Незнакомый Пришвин

Леонид Бударин
Михаил Пришвин: «Только безумный может стать под лавину и думать, что он её остановит»

Михаил Михайлович Пришвин (1873-1954) при жизни и 40 лет после смерти слыл безмятежным певцом природы, далёким от потрясений ХХ столетия. Его книги «В краю непуганых птиц», «За волшебным колобком», «Женьшень», «Календарь природы», «Кладовая солнца», «Лесная капель», рассказы для детей такой репутации не противоречили и давали основание привратникам социалистического реализма обвинять писателя в «сознательной отчуждённости от генерального фронта». И только в эпоху горбачёвской «гласности», когда начали публиковаться без купюр дневники Пришвина, этот «природолюб и чистейший поэт» (по определению Горького) предстал читателям человеком, глубоко переживающим происходящие в стране события и имеющим о них собственное мнение. Причём, мнение, гарантировавшее если не «десять лет без права переписки» (как иезуитски называли в НКВД расстрельные приговоры), то уж десять лет ГУЛАГа как пить дать.
Дневники Пришвин вёл непрерывно полвека. Последняя запись датирована 15 января 1954 года. А в ночь на 16-е его не стало. Понимая невозможность публикации дневников в современной ему стране, он называл их «драгоценными книгами на время после моей смерти». Таковыми они и стали. Остаётся только недоумевать, как вообще решился Пришвин доверять бумаге свои крамольные мысли даже в самые роковые годы. О которых писал: «Берут одного за другим, и не знаешь, куда его девают. Как будто на тот свет уходят».
Сам же Пришвин был почему-то уверен: «Бояться мне вовсе нечего: меня Бог любит». Хотя на всякий случай «выработал себе манеру смелости в игре» с властью, создавая впечатление, что он «или уж очень прост, или невинен, или счастливец, находящийся в положении свободного художника, с которого спросу нет». И так оправдывал своё поведение, которое многим представлялось неискренним: «Только безумный может стать под лавину и думать, что он её остановит».
Впрочем, в последние годы жизни Пришвин либо примирился с действительностью, либо стал неискренним даже уже и в дневниках. Как бы то ни было, власть не только не подвергла писателя репрессиям, но, напротив, приласкала и одарила привилегиями, какими похвастаться могли не многие его собратья по цеху.

Пришвин родился 23 января (4 февраля по новому стилю) 1873 года в имении Хрущёво близ города Ельца в бывшей Орловской губернии (ныне Липецкая область). В дневниках и автобиографической повести «Кащеева цепь» писатель многажды вспоминал, как тянула из себя жилы мать, расплачиваясь по долгам рано умершего мужа-картёжника. Но его преподаватель в елецкой гимназии и будущий известный писатель и философ Василий Розанов писал в 1889 году о Пришвине: «У этого ученика более 1 500 000 капитала и он любимец матери… В IV классе он уже никого не считает выше себя». Его дядя по матери был пароходным магнатом в Тюмени, куда Мишеньке пришлось отправиться, когда его с волчьим билетом выперли из гимназии за злостное хулиганство при вопиющей неуспеваемости. В Тюмени Пришвин окончил реальное училище, после чего подался в Ригу, где поступил на химико-агрономическое отделение политехникума. Но увлёкся марксизмом, был арестован и год отсидел в тюрьме города Митава (ныне Елгава в Латвии). После чего в учении Маркса разочаровался на всю жизнь. Завершил агрономическое образование в  1902 году в Германии, где мог позволить себе запросто «броситься в Париж» за любимой девушкой и кататься с ней на пароходе по Сене… Пришвин всегда считал, что именно его незадавшаяся первая любовь, запоздавшая на десяток лет, подвигла его к литературному творчеству. При том выведенном им условии, что «без праздности не может быть творчества». А праздность требует средств.
По смерти матери в 1914 году имение Хрущёво было поделено между наследниками. Михаилу Пришвину досталось 32 десятины земли (34,88 га), из которых половина была под пашней. В 1916 году на своей земле он построил скромный по нынешним меркам дом, где поселил нелюбимую жену с тремя детьми, а сам бывал наездами.
На следующий год Россия провалилась в революцию. Только через четверть века Пришвин уяснил, что она, как и любая революция, «делалась теми людьми, которым жилось хорошо, до того хорошо во всех отношениях, что оставалась свобода делать революцию». А каждодневно её наблюдая и сам того не подозревая, описал механику организации революции. «За время службы (в Министерстве торговли и промышленности в Петрограде. – Л.Б.) прошла передо мной картина возрастающей разрухи продовольствия, начиная с Урала, как вздулось дело о хлебе (вздувались разные дела – то Урал, то молоко, то хлеб, то масло)». «Вся политика и государственность теперь выражаются одним словом «хлеб». «Общее мнение теперь, что хлеб есть, и градоначальник вывесил объявление, что хлеб в Петрограде есть. И так вообще по Руси: «хлеб есть», но хлеба не дают». «Весь город наполнен войсками. «И кого ты тут караулишь?» - говорит женщина своему солдату. И так видно, что он не знает, кого он караулит».
Те, кто помнит 1991 год, поразятся, насколько схожа была тогда ситуация с описанной Пришвиным три четверти ранее: хлеб есть, а его не дают, введённые в Москву войска не знают, кого охранять.
Революция началась в феврале (по юлианскому календарю) 1917 года с требования хлеба, продолжилась в октябре требованием мира и завершилась ленинским НЭПом в марте 1921 года, пройдя через три года кровавой Гражданской войны. Потом пошёл процесс пожирания революцией своих детей, всегда венчающий революции. «Это выметают последние остатки тех людей, которые разрушили империю», - без сожаления писал Пришвин в 1937 году.
Падение царизма писатель воспринял с энтузиазмом и надеждой, как и подавляющее большинство населения измученной войною страны. «Всюду слышна стрельба, а лица радостные, как на Пасху», - записал он 1 марта 1917 года, накануне отречения Николая II от престола. А 5 марта отметил: «Совершается празднество настоящей великой победы». Но когда Пришвин в качестве делегата Временного комитета Государственной думы оказался в родном Елецком уезде и лицом к лицу столкнулся с безграмотными крестьянами, легко ведущимися на революционную демагогию, его эйфория  навсегда сдулась.
На деревенском митинге сбежавший с фронта солдат призывал односельчан не доверять Пришвину, поскольку «у него, товарищи, ёж по пузу бегает, а голова хитрая, он вас своим образованием кругом обведёт». И толпа доверилась солдату и готова была тотчас идти громить ещё не разгромленные поместья.
Маяковский вспоминал о Блоке первых дней революции: «Спрашиваю: «Нравится?» - «Хорошо», - сказал Блок, а потом прибавил: «У меня в деревне библиотеку сожгли».
А Пришвин признаётся в мае 1917-го: «Моя дача в старой усадьбе стала моим большим нервом, который мужики вечно раздражают, и так, что не рад этой революции, лишившей меня пристанища. Недавно лишили меня запаса ржи и раздали его бессмысленно крестьянам, которые богаче меня, на днях лишат запаса дров, поговаривают о том, чтобы в мой дом перевести волость». И «волость», т.е. волостной исполком в дом Пришвина перевели, там вскоре случился пожар, дом погиб. Но перед этим мужики выписали бывшему марксисту «выдворительную» - предписание выметаться из собственного дома.
Первая жена Пришвина вспоминала: «Однажды подкинули нам записку, что завтра придут имение громить и Михаила Михайловича убить собираются. Что делать? Решили, что надо ему на время скрыться. Вот он оделся во что похуже, взял в ладанку родной землицы, я его перекрестила на дорогу – и он ушёл. А вскоре нас в самом деле пришли громить». Больше Пришвин в Хрущёво ни разу не наведался: не по силам было увидеть разор родного гнезда, так лирично описанного в «Кащеевой цепи». Пришвин, ещё в марте видевший «серьёзные, умные лица солдат», то есть мужиков в шинелях, уже в мае мечтает о «хуторе на колёсах: уехал бы с деревьями, рощей и травами, где нет мужиков».
Но туда, «где нет мужиков», не уехал, в отличие от многих, с кем близко знался. «Вдруг представилось, что не добровольно, а насильно я должен покинуть родину, и оказалось, что родина – дом мой», - писал он в 1922 году, когда на «философском пароходе» навсегда покинули Россию многие её лучшие сыны, высланные за границу советским правительством. Троцкий, второй после Ленина человек в рабоче-крестьянском государстве, так объяснил необходимость экзекуции: «расстрелять их не было повода, а терпеть не было возможности».
С приходом к власти большевиков в октябре 1917-го неприятие революции Пришвиным усилилось многократно. В послеоктябрьских дневниках он не скупится на хлёсткие определения обуявшей Россию смуты. «Революция – освобождение зверя от пут сознания». «Коммунизм – это система полнейшего слияния человека с обезьяной». Наконец, «коммунизм – это названье государственного быта воров и разбойников».
Достаётся от него и факельщикам революции. Когда в 1918 году, после покушения на Ленина, в Ельце прошёл слух о гибели «вождя мирового пролетариата», Пришвин записывает в дневнике: «Странно, как будто это убили бешеную собаку». «Преступление Ленина состоит в том, что он подкупил народ простой русский, соблазнил его. …Рыбу ловят на червяка, птицу на зерно, волка на мясо, медведя на мёд, а мужика ловят на землю». «Читал фельетон Ленина о новой экономической политике – длинная, бесконечная речь! Так бездарен его стиль, так убога, низменна эта мещанская мысль, видящая избавление человечества в зависимости только от материальных (внешних) отношений».
К Сталину в двадцатые-тридцатые годы Пришвин тоже относился без пиетета. «Читал «Известия», с большим трудом одолел огромную статью Сталина и не нашёл в ней ничего свободного, бездарен и честен, как чурбан». «…Гол, прям, честен, вообще прост, как полицейский пристав из грузин царского времени». «Невежественный тупой владыка». «Может быть, Сталин и гениальный человек и ломает страну не плоше Петра, но я понимаю людей лично: бить их массами, не разбирая правых от виноватых, - как это можно!». «…Людей надо брать такими, какие они есть, а не как человек представляется в будущем. У нас же взяли за образец выдуманного человека и во имя его уничтожили живого».
Но в то же время Пришвин, воочию наблюдавший мужика, вывернувшегося из-под государства во время революции, понимал: «Дать волю мужику – это значит дать волю всё разрушить». А он был государственником до мозга костей и убеждал себя в 1940 году, когда СССР расширился до границ Российской Империи: «Во всём мире наступает эпоха последнего изживания идей революции и восстановления идей государственных», а потому «готов примкнуть к делу Сталина, значит – к делу воссоздания России». И в конце концов примкнул, хотя и не безоговорочно. И одновременно далеко разошёлся с либеральной интеллигенцией, стараниями которой пала Российская Империя и которая с новой властью тоже была не в ладах. «В Сталине собирается теперь нечто враждебное старой русской интеллигенции, мечтательной, бездеятельной, болтливой». По его мнению, либералы, «обманывая, поднимают народ (сознательно или бессознательно) с тем, чтобы свергнуть деспота, сесть самим на трон и для народа объявить прежнее». Тогда как «Сталин – в высшей степени подходящий ко времени человек».
22 июня 1941 года, в день начала войны, в дневнике появилась запись: «Дано было почти четверть века готовиться к войне, и вот сейчас окажется, как мы готовились».
По началу казалось, что готовились плохо, и Пришвин даже восклицал в отчаяньи: «Ну, так пусть же пропадёт моя родина и с большевиками». Но преобладало всё же другое настроение: «Как бы ни был немец велик своими победами, меня лично и вообще лично русского ему никогда не победить». Прекрасно понимая, что не за идеи коммунизма идут под пули бойцы Красной Армии, призывал: «Поэты, пойте во время войны о цветах и любви: люди будут знать, за что они умирают». Когда же ход войны переломился, семидесятилетний писатель заметил с сарказмом: «Прошлую кампанию немцы, наступая на Москву, убедились, что прямая не есть кратчайшее расстояние между Москвой и Берлином. В нынешнюю кампанию 42 года они убедились под Сталинградом, что и кривая не есть истинный путь».
Не всегда понимаемый, а порой и обижаемый своим народом на переломах истории страны, Пришвин тем не менее не может скрыть восхищения им: «На глазах наших совершаются чудеса: у русского всё отнимают, и в то же время в душе его, может быть, впервые отчётливо, ощутимо складывается родина, из ничего сила берётся, и последние из последних гонят первейших воинов – немцев, и множество чудесного, непонятного осуществляется и становится видимым».
Великая Победа окончательно примирила Пришвина с большевиками: «После разгрома немцев , какое может быть сомнение в правоте Ленина. …Русский народ победил Гитлера, сделал большевиков своим орудием в борьбе, и так большевики стали народом». Через какое-то время, полагал Пришвин, «сталинская эпоха будет понята как необходимая для нашего народа школа послушания».
В романе «Осударева дорога», над которым он работал полтора десятка лет, Пришвин  предпринял попытку оправдать «необходимую ложь, которая выходила из-под руки Сталина и Ленина». Государевой дорогой называли тот путь от Белого моря до Онежского озера, что был в рекордные 20 дней пробит в 1702 году по приказу Петра I сквозь тайгу и болота для перемещения войск и вооружений во время Северной войны. Но посвящён был роман трудовому перевоспитанию зэков на строительстве Беломорско-Балтийского канала имени Сталина под благотворным воздействием чекистов. Помирить «розу белую с чёрной жабой» (Есенин) и «проповедовать свободу, стоя на спинах рабов», Пришвину не удалось. При жизни писателя роман не был опубликован несмотря на многочисленные переделки по требованию цензоров. Но и будучи опубликованным в 1957 году – в короткий период хрущёвской оттепели, он не стал сколько-нибудь заметным явлением в литературе. Впрочем, Пришвин и сам признавал: «Три четверти этого романа есть результат приспособления к среде, и разве одна четверть, и то меньше, - я сам».
Трудно сказать, насколько значительную роль в эволюции  Пришвина - от категорического неприятия большевизма до готовности вступить в партию большевиков - сыграло его приобщение к советской элите. Но определённую роль наверняка сыграло. В тридцатых годах, когда деревня ещё не износила лаптей, он разъезжал на собственной машине, и в войну её не реквизировали для нужд фронта. Когда горожане теснились в коммуналках, ему выделили четырёхкомнатную квартиру в центре Москвы близ Третьяковки. Он мог позволить себе покупать дачи – в Загорске (Сергиев Посад), в Старой Рузе, в деревне Дунино под Звенигородом. Правда, чистосердечно признавался: «Плохо только, что когда ездишь в машине, то отвыкаешь понимать пешехода, а когда живёшь в каменном доме, не чувствуешь, как живут в деревянном». Это наблюдение вряд ли когда-нибудь потеряет актуальность. Утешает разве что другое его умозаключение: «Вот погодите, придёт время, все будут на машинах ездить, и только самые богатые будут располагать временем ходить пешком». В такое время, похоже, мы уже вступили.
Сколь ни противоречиво складывалась его судьба, всегда Пришвин мог не лукавя заявить: «Я русский человек, люблю русский пейзаж, люблю язык и народ, его творящий». И удивиться в конце жизни: «Подумать только, что выпало на долю, какой кусочек истории, начиная от первого гражданского сознания в восемь лет при убийстве царя Александра 2-го и до второй мировой войны. Такого пишущего старика надо под стекло и показывать и удивлять! Да ведь я же сам в сказку давно превратился».
Мы лишь начинаем познавать Пришвина-философа (а философскими размышлениями до краёв наполнены его дневники) и вряд ли во всём будем с ним согласны. Но его лучшие произведения, очищающие души, не только не теряют актуальности, а напротив, тем более становятся злободневными, чем больше грязи вносит в наши души расхристанная жизнь.