На Беркуте

Арефьев Вадим
НА "БЕРКУТЕ"

    Удивительно быстро откружила снегопадами зима, отзвенело капелью и отсияло в лужах весеннее солнце, пришло в Прикамье и к Семке Шундикову долгожданное лето.
    Коротко оно на Урале, быстротечно и поэтому любимо. Лишь к середине июня и расцветает здесь эта пора, пора сенокосов, полнолуний и вахт – речных, бессонных, таких нужных и напряженных...
    Хороша этим временем Кама, полноводна, сильна. Только сейчас и проскочишь по ней в ее северные притоки, да и то с трудом. Даже маленькому катерку непросто пробиться сквозь заторы сплавляемого леса: то и дело приходится ползти на самых малых оборотах, а уж совсем в верхах, стоя на носу, расталкивать багром коварные топляки и плавучие коряжины.
    Шустро бежит в те края леспромхозовский катерок «Беркут», торопится: как же иначе – еще два-три рейса и обмелеет фарватер, тогда разве что вертолетом и доберешься в эти заболоченные места. Какую только работу не выполняют этой порой небольшие суда: наливные везут солярку для тягачей и дизель-генераторов, сухогрузы доставляют запчасти, стройматериалы и продовольствие. «Беркут» же занят по хозяйству. Да оно и понятно. Кто как не он способен заняться этим нехитрым делом? Новую-то технику берегут для сплава, больших грузов, дальних рейсов, а этот – старый, за плечами два капремонта, движок водометный, КПД процентов двадцать, не больше, поэтому и гоняют его туда-сюда – старик, мол, доскрипит свое, а там и замену подыщем.
    Вот и сегодня жмет он в небольшой поселок, выполняя, казалось бы, самую незатейливую работенку. Давно сюда не забрасывали пива. Не было – не было, а тут на тебе – целых девятнадцать бочек. Тащит их «водохлебка», осев по самую ватерлинию, оставляя за кормой белесый след на ровной воде.
    А река тем временем пузырит в своем вечернем наряде, то протащит пучок прошлогодней травы или водорослей, оторванных с какого-нибудь плывуна, то блеснет играющей на закате рыбешкой, как бы соглашаясь всем этим с неспешным и негромким разговором стоящего у штурвала юнги речфлота Семки и его деда капитана-механика Петра Егоровича.
    – А правда ли, дед, что на «Ермаке» ты ходил?
    – Отчего ж не правда? И на «Ермаке», и на «Петре Великом» пришлось. Я ведь, милок, всю жизнь на реке. Много их, посудин-то, перевидал всяких. «Ермак» – что?.. Он небольшой был, да и бегал недалече. Вот «Пётр»-батюшка, тот да! Один вид у него какой! Баской был пароход!
Глаза у деда золотисто блестят, точно они восприняли весь горизонт, где сливается река с облаками, в такт своему рассказу он покачивает головой, иногда привстает с баночки, чтобы взять спички и раскурить трубку. Он делает глубокую затяжку, открывает лючок в машинное отделение и, по-докторски прослушав ритм теплоходного движка, выпускает облако табачного дыма, затем дает Семке пару наставлений – чтобы следил за створными знаками и не проморгал Щалыгинское колено.
    – Было мне тогда четырнадцать годов, ростом-то разве чуть тебя побольше, только шустрее был, как же. Отца-то, вишь, рано не стало, мать с сестрой от тифа померли, так что рос при деде – Федоре Матвеевиче. Здоровый был дед, с бородой до самого пояса. Он-то меня на «Петра» по знакомству да по милости Божьей и устроил. Рад я был несказанно, бегал пароход на самый Каспий, народу приходило всегда к его прибытию много. Глаза-то я попервости на все топорщил огромные. Так-то вот, Семка, и попал я на «Петра». А он громила! Двухдэчный! Две палубы, значит. Как загудит, я аж приседал поначалу. Ну ничего, после свыкся. Та-ак... Вот, похоже и колено Щалыгинское. Дай-ка, Семен батькович, штурвал, отдохни покуда.
    Дед подает рукоять хода чуть на себя, отчего «Беркут» послушно сбрасывает обороты, нажимает на кнопку - взвывает тифон и над рекой разливается протяжно-прерывистое: «У-у, у-у-у». Из приречных кустов взмывает стайка мелких птиц и испуганно-быстро летит куда-то вдаль, к лесу.
    – Есть кто на реке, нет ли, – говорит дед, – а просигналить не забудь. На воде перво-наперво порядок должен быть, Семка. Река, море ли глупостей либо вольностей не прощают.
Плавным движением дед поворачивает штурвал вначале вправо: «На двенадцать градусов», – успевает отметить Семка, глядя на стрелку аксиометра, затем стрелка резко ползет влево. «Беркут» уверенно, словно сам по себе, проходит извилистое русло, выбирается на простор и бежит дальше, туда, где призывно помигивают один над другим зеленые огоньки створа. Семка вновь в роли рулевого, а дед вроде и в сторону поглядывает, да все видит, чуть что – «ну-к, Семка, отдохни покуда».
    – Так вот, – покуривая, продолжал дед, – зачислил меня капитан Борис Юлианович в вестовые матросы. Палубу до блеска швабрил, чай по каютам да кубрикам разносил. Жил по тем временам очень даже неплохо. Форменку мне выдали, кормился при камбузе бесплатно. А по осени еще четыре рубля выдать обещали. Чем не жизнь?! Это вы теперь народ городской - не то вам, да не так. Радоваться люди разучились. Колбасы нет, так вроде и жизни нет. Не те стали люди, не те.
Трубка гаснет, дед тщательно вычищает из нее пепел, пробивает специальной проволокой отверстие мундштука, вновь набивает табак, но прикуривать не спешит, а смотрит и смотрит в белые июньские сумерки над рекой, молчит минуты две-три. Может, вспоминает о чем.
    – А каких людей я на «Петре»-то повидал. Э-э-э... не поверишь. Вот хоть дружка моего взять, тезкой твоим был, Семена Гудкова. Силища у него была такая, что уж больше никогда я такой настоящей русской силы не видывал. Старше-то он был меня всего на пять годов, а посмотреть, хоть и росту не шибко большого, но кулачищи у него, что моих два. Стояли как-то под разгрузкой, зерно, вишь, возили в ту пору. А тащить его на берег надо было волоком на себе: из трюма по трапу, по сходням потом да еще до склада шагов так полста будет. И что тебе скажу, каждый мешок-то пуда четыре как не больше вытягивал. Мужики-то взвалят на себя, идут да корчатся. А Семен, Гудом мы его звали, набросит себе на спину два мешка и, пока остальные-то раз сходят, уж другую, а то и третью ходку бежит.
    – Зачем же он так надрывался-то? – не оборачиваясь, спросил Семка. – Если такой сильный был, то мог бы в цирке выступать или борьбой заниматься. Чемпионом бы стал. Медалей бы имел целую кучу.
    – Может, и имел бы, – согласно кивнул дед. – Может, и в цирке бы выступал... Ты вон там за мыском у левого берега красный огонь видишь?
    – Вижу.
    – Вот на него и держи.
    – Так там не один, несколько красных. И белый тоже есть.
    – Я тебе про самый левый говорю. Буй это. У Селивановских Гарчей как раз на траверзе – напротив, значит. А те, что ты углядел, – это нефтеналивной идет: три вертикальных топовых огня у него на мачте. Отмашку ему скоро будем давать.
    – Это каким бортом расходиться надо?
    – Ишь, запомнил уже. В прошлом году-то только раз с тобой и ходили. Памятливый ты у меня, Семка. Молодец. Штурвал вот еще бы шибко не дергал – и совсем бы отличным рулевым был. Помягче надо подруливать. Вправо дал – отработай влево.
    Дед встает за штурвал: «Смотри, как надо». Семка смотрит и на штурвальное колесо, и вдаль – на речную ширь, перемигивающуюся сигнальными огнями. Ночь светла. Солнце неглубоко еще окунулось за горизонт. Над правым, заболоченным берегом вовсю полыхают розовые зарницы, а левый берег черен, обрывист. По гребню его остро щетинится хвойный лес, а над лесом сквозь прозрачные перистые облака пробивается мелкое голубое звездное крошево.
    С верховьев навстречу «Беркуту» бежит небольшой речной танкер. Дед выходит на палубу с левого борта, машет ему фонарем – делает отмашку – и приветствует, и показывает, какими бортами предлагает разойтись. Ответно белым просверком мигает «Беркуту» нефтеналивной. Минут через десять они проходят друг возле друга. Серебристо-серый танкер уходит вниз, лишь гакабортный да кормовые огни еще светят, отдаляясь какое-то время.
    –Так что дальше с Гудом-то было? – спрашивает Семка. – В цирк не пошел работать?
    – Нет, Семка, не такой он был человек. С Волги – волю любил.
    – Сам работал, сам и деньги получал. Да ведь и получал немало. Опять же, вишь, и погубил себя через эти деньги. Как придем, бывало, в порт, так гудит наш Гуд в кабаке. Все, что заработает, враз и спустит. Но, скажу тебе, не буйствовал. Спокойным был. Сидит себе за столом, попивает горькую, и ни тебе забидеть кого, ни дурным словом обругать.
    Ну и к нему с плохим словом никто. Да и кто посмеет. Ударил бы кого, так и дух бы вон. Все уж его знали, всегда ему и почет, и место возле стойки самой. Только он чего сказать хочет, а кабачник уж рядом: чего, дескать, Семен Иванович, хотеть изволите, и бежит тут же вновь к нему со штофом.
    – Штоф – это бутылка, что ли? – оборачивается к деду Семка, пока тот распаляет свой самосад.
    – Ясный день, что не булка, – вздыхает дед, – сколько народу эти бутылки позагубили, горя сколько принесли – о-хо-хо. Вот и вокруг Гуда соберется всякая портовая пьянь да дрань, нахваливают силищу его, а он, широкая душа, денег не жалеет – подавай да подавай... И к девкам он, по совести сказать, прилипчив не был. Выпьет, случалось, ну и гульнет. А чего? Парень молодой, видный. Девки-то любили его. Не пить бы вот ему, да была бы кровь не такая горячая, глядишь, жил бы сейчас.
    Семка хочет спросить про Гудову судьбу, поторопить деда, но сдерживает себя, помнит дедово:   «Не спеши. Всякому овощу свое время и место». Дед тем временем спускается в машину, проверяет давление масла, температуру воды. «На щитке приборы – это одно, а в машине – другое, – говорил он Семке. – Всюду надо порядок иметь. Внешность может и красоту да марафет показывать, а нутро-то при этом гнильцу в себе содержать».
    Но вот он возвращается, вытирает руки чистой ветошью, посматривает за корму – проверяет по следу, ровно ли Семка держал курс, одобрительно хлопает внука по спине: «Ну, как, не устал еще?»
    – Да ну, – бодро отвечает Семка, – скажешь тоже. Ты лучше бы историю не прерывал, а то не поймешь, где конец, где начало.
    – Отчего ж непонятно, дело известное. Сидит вот как-то в кабаке ночью Гуд, а тут пришла с верховьев баржа, рельсой груженная. Дорогу тогда с Нижнего Новгорода куда-то тянули. Вваливается в кабак подрядчик. Эй, дескать, мужики, кто заработать хочет? Неустойку-то, вишь, за простой платить не желает, вот и решил прямо ночью найм сделать. А Гуд-то уж пьяненький был, ну мужики-то и давай егозвать: давай, мол, Семен, покажи силу-то богатырскую. Долго не уговаривали – пошел Семен. А подрядчик-то нездешний был.
    – Это что за герой такой, – спрашивает, – что за честь ему такая? – Погоди, мил человек, – ему отвечают, – сейчас и сам все увидишь. Приходят они, а ночь, как помню, осенняя, темная была. Я тогда на своем «Петре» вахту нес. А баржу-то, вишь ли, рядом на швартов поставили. Гляжу, идет дружок мой, Гуд, балагурит, вокруг него мужиков дюжина – и все нахваливают его. Вот подошли все дружно, откатили крышки и давай к рельсам-то примеряться. А они длиннющие, тяжелые – сталь-чугун, что ты хочешь. Вдвоем одну-то унести благо дело, а Семен-то пригнулся и кричит:
    – Э-гей, братва! Вали мне три штуки. Покажем, какой на реке нашей, матушке, люд жить изволит!
    Мужики-то хоть и хмельными были, да и то меж них шум прошел.
    – Ты эт че, Семен?! Не мешки это! Железо! А он уж раз чего скажет, так умрет - сделает.
    – Вали, говорю, на спину! Чего сказал!
    Ну и взялись мужички. Кладут, это, Семену первую – стоит парень, будто веса и не бывало.    Вторую положили – стоит, только покачнулся слегка.
    – Быстрей! – орет. – Скорее, что ли, третью! Не медли, говорю!
    Ухватились и за третью, и, на тебе, – положили...
    Трубка у деда погасла, он тянется за спичками, бьет у себя на руке жирного, насосавшегося крови комара, прикуривает и глубоко полной грудью затягивается.
  Повело Семена, вперед-назад качнулся, но выровнялся, вроде как песню начал.
    – Эх, э-эх, дуби-и-ину-у-шка... Й-эх, да ты кудря-а-ва-а-я, – и идет, шагает. Трап-то под ним аж дугой.
    Пальцы у деда белеют, он крепко сжимает кулаки, словно не Семен, а сам он взвалил на себя этот груз и теперь идет по трапу, скрипит зубами и поет.
    – Все, думаю, беда стряслась. Мужики-то как обмерли, пьяные, а молчат – пикнуть не смеют.   Тишина, ни звука. Вдруг – ба-бах – рельсы грохнули. Соскочил я тут с места и, хоть нельзя было вахту оставлять, ветром на берег. А там он, Гуд мой, на земле лежит и стонет. Взяли его мужики за руки – за ноги, отнесли в кубрик. Ерунда, дескать, – к утру отлежится...
    Всю ночь я бился возле него. Воду подносил, полотенце мокрое ко лбу прикладывал. Но не помогло ему. Под утро уж бредить начал, Зорянушку все какую-то вспоминал. Глаза откроет, а мутные они у него, будто сыростью налились. Положили его на носилки - и в лекарню.
А мы тем же утром швартовы отдали да в низы пошли. Уж потом только узнал я, что вырезали Гуду моему грыжу и не стало силача такого на «Петре» нашем, не гудел больше Гуд мой...
    – Жаль Гуда, – вздыхает Семка, – хороший, видно, был человек.
    – Хороший, – в такт Семке вздыхает дед. – Но грустить шибко не стоит. Были и кроме Гуда на «Петре»-то люди интересные. И хоть побыл я на пароходе том недолго, однако повидать кой-кого повидал. И дед и Семка замолкают, всматриваются вдаль, вслушиваются в ритм двигателя. Хорошо им молчится, дружно.
    – Спать, поди, хочешь? – спрашивает дед. – Пошел бы вздремнул, а?
    Семка отрицательно мотает головой.
    – Не хочу, дед. Ты же обещал, что вахту вместе будем нести. Лучше давай-ка расскажи, почему ты с «Петра Великого» ушел. Четыре рубля-то тебе по осени дали или нет?
    – Не дали. Да и сам бы, знаешь, не ушел. Высадили меня. А дело вот как было. Шли мы тогда из Астрахани в Самару, арбузами груженые. Время у меня по вечерам имелось. А потому решил я его использовать с толком и привезти деду моему, Федору Матвеевичу, арбузного вина. Мужики-то на «Петре» все его попивали. А вино так делали: дырку в арбузе прорезаешь – и стопку водки туда. Перебродит сок недельки две, корки разрежешь, мякоть отожмешь – и пей-попивай. Сам-то, конечно, не пил, я этим делом никогда не баловался. Деду вез, любил я его, вот и хотел гостинца ему привезти. Взял еще при погрузке два больших арбуза, водки чуток у мужиков выпросил, залил все это хозяйство, а чтоб покрепче перебродило да не нашел никто – опустил в машину, завернул в ветошь, да там и оставил. Думал, как раз к своему возвращению все у меня готово будет. Но не получилось. Не довез. Сплю как-то в кубрике своем, тихо все, спокойно. Вдруг слышу сквозь сон будто рвануло что, да так сильно, что я и святого отца вспомянул. Вскочил с койки и пулей в чем был на палубу. А там и без меня переполох. Бегут все – кто с ведром, кто с брезентом. Механик уж давно машину остановил и бедственные огни на мачте зажег. Спустились в машинное отделение, а там никто ничего не поймет – все вокруг в какой-то шелухе, пригляделись, а это зеленые корки да семечки. Жарко было, вишь, в машине-то, вот и рванули мои арбузы раньше срока. Ну а по прибытии в родные места меня торжественно с «Петра»-то и списали. Долго меня потом ребята Петькой-арбузником звали.
    – А дальше, дальше-то что было, – посмеиваясь, спрашивает Семка.
    – Эх, да все тебе, непоседе, сразу, – решительно встает и подходит к штурвалу дед. – Многое дальше было, жизнь была, со всеми ее порогами и притоками. Ладно, Семка. Хорош на сегодня. Смотрю я, уж туманом потянуло и темень вон какая. Вали-ка, брат, спать. На ночь-то в бережок ткнемся, а с утра ушицы сварим, позавтракаем и пойдем. К вечеру как раз на месте будем. Пятница у нас завтра или уж сегодня?
    – Пятница, – отвечает Семка.
    – Это хорошо. Люди с работы придут – пивка попьют. А то, знашь, днем пить пиво не дело.
Через четверть часа катер замирает у берега. Дед еще остается в рубке, а Семка спускается в спальный носовой отсек, представляя, как доберутся они вечером в поселок, где их с радостью встретят, а потом дед непременно скажет ему что-нибудь вроде: «Молодец, Семка. Правильный курс держишь. Вот школу закончишь, в армии, а лучше на флоте отслужишь и давай иди учись на штурмана. Придешь ко мне когда-нибудь на могилку и расскажешь – как там оно ходится. Приятно мне будет».
    А над рекой, над берегом и над лесом все гуще и плотнее расползается туман, скрывая от чужого, стороннего взгляда до сих пор еще нужного старика «Беркута».