Чтоб не улетела навсегда птица памяти

Георгий Пряхин
ЧТОБ НЕ УЛЕТЕЛА НАВСЕГДА ПТИЦА ПАМЯТИ

Уважаемые коллеги из «Российской газеты»! Если это моё письмо покажется вам в принципе заслуживающим общественного внимания, просил бы опубликовать его  24 декабря нынешнего года. Это – дата образования Союза Советских Социалистических Республик, нашей некогда громадной и общей Родины. Слава богу, время безусловного и огульного отрицания советского опыта прошло. Сейчас мы признаём, что наряду с многими издержками и даже преступлениями того длительного исторического периода в нём наработано и немало позитивного, конструктивного, что, несомненно, было бы приемлемо и сегодня. В частности, в сфере взаимоотношений народов, составляющих одно многонациональное государство. Собственно говоря, сегодняшняя Россия по числу своих «двунадесяти» народов не уступает и национальной  мозаичности СССР.
В данном случае хочу привлечь внимание к одной-единственной, крохотной точке на карте нашей страны.
Одной-единственной, но не столько географической, сколько, я бы сказал, морально-этической.
Скажу сразу – это моя собственная крошечная родина. Даже – родинка. Всё убывающее и убывающее с годами селенье на юго-востоке Ставропольского края, на границе с Калмыкией и Дагестаном, в засушливой Ногайской степи.  На дне некогда обширного Сарматского моря, что выступает сейчас на поверхность, пожалуй, одной лишь полынью.
«Стрепетовка»  - называлось оно когда-то, поскольку здесь,  в пологих предкавказских балках, не то гнездились, не то просто временно приземлялись, отдыхая от сезонных перелётов, тяжёлые и прекрасные – из «Красной книги» - птицы: стрепеты. Я сам однажды видел их целое стадо. Именно  с т а д о  ,  а не стаю: так осязаемо и мощно бродили они среди только что вымолоченных копен. Не клевали, а именно   п а с л и с ь  . А когда взлетели – вовсе не мною, махоньким и тогда почти невесомым, вспугнутые, подъятые, а влекомые исключительно каким-то своим, природным орнитологическим расписанием, то аж воздух загудел, завибрировал,  з а т р е п е т а л   под взмахами их могучих крыльев. Впору самому было, словно в сказке, оказаться в фарватере этого всеувлекающего взлёта.
После, когда земли эти стали  ц а р с к  и м и   (может, из-за царской же птицы?), сельцо получило и царское же наименование: Николо-Александровское.
Царской земля наша стала, наверное, ещё и потому, что никто особенно на неё и не зарился: глина, полынь, суховеи… Глушь. Это, возможно, и предопределило, что село со временем стало ссыльным.
В конце двадцатых сюда загнали тысячи и тысячи (повторяю: тысячи) азиатов, преимущественно узбеков – так называемых «баев», «басмачей» и «пособников басмачества»…   «Баи», правда, по нашим же сельским преданиям оказались как на подбор голодранцами – а может, их ещё и обобрали до нитки за месяцы долгого и тяжкого, то в бричках, то в телячьих вагонах, пути из Средней Азии – в Азию европейскую. Из рая – в ад. А в начале тридцатых, с коллективизацией, содрав с насиженных мест, сюда же погнали и русских. Раскулаченных. Так, в частности, здесь оказалась, девочкой, и моя мать: родню её раскидало аж до самых Соловков включительно.
Русских поселяли прямо на головы узбекам: в одной и той же саманной хате, а то и в землянке, оказывалось порой до тридцати человек народу. Правда, смерть усердно прореживала и узбеков (их, непривычных к нашим резко континентальным русским зимам, даже страшнее), и русских. Особенно в голодоморы тридцать третьего и сорок седьмого. Я в своём детстве застал целые «порядки» пустых, обезлюдевших, скорбно осыпающихся хат – сейчас же на их месте лишь едва заметные «могильные» холмики. Порядок бывает и таким.
До сорок седьмого, в общем-то, до года моего рождения, в селе существовала комендатура. Я даже застал её угрюмое здание – наверное, оно было попрочнее наших хат, – а историческая сельская молва донесла до меня и фамилию последнего «нашего» коменданта: Армейский.
Крутая фамилия!
Только в самом конце пятидесятых, начале шестидесятых узбекам разрешили выезжать на родину.
 С грустью провожало их село.
С грустью!
Беда способна обозлить людей. Настроить друг против друга. Но в данном случае она, как ни странно, их сдружила и даже сплотила.
Я помню, как моя мать – русская! – ходила, уже по снегу, на уборку хлопка. В наших-то краях! (Впрочем, его начинают возделывать здесь и нынче). Более того: на Пасху вместо русских, православных женщин, на полевые работы поголовно выходили узбечки. А в праздники мусульманские (всё же, видимо, при снисходительном попустительстве комендатуры) вместо них за вилы, грабли и лопаты брались от мала до велика русские девчата и бабы.
Мои дядья, выросшие в одних хатах, в одних дворах и в одних набегах на чужие бахчи-огороды с узбеками, знали по-узбекски и даже пели – на чисто русских застольях! – узбекские песни. Один из них, Георгий Пантелеевич (тёзка!), рассказывал: его дружок, мальчик-узбек, со временем дорос в своей республике аж до министра, а в отпуске, непременно выбирая Кисловодск, на денёк-другой добирался и до нашей (его!) Николы. И они собирались всей своей некогда пацанячьей компанией и варили у дядьки «на задах» бухарский плов – приправы министр привозил с собой, а с мясом после комендатуры у нас перебоев не было. Как и с водкою.
И пели там, на задах, почти что до утра, и плакали – на двух, а то и больше, языках. Министр потом день отсыпался, оберегаемый от посетителей, в дядьки Георгия хате, и к вечеру русская «родня» бережно усаживала гостя всё в ту же санаторную служебную «Волгу»: назад, на продолжение леченья и отдыха.
Да, в нашем селе есть слова, русские, но очень «нашенские», которых нет даже у Даля. Например, «шардыки». Ну, то же, что и «манатки», лохмотья: село и выросло среди них, из них, и как же их не обозначить – какие мы, такие и костюмЫ!..
Не осталось в живых ни одного моего дядьки. Нет и узбеков, которые когда-то отказались покидать Николу, возвращаться из ада в азиатский рай. Дед Юнус, безотказный и бессменный ездовой, чью колымагу мы, деревенская пацанва, голота, увенчивали, как увенчивают ягоды виноградную гроздь, – я помню тебя!
Их всех теперь соединяет одно: кладбище. Огромное, намного больше нынешнего села: одних узбеков, говорят, здесь лежит до семи тысяч. За общею оградой (за околицей, на буграх, есть и копань, в который немцы в сорок втором зверски сбрасывали евреев, детей, из окрестных городов и селений). Правда, русские, православные могилы обихожены, особенно тех, чьи родичи ещё остались в селе. А вот азиатская часть кладбища – просто пустырь. Родичей-то здесь уже нету. Но русские не отделяют своих покойных односельчан-мусульман. Здесь не пасут скот, не спрямляют тропинки, бережно обходят, даже в не очень трезвые пасхальные дни, место былого многолетнего и огромного «родственного» захоронения. В центре села не так давно сооружён памятник жертвам сталинских репрессий. Но на большее у сельчан моих просто сил и средств не хватает.
А нужен бы, необходим и общий, мемориальный  знак, обелиск на той части кладбища, что находится за одной, православной оградою, а на самом деле – иноверческой.
Дружбу народов нельзя хоронить. Особенно сегодня. У неё не должно быть кладбища. А вот мемориал – другое дело. И цель моего письма – обратить внимание и властей Узбекистана, с которыми сейчас у нас вновь налаживаются добрые, партнёрские отношения, и узбекской диаспоры в России, у которой есть весьма влиятельные и даже, слава богу, состоятельные лидеры, да и наших, российских  больших и малых властей на крохотную точку в степях Ставрополья. Крохотную, но, если так можно выразиться, акупунктурную. Не столько географическую, сколько, повторяю,  морально-этическую.
На скорбную точечку, объединяющую тысячи и тысячи трудных людских судеб, десятилетий нашей общей истории. Рядом с крестами пусть над полынью встанут и стелла, обелиск  с именами тех, кто, покамест безымянными, покоятся – даже без могильных холмиков – в чистом русском поле.
Пока это ещё возможно сделать: уверен, и мои земляки откликнутся на такое благое дело да и автор сего письма  готов принять  в нём посильное участие.