Забытый романс

Арефьев Вадим
ЗАБЫТЫЙ РОМАНС

У Жарковых гуляли второй и третий день. Водка кончилась.
И Михаил-торговец, привыкший мигом выходить из таких пустячных положений, вытащил из подпола залитый парафином бочонок с самогоном и, сидя на приступе печи, разливал его в пустые бутылки.
Все вновь и все глубже, как обычно бывает на деревенских свадьбах, уходило в угар и трехдневный запой.
Вечером, а вернее, ближе к ночи поднавалили новые гости.
Собственно, гостями их назвать было трудно. Это в понятии Михаила были крайние забулдыги, те, что после работы, как правило, вертелись возле магазина, которым он заведовал, и пропивали все до последнего рубля.
Особенно выделялся среди них Семен Татищук – статный и здоровый мужик, но крепко пьющий, редко пьянеющий и неразговорчивый. Даже в первый день подарков и денег к блинам он не принес и, когда Афанасьевна пронесла мимо него тарелку, накрытую вышитой салфеткой, на рядом стоящих жениха и невесту не взглянул, а лишь опустил голову, как бы рассматривая свои кирзачи, покраснев при этом. И сегодня он никого не поздравлял, только бросил своим прокуренным голосом: «Здоров будьте», – прошел за стол и, окинув единым взглядом настольную снедь, чуть сжал свои густые, черные брови и подвинул к себе кем-то недопитый стакан. Те, кто был при памяти, поняли - он пришел похмеляться.
Может, и не пустил бы его Мишка на третий день, послав старуху к порогу объяснить, что, дескать, жених с невестой уже отгуляли и любяются в соседней комнате одни, что хорош, мол, погулял, пора и честь знать, но уж очень ярко горели окна в дому да разливала свои трели по-свадебному певучая гармошка. Но, пожалуй, самым главным, что отодвинуло Михаила в сторону, было другое: жила в семеновских глазах какая-то недюжинная сибирская сила, что давила прямотой и говорила о непокоренности духа. А потому Семен сидел в доме и опустошал стакан за стаканом, а Мишка носил и ставил рядом бутылки, соленые огурцы и селедку.
Даже в эту разгульную зимнюю пору радости Мишка не чувствовал. То ли она обходила его стороной, то ли он не стремился ей навстречу.
Когда-то в молодости задела его житейская обида, и на все последующее время хватило ему ее для того, чтобы черпать из этой пробоины все свои мысли и взгляды. Он не по годам стар, часто уходит в себя и, порой, бродит с помутневшими глазами несколько дней, а то и недель. Никто не знает, о чем он думает, чем живет, да никому и не надо. Женщины считают его скопидомом, боящимся ревизий и ничего не дающим в долг, мужики бывают в магазине реже, но тоже - какая, мол, для мужика профессия – торгаш – особого уважения ему не оказывают. В деревне Мишка слывет бирюком, отжившим и молчаливым. У него есть сын от жены, никогда его не любившей и на которой он женился из боязни одиночества под старость. С сыном он последние годы общего языка не находил и даже на его свадьбе о нем не думал. Да и вообще жизнь Михаила никаким краем или боком не смыкалась с той страной юности, куда вдруг сегодня занесла судьба его мысли совершенно случайно и неожиданно.
Глядя на молодую невесту, он нежданно-негаданно пробудил в себе далекое, давно отзвеневшее время. В памяти ни с того ни с сего всплыл тот прощальный вечер в торговом училище, когда она подошла к нему в своем простеньком голубом платьице, улыбающаяся, счастливая, и сказала: «Что ж ты, Михаил, все стоишь, не танцуешь? Пригласил бы меня, проводил бы до дому!»
И вот уже сквозь шум свадьбы он видел себя в старомодном костюмчике, в жмущих ноги ботинках, не умеющего, но пошедшего танцевать едва ли не первый в своей жизни вальс. Он тогда думал лишь об одном - как бы не наступить на ее маленькие туфли. А затем провожал ее домой и говорил, говорил, хотя, конечно же, знал, что говорит не о том, а она слушала его и все удивлялась: «Ох, Мишка, Мишка! Как можно в такую ночь думать о магазине, о работе, о торговле?!»
А ночь была тиха, задумчива. Где-то высоко-высоко проходил Млечный путь, переливаясь мириадами холодных и манящих огней. Он уже шел молча, приобняв ее за плечи, и она молчала, один лишь снег поскрипывал в такт их неспешному шагу. Шли медленно, ни о чем не думая, а просто ощущая теплоту друг друга.
Кто-то тормошил Михаила. Он открыл глаза и увидел красное, горбоносое, но все еще красивое лицо Семена, который и смотрел-то не на него, а куда-то в сторону, в ночное окно, но вот обернулся и произнес: «Пойдем-ка, слышь, Мишка, покурим».
Михаил не курил уже лет пять, но с Семеном не разговаривал серьезно гораздо больше. Семен когда-то учился вместе с ним в торговом  училище, за растрату был отправлен в отдаленные места, где и провел вдали от своей деревушки восемь лет от звонка до звонка. За торговлю, вернувшись, он больше не брался, а работал в колхозе на тракторе «Беларусь». С Мишкой они виделись частенько, но не более чем виделись. Как-то не принимала Мишкина душа того, что Семен вновь может стать его приятелем. Хотя и у того и у другого судьбы были схожи. И Мишке довелось испытать скамью подсудимых, но отделался он легче – всего лишь год и два года на «химии». Как знать, может быть, как раз то, что должно бы притягивать людей, возьмет да и оттолкнет. Пить Мишка с Семеном не хотел, да и не знал, о чем они будут говорить с ним за бутылкой.
А поговорить было о чем.
И они вышли на крыльцо. И вновь от края и до края стояла ночь, спокойная и звездная. Только уж совсем, совсем другая ночь. Слишком много лет пролегло между двумя ночами, двумя Семенами и двумя Мишками. Мишка смотрел на Семена и почему-то видел его молодым, драчливым и разухабистым.
Деревня уже спала под редкие петушиные крики да лай мерзнувших псов. Папиросы догорали, а Семен так и не произнес ни слова. Он молча и неподвижно смотрел на поленницу, словно что-то собирался увидеть там, и, боясь потревожить его мысли, Михаил тоже молчал. И в этом молчании стояло что-то природно-сильное, будто перед грозой, ибо подвыпившие мужики молчали лишь в особых случаях, чтобы сбросить с себя хмель и, собравшись с духом, высказать все до конца. Семен вынул еще по папиросе, покрутил их в пальцах, продул и повернулся к Михаилу.
– А я ведь знаю, почему ты молчишь, знаю...
Михаил ничего не ответил, лишь взял из рук Семена папиросу и,чиркнув спичкой, глубоко затянулся.
– Сын-то твой обженился, в свою семью уходит, отрезанный ломоть, значит. Жену ты схоронил. Каково жить-то думаешь дальше? Чуешь хоть, что жись-то мимо проходит, аль нет?
Михаил весь напрягся, однако вновь промолчал, ожидая чего-либо более ясного и определенного: «Что прошла, это я и сам знаю, – подумал он, – что дальше-то скажешь?»
– А ты все тот же, – продолжал Семен, – ни людям от тебя радости, ни себе. Отшельником, видать, родился, а?
– А ты сам-то как живешь? Лучше? – не выдержал Михаил. – Тоже мне советчик нашелся. Да что ты мне сказать-то можешь? Твоя-то жись неужто краше моей? Днем с тракторами целуешься, железяки трешь, а как ночь, так водку хлещешь. Думаешь, не знаю? Вроде, на второй глаз-то я еще не ослеп. Я-то хоть в магазине, все, вишь, в чистом хожу. Ты бы, чем байки мне тут заливать, на себя бы взглянул. Еще что-то хочешь сказать? А нет, дак – вон Бог, а вон порог. Хорош жалелыщик. – И Михаил попытался лихо улыбнуться, но улыбки не вышло, не получилось.
Семена его слова не разозлили, дышал он все время ровно, и слушал, и думал о чем-то.
– Все, да не обо всем знаешь, – сказал, – да и не видишь ты в этой жизни ни хрена.
– Ха, это я-то не вижу?! Ну, это ты брось! Ты когда хоть в городе-то был, ядрена вошь? Когда хоть фильм-то смотрел последний раз? Помнишь такое? Или будешь дальше интеллигенту корчить?
– Не буду, – спокойно, примиряюще ответил Семен, – на фильме давно не был. Ага. А в город вчера ездил...
– Никак на тракторе своем?
– На нем, родимом. На чем же еще?
– Ну и что, небось, запчасти либо что еще невиданного там нашел?
– Не только запчасти. Человека я там одного видал. Знакомого тебе человека.
– Да у меня знакомых-то хватает. Чай не первый день хлеб жуем.
– Человек-то известный... Танюху Зяблицыну. Пом-нишь?
– Как не помнить, – дрогнув голосом, произнес Михаил. – И что ты делал там?
– Делал? Чай пил, о тебе говорили...
– Обо мне? Х-хе... чего обо мне говорить-то? Она никак замужняя. И дочь у нее давно взрослая, парикмахером, говорят, работает.
– Да нет, старая информация у тебя, Мишка. Сейчас не замужем. Два года почти как схоронила своего мужика-то... Ты бы хоть написал ей когда.
– А чего писать? Не о чем, жисть-то наша - хлеб да каша...
И вновь помолчали.
– Ну что ж, дальше дело твое. Ладно. Я ведь не пить к тебе приходил, на сына твоего – жениха да на невесту по-смотреть. Домой пойду.
Семен набросил свою потрепанную шубейку и, не надевая шапки, вышел скорым шагом, тяжело стуча большими кирзачами.
– Постой! Постой! – спохватился Михаил. – А передать она мне ничего не хотела? Да шапку-то забыл, возьми шапку-то. Постой!
– Привет передавала. Да, может, пусть когда чиркнет пару строк. Семен зашагал к своему дому, потуже натягивая кожан на взлохмаченную голову.
– А адрес-то у тебя есть? – крикнул вдогонку Михаил.
– Есть где-то, записал. Сейчас-то не помню.
И вновь Михаил остался один. Но теперь что-то горело у него внутри, то угасая в сомнениях, то разгораясь трепещущим, будто свечка, огнем. Он прошел в избу и на-чал хлестать самогон, стопку за стопкой. Где-то рядом гармонист рвал меха и десятки каблуков дробно били по грязному, в окурках, полу, но вот закончился пляс, звякнули стаканы и чей-то печальный и неровный голос повел под сбивающуюся  трехрядку давно знакомый и давно забытый романс «Я встретил вас».
И сквозь угар, сквозь туман самогона побежали у Михаила глубинные слезы, и вместе с гармонистом он в углу едва слышно запел. Что-то все сильнее и ярче расцветало и полыхало в груди его. Он чувствовал, что идет куда-то под эту нежную минорную песню. Он вышел во двор, повернул за ограду и все пел, пел... Он перелез через жерди во двор, где, несмотря на холод, бродила корова, переполз через кучи сена, разбросанные возле телятника, споткнулся о валявшуюся здесь же чурку, а сам все пел и пел... Перед глазами его побежала в черно-белом изображении вся его жизнь. И в том кино было и детство, когда они с Семеном жгли в костре шахтерский детонатор, который рванул, тяжело ранив обоих, был в нем и сын от Татьяны, которого он так и не увидел в живых, было многое и черное и белое, но где что из-за быстрой смены кадров разобрать было невозможно. И вдруг Михаил увидел зеленые от луны глаза коровы, которая было отпрянула, но он бросился ей на шею и, не удержавшись, сорвался вниз, ощущая лицом теплое и липкое месиво навоза.
И, наконец, он увидел Татьяну – все такую же молодую, в том же голубом ситцевом платье, тихо и часто повторявшую ему: «А ты бы, Михаил, пригласил меня на танец. Ой, Мишка, Мишка...»