали историком, чтобы все это изучить? – спросил Игорь.

– Скорее, чтобы понять, почему так происходит, и куда мы, в конце концов, катимся.

– И куда же? Вы уже поняли это, Алексей Николаевич?

– Даже не хочется об этом говорить, – ответил Сапожников.

Он поднялся с бревна, служившего скамьей, вслед за ним выпрямился Рукавишников. И тут же прозвучал сигнал о начале работы – как всегда, резкий, будто лающий. Черные телогрейки потянулись по просеке к своим делянкам, оставленным накануне.

– И чтобы мне план был! – крикнул вслед прапорщик Дочкин. – Слышал, Конкин?

– Да пошел ты! – огрызнулся Зебра, не оборачиваясь.

Остальные шли молча, не переговариваясь. Вскоре одиннадцатая бригада отделилась от общего строя и свернула направо. Остальные шли прямо. Без конвоя и понуканий. Шли угрюмо, опустив головы.

Когда пришли на делянку, помощники вальщиков сразу же двинулись вперед – надо было поторапливаться. Дочкин, хоть и любил просто попугать, но и зверствовать умел, особенно если вожжа под хвост попадала. Все об этом знали и старались понапрасну прапорщика не злить.

Чуть погодя, направились за вальщиками Воробей с Ушумовым. Витька Балуев, Конкин и Зимченко свернули к трактору, оставив Игоря и Алексея Николаевича наедине.

– Я что хотел спросить, – сказал Рукавишников, будто продолжая начатый разговор. – Вот вы говорите, что могли бы уехать из России. А куда, если не секрет?

– Знаешь, Игорь, – ответил Сапожников задумчиво, – никакой определенной страны я тебе назвать не могу. Никакого моря и никакого острова, никакого вообще конкретного места на Земле. Просто иногда так хочется побывать в ином измерении, где новые впечатления и знакомства оказались бы настолько яркими, что затмили бы собой всю мою прежнюю жизнь.

– Это сказки – про иное измерение, фантастика, – сказал Игорь. – Вы просто книжек начитались.

–  Может быть, и сказки. Ты спросил – я ответил. Пошли, вон Стас уже сосну завалил. Смотри, какую! Теперь моя очередь вкалывать.

– Пошли.

Они шагнули в сторону огромного ствола, “убитого” человеческими руками и умершего прямо у ног своих палачей. Через пару часов этот ствол с обрубленными сучьями превратится в очередной “хлыст”, который Зебра умело зачекерует, а Зимченко оттащит на верхний склад. Там – примерно, в километре от квартала – еще одна бригада, уже вольнонаемных рабочих, распилит дерево на шестиметровые бревна, погрузит вместе с десятками других на платформу, а ночью подойдет паровозик и оттащит сразу несколько вагонов с лесом в Могочу. Изо дня в день, из месяца в месяц привычные действия совершали эти люди и подчиненная им техника – бензопилы с гидроклинами, трактора, паровозы. А деревья, оставшиеся в лесу, с молчаливой скорбью провожали в последний путь своих умерших собратьев. Изо дня в день, из месяца в месяц, из года в год…

Но что-то было не так в этот раз. Что-то внезапно изменилось в природе. Незаметно поменяли направление какие-то магнитные потоки, что ли. Не то ветер стих, будто затаился, и не было слышно привычного скрипа высоченных стволов на морозе. Не то небо вдруг как-то посерело, заставляя сереть и белый снег на нетронутых полянах. И от навалившейся тишины вдруг стало закладывать уши. Или, напротив, не тишина была вовсе тому причиной, а возникший где-то в глубинах леса неясный еще гул, который нарастал, будто приближаясь. А может быть, и не в лесу этот гул зародился, а в глубинах  земли, в недрах ее – как судорожный спазм живой планеты, как возмущение, адресованное тем, кто пришел ее беспокоить.

– Алексей Николаевич, – с тихой тревогой позвал Рукавишников, – вы что-нибудь чувствуете?

Сапожников оглянулся. Как и все, кто в эту минуту находился на делянке, он ощутил внутри себя прилив какого-то необоснованного беспокойства. Но не успел ответить Игорю, его перебил крик Ушумова.

– Эй, мужики! Сматываться надо! Шайтан проснулся! Горе будет! Я же говорил Дочкину!

И тут же налетел такой шквал, что не только голос бурята потонул в нем, но и встревоженные голоса всех, кого стихия застигла врасплох. В одно мгновение, будто разъярилась природа – вздыбилась, откуда ни возьмись, поднялась исполинской стеной жестокая вьюга, сбивавшая с ног всякого, кто вздумал спасаться бегством, кто пытался оказать сопротивление. Ветер не свистел, и даже не стонал – он выл звериным воем, от которого холодело все внутри. Сплошное месиво из снега и древесных опилок, будто торнадо, носилось по лесу, унося с собой топоры, лопаты, пытаясь подхватить и жонглировать горсткой беспомощных людей. И сквозь этот жуткий рев стихии откуда-то издалека доносился отчаянно-тревожный бой железной колотушки об рельсу.

Там, всего в какой-то сотне метров отсюда, прапорщик Дочкин, отдавший приказ немедленно покинуть лесосеку, орал что-то в мобильный телефон. Ничего не разбирая в шуме и треске эфира, он думал, что начальство хотя бы услышит его самого, и поймет, что на участке лесоповала происходит что-то неординарное. Тем временем Мишка Дымо умудрился завести движок “воронка”, и теперь охранники отчаянно вталкивали в кузов машины всех, кто бегом или ползком возвращался из лесу.

– Давай, бля, быстрее! – с истерическими нотками в голосе кричал сержант Левченко. – Сейчас дорогу как заметет, всем киздец настанет! Здохнем все из-за вас, суки!

Он пинал ногами и с каким-то особенным азартом бил в спину прикладом своего автомата тех, кто подбегал к машине и взбирался по скользким ступенькам в кузов.

– Ну, что – все? – крикнул Дочкин.

– А фуй его знает! – ответил Левченко. – Кажется, все. Эй, там, посчитайтесь сами!

– А если и не все – хер с ними! Некогда нам ждать! – сказал Дочкин. – Полезай в кузов, я в кабину. Дергаем отсюда!

Он вскочил на подножку “Газона”, распахивая дверь на ходу.

– Мишка, бля, гони! Давай, жми на педали!

В полумгле, с зажженными фарами “Газон” потащился прочь. Позади него продолжала куражиться и бесноваться стихия.

 ***

Сапожников открыл глаза и испугался темноты. Ему показалось, что наступила ночь, а он не заметил ее прихода. Будто целый отрезок жизни прошел мимо его сознания. Будто он сам, Алексей Сапожников, на какое-то время выпадал из бытия. Он поморгал, пытаясь сфокусировать зрение. Так и есть: прямо перед лицом находилась снежная стена, сквозь которую пробивался слабый свет – то ли от фонаря, то ли солнечный. Он попробовал пошевелиться, удалось вытащить из-под себя левую руку. Рука замлела. Сапожников с трудом протянул ее перед собой и почувствовал, как ладонь с рукавицей погружаются во что-то мягкое. Он с осторожностью потрогал снежную преграду – и она осыпалась, открывая перед глазами пленника темно-коричневый сосновый ствол.

И тут он вспомнил все. Как началась вьюга, как те, кто находился на делянке, услышав сигнал, побежали к сторожке, как побежал он сам, едва поспевая за Игорем. И даже то, что наступил на корягу – тоже вспомнил. И коряга, будто оставленные на огороде грабли, подпрыгнула и ударила его в лоб с таким звоном, что этот звон заглушил для него на какое-то время шум стихии. Да еще искры посыпались из глаз – он даже не верил, что такое случается на самом деле. Думал – художественный образ такой, метафора.

Сапожников пошевелился. Как в читанных много раз приключенческих романах, где героя выбросило на берег во время шторма, он осторожно проверил целость своих костей. Тело слушалось – и это радовало прежде всего. Тогда Алексей попробовал подняться. Одинокая фигура в зоновской телогреечке проявилась темным пятном на белой делянке лесосеки. Ослепительно ярко сияло солнце. Оно уже опускалось за лес, и верхушки деревьев бронзовели в прощальных лучах январского светила. Косые тени, пересекавшие поляну, синели на снегу. Ветер давно стих, будто никогда и не начинался. Было тихо и уютно – как в Подмосковье.

Алексей оглянулся. На всей делянке не было ни души. Он посмотрел в сторону сторожки – бревенчатое сооружение с восточной стороны было по самую крышу заметено снегом. Ни “воронка”, ни людей видно не было. Тогда Сапожников сделал несколько шагов, потом вдруг скинул рукавицы и, макнув ладони в сугроб, зачерпнул пригоршню сухого снега. И принялся усиленно растирать себе лицо. Но даже после этой процедуры никто вокруг него не появился. Тогда он решительно направился к избушке. Пришлось долго пробираться через рыхлый снег, вывалившийся из небесных кладовых во время налетевшей стихии. Минут через пятнадцать, руками и ногами расчистив площадку перед входом, он оттянул скрипучую дверь и вошел внутрь.

Буржуйка уже остыла, поддувало чернело холодной золой. На грубо сколоченном столе, будто послание из прошлого, леденела наполненная на треть бутылка водки. Лежало несколько кусков белого хлеба, кирпичик сала величиной с футляр для очков, половинка луковицы.

“Так, – мелькнуло в голове Алексея Николаевича. – Если разжечь печку, то ночь скоротать можно. Завтра наверняка расчистят дорогу, и снова все приедут на работу. Тогда и встретимся. Не догонять же их теперь”.

Он оглядел помещение. Сначала не поверил в свое ужасное открытие – и оглядел более тщательно, потом присел на лавку и почувствовал, как все холодеет у него внутри. Он не нашел спичек. И ощущение приближающейся катастрофы стало зарождаться в глубине его сознания. И вдруг Сапожников резко вскочил, потом упал на колени – перед печуркой. Рывком раскрыл заслонку и стал дуть в холодную черноту. Глаза его вмиг засорились золой, и слезы выступили на ресницах – то ли от раздражения зрачков пылью, то ли от отчаяния.

Устало поднявшись через минуту, он подошел к столу и налил в стакан половину оставшегося в бутылке. Обнял побелевшими пальцами граненое стекло, в эту минуту не показавшееся холодным, потом залпом опрокинул водку в себя. Даже закусывать не стал – зачем? И, распахнув дверь ногой, вышел на крыльцо сторожки.

Желтый диск заходящего солнца уже подернулся белесой пленкой, будто покрылся сединой. Оно наполовину спряталось за деревьями, бросая последний взгляд на человека, одиноко стоявшего по колени в снегу.

“Свобода! – мелькнуло в голове Сапожникова. – Вот она, свобода! Кто бы мог подумать, что она наступит столь неожиданно! И что теперь с ней делать?”

Он стоял у сторожки и смотрел на быстро темнеющую просеку. И вдруг ему вспомнился диафильм, который он больше других любил в детстве. Это сейчас современные дети практически с рождения могут пользоваться мобильными телефонами, компьютером и всеми последними достижениями цивилизации. А тогда, почти сорок лет назад, кроме фильмоскопа, других развлечений практически не было. Да и фильмоскопы имелись не в каждой семье. У него – был. И “Пале один на свете” долго оставался любимым фильмом. Там рассказывалось про мальчика, который однажды проснулся утром и обнаружил, что в городе, где он живет, никого нет. Он бродил по пустынным улицам, удивляясь отсутствию людей, и при этом ничего не боялся. И даже начал – сперва осторожно, а потом все более решительно – пользоваться своим положением. Покатался на трамвае, на каких-то аттракционах, зашел в магазин игрушек, где выбрал себе самые лучшие машинки, конструкторы и футбольный мяч, затем наелся конфет в кондитерской лавке. Он был один, он был свободен – и никто не мог его не то, что наказать за шалости, но даже некому было его приструнить. Вот здорово! И только тогда, когда мальчик решил полетать на самолете, наступила развязка – подняв в небо стальную птицу, Пале испугался, что не сможет ее посадить, и разобьется. И тогда он…снова проснулся – уже по-настоящему. И мама ласковым голосом позвала мальчика завтракать.

Теперь, стоя в лесу, который через какие-то полчаса готовился погрузиться в ночь, Алексей Николаевич вдруг понял, насколько реальной может оказаться смерть. Она была уже где-то рядом, совсем близко, она дышала ему в затылок своим очаровательным, усыпляющим дыханием. Он видел себя летящим на самолете, который никто не сумеет посадить, который обречен рухнуть оземь и разбиться.

Теперь, в эти предзакатные минуты, он уже прекрасно понимал, что не дождется утра – того самого, в котором его, как далекого героя диафильма, позовут завтракать. И что свобода, обозначенная в детском сознании, как безнаказанное одиночество, на самом деле может оказаться смертельной.

“Что ж, – мелькнуло в его голове, – найдут меня завтра, как Ерохина этого – скрюченным от холода и побелевшим. А кстати, где он, этот Ерохин? Скорее всего, тут же, под стеной сторожки лежит. Заметенный снегом. Убегая от стихии, не стали же его с собой в машину брать. Да, что и говорить, прекрасное соседство!” И он даже улыбнулся своим мыслям, и еще успел самому себе заметить, что вовсе теперь ничего не боится. Ровным счетом – ничего. Может быть, даже и самой смерти…

И в то же мгновение Алексей услышал стон. Нет, он не мог ошибиться – человеческий голос не  пригрезился. “Не напился же я в дрободан от каких-то ста граммов!” – подумал Сапожников. Он прислушался, пытаясь определить, откуда долетел до него звук. Стон повторился – теперь более явно. И доносился со стороны черневшего железной
громадиной трактора, оставленного на просеке и теперь наполовину заметенного снегом. Тогда, не теряя ни секунды драгоценного сумеречного времени, Алексей двинулся на звук. И уже через несколько минут увидел возле трактора тело. Человек лежал навзничь, раскинув руки в стороны. Он не был присыпан снегом, из чего Сапожников сделал вывод, что незнакомец, скорее всего, тоже только что выбрался из сугроба.

“Вот бы у него спички нашлись!” – мелькнуло в голове Сапожникова. Он подошел ближе,  и узнал лежавшего в снегу. Это был Конкин.

ГЛАВА 3

Ночь опять выдалась лунная. Такая, какую каждому хочется увидеть хотя бы один раз в жизни, чтобы уже не забыть никогда. Молочно-серебряное сияние отвесно струилось на землю, отражалось от нее и возвращалось на небо. От этого казалось, что небо покрыто снегом. И в этом снегу молчаливо перемигивались звезды.

…Они шли к верхнему складу. Шли, потому что до него по прямой было чуть больше километра пути. Так сказал Конкин. Он знал, он был уверен. Вернее, шел один Сапожников. Зебру он тащил – то на спине, вцепившись мертвеющими пальцами в рукава его телогрейки, то волоком за собой, подхватив подмышки, когда уставал до полного изнеможения.

У Зебры, судя по всему, была сломана нога. Как и Сапожников, Конкин хорошо запомнил начало стихии – внезапно налетевший вихрь, который заставил всех бежать к сторожке, в укрытие. Этот же вихрь легко и безжалостно сбросил Конкина со скользкого капота трактора – сбросил так, что во время падения Федор ударился ногой, а потом и головой о железный остов. И свет для него померк в тот же миг. Надолго ли – он не знал.

Потом его нашел Сапожников – с окровавленным лицом и ногой, на которую Федор даже не мог опереться.

– Спички! – крикнул Алексей, наклоняясь к этому лицу. – Спички есть?

– Зачем? – простонал Зебра.

– Это наше спасение! – с надеждой в голосе даже не пояснил, а прокричал ему в лицо Сапожников. – Со спичками мы протянем до утра! Все уехали на “воронке”, а нас бросили здесь! А печка в сторожке погасла! Понял, ну?!

Конкин пошевелился, послушно попытался залезть рукой за пазуху. Алексей упал на колени возле него, оттолкнул его руки и сам стал шарить по карманам чужой телогрейки.

– А, вспомнил! – Зебра вдруг замер, как фокусник перед исполнением коронного трюка. – У меня была зажигалка. Я как раз собирался прикуривать, когда меня с трактора вертануло.

– Ну!

– Уронил, наверное, – вздохнул Конкин. – Где ее теперь искать?

– Черт, бл…ь! – выругался Сапожников, даже не замечая за собой применение ненормативной лексики. – Попали мы с тобой! Вот это попали!

– Что, и взаправду никого нет? – Конкин приподнялся на локте, пытаясь оглянуться по сторонам. Ему казалось, что Сапожников шутит, и с этой наглостью надобно разобраться.

– Говорю же тебе: никого! Я сам упал от того, что по голове чем-то получил. Очнулся – кругом тишина, будто не было никакого бурана. И людей нет – ни ребят, ни охраны.

– Ни фуя себе, поворот! – воскликнул Зебра. – Выходит, эти суки позорные бросили нас, так?

– Бросили, да.

– А что в сторожке?

– Говорю же тебе, печка черная. И спичек нигде нет. Копец полный. Правда, там еще граммов сто водки осталось, да сала кусок. Пошли, выпьешь. Хотя водка и не греет вовсе. Тут чай нужен.

Конкин с помощью Сапожникова встал, попытался идти, однако левая нога у него подкосилась, и он беспомощно рухнул на снег.

– Не могу! С ногой что-то, – простонал он. – Может, перелом?

– Я не врач, – ответил Алексей. ¬– Вставай, надо добраться до сторожки. Нельзя тебе в снегу лежать.

– Ну, помоги, – стиснув зубы, выдохнул Конкин, опираясь на локоть Алексея.

Кое-как они преодолели несколько десятков метров. Потом, жадно опрокинув бутылку над собой, Зебра влил в распахнутый рот остатки водки. Сел на табурет, стоявший у столика. Стал хищно озираться по сторонам, будто ища добавки – Алексею показалось, что во взгляде Конкина читалось именно это. Затем, скинув рукавицы, отщипнул кусочек хлеба. Долго жевал его, уставясь в пол. Сапожников напряженно сидел рядом, наблюдая за товарищем по несчастью и не перебивая мысли Конкина.

– Без тепла киздец нам, – сказал тот, наконец. – До утра можем не дотянуть. Ты видел, какая взошла луна? В такую ясную ночь мороз может упасть и за тридцать. Бля, как нога болит! Все равно идти надо!

– Куда идти? Разве что по следу машины, так это километров десять. И потом, след совсем нечеткий, я успел заметить.

– Тринадцать, – поправил Зебра. – Тринадцать километров.

– Тем более. Не дойдем, – заключил Сапожников. – Даже если бы ты здоров был, все равно. Слишком снег здесь глубокий, замаемся ползти. И найдут нас потом, как того Ерохина, который – вот, за стенкой этой лежит.

– Тьфу ты! Не каркай! – вскрикнул Зебра. – Дай подумать.

Он отломил и кинул в рот еще один кусочек хлеба, потом встрепенулся, внимательно взглянул на Сапожникова.

– Ты-то ел? – спросил с неподдельной искренностью.

– Успею еще, – отмахнулся Алексей.

– Поешь, – с неожиданной теплотой в голосе сказал Зебра. – И сало тоже, все поешь. Придумал я кое-что.

– Говори.

– К верхнему складу идти надо, это от силы километра полтора. Там круглосутка, вольники. Дойдем – значит, жить будем. И вот, что я подумал: ты сам ступай. Я останусь, не дойти мне. А ты подмогу приведешь, у них даже снегоходы есть, я знаю.

– Нет! – отрезал Сапожников. – Я тебя не оставлю. Вместе пойдем. Во-первых, я дороги не знаю…

– Я тебе покажу направление, – вставил Зебра. – Тут нефуй запоминать, все просто.

– …а во-вторых, – не слушал Сапожников, – пока я туда смотаюсь, да потом они за тобой поедут… А что, если…не дождешься ты? Я себя потом всю жизнь казнить буду! Итак три смерти на мне…знаешь ведь мою историю…

– Я дождусь! – слабо возразил Конкин. – Я постараюсь. Только и ты уж постараешься. А, Сапог? Иди! Пока еще не поздно.

– Я сказал, нет! – еще раз, более решительно заявил Алексей, чувствуя, что ведущий в этой паре именно он, что ему – принимать решения и командовать. – Собираемся. Нечего время тянуть. Пойдем вместе. Обопрешься на меня, так и двинем. А хлеб и сало с собой возьмем, в дороге пригодится.

И они пошли. Кое-как выбрались на просеку – так было легче. Просека почти прямо, с одним небольшим поворотом, вела к верхнему складу. Ее тоже замело бураном, колея оказалась погребенной под метровым снегом. Но Конкин уверенно показывал направление, и здесь Алексей слушал его.

В лесу было светло, как днем. И эта непривычная освещенность, которая, казалось бы, должна была помогать ориентироваться, – напротив, только мешала и путала. Все вокруг светилось, будто фосфоресцировало, чуть ли не слепило глаза. Деревья блистали, будто увитые новогодними гирляндами. Через какое-то время – Алексею показалось, что прошло полчаса – устроили привал. Упали под огромной березой, вдвоем прислонились спинами к ледяному стволу. И тут же, в одно мгновение, почувствовали, как безжалостный мороз втягивается под телогрейки, почти без сопротивления отвоевывает у жизни ослабленные тела.

– Надо идти! – с досадой сказал Сапожников. – Сидеть нельзя, нужно все время двигаться. Ты понимаешь?

– Я не могу, – простонал Конкин. – Ногу не чувствую. Кажется, она уже отмерзла на хрен!

– Не болтай! – оборвал его Алексей. – Поднимайся! Еще немного, и должны показаться огни. Там ведь круглосутка, ты сам говорил.

– Они в эту погоду могли и после второй смены пошабашить, – предположил Зебра. – И в поселок свалить. А до поселка тут, знаешь, сколько?

– Ну и что? Все равно найдем! – не сдавался Сапожников. –¬ Главное, отыскать надежное помещение, а там и печка окажется, и спички. Пошли, Федя, я тебя очень прошу.

Конкин поднялся, обхватил левой рукой шею Алексея. И они снова двинулись в путь. И опять засветились неоновыми огнями деревья вокруг, заплясали в жутком хороводе. Молча, стараясь не стонать, а, только напряженно дыша и отфыркиваясь, двигались они еще какое-то время. Определить, сколько им удалось пройти, не мог теперь ни тот, ни другой. И сколько прошло времени – тоже. Может, несколько минут, может, часов…

– Бля, где же этот ё…й верхний склад?! – выругался Конкин. Он отпустил шею Алексея и рухнул к его ногам. Перевернулся на спину, раскинув руки в стороны. – Все, я больше не могу!

Сапожников изможденно посмотрел на своего напарника, потом поднял лицо к светлому, молочному небу. Конкин видел, как беззвучно шевелились губы Алексея.

– Леша, прошу тебя, иди один, – сказал он тихо. – Тут, наверное, уже недалеко. Я полежу.

– Хорошо, – согласился Сапожников. – Только сначала поднимусь вон на тот пригорок, может, что и станет видно. Если замечу огни, вернусь за тобой, и тогда снова пойдем вместе.

Он дотронулся до плеча Федора, будто прощаясь. Тот слабо махнул рукой.

– Держи, – сказал Алексей, вынимая из кармана телогрейки затвердевший в камень брусок сала. – Если почувствуешь, что силы покидают тебя, жевни раз-другой.

Конкин взял сало, не споря, и тут же уронил руку в снег.

Через полминуты Алексей уже карабкался на какой-то пологий холм, на вершине которого темнела одинокая сосна. Под его локтями и коленями скрипел снег, даже не скрипел, а визжал насмешливо. И вдруг к этому звуку добавился еще один. Будто сам Господь подал сигнал несчастному, чтобы укрепить его силы. В ушах Алексея зазвучала музыка. Знакомая для него, легко узнаваемая – это было “Адажио” Альбинони.

“Откуда? – подумалось ему. – Неужели совсем рядом находится какое-то жилье, и там работает радио? Но откуда жилье, откуда радио? Что-то не то здесь. Галики, наверное…”

Загребая рыхлый снег окоченевшими руками, Алексей взобрался, наконец, на вершину холма и, стоя на коленях, как любимую девушку, обнял сосну. Прижался заиндевевшей щекой к ее долгожданной коре, и совсем не почувствовал шершавости. Потом поднял  глаза и устремил их вдаль. Сонная равнина, безжизненная и бесконечная, простиралась вокруг. Повсюду, куда ни кинь взгляд, был однообразный ночной пейзаж – белесое пространство, утыканное стройными и корявыми силуэтами деревьев. И никаких огней.

И снова – еще с большей силой – в ушах Алексея зазвучала музыка.

И вдруг начал падать снег. Завихрялась, набирала скорость безжалостная метель. Новая. Очередная. Не вымышленная, не рожденная воспаленным сознанием, а самая реальная на этой планете.

“Все, это конец!” – подумал Алексей и повалился лицом в сугроб.

И тут же его подхватило земное притяжение, выдернуло из рыхлой толщи снега и поволокло куда-то вниз – к подножию холма, только с другой его стороны. Он успел подумать, что просто катится кубарем, не в силах распрямить тело и зацепиться за что-нибудь. “Будь, что будет!” – мелькнуло в его голове. Напоследок он услышал сухой треск ломающихся веток, почувствовал, что куда-то проваливается, и вдруг ощутил, как в спину ударило что-то твердое.

“Все”, – подумал он и закрыл глаза.

***

“…хотя, может быть, и напрасно. Что ж, ни мои уговоры, ни убеждения отца Серафима не подействовали. Итак, сегодня, двадцать второго февраля тысяча девятьсот седьмого года, мы остались втроем: доктор Лифанов, отец Серафим и я. Еды у нас практически нет, предатели унесли с собой все наши скудные запасы, спичек осталось полкоробка, немного сухарей, есть дюжина свечей. По сути, мы обречены на голодную смерть. И это тем более печально, что до ближайшего жилья – стойбища Орзинга – всего несколько километров пути. Жестокая метель, которая без перерыва длится уже третьи сутки, держит нас взаперти”.

Сапожников отложил тетрадь. Становилось зябко. Крохотная печурка, в которой довольно быстро выгорали дрова, слегка потрескивая железными боками, озаряла землянку малиновым светом. На топчане, беспокойно ворочаясь и постанывая, то ли спал, то ли находился без сознания Конкин.

…Они поселились тут примерно десять часов назад. Скатившись с холма, Алексей провалил крышу довольно просторной землянки, вырытой у подножия. Вначале ему показалось, что он попал в медвежью берлогу, и, собрав последние силы, готовился к встрече с грозным ее хозяином. Но прошла минута, затем другая – вокруг было тихо и безветренно. Алексей поднялся, оглянулся по сторонам. В темноте он пытался определить, где все-таки находится. Сначала нащупал руками что-то похожее на столик, затем, продвигаясь вслепую, определил наличие печки, двух лежанок и еще каких-то предметов, назначение которых могло открыться только при свете дня. Во всяком случае, яма, в которую угодил Сапожников, напоминала человеческое жилье.

Впрочем, уже через минуту он стал неистово хлестать себя по щекам – не поверил в реальность происходящего и хотел убедиться, что не спит, не бредит. Картинка не исчезала, сознание работало четко, даже на каких-то повышенных “оборотах”, фиксируя все окружающее однозначно и ясно. И это несказанно обрадовало Алексея.

Подтащив к пролому что-то напоминавшее табурет, и кое-как выбравшись наружу, туда, где все еще слабо отсвечивали фосфорным сиянием деревья, он стал с удвоенной энергией карабкаться на вершину холма. Передохнув немного у сосны, Алексей пополз вниз. Нужно было, во что бы то ни стало переправить в укрытие Зебру. Добравшись до него, Алексей обнаружил того почти бездыханным. Конкин лежал в сугробе с закрытыми глазами, больше похожий на обледеневший труп, чем на живого человека. Алексей принялся тормошить товарища по несчастью, но тот лишь вяло стонал, не выражая желания бороться за жизнь. Тогда Сапожникову пришлось волоком тащить отяжелевшее тело – сначала снова наверх, к сосне, потом вниз – к подножию холма, где в светлой простыне снега зияла чернотой рваная дыра.

Оказавшись внутри землянки, Алексей еще раз прополз по всему помещению, в котором едва угадывались предметы. Он постарался запомнить их расположение, а потом, подхватив Конкина подмышки, подтащил его к лежанке. Тело товарища рухнуло на деревянный топчан с глухим стуком.

– Кто здесь? – четким голосом вдруг спросил Зебра. Сознание на миг вернулось к нему, и снова потухло.

Алексей не ответил. Зебра больше не спрашивал. Он затих, и в голове Сапожникова мелькнула мысль о еще одном “приятном” соседстве.

Не рассиживаясь, и стараясь не расслабляться, Алексей снова принялся ползать по полу, прощупывая каждый его клочок. Под руки попадались какие-то бумаги, скорее всего, полуистлевшие книги или журналы. Возле печки Алексей наткнулся на кочергу, небольшую жестяную коробку с золой. “Спич-ки! Спич-ки! – набатом стучало в его голове. – Здесь должны быть спички!” Откуда он знал, что они должны быть – интуиция или отчаянный всплеск последней надежды? От маленького коробка с тонкими палочками – от такой обыденной малости, которую порой не замечаешь в устроенном и сытом быту, – теперь целиком зависела его жизнь.

Отвратительно дуло сверху – из пролома в крыше. И сыпался снег, мелкий, колючий. Он покрывал тонким слоем внутренности жилья, скорее всего, какого-нибудь охотничьего домика, замаскированного под холмом. Так поначалу решил Алексей.

“Здесь летом буйная растительность наверняка скрывает его от посторонних глаз, – подумалось ему. – А теперь вокруг все мертво до весны. Но должны же быть спички! Охотники всегда оставляют запас необходимого – для следующего посещения, которое вполне может оказаться авральным”.

Он поднялся с колен, стал шарить руками по столу. Наткнулся на ледяной металлический предмет, похожий на чайник. И еще – нашел спички. Спички!!! Руки Алексея затряслись, радость, переполнившая его, чуть не вытолкнула наружу сердце. Осторожно выдвинув коробочку из футляра, Алексей непослушными пальцами достал тонкий деревянный прутик с головкой серы на конце. “Господи! Если ты есть, – прошептал он про себя, – только бы они не отсырели…”

Луковичка огня с шипением вспыхнула в его руках и слабо озарила землянку. Приподняв руку над головой, Алексей огляделся. И тут же увидел на столе, кроме чайника, подсвечник со свечой. Остатками огня, быстро таявшего в пальцах, он заставил свечу вспомнить о своем назначении. Вначале пламя сделалось величиной с горошину – оно было синим, и никак не хотело светлеть и разгораться. Потом свеча неожиданно чихнула, и горошина стала постепенно расти, превращаясь в наконечник копья. Сначала он был малиновым, потом пожелтел и вскоре стал настоящим огнем, несущим надежду на спасение. Дрожащий свет разлился по землянке, вкрадываясь в ее неровные углы.

Но не свет теперь становился главным приоритетом – для выживания нужно было тепло. И оно оказалось совсем рядом, просто в двух шагах. Возле печки лежали щепки и небольшие чурочки,  нарезанные в размер топки. Торопливо скомкав и уложив на колосники несколько кусков бумаги, валявшихся на полу, Алексей примостил сверху горсть щепок и снова зажег спичку. И уже через десять минут почувствовал, как от железного корпуса побежало во все стороны тепло – реальное тепло, подарившее тому, кто в нем так нуждался, искреннее желание жить дальше.

А еще через какое-то время Сапожников стащил Зебру с лежанки, на которой тот бесшумно спал, и, как бревно, подкатил его к печке – почти вплотную. А потом принялся методично подбрасывать в огонь чурку за чуркой, пока “буржуйка” не раскалилась докрасна. Вскоре Конкин подал первые признаки жизни. Он пошевелил рукой и что-то пробормотал.

– Ничего, ничего, – приговаривал Алексей, – сейчас я тебя отогрею. Будем жить!

Он встал во весь рост – может быть, впервые за последние несколько часов – и спокойно осмотрелся. Землянка, ставшая убежищем для двух зеков, представляла собой помещение длиной, примерно, метра четыре и шириной – три. В ней вполне можно было стоять, выпрямившись – Алексей, хоть и был роста чуть выше среднего, едва лишь доставал головой до “потолка”. “Потолок” же, как показалось Алексею в полумраке, сложен был из тонких бревен, которые сверху покрывали ветки потоньше – и так в несколько слоев крест-накрест.

Ощутив прилив тепла от раскалившейся печки, Сапожников понял и то, что тепло это с ошеломляющей скоростью тут же улетучивалось в зияющую над головой дыру. Тогда он собрал с пола те ветки и сучья, которые упали под его тяжестью, и попытался заделать прореху. Нужно было, во что бы то ни стало восстановить крышу над головой. Провозившись минут двадцать, он остался доволен достигнутым результатом, и уставший присел к столу. И только теперь ощутил невероятный голод.

Конкин тем временем отогрелся, лежа спиной к печке, и начал подавать признаки жизни. Он пошевелился, перевернулся на спину, чуть ли не касаясь локтем раскаленного железного каркаса, и стал косить глазом на отсветы огня, плясавшие по стенам землянки.

– Где я? – вдруг спросил он.

Сапожников повернул голову. Смолчал, наблюдая.

– Кто здесь? – выдавил из себя второй вопрос Конкин.

– Это я, Федя, – ответил Алексей. – Сапожников. Ты – как?

– Паршиво, – сказал Зебра. – Нога болит, сука, спасу нет! Слышь, Сапожников, ты спроси у ребят с верхнего склада, может, у них какой фельдшер имеется. Надо что-то делать…а то ведь загнусь я.

Сапожников молчал.

– Ну, Сапог, ты где? – приподнял голову Конкин. – Спроси.

– Мы не на складе, Федя, – ответил Алексей.

– А где?

– Мы не дошли. Заблудились.

– В натуре? Не кизди!

– В натуре, – ответил Алексей.

Конкин приподнялся на локте, осмотрел землянку, слабо освещенную одинокой свечой и отсветами огня, что выбивались из щели между корпусом печки и заслонкой.

– А это что за деревянное зодчество? – спросил он, совершенно неожиданно проявляя не только проблески интеллекта, но и чувство юмора.

– Это, Федя, какая-то землянка, – пояснил Алексей. – Скорее всего, заброшенный охотничий домик, если вообще эту яму можно домиком назвать. Когда рассветет – посмотрим. Наверное, скоро уже.

– А как мы здесь оказались?

– Я провалился через крышу, когда дорогу высматривал, а потом тебя притащил. Ты без сознания был, Федя. Я думал, замерз. Однако нет, слава богу, отогрелся.

Конкин приложил усилие и сел на полу. Он еще раз, более внимательно, огляделся.

– И тут были спички? – спросил с каким-то подавленным удивлением.

– Да, лежали на столе. Будто кто-то специально для нас оставил. Но их совсем немного, всего штук двадцать на ощупь.

Зебра помолчал. Он опустил голову, ощупывая пол под собой и что-то припоминая.

– Слышь, помоги мне на топчан перебраться, – вдруг сказал он.

Через минуту они сидели рядом на сколоченной из тонких бревен лежанке, покрытой каким-то тряпьем.

– Где сало? – спросил Сапожников, глядя на руки Зебры.

– Какое? – переспросил тот.

– Я оставлял тебе, когда шел высматривать дорогу.

– Не помню, – сказал Зебра и виновато посмотрел на Алексея.

– Потерял, выскользнуло, наверное. Да?

– Да.

 – Ладно, переживем как-нибудь. – Сапожников обвел помещение глазами. – Может быть, тут найдется что-нибудь.

– Я не люблю громкие слова, – неожиданно сказал Конкин, нарушая тишину. – Но если нас найдут, и мы останемся живы… В общем, Леха, считай, что я твой должник.

– А-а, ерунда, пустяки! – отмахнулся Сапожников. – На моем месте так поступил бы любой.

– Э-э, не скажи! – возразил Зебра. – Если честно…если предельно честно…я на твоем месте так бы не поступил…

 ***

“Двадцать третье февраля.

Метель продолжается. Кажется, природа собирается выместить на нас все свои обиды за человеческое вторжение в ее первозданность. Из укрытия мы выходим только по нужде, да заготовить дров. Жилище наше имеет множество щелей – видимых и невидимых, так что тепло улетучивается довольно быстро. Мороз, правда, несколько ослаб, но нам от этого не легче.

Провели полную ревизию съестных запасов. У нас осталось полмешка сухарей, фунт сахару и полфунта чаю. Я посчитал, что если выделять каждому по три сухаря в день, то еще неделю мы сможем продержаться. Доктор же высказал предположение, что семь дней – слишком большой срок на таком скудном рационе. Отец Серафим молится за наши души и проявляет завидную стойкость и выдержку”.

Алексей отложил “Дневник”. Это была довольно толстая тетрадь в черном кожаном переплете, исписанная едва ли на четверть. Он обнаружил ее на одной из лежанок в первое же утро пребывания в землянке.

Когда рассвело, метели уже не было. Сапожников отыскал выход из укрытия, раздвинув толстые ветки, сквозь которые пробивался дневной свет. Зебра еще спал. Алексей сделал несколько шагов, по пояс проваливаясь в рыхлый снег. Оглянулся. Если бы не дыра, через которую он только что пролез, – ни за что бы не догадался, что у подножия холма есть столь просторное помещение, сооруженное человеческими руками.

Желтый глаз солнца, подрагивая краями, трепетал меж двух исполинских сосен – как футбольный мяч в сетке ворот. Деревья звенели на морозе, наполняя девственную тишину леса какой-то особенной, праздничной музыкой. Невеселой, впрочем, скорбной музыкой. Может быть, это был праздник смерти…

Щурясь от яркого света, вышибавшего слезы из глаз, Алексей вернулся в укрытие. Потом снова выбрался наружу – набрать снега в чайник. Потом поставил чайник на печь, подкинул пару чурок в огонь. И долго сидел, уставившись на потемневший от времени алюминиевый корпус строгой конической формы. “Это сколько же в тебя не наливали воды, не кипятили чай? – спрашивал он сам себя. – Целую вечность…”

Конкин заворочался на топчане. Алексей повернул голову и только тогда увидел на соседней лежанке тетрадь. На обложке ее не было никаких заголовков, и лишь на титульном листе значилось: “Дневник этнографической экспедиции от Санкт-Петербургской Академии наук под руководством проф. Н.К.Серебрякова. Тетрадь №4. 1907 год”.

“Ни фига себе! – подумал Алексей, и сердце его дрогнуло. – Вот так находка! Да этому документу цены нет!”

Он стал оглядываться по сторонам, наклонился, чтобы посмотреть под лежанками, затем обшарил все углы землянки – но первые три тетради “Дневника”, на которые можно было рассчитывать, нигде не нашел.

– Жаль, – произнес он вслух. – Очень жаль.

И вдруг догадался: не эти ли тетради, подобранные на полу в темноте, он собственной рукой отправил ночью в печь для растопки? Выходит, дневник какого-то профессора, пролежавший здесь почти сто лет, спас ему и Зебре жизнь! Ведь без бумаги не разгорелись бы дрова. Поистине, стОит удивляться, как в этом мире все переплетено и повязано. И никакие годы или расстояния не способны эти связи разрушить…

Алексей присел к столу и задумался. Если предположить, что этот Н.К. Серебряков и члены его экспедиции остались живы и когда-нибудь покинули свое временное укрытие, то возникает вопрос: почему профессор не забрал из этой землянки “Дневник”? Не мог же ученый оставить столь ценный документ. Просто забыл? Это маловероятно. Стало быть, экспедиция тысяча девятьсот седьмого года погибла. Вот, значит, как. Такой напрашивается вывод. И отсюда – второй вопрос: как могли сохраниться нетронутыми в лесу, да еще в течение целого века, документы и вещи? Неужели в эти края никогда не забредали люди? Неужели никакой волк или медведь ни разу не захотел разнюхать, что находится в убежище у подножия холма, где наверняка сохранился запах человека? И вдруг еще одна мысль кольнула сознание Алексея: “Может быть, эти места и в самом деле какие-то особенные – гиблые, как говорил Ушумов? Да, ну и дела…”


ГЛАВА 4

Он лежал на топчане, подложив под голову свернутое пальто мышиного цвета, больше похожее на шинель. Оно нашлось тут же – скомканное, примятое, пахнувшее прелью и, видимо, когда-то уже служившее человеку подушкой. В узкую щель, оставленную между веток у входа, пробивался яркий дневной свет. Золотистым лучом, сдавленным в плоскость, он пронизывал наискось полутемное помещение и падал прямо на топчан, будто сметая с его поверхности мрак. Это место – у длинной стены – выбрал для себя Алексей.

Конкин отдыхал по соседству – почти все время дремал или, как сейчас, повернувшись на бок, пристально смотрел на Сапожникова. Их топчаны располагались буквой “Г”, и двое временных жителей землянки лежали ногами друг к другу.

– Ну, что ты опять смотришь? – оторвавшись от чтения, спросил Алексей. Ему, конечно, проще было тогда, когда Конкин спал и не мешал думать. Но с ногой у того было действительно очень плохо, и без медицинской помощи он вообще мог загнуться в любое время – хоть во сне, хоть наяву.

– Да вот, хочу тебя понять, – ответил Зебра сдавленным голосом. Было видно, что боль, пусть и нестерпимая, все же стала для него привычной. – Странный ты человек,
Сапожников.

– И в чем же моя странность? Поясни.

– В том, что такие, как ты, обычно, не выживают в колонии. А ты – выжил. Я вообще от тебя в шоке. Ты ведь умный человек, интеллигент, образованный, начитанный. Но для зоны ты – фаля.

– Кто? – переспросил Алексей.

– Простак, разиня. Ты ведь совсем не из этой семьи – не вор, не жулик, не насильник и не мокрушник. Ты – случайный человек здесь. Таких чаще всего на цинте опускают. Я понимаю, что ты дружбу с этим Рукавишниковым завел. У него такие маховики, не дай бог. Но, знаешь, при желании и ему можно было рога обломать. Просто за тебя пахан подписался – это другое дело. Вот только не пойму я, за что такая вдруг любовь?

– Какая еще любовь? – встрепенулся Алексей.

– Да нет, я не в том смысле.

– Так и выбирай слова.

– А ты не строй куру, когда я тебе о простых вещах толкую.

– Знаешь, Федор, я второй год на зоне, а никак не привыкну к этому ужасному языку. Что за слова, что за выражения!

– Ты что, министра культуры из себя корчишь? Да на этом языке полстраны давно разговаривает. Или ты не слышал никогда: в метро, на рынке, да просто во дворе своем, а?

– М-да, – протянул Сапожников. – Пожалуй, ты прав.

– То-то.

Они помолчали. Конкин закряхтел, сделал усилие и сел на топчане.

– Поссать выйдешь? – спросил Сапожников.

– Нет, нечем пока. Налей воды мне, – ответил Конкин в полуприказном тоне. – Жрать хочется, спасу нет. Эх, сейчас бы няни кусочек на клюв бросить! Так хоть водой аппетит перебью. Вот, бля, сало потерял! Может, сходишь, поищешь, а?

Сапожников поднялся, налил из чайника в алюминиевую кружку, которую нашел накануне в ящике с посудой, подал Зебре. Тот выпил неторопливо, маленькими глотками, будто обманывая собственный аппетит. Алексей, понимая, что Федор абсолютно прав насчет пустого желудка, потом налил и себе.

– Фиг я его теперь найду – метель была, занесло все, – угрюмо ответил он. – Замаюсь ползать вокруг холма, только силы потеряю.

Конкин посмотрел на него с укоризной, но промолчал.

Голод начинал угнетать. Чтобы отвлечься и хоть чем-то себя занять, Алексей и стал читать дневник, скорее всего, погибшего профессора Серебрякова. Не с Зеброй же интеллектуальные беседы вести. А дневник – так себе, однообразные записи человека, волею судьбы находящегося на грани смерти. Они, в этой экспедиции – видно из описанных событий – точно так же, как теперь сам Алексей с Федором, от холода не страдали, но голод убивал их медленно и мучительно. 

– А ты, Федор, на воле чем занимался? – вдруг спросил Алексей, присев и небольшими глотками отпивая из кружки. – Я имею в виду профессию, образование.

– После армии электриком работал на авиамоторном заводе, – с охотой ответил Конкин. –  А еще телевизоры чинил, видаки. Для меня любая модель – тьфу! Даже компьютеры освоил. Почти два года на фирме кантовался.

– А наколки у тебя откуда такие? Не уголовные, а те – на плечах.

– Морские, что ли?

– Ну, да.

– Так одна – Андреевский флаг и два якоря, – это еще в мореходке, по малолетству баловались. Крутыми мариманами стать хотели. Да, было время… А вторая – земной шар, корабль, а еще буквы – так это морфлот.

– А за что тебя Зеброй прозвали?

– За песню, – неожиданно улыбнулся Конкин.

– Какую еще песню?

– Когда-то фильм про Остапа Бендера видел, песня одна ко мне привязалась. Типа, “вроде зебры жизнь, вроде зебры. Черный цвет, а за ним снова белый цвет – вот и весь секрет”. Я, когда первый раз на зону попал, все напевал эти слова, так за мной кличка и закрепилась. Смешно?

– Да нет, просто слово странное, особенно применительно к человеку. Обижаешься, наверное?

– Нет. Привык уже.

– А как же ты квартирным вором стал?

– Как-как – на легкий фарт потянуло! Сначала все было ничего так, потом залетели как-то с корешем. Первый срок. Не одумался, бля. Вот, получите – вторая ходка. Да что теперь вспоминать!

– Извини, я просто так спросил.

– Да ладно. Ты в Рыбинске бывал когда-нибудь?

– Не доводилось.

– Жаль. У нас очень красивый город, – мечтательно сказал Зебра. – Зелени много, Волга – красавица. Баржи по ней туда-сюда так и шастают.

– А достопримечательности какие-нибудь? – поддержал его Алексей.

– Тебе что, про музеи рассказать? Или про церкви? Так я не ходил – ни туда, ни туда.

– Как хочешь, – вздохнул Сапожников. – А ходить как раз надо было – и туда, и туда.

– Ты думаешь?

– Конечно.

– Я лучше про памятник на набережной напротив нашего завода расскажу. Хочешь? Считай, что загадка тебе, Профессор. Прикинь, стоит на высоком гранитном постаменте мужик такой – весь серебристый. То ли в летной форме, то ли в чем другом – снизу хер поймешь. А над головой – в руках вытянутых – пропеллер держит. Отгадай теперь, как его у нас называют?

– Даже предположить не могу, – сказал Сапожников.

– Фуй с винтом! – сообщил Зебра, и было видно, что воспоминания согревают ему душу.

Алексей улыбнулся. Конкин не удивился его сдержанной реакции.

– А я тебя про Москву-столицу спрашивать не буду. И так знаю, что там у вас, и как. Все по закону курятника живут: бей ближнего, сри на нижнего. Что, не так?

– Так нельзя обо всех москвичах говорить, – обиделся Алексей. – Большинство же – простые люди: рабочие, учителя, инженеры, врачи, сфера обслуживания, пенсионеры. Да, очень много фирмачей, много банкиров, депутатов разных уровней. Хватает всякой шелупени. И если говорить о них, то ты, в принципе, не далек от истины.

– То-то же, – самодовольно резюмировал Конкин.

– Чем же занять тебя, друг любезный? – с иронией спросил Сапожников. Ему нравилось, что в экстремальной ситуации, в которой они теперь оказались, этот Зебра не озлобился еще больше, не превратился в невыносимого деспота, а, напротив, приобретал все более человеческие черты.

– Книгу почитай, – вдруг ответил Зебра.

– Это не книга, это дневник погибшей экспедиции.

– Да не про это я говорю, – с досадой за то, что не поняли его с первого раза, сказал Конкин. – Ту, иностранную…

– А, ты об этом, – оживился Сапожников. – Ну, хорошо, слушай – с того места, где остановились. “Вдруг произошло нечто трагическое: налево от англичан, направо от нас раздался страшный вопль, кони кирасир, мчавшиеся во главе колонны, встали на дыбы. Очутившись на самом гребне плато, кирасиры, отдавшиеся во власть необузданной ярости, готовые к смертоносной атаке на неприятельские каре и батареи, внезапно увидели между собой и англичанами провал, пропасть. То была пролегавшая в ложбине дорога на Оэн”.

– Я представляю, что потом было! – вдруг сказал Конкин задумчиво.

– Да, потом было что-то ужасное, – согласился Алексей. – Рассказывать дальше?

– Не надо! – оборвал Конкин. – Что там, в этом дневнике? Пишут про киздец, который к ним подкрался?

– Примерно.

– А дело зимой было? Или когда?

– В конце февраля.

– А сколько их было? – оживился Конкин.

– Трое. Доктор, священник и начальник экспедиции, профессор – тот, что записи эти оставил. А почему ты вдруг заинтересовался?

– Тупые, – резюмировал Конкин после паузы. – Сильнейший, в принципе, должен был бы выжить.

– Как? – спросил Алексей.

– Зарезать слабейших! – выдало воспаленное воображение Зебры. – А зимой мясо сохранить – пустяк. Вон, Ерохина видел?

И он с каким-то хищным блеском в глазах посмотрел на Сапожникова. Алексею стало не по себе. Он поежился и засуетился.

– Пойду, снега еще наберу для чайника, – сказал каким-то неуверенным голосом.

И уже у передней стенки, когда собирался раздвигать ветки импровизированной двери, услышал за спиной:

– Прав был фырган. Гиблые это места.

 ***

Следующую ночь Алексей почти не спал – так, проваливался иногда в забытье, потом вскакивал с топчана, косился в полумраке на Зебру. Дровишек в печь подбрасывал, снегом умывался. Делал все, чтобы не сморило его, но все равно не выдерживал и ложился отдохнуть ненадолго. И проваливался. И сны видел какие-то странные. Из лоскутов сны – не было в них ничего цельного, одни только обрывки прошлой жизни, до которой теперь не дотянуться…

Днем он возился на свежем воздухе – готовил топливо для ненасытной печки, чтобы на ночь хватило. От землянки далеко не отходил, чувствуя, наверное, какую-то защиту обветшалых за столетие стен. Топорик, этот первейший помощник в лесной жизни, нашелся тут же – в остатках вещей погибшей экспедиции. Из одежды тоже кое-что нашлось – штаны шерстяные, правда, наполовину изъеденные молью, шерстяная кофта, то ли серая, то ли зеленая, связанная какою-нибудь старинной мастерицей, и тоже с прорехами, охотничья куртка тургеневского покроя, несколько светлых рубашек, потемневших от времени. Поделили они с Зеброй этот нехитрый гардероб, переоделись в цивильное платье. Только телогрейки да шапки лагерные снимать с себя не стали – не то время года было в тайге.

Сапожников старался занять себя как можно плотнее: то чайник почистить задумал, то вообще уборку в землянке затеял. Не говоря уже о том, что садился отдыхать, да и то не без дела – дневник профессора Серебрякова дочитывал. Правда, последние страницы все с бОльшим трудом давались. В них всякий раз о еде сообщалось, о сухарях, поделенных на крошки, о сахаре, который уже закончился. А у них с Зеброй вторые сутки во рту росинки маковой не было, если не считать просто теплую воду, которую пили они вместо еды, чтобы хоть чем-то желудки наполнить.

Пробовал что-то свое в блокнот записывать. Не получалось. Мысли – как те сны обрывочные, никак в цепочку не выстраивались, путались и терялись.

Конкин почти все время лежал. Куда ему было с ногой поломанной вышагивать? По нужде товарищу Сапожников помогал из землянки выбираться – тропинку к сосне ближайшей протоптал и отводил туда, потом отворачивался и ждал, сколько нужно было. Нога у Зебры распухла в районе колена, ей стало тесно в штанине. И – видно было – болела сильно. Но Федор терпел, понимая, что только это ему и оставалось делать. Он стал все меньше разговаривать – то ли силы берег, то ли просто в себя уходил. Не докучал Алексею, только при необходимости звал. И эта его отчужденность настораживала Сапожникова еще больше.

Не мог забыть Алексей хищный взгляд товарища по скитаниям в тот момент, когда о выживании сильнейшего речь зашла. Из полумрака вечернего выплывал этот взгляд, в страхе его держал все время. Он старался отогнать от себя видение, переключить сознание на другие темы – воспоминания о детстве, например. Ничего не выходило: Зебра, крепко цепляясь, не покидал мыслей Алексея. И вдруг, через полдня после того разговора, Сапожников поймал себя на том, что…

Он даже встрепенулся от этого. Даже боялся развивать вспыхнувшую в голодном мозгу тему в подробностях. Он не так воспитан, хотя, к чему тут воспитание – меньше всего думаешь о воспитании в подобной ситуации. Он просто был не настроен – хотя, как можно настроиться на это. Он был не подготовлен – хотя жизненная ситуация подталкивала его к этой дикой, нечеловеческой готовности…

Ему вдруг подумалось, что он сам мог бы убить Конкина – убить и продержаться в этом зимовье еще какое-то неопределенное время. От подобной мысли Алексея даже бросило в жар. С испугом он посмотрел в угол, где сопел во сне Зебра.

“Нет, пожалуй, он ничего не замышляет, – думал Алексей. – Во всяком случае, ведет себя очень спокойно, даже чересчур спокойно. Не может же этот Зебра так искусно маскировать свой коварный замысел. Если, конечно, он вообще у него есть…”

Поразмышляв таким образом, Сапожников присел к столу. Перед ним стояла зажженная свеча, и лежал дневник профессора Серебрякова.

“Господи! – подумал Алексей. – А я? Как такое вообще могло в голову прийти? По каким законам формируются мысли? Какие побудительные силы управляют нейронами головного мозга, поворачивают в каком-то определенном направлении вектора человеческих раздумий? Вот куда нашим ученым нужно было бы направить свои усилия – внутрь человека. Не в глубины Земли, уничтожая ее. И не в Космос, где недоступные расстояния делают знания эфемерными и отодвигают их в необозримое будущее. Внутрь себя должен заглянуть человек, ибо он сам – и есть Космос”.

– Дай попить, – раздался голос Конкина. За последние несколько часов Федор заметно ослаб, из угла землянки тускло поблескивали его воспаленные глаза.

Сапожников налил в кружку остывшего кипятка, поднес Конкину. Тот выпил – жадно, с прихлебом.

– Злой я на тебя, – сказал он, отдавая кружку.

– Почему? Что случилось, Федор? – насторожился Сапожников.

– Зря ты затащил меня сюда. Нужно было оставить в лесу – давно бы мучиться перестал…

– Извини, но я не мог тебя бросить, – ответил Алексей. – Не по-людски это, не по-христиански.

– Ты что, Профессор, в самом деле верующий?

Сапожников ответил не сразу.

– Знаешь, теперь, в этой ситуации, мне хочется быть верующим, хочется, чтобы мои неумелые молитвы о спасении дошли…до Него…

– Молись, Профессор, молись, – горько ухмыльнулся Конкин. – Все одно помрешь тут, рядом со мной. Киздец нам! Неужели не понимаешь? И никакой Бог не вытащит нас отсюда.

– Не отчаивайся, Федор, – только и мог ответить Алексей. – Знаешь, надежда умирает последней. И я ее все еще не теряю. Ты подумай: наши вернутся на лесосеку, станут искать нас, увидят следы и…

– Брось! – оборвал его Конкин. – Кончай мне по ушам ездить. Какие на хер следы? Сам ведь говорил, что метель мела. Откуда они узнают, в какую сторону мы пошли?

Сапожников замолчал. В словах Федора была горькая правда. И на спасение шансов практически не оставалось. Действительно, гиблые места потому и назвали так, что люди в них гибли. По разным, скорее всего, причинам – но какое это имеет значение?

Алексей подождал, пока заснет Федор. Затем пододвинул к себе “Дневник” и принялся дочитывать оставшиеся страницы.

 ***

Рано утром, едва только из-за сосен показалось студенистое солнце и упруго просочилось  в щели землянки, Алексей уже был на ногах. Он согрел себе воды, напился вдоволь – чтобы не мерзнуть и голода не чувствовать. Потом достал из кармана карандаш и на чистой странице раскрытого “Дневника” написал несколько слов. Подошел к Зебре. Тот еще крепко спал. Алексей положил тетрадь рядом с ним, чтобы тот сразу заметил, как только проснется. Затем подкинул дровишек в топку и направился к выходу. Оглянулся, будто прощаясь. И раздвинул ветки, служившие дверью.

На свежем воздухе тут же закружилась голова – от самой этой свежести зимнего леса, но больше, наверное, все же от слабости. Постояв с минуту, Сапожников осмотрелся и решительно направился к огромной березе, ствол которой был чудным образом разделен в одном месте на три рукава. Получалось, что у дерева как бы не было центрального проводника. Эта примета, как подумал Сапожников, была четкой и ясной. А остальные?

Он проложил тропу коленями и животом, и через несколько минут оказался у приметного дерева. Встал под “восточной” веткой и втянул в себя еще раз – глубоко, до обжигания гортани – утренний январский воздух. Что там – впереди? – подумалось ему. И ответ пришел незамедлительно, сформировался как-то сам по себе. “Даже если смерть, – решил он, – то это все равно избавление от страданий”.

И Алексей медленно двинулся вперед, прямо в сторону восходящего солнца, будто там, где оно отрывалось от горизонта, было спасение. Через пару десятков шагов глазам Сапожникова открылась небольшая лощина. Легкий туман курился над ней. “Это от мороза, – решил он. – Не могут же в таких местах выбиваться из-под земли термальные воды”.

И, постояв еще несколько минут, Алексей шагнул вперед. Вскоре его полусогнутая фигура исчезла в тумане, перестала отбрасывать тень…