Семь пар железных башмаков

Татьяна Свичкарь
 Леночке Левыкиной - чудесному человеку и доктору, мудрому и терпеливому - с любовью и дружбой - посвящаю.

1.
Я живу в башне. Это заводское общежитие. Дом сталинской эпохи- два крыла его, разошедшиеся под прямым углом, в центре сходятся в башню. Я живу на самом верху, выше - лишь крыша, увенчанная серебряным шпилем.
У меня комната размером с платяной шкаф. Только из этого шкафа нельзя шагнуть в  Нарнию. Можно лишь сидеть на подоконнике, и смотреть на город с высоты. Окно выходит на невысокую гору  - до сих пор краеведы спорят: что окружает городок наш - горы или холмы? У подножия горы - старые гаражи и сараюшки. И еще ближе -  ветка железной дороги. Вечером по ней, подрагивая серо-красными вагонами,  проходит поезд на Москву. Утром второй поезд - близнец первого - возвращается из Москвы обратно.
В фильме «Безымянная звезда»- помните? - жители маленького городка спешили на перрон, чтобы взглянуть на пролетающий мимо «дизель». Он связывал их с большим миром, давал возможность вдохнуть ветер дальних странствий. Вокзал был -  своего рода - порт. У нас, конечно, на перрон  приходят только отъезжающие и встречающие, да и далеко от нашей общаги до вокзала.  Но летом,  раз в неделю, пускают еще дополнительный состав - на Адлер. И вот тогда, к шести вечера, я устраиваюсь на  подоконнике, и жду, чтобы взглянуть на него.  Те, кто мелькают в вагонных окнах - через два дня увидят море. А я его не видела двадцать лет.
Наше общежитие тоже похоже на вагон поезда. Длинный узкий коридор со множеством дверей,  и кипит здесь бурная коридорная жизнь -  курят, ругаются, сплетничают, флиртуют, и просто глядят в окно - хотя бы другое, хотя бы не свое, опостылевшее. Маленький, чем только ни пропахший туалет, незакрывающаяся форточка, холодные сквозняки - точь в точь как по ночам в вагоне, когда поезд мчит. И вечный гул голосов.
Последние пять лет я живу в комнате одна, и это великое благо. Закрыв дверь, можно хотя бы зрительно остаться наедине с собой - слышать-то общаговскую жизнь все равно будешь, никуда не денешься. И войти в любой момент может кто угодно. Хорошо, если со стуком.
Мэр, например, постучал. Он у нас считает себя демократом, каких поискать,  и все  ходит по местам присутственным - по больницам, школам, общежитиям. Толку с этого немного - не припомню, чтобы в больнице прибавилось врачей или появились лишние талоны, а в школе затеялся крупный ремонт. Но посочувствовать мэр умеет. Он маленький, розовощекий, поход на собачку Друппи из популярного американского мультфильма. Выслушает тебя, посмотрит наивными чистыми глазами, расскажет, что него все еще хуже. У тебя всего лишь суп жидковат, а у него такой мелкий жемчуг, что голова кругом - не знай, что делать!
Весь город знает, что мэр торгует землями на побережье, и если сменится губернатор - его тут же схватят руку. Но пока нынешний губернатор у власти (грешит тем же, только масштабы другие) Александру Ивановичу нашему надо показать - как он любим народом, близок к нему и с каждым человеком может найти общий язык.
Дошел черед и до нас. А моя комната - первая, как раз напротив лестницы. Мэр постучал и тут же вошел. С  улыбкой - милый такой дяденька, приятный во всех отношениях. Розовый, точно вырезанный из куска туалетного мыла, благоухающий дорогим парфюмом.
А я даже встать не успела. Ходить по моей комнате особо негде - три шага от окна до порога, и столько же поперек. Поэтому, когда я дома, то все больше лежу на постели и слушаю музыку.  Все мое богатство - маленький планшет. Подруга подарила - Таня Морозова, я о ней потом расскажу. Так вот - планшет, несколько книг на подоконнике, и колченогий кот Юлик. Нелегал, котов в общежитии держать не положено. Но когда девчонки с третьего этажа принесли котенка, подранного собаками  - у них не поднималась рука ни в ветеринарку его нести  (жалко! Усыпят его там!), ни лечить самим (невозможно смотреть, Поля - если сможешь, ты уж сама)
Ну,  Поля, то бишь я,  и измудрялась месяц - смазывала, перевязывала, шила ползунки с дыркой для хвоста, стирала испачканные, и вмазывала несчастному в пасть дорогую ливерную колбасу  - мягкую как масло, можно есть даже покалеченным ртом.
Теперь Юлик - огромный кот,  невероятно талантливый попрошайка - чуть ли не канкан на задних лапах станцует, если учует колбасу  Когда он выходит на общую кухню - ему не отказывают в угощении даже многодетные Лифановы.
Но главное - по ночам он спит у меня шее, мурлычет в ухо, греет - сквозняки-то гуляют почти в каждой комнате, а в башенке моей еще почище, чем где-то. И мурлыканье у него такое успокаивающее, доброе, из детства.
И вот, входит мэр наш, Александр Иванович, а я тут слушаю неприличную песню Слепакова, и Юлика одной рукой за спину запихиваю, а он рвется  проверить - вдруг мэр с колбасой пришел?
Но мэр, наверное, не знал, что коты в общаге в принципе запрещены, и Юлика держит здесь как раз всенародная любовь - о которой мэр мечтает для себя самого. Поэтому на  кота он внимания не обратил - само собой разумеющееся. Оглядел мэр мои покои пятиметровые, поинтересовался как тот Морозко из сказки у замерзающей девушки: «Тепло ли тебе,  девица, тепло ли тебе, красная?»
-Все ли у вас здесь хорошо? Всем ли довольны?
Я заверила, что лучше может быть только на кладбище, он сделал вид, что не расслышал. Мы поулыбались друг другу и разошлись к взаимному удовольствию.
Если говорят, что жизнь - это вечная дорога, то нам - в нашем поезде-общаге - ехать и ехать. Как раз до названного мною мэру маршрута.
Хорошо, что у меня комната с видом  на железку и горы. А если б в другую сторону - был бы виден парк, за которым стоит дом, где мы жили с Дедом.
2
Их скоро не будет, тех домов. Встанут здесь новые кварталы, одинаковые, безликие дома. Снесут  эти двухэтажные «засыпухи», с обвалившейся штукатуркой, откуда видна дранка… Только в памяти, если закроешь глаза, останутся навсегда они. Тесные подъезды, выкрашенные синей краской. Лестницы на второй этаж - высокие, скрипучие ступени. Запах жареной с луком картошки. В любую дверь можешь постучать - каждого знаешь в доме - не только в лицо, всю его историю, всех предков знаешь. Жизнь на виду, как белье, полощущееся во дворе на веревках.
Огромные дворы, такие тихие и тенистые летом. Не было тогда здесь никаких детских площадок, только железные качели-вертушки. Только мяч, которым мы били в эти старые добрые стены. Брось - поймай, брось - хлопни в ладоши- поймай, брось - обернись вокруг себя - поймай. Наши простые игры. Мяч и скакалка.
Девчонки завидовали мне - их часу в десятом вечера матери уже звали домой, и не отвертишься - вон, машет из окна полотенцем. Не послушаешься, сейчас выйду, да этим полотенцем, вдвое сложенным, по спине…
Меня Дед не звал, и в этом было уважение: сама знаю когда - и приду. Деду вообще уважительно относился к желанию каждого, и даже когда моя мамочка в 17 лет укатила жить в северную столицу  - не отмел, не высмеял это сумасбродство. Слова не сказал против. Бабушки в ту пору уже не было на свете, но он утверждал, что мамочка моя пошла именно в нее. Бабушка в юности тоже - когда гулять ей родители запрещали, и даже прятали туфли - дожидалась темноты, надевала поверх носочков галоши - чем не лаковые туфельки в сумерках? - и бежала на бульвар.
Против крови не пойдешь, против сущности своей - считал Дед, и никого никогда не гнул. 
 Не знаю уж, что  тогда укусило мамочку,  какая муха странствий, отчего ей так непереносимо было жить и дальше в маленьком городе, а только сорвалась она  «в белый свет, как в копеечку», на бумажную фабрику в Ленинград. Тогда это не редкость была - завербоваться, уехать, стать рабочей. Называлось  это - уехать «по лимиту». Отработаешь, и остаешься жить в вожделенном  городе,
На тяжелой работе мамочка моя быстро надорвалась. Отлежала в больнице с женскими своими хворями,  и потом много лет кочевала по Ленинграду-Питеру, меняя службы и жилье. Тяжелее всего пришлось ей в одну из зим, когда работала она администратором в клубе, а жила  внизу, в неотапливаемом подвале. Сторож разрешил ей  там ночевать. Согревала мамочку собака по имени Джан, кабы не в том же дворе подобранная.
Самое трагичное было в том, что случилась тогда у мамочки несчастливая любовь. И прямо из угла этого ночлежного -  увезли ее в больницу, где она  родила мертвых близнецов, мальчиков. Врачи говорили, что дети погибли от истощения. 
Деда эта весть ужаснула, конечно, когда дошла до него. И когда несколькими годами позже мамочка ждала меня (плод несчастливой любви номер  2) Дед настоял, чтобы ребенка сразу по рождении отдали ему на воспитание.
Мамочка приехала, виновато сунула сверток в розовом пикейном одеяле в неумелые тогда Дедовы руки - и укатила назад в Питер. («Это мой город, у него даже пульс мой, а здесь у вас все замерло, как в болоте»). Теперь у нее там очередной - не знаю уж,  какой по счету муж, квартира «на Ваське» - то бишь,  на Васильевском острове, работает она, кажется курьером в фирме….
Она не навещала нас, и мне никогда не хотелось съездить к ней, чужому по-большому счету человеку. Мы и не перезваниваемся - не тянет нас говорить друг с другом. Лишь несколько раз в год - к Пасхе, да к Новому году, приходят от мамочки коротенькие открытки. Галочка, дань традициям. Эта традиция - окликать  открытками - единственное, пожалуй, что осталось в ней от Деда. Так же скупо ей пишу и я.
3
А с Дедом нам жилось хорошо. У меня же не просто Дед, он же героический Дед - пулеметчиком на войне был.
Это сейчас все гордятся предками-дворянами, и ищут в своих родословных хоть капельку голубой крови. А Дед мой из семьи крестьянской. Голод прошел.
- В тридцать третьем, - рассказывал он, -  Мы в колхозе собирали на полях жуков. Их столько было на хлебе! И если полную литровую бутылку их наберёшь - значит, получишь черпачок затирухи, похлебки мучной.   Её чем-то заправляли, кажется луком… И как мы, мальчишки,  рвались, чтобы собрать, покушать…
К слову - готовил Дед из рук вон плохо, и пока я не подросла, и не взяла это дело в свои руки, главной нашей едой, был суп, подобный той самой затирухе - беловато-мутный от муки, и сверху плавают кусочки обжаренного лука. Было в нем убеждение, что в похлебке той - сила жизни.
-Так мы и жили, - продолжал Дед, -  Учёба. И работа в колхозе - всё лето. Растили у нас  подсолнечник, кукурузу. Хлопок сеяли перед войной - наверное, он нужен был для армии. Ещё недолгое время я пас колхозных свиней. Это самая тяжёлая вещь. Их много, и если боров побежал, то всё, свиньи за ним. Для них ничего не существовало - ни садов, ни огородов, ничего… И конечно, люди ругались, если не уследишь.
Успел закончить семь с половиной классов. А потом - война

4
Хлопот со мной Деду хватало. Хоть и воспитывалась я у него почти с рождения, но видно слабая моя мамочка не могла мне дать здоровья изначально. И я все хворала и хворала, подхватывая болезни от каждого сквозняка, от каждого «чиха» рядом. Сидела дома с подвязанным горлом и с котом на коленях. Наверное,  поэтому мне кошачьи песни навсегда - память о детстве и дедушке.
Наша молоденькая участковая доктор уж не знала, что делать со мной - то и дело в легких «гармошки поют», и передала меня под светлые очи главврача.
Маленькая пожилая женщина, изящная и немногословная, долго выслушивала меня со всех сторон, и, вопреки ожиданиям, не назначила никаких лекарств:
-.У меня был еще один такой же больной мальчик. Я их с мамой послала в Пятигорск. И вы знаете, я их сейчас у себя давно не видела.
Деда переживал сложные чувства. С одной стороны,  он прямо расцвел - это было его родное Ставрополье, благословенные места. С другой - мы жили на два рубля в день, и ох как долго придется нам копить, чтобы позволить себе эту поездку.  Но ждать было нельзя, меня велено было везти на курорт в это же лето. Деньги пришлось занять.
В поезде Деду всю дорогу было плохо с сердцем. Окно в купе не открывалось – заделано  было намертво. Пыльное толстое окно в деревянной раме. Воды не достать, остановки редко. А встанет поезд - так к каждому киоску, где продают лимонад - выстраивается очередь. Да еще по внутреннему, поездному радио все время пела  Алла Пугачева, которую Дед терпеть не мог  и называл «Женщина, которая орет».
Сейчас я уже не могу спать в поездах так, как тогда. Заберешься на верхнюю полку, пристроишь на сетчатой полочке для шляп пупсика - единственную игрушку мою -, подоткнешь под голову подушку – и будто дорога качает тебя в колыбели, спишь и спишь…
Через два дня пейзаж за окном резко меняется. Кончаются поля и степи, поезд идет через леса, уже иные, не такие как наши – южные. И начинают подниматься горы – тоже иные. Наши плавно переходят одна в другую. Здесь здоровенная гора может стоять особняком. И наконец – резной пятиглавый Бештау, и Машук – зеленый, без острых вершин, напоминающий конфету трюфель.
Ехали мы  дикарем,  и теперь нам предстояло искать жилье. Прямо на привокзальной площади нас подхватила пожилая женщина и стала сулить райские условия – и ближний пригород – почти центр, всего несколько остановок на трамвае, и речка рядом… Речка оказалась Подкумком – узкий, грязный, после Волги, он не произвел на нас впечатления. Действительно, дом хозяйки был на берегу, двухэтажный. Нам отвели проходную комнату, и после того, как мы уплатили деньги, воспринимали нас как нежеланных гостей, которые хорошо, если меньше путаются под ногами.
 Я же в тот день пришла в ужас от лечения, которое мне предстояло проходить все три недели. Минеральную воду можно было получить в бювете. В центре города – настоящий дворец, где из разных кранов течет разная на вкус вода. Холодная, теплая и почти горячая, газированная и негазированная, пресная и солоноватая… Нет бы выбрать самую вкусную. Источник № 17 например. Холодная, газированная вода, вполне похожая на ту, что продают в бутылках.
Но мне-то велели лечиться вторым источником.  Он и стоял наособицу – как изощренное орудие пытки. В отдельном зале – будто каменный свиток: желобок, краники…И запах…Омерзительный запах сероводорода. Вода горячая, солоноватая, вонючая – наицелебнейшая.Помню, как я тогда рыдала  - зажатая в угол Дедом:
-Пей!
-Не могу! В эту воду как будто кто-то напукал!
-Не для того мы ехали за тысячи километров.
Плачу, стараюсь не дышать и глотаю…
Дня через четыре – в каждый из них мы пьем целебную воду -  происходит чудо. Как уже говорила, я была такая худая, что массажисты вздыхали: «Тут не за что взяться…Блокадный Ленинград…Кожа да кости»
А тут  захотелось есть - страстно. И я мела еду как пылесос, то есть как обычный ребенок - от бутербродов с колбасой до пирожных «птичье молоко».
Пятигорск  был живою историей. Почти немедленно в книжном киоске при грязелечебнице Дед  купил Лермонтова «Герой нашего времени» - и прочёл мне ее вслух.
Он был неутомим в поездках – стремясь показать мне как можно больше. В Кисловодском парке меня поразили доверчивые белки. Стоило подставить к стволу дерева ладонь и поцокать языком, как белки тут же спускались, опирались на ладонь передними лапками, и обнюхивали ее, ожидая угоститься семечками или орешками. Прямо из земли, из гладкого гранита, здесь струились многочисленные родники, стекая в реку – это была какая-то долина родников. Хрустальные струи.
Мы поднимались асфальтированной дорожкой – Дед  говорил «терренкур». Звучали слова «Красные камни», «Храм воздуха»  - но ничего, кроме величественной панорамы гор и острого желания поесть я не запомнила, и что такое этот «Храм» не поняла.
В Железноводске был еще один парк, где вода каскадом сбегала по ступеням, будто по лестнице. И высилась надо всем – гора Железная. Дед еще звал нас прибиться к экскурсии и посмотреть дворец эмира Бухарского, но я  взвыла – ноги болели так, что хотелось только сесть и никуда уже не идти.
Конечно, мы побывали у всех пятигорских достопримечательностей. К месту дуэли Лермонтова добираться было нелегко – жара, негде укрыться, далеко… Тяжелые цепи, огораживающие самое место, мрачные птицы, сидящие по краям, обелиск.Поблизости цыганки продавали плоские длинные конфеты в ярких обертках, выдавая их за редкую в те годы жвачку.
Были долгие экскурсии. Приэльбрусье. В дороге резко холодает, так что выйдя на остановке из автобуса – в еще несколько часов назад жаркий июльский день, вдруг начинаешь кутаться в кофту. Это реки или горы?
Горы здесь уже высоки, но летит стремительная, кипящая река Баксан. Ледяная – и туман над ней от мелких брызг. Здесь каждый камень настолько живописен, что будь я художником…В другом месте – тонкий мостик над рекою воды минеральной. Бьет из горы нарзан с такою силой, что бутылку подставишь не сразу – ее вышибает из рук.
От самих гор – и подножья Эльбруса – впечатление страха. Настолько они безжизненные, серые, голые – и огромные. Темно-серый, свинцовый цвет. И как жилами перевиты горы – белыми лентами – о которых издали не угадаешь – снег? Лед? Река?
Не место здесь человеку – среди этих островерхих великанов, с характером затаенным и грозным. Когда сойдет лавина? Оползень? Когда тряхнет землетрясением?
Мы поднимаемся по канатной дороге на склон одной из гор. Здесь растут мелкие сиреневые цветы, которых я бездумно успеваю нарвать букетик, когда слышу экскурсовода Валеру:
-Это очень ценные растения, реликтовые! У кого есть лишних десять рублей – может сорвать цветочек. У кого есть лишних сто – может сорвать десять.
Еще – Замок коварства и любви близ Кисловодска. Там продают такие вкусные шашлыки, что я до вечера нюхала руки, не решаясь их вымыть. И мандариновый сок.
На Кавказе чувствуешь себя так хорошо, что думаешь – можно жить вечно.
Долгие годы потом вспоминала я поездку в Чегемское ущелье, где  снимали фильм «Земля Санникова».
Тут пекли удивительные лепешки – тонкие с прослойкой душистого мяса. И бродившие по селу ослы – как у нас бродят собаки и кошки – тянулись замшевыми носами к мангалу, а продавцы, матерясь по-кавказски, гоняли их лопатами.
Когда мы вошли в само ущелье – и оно почти сомкнулось над нами (тут два водопада – тонкая струя - «Мужские слезы» и настоящий ливень - «Женские слезы»)… Сейчас, когда на Кавказе войны – было бы страшно. Столько уступов, пещер, скал… Не угадаешь – откуда беда, засада. А тогда мы были заворожены словами экскурсовода – «Кавказ создал Демон во время любви к Тамаре» и «Природа Кавказа хороша до бешенства и безумия».
Кавказ дал мне впервые увидеть красоту, которая навсегда растревожила душу.
5
Я была воспитана - на голосе Деда, когда он рассказывал про войну, или читал мне что-нибудь. Читали мы много оба. Я в детстве страстно любила сказки - не про зайчиков и лисичек, конечно, а желательно про нечистую силу. Наподобие Гоголевских «Вечеров». Но на крайний случай - жажда по чудесам была такой сильной, что библиотекарши оставляли мне уже все, имеющие к этому отношение. Даже «Сказки народов Африки».
А с голоса Деда слушала я уже более взрослое и романтичное. Помню, после эпохи Александра Дюма и Майн Рида  настоящим потрясением стал для меня «Князь Серебряный»  - раз и навсегда убедивший, что благороднее, величавее и загадочнее русской истории нет.
6
Кино было доступно нам. Билет на детский сеанс стоил гривенник. И даже если случалось так, что совсем не было ни гроша, Светка Латышева научила меня:
-Иди и смотри под ноги. Особенно возле магазинов, телефонных автоматов. Непременно найдешь несколько копеек. Судьба подаст.
Но летом часто привозили бесплатное кино и крутили во дворах. Почти в каждом дворе был такой уголок - несколько вкопанных в землю деревянных лавочек, и экран, размером не больше простыни. 
Немудренное угощение, которым мы делились друг с другом  - семечки, ириски «Золотой ключик» - смерть цементным пломбам в детских зубах. А то кто-нибудь из родителей  отрежет по куску горячего, только из булочной - черного хлеба. Присоленный, а если внюхаться, то сквозь жар - отчего-то отчетливо проступает в горбушке  запах морозного зимнего воздуха. Никогда ничего вкуснее…
Во дворе у Светки Латышевой мы смотрели «Рожденная свободной». Светка, с льняной головой и узкими монгольскими глазами - бессменная подружка моя. Всегда происходило с ней что-то необыкновенное для детского ума. То проходит мимо помойки, приглядится к невзрачной на первый взгляд коробке, вытащит оттуда…. новорожденного щенка, кем-то выброшенного, живого еще.
Мать у Светки - художница, безалаберная, как почти все творческие люди. Месяц Светка и ее мать на пару молоком с чайной ложки выпаивают эту собачью личинку. Вырастает Тишка - рыжий песик, следующий за Светкой как тень. Трогательно лежит на школьном крыльце, ждет ее, пока идут уроки.
То замок смастерят-склеят Светка с матерью из картона - настоящий рыцарский замок с башнями и мостами - подвесными, на цепочках от часов. И несколько дней .у всего двора упоенье - играем!
Мы смотрели в тот вечер фильм про львицу Эльсу, которую добрые люди вырастили и отпустили в родной ей дикий мир. Каждый должен расти там, где он - свой. Светка - страстная любительница живности - смотрела, приоткрыв рот. А небо над нашей головой медленно проступало звездами. Их было  столько, что небо казалось не чёрным, а серым, будто его присолили такой же крупной солью, как наши куски хлеба.
Всем не хватало мест, и дети сидели  кто на подстеленной картонке, кто прямо на пыльной траве. А возле нас стоял мальчик. Зрительно мы всех тут знали, а он был мне незнаком.  Ровесник мой или немного постарше.
Невысокого роста, изящный. Одетый как-то особенно аккуратно по сравнению с другими мальчишками. Белая рубашечка, широкий ремень… На память пришли молодые фотографии деда, армейская его выправка. Хотя внешне не было ничего общего у русого, синеглазого деда и этого мальчика с восточной внешностью. Разве что красивый изгиб крупных губ, напоминавших  тетиву лука.
- Кто это? - шепотом спросила я у Светки
- Где? А… Глеб. Они недавно переехали. В девятнадцатый дом, - Светка жадно вернулась взглядом к экрану.
С этой минуты я все время ощущала рядом присутствие Глеба. Он стоял рядом до конца фильма, тоже увлеченный сюжетом.  Хотя - в то же лето я поняла, что был он - человек-промельк. Внутренне быстр, нетерпелив - и трудно было его долго сидеть долго на одном месте. Проходил, пробегал обычно мимо. Скажет несколько слов - и вот уже нет его рядом.
А знал он много больше нас всех. Нам и не снилось иметь столько книг, сколько было у него дома. Мама-искусствовед, единственная женщина в семье, любимая избалованная мама, тратила деньги в первую очередь не на шубки и побрякушки, а на дорогие тома. Некоторые такие, каких я и не видела никогда: в картонных коробках, иллюстрации переложены папиросной бумагой.
Глеб читал всё то время, что был дома. А выбежав на улицу, становился едва ли не хулиганистее, чем остальные мальчишки. Никто виртуознее его не гонял на роликах, не мог так легко перемахнуть через высокий школьный забор, увенчанный пиками, не отваживался выбраться через чердак на крышу, потому что там  бывает «классно посидеть».
Остановится рядом, начнет говорить что-то - хоть цапай его за рукав и проси: «Расскажи дальше!» - и бегом к тому, что было для него привычной жизнью, а нам казалось необыкновенным.
Только сравнить могу - был тогда еще один любимый нами фильм «Юный Робин Гуд», сюжет о легендарном разбойнике переложен в подростковую жизнь. Ватага мальчишек, отважная Мэрион  в красном платье, леса Англии, и приключения, которым нет числа.  Выходишь на улицу - и такой пресной и обыденной кажется собственная жизнь… Те, кто был причастен к окружению Глеба - чувствовали себя с ним, как с Робин Гудом, в ауре насыщенной романтикой  и опасностями жизни.
А я - я даже не претендовала на роль леди Мэрион. Нескладная девочка, с той же страстной любовью к книгам, но - тихая. Не всегда осмеливалась на лишний вопрос. И могла только смотреть на Глеба, не отрывать взгляд от него, когда он был рядом.
Только и было у меня, что мечтанья мои книжные, из подруг - Светка, а из родных - Дед.
А Дед болел. И главный подвиг Глеба связан был как раз с болезнью.
Дед мой, который в минуты опасные, вел себя абсолютно бесстрашно, в жизни повседневной был мнительным до неприличия. Думаю сейчас, это объяснялось нашим взаимным страхом друг за друга. Ну не было у нас никого: у меня - он, у него - я, и никого больше на всем свете. А я еще маленькая. Случись что с ним - куда меня? Даже если не в детдом, а в Ленинград. понимал он, что у матери мне будет - лихо.
И когда особенно прихватило Деду сердце, так что не помогал уже ни «валидольчик», на даже «капли Зеленина» -  пришлось вызывать скорую -  Дед совсем упал духом, и начал со мною прощаться.
-Если что, - говорил он, слабой рукой, указывая на шкаф - Деньги там, в железной коробке, которая с Кремлем на крышке… Телефон матери в записной книжке, там же… Костюм мой и все остальное лежат….
- Дед, - взвыла я, тыкаясь ему в грудь. Грудь была живая, теплотой и дыханьем противоречила страшным словам.
- Поди… Поди посмотри машину. Встреть… Может, еще успеют, - говорил Дед, задыхаясь.
Я металась. То к двери, то к нему, то опять на лестничную клетку, и снова взглянуть - как он там. Я глазам своим не поверила, когда из санитарной машины вслед за немолодой теткой в белом халате вышел Глеб.  Позже я узнала, что летом он работает на скорой. Не из-за денег, а за идею - в будущем видел он себя только врачом.
Тетка-фельдшер спрашивала Деда - сколько ему лет, что особенно беспокоит, какие лекарства принимает, какое давление обычно. А Глеб, которому не было тогда и семнадцати лет  - выслушал пульс, всмотрелся пристально в лицо Деду, и начал набирать лекарство в шприц. И когда тетка сказала - давай-ка, приготовь мне то-то и то-то - у него уже все было готово.
-Я оклемаюсь? - спросил Дед.
Можно было бы подумать, что он преувеличивает, как всегда. Но губы у него были голубовато фиолетовые. А спрашивал он не медичку, а этого мальчика, который держал его за руку.
- Ну конечно, - сказал Глеб с той уверенностью -  веселой даже, с той теплотой, какую я прежде не слышала у него в голосе.
С тех самых пор, и дальнейшую жизнь свою - так он говорил с больными, и рядом с ним все казалось просто, не страшно. Даже когда безнадежен был человек, эти нотки не исчезали из его голоса, и только в глубине глаз можно было прочесть тяжелое, мрачное…
Минут через десять Дед уже сидел, и даже поднялся  - проводить тетку и Глеба.
-Надо же, еще бы немного и…   - сказал он мне, закрывая дверь. Голос его был еще слабым, потрясенным. Может ему опять вспомнилась, война, окопы и было чувство, что бомба ударила рядом.
А я молчала, и мне хотелось быть на месте Деда, чтобы не его, а меня Глеб держал за руку.
7
Мне казалось тогда: я еще все успею. Пока буду читать книжки, а дело по душе выбрать успею. И красивой быть тоже успею. Всю эту девчачью суету, бывшую у нас в ходу - первые косметички, пятирублевые духи… К слову скажу, среди них попадались очень даже ничего, до сих пор храню несколько пузырьков - «нюхать детство».         Казалось мне, что это я сейчас вот такая - встрепанная, нескладная. Но если оторвусь от книг, обрушу на себя наряды, то ого-го - какая еще буду принцесса. А пока - дайте мне побыть Золушкой, с тайной внутри - какая я на самом деле…
С любовью же моей к книгам, куда я могла пойти - как не на библиотечный? Областной центр, старинные стены института, девчачий факультет, длинные голые коридоры общежития, продуваемые всеми ветрами. Посвященье в студенты… Тогда «нас слуху»? «на глазу»? был фильм «Цыган». И девчонки обыграли его. Сидел в библиотеке  Будулай, которого играла наша Юлька Маркеева. Будулай читал запоем. Юлька вытаскивала из кармана бутылку, и ставила ее перед собой на столе. А на абонементе работала скромная библиотекарша Клава.  И выходила наша главная б…Ленка Ергольева, виляя попой с той самой мини юбке, о которой трудно было сказать - юбка это или все-таки пояс.
Девчонки настроились прожить четыре институтских года весело, и любовь тут скрутить, а как же. Я же сразу после праздника поехала звонить Деду. У нас с ним был уговор - я звоню по средам и пятницам. И нарушить этот уговор не могло ничто. Дед приучил меня, что нарушить данное слово так же стыдно, как, к примеру, украсть.
А поскольку сотовых телефонов тогда не было и в помине, звонить я ездила на трамвае, на главпочтамт.  Меняла рубль на стопку блестящих «пятнашек», и надолго скрывалась в кабинке автомата.
Но в этот раз Дед был взволнован:
- Полюшка, ты не можешь приехать в эти выходные? Меня навестит очень интересный человек.
- Кто? - удивилась я.
Гости у нас всегда были наперечет, а уж «интересные» считались по пальцам одной руки.
- Приедет журналист, хочет записать мои военные воспоминания. Мы разговаривали по телефону - он столько знает всего… Мне кажется, тебе полезно было бы послушать…
В выходные я поехала домой. Еще было тепло, еще зеленели поля вдоль дороги, верхнее окно в автобусе было открыто, и залетал в него совсем летний ветер. Оглянись через плечо - и прежняя жизнь, какою всегда жила на каникулах - вот она. И, вместе с тем, каким-то странным вещим чутьем я понимала, что жизнь уже никогда не будет прежней, что по большому счету я ушла из дома навсегда.
Дома я приготовила обед, сбегала на рынок за арбузом. Стол был покрыт вышитой скатертью, еще бабушкиной. Дед накинул пиджак с орденами. Мы ждали.
Журналист приехал из того же областного центра, где училась я. Он оказался немолодым уже мужчиной, с кудрявыми волосами, с невыразительным плоским лицом. Звали его Анатолий Павлович.
  В тот вечер я поняла только, как он умеет слушать. Лежат на столе громоздкий ящичек магнитофона. Анатолий Павлович сидел, не  шевельнувшись, и только глаза - светлые, пристальные - на Деда. И Дед - может быть - проникнувшись этим вниманием - Анатолий Павлович не слушал, он действительно - внимал, рассказывал то, что и мне никогда не говорил:
 -Радио у нас только в центре было - тарелка… А село очень большое - девять с половиной километров в длину и четыре с половиной в ширину. И, тем не менее разнеслось быстро - один другому говорил…
Мы были в этот момент в колхозе. Нас собрали в обед и сказали, что началась война. Все понимали: это будет суровая война… жестокая. Многие прошли германскую, знали, что ждёт впереди….Тут же начались и призывы….
Отец - кавалерист, его сразу отправили на фронт. Дома остались мама и я. Их дома не было. Мама - сердечница. Когда от папы прекратились известия, она слегла и больше не встала. Я в четырнадцать лет остался совсем один. На хозяйстве.  Семь овец было, корова, гуси, куры. И я всё это содержал, пока не ушёл в армию. Потом передал тёте. С условием: если папа приедет – она вернёт.
Ещё до фронта я успел побыть на уборке. Мне шёл пятнадцатый год. Хлеб нужно было - а год выдался урожайный - убрать  лобогрейками. Что это такое? Пара лошадей запрягается, впереди сидит мальчишка, он правит, а ты должен непрерывно маленькими вилами, не абы где, а в определённом месте, где идёт общий валок, сбрасывать эти снопы. Первые полчаса чувствуешь себя взрослым мужчиной, гордишься, что тебе это доверили. А в обед я выпряг лошадей и даже есть не стал, потому что уже сил никаких не было. А после обеда - опять убирать.
Всем ребятам тяжело было, не только мне. Уже многих на фронт призвали, и пришли первые похоронки. Оставшиеся понимали: нужно трудиться так: «Всё для армии, всё для Победы».
…Я трижды пытался попасть на фронт. Сперва военком говорил: «Иди, в цацки играй!» Так обидно было! А в третий раз он сказал: «Какой ты упорный! Ну ладно, приходи в сельсовет».
…В снайперской школе подготовка была очень короткой, месяца полтора-два. Вокруг мальчишки моего возраста. Снайпером мне ни одного дня не пришлось быть на фронте, хотя и боевую и политическую подготовку я сдал на отлично.
Нас послали под Гомель, там шли тяжёлые бои. Когда мы прибыли, мне и мальчишке-белорусу дали пулемёт: «Нате, несите…»
Дед делает паузу:
- А дальше что? Воевал как все.  Наша армия - это бывшая 62-я Сталинградская., командовал генерал-лейтенант Василий Иванович Чуйков. Попал я в эту армию, когда ей было присвоено звание «8-я гвардейская».
Один раз я с Чуйковым говорил. Дело  было так. Шли тактические учения. Там всё точно так, как в боевых условиях: на тебя идут танки, ты должен окопаться, они тебя будут утюжить… (морщится) И вот вижу - идёт мужчина в пилотке, плащ-палатка на нём, то есть не видно, какого он звания. Подходит и говорит: «Сынок, медленно ты окапываешься…»А больше двадцати градусов мороза, песчаная земля. Это камень практически. И ты должен выкопать в полный рост окоп.
Я говорю: «Батя, покопай сам, узнаешь как это».
Он улыбнулся и говорит: «Да я своё откопал, теперь твоя очередь, вот и копай, пожалуйста…» Он прошёл, подбегает командир: «Ты знаешь кто это? Это командующий армией Чуйков». Батюшки! Я перед младшим сержантом стою навытяжку. А тут…
А дальше - бои, бои, бои… Неважно, где получен приказ остановиться, сразу начинаешь окапываться. И пусть через час все пойдут дальше, за этот час ты себе должен окоп вырыть, и для пулемёта оборудовать место, и ход сообщений тоже вырыть, чтобы можно было добраться по нему от бойца к бойцу.
А потом приказ: «В атаку!» И ты  всё это бросаешь, хоть и жаль тебе - это же всё хоть чуть-чуть, но оборудовано, - и идёшь дальше. Некуда деваться! За сутки приходилось проходить по 75 километров. Привал - это значит минут пятнадцать на морозе тебе дадут уснуть.  Потом кричат: «Тревога! В ружьё!» Поднимаешься и идёшь. Если телега есть, возьмёшься за неё, двадцать минут идешь и спишь, потом тебя отталкивают, за телегу цепляется следующий. Это считается отдых.
Преследовали мы врага, чтобы не оторвался. Сейчас кажется, что это невозможно, столько пройти, а тогда было возможно.  А сам бой - это действо. Неприятное действо. Если в штыковую атаку идёшь - это ведь или он тебя, или ты его. Жуткая вещь вообще-то. Кто-то должен кого-то…Это убийство, так ведь…
Вот дзот, дот вырыть - эта работа. На войне никогда не было, чтобы поспал в сутки четыре-пять часов: нужно было всё время копать-копать-копать…  Но тогда была выручка, за другого жизнь отдашь. В первые дни, как я попал на фронт… Не видел же до этого убитых… Сперва это страшно. Вот человек бежал и упал… бывало руки оторваны, ноги… Я нёс котелки с супом, ещё не рассвело, смотрел на убитых… Голову то влево, то вправо поворачиваю. И конечно, расплескал всё. Пришёл к нашим, хлеб и сахар им отдал - это всё  в карманах было, оно целое. А в котелках - половина. И так суп тощий, перловка одна за другой гонится, не догонит никак. Но всё равно горячее. А я пролил… Подходит ко мне другой пулемётчик: «А ты что не ешь?» «Да  не хочу…» И он сразу всё понял и сказал: «Не ты первый, не ты последний - это со всеми так бывало. Пошли, хоть по ложке на каждого, но поедим…»
Странно мне теперь слышать разговоры о дедовщине. Когда мы под Познанью воевали, там как было - утром дадут пополнение, а к вечеру я остаюсь один. Дали однажды мальчишку - симпатичный, черненький… В суматохе я даже не запомнил, как его зовут. Он попросил меня: «Дай хоть раз из пулемёта построчить». Я говорю: «Нельзя». Мы же лежим в общей цепи. А немцы, если услышат пулемёт, стреляют. Одна мина будет обязательно или перелёт, или недолёт, другая тоже, а третью фашист скорректирует, и она точно к нам упадёт. У пулемета-то мы можем изменить положение, но люди в цепи, товарищи наши… «Ну, дай хоть полежать за пулемётом», - просит он. «Ну, ложись, - говорю. - Пойдут немцы в атаку, ты короткими очередями стреляй, а я подбегу, тебя сменю.
Смотрю - немцы пошли, а он молчит. Оказывается, снайпер через  маленькое окошечко его снял - прямо в сердце… Комсомольский билет прострелил. Мальчишечка тот ни разу не выстрелил, но жизнь свою отдал за родину…
Пулемёт -  грозное оружие. За пулемётчиками охотились. Первый номер вражескую пехоту прижимает к земле. Другому беспрерывно нужно набивать ленты патронами. Они идут очень туго. А что лента? Несколько минут - и ленты нету. А если  строчить беспрерывно, то тут вообще не успеешь глазом моргнуть - ленты нет. И вот ты должен набивать эти ленты. Поэтому если ранило или убило кого-то, командир сразу другого переводит в пулемётчики.
Кругом разрывы снарядов… Ты к земле относишься, как к своей спасительнице. Ты ложишься и к ней прижимаешься… любая кочка - защита… Земля как мать. Земля, матушка, укрой меня….
В Польше, на Магнушевском плацдарме, мне было присвоено звание гвардейца. Его не сразу давали, нужно было в нескольких боях показать, что ты достоин этого звания. Тогда союзников чуть не сбросили в Ла-Манш, и досрочно была команда наступать всем фронтам, в том числе нашему, 1-му Белорусскому. Мы освобождали Лодзь, Познань. Лодзь немцы сдали без боя. Жители встречали нас цветами, мы вошли колонной. А вот Позань, здесь много сложностей было.
Меня тоже ранило, отлежался в госпитале. Потом дали отдых - я ездил домой. Неделю там пробыл - и назад, в часть. Дома было голодно. Помню,  пришёл к тёте. Она испекла семь оладушек из настоящей муки. Я поднял глаза, а с печи - шесть глазок детских с таким вниманием глядят на эти оладушки. Конечно, я сказал: «Тётя, я только что из-за стола…»
Оладушков семь - я ж их всё равно не почувствую, не наемся. Пусть лучше детям достанутся.
Потом был Одер, Зееловские высоты  ...До сих пор, бывает, истошно кричу во сне: «Вперёд!» Раньше Маруся, бабушка твоя, - это мне, -   будила, успокаивала, а сам просыпаюсь от собственного крика. А снятся мне,  старику, чаще всего, Зееловские высоты».
Там осталось 33 тысячи наших молодых ребят, которые мечтали: «Вот он, Берлин, рядом - и Победа, мы останемся в живых! Осталось, как видите, немного.
Дед снова берет паузу:
- Перед Польшей нам сказали: «Мы вступаем в дружественную страну.  Ничего брать нельзя  даже из помещичьей усадьбы». А на границе с Германией предупредили: «Мы воюем не с немецким народом. Борьба идёт с фашизмом». Это доброе русское сердце…
Известный с случай: танкист наш едет, а на дороге - ребёнок, немецкая девочка. Ну как, давить её, что ли, гусеницами? Немец бы это сделал, конечно, задавил, да и всё.  А наш танкист открыл люк, чтобы девочку спасти. Девочку-то он спас, а сам погиб. Вот я и говорю, возможно, этот вот танкист, только в образе пехотинца, с ребёнком на руках в Трептов-парке.
В последние дни бои самые жестокие были. Во взятии рейхстага я не участвовал, зато участвовал во взятии рейхсканцелярии. Потом помню - тишина, мы легли спать в немецких землянках. Очень тихо было. И  вдруг стрельба поднялась. Я выскочил - и за пулемёт. Куда стрелять? И вижу - все стреляют в воздух: «Победа! Победа!»
 Это зрелище словами не передашь - это и слёзы, и радость, и крики. Одно только было непонятно: стреляли все в воздух, а куда же пули упали?  - Дед смеется, - Не было в эти минуты командиров и солдат, пусть он генерал, пусть рядовой, комбат - все обнимались и только одно кричали: «Победа!»
Мы засиделись глубоко в ночь. Это был первый такой разговор в моей жизни. С Дедом мы все больше о делах повседневных говорили, или он вспоминал о прошлом, или пересказывал какую-нибудь передачу, которую видел по телевизору. С девчонками - ну понятно о чем трепались.
Разговор с Платоновым напоминал мне импровизацию пианиста -виртуоза. Каких только тем мы не затрагивали . Он рассказывал о годах своей учебы во ВГИКе, о японском кино, об артистах и музыкантах, которых встречал в жизни. У него с собой была запись гитариста Орехова. Прежде я не слышала о нем, но чувствуя благоговейные интонации Анатолия Павловича не осмелилась признаться в своем невежестве.
- Когда я узнаю об интересном человеке, я сразу беру билеты и еду к нему. А тут я узнал, что Орехов сам приехал к нам, что он в гостинице - в двух шагах… Мы просидели всю ночь… Слушайте, слушайте… Он играл уже не для меня, он для себя играл…
Анатолий Павлович топит кнопку магнитофона, и я почти вижу - комнату, где от дыма сигарет почти неразличимы силуэты. И изредка - пьяные голоса, и над всем этим - гитара…Тот ее колдовской монолог, к которому, кажется, человек уже не имеет отношения, а только - свыше…
Когда мы все таки уложили Платонова его спать  - в большой комнате, на диване - бросилось в глаза ощущение бездомности. В штопаной майке, как-то неловко, несмело устраивался он, зябко натянул на себя одеяло.
Позже я узнала, что владея таким обилием богатств духовных - жил он почти в нищете. И очень немногие стремились послушать его самого, а больше жалели - из-за этой бросающейся в глаза бедности, неумелости в жизни бытовой.
А то, чем он действительно мог поделиться, это оказывалось вроде бы никому и не нужно. Я пыталась брать. По приглашению Анатолия Павловича я приехала в киноклуб «Ретро», где он был одним из стоявших у руля. Показывали «Ивана Грозного» Эйзенштейна. Сколько к тому времени мне уже рассказал Платонов об этом фильме!
-Особенно вторая серия, - говорил он, - когда ее увезли в Кремль, к Сталину, у Эйзенштейна случился инфаркт. Но он не мог пойти против истины, не мог показать опричнину «движущей силой».
Абсолютно ледяной зимний вечер. Под минус сорок было тогда на улице. Воздух обжигал морозом даже в разгар дня, а уж к ночи выйдешь в  - закутывай лицо шарфом до самых глаз. И даже глаза ломит от холода. Пальцы стекленеют, теряют чувствительность  - мгновенно.
Зато пейзаж вокруг казался нереальным, как на другой планете. На улице почти никого, и все такое ясное, хрустальное. Фонарный свет - тысячью мелких бликов. Каждый кристалл снега. Каждая ветка дерева…
.Даже в зрительном зале я кутаюсь в воротник старой своей шубки. И неожиданно засыпаю, угревшись. Сквозь опричнину, сквозь сатанинский прищур Грозного, сквозь всю ту трагедию, что все длится и длится на экране, …
И после неудачного этого приобщения к великому - я отошла, зажила своей нелегкой общаговской жизнью. Почти впроголодь - не хотела брать у Деда пенсию, жила на стипендию. И другие девчонки в нашей комнате тоже берегли матерей. Получив стипендию мы сбрасывались, покупали самое дешевое - крупы, лапшу. Иногда кусочек курицы в суп. И тогда нужно было дежурить в кухне, чтобы мясо не украли из кастрюли, такие же,  как мы, оголодавшие.
На оставшиеся копейки мы бегали в кино, иногда переходя из одного кинотеатра в другой - сеанс закончится, а в кино на другой стороне улице начинается другой фильм. Гуляли допоздна, почти бесцельно бродя по центральным улицам. Голова кружилась молодостью.
А весною у Платонова убили единственного сына, студента медика. Убили ни за что. Тоже возвращался поздно, чем-то не понравился пьяной компании. Его забили ногами. Анатолий Павлович пережил сына немногим больше года. Бог забрал первого, чтобы второй сам захотел к нему. А у меня в душе навсегда остался тот голос гитары - который будто звал в своей тоске. Прийти, обогреть. Быть рядом. А я не откликнулась, пошла своей дорогой, и снился мне - с детства и в последующие двадцать лет жизни - только Глеб.
А как раз Глеба мне Бог не дал. Я знала, что он учится в своем медицинском, и уже порывалась сходить со своими девчонками на вечер в его институт. Наши ходили нередко - из своего девчачьего вуза стремясь туда, где есть женихи.
В очередной приезд домой Светка Латышева сказала мне, что Глеб женился.
 Долго, ох, долго мне было трудно дышать - едва я возвращалась мыслями к этой женитьбе.  Я пыталась взывать к собственному разуму.  Отчего я решила, что он только мой? Что его, как любимую книгу можно в любую минуту снять с полки? От того, что я думала о нем столько - во сне и наяву, что он стал родным? Он для меня всегда был в ореоле чуда. А та, что не увидела над ним этого ореола - пришла, взяла за руку и повела за собой. И не ко мне, а -  за ней -  он пошел радостно.
8
Если мы еще отмотаем пленочку назад от дня сегодняшнего - будет далее мое замужество. Неудачное, конечно. Стелилась для меня впереди без Глеба - пустыня, которую  надо же  было как-то пройти? На носу диплом, распределение…Тьму-таракань, возможно…. Я приглядывалась к мальчикам, выбирая уже - не кого полюблю? а  - кто не противен? Ну а стоит нам поставить себе задачу, как судьба начнет веселиться и подбрасывать варианты.
Мне она предложила мужика лет на десять старше меня, русского беженца из Средней Азии. Представьте себе ухудшенный вариант Челентано в русо-голубоглазом исполнении. Был Игорь врачом тоже, это уж какая-то карма у меня медицинская, не иначе: у Платонова - сын Митька, который погиб, учился на хирурга, про Глеба я уж не говорю - он свою медицину спал и видел, а последний выбор мой работал в стоматологичке.
Потянуло меня к горилльим его рукам со страшной силой, как беременных тянет на солененькое. Но я-то девушка нежная, не целованная… Да не хочется мне это вспоминать! Туман какой-то был, затмение нашло. С настоящей, впрочем,  свадьбой, с кольцами. Кольцо у меня было тяжеленое, толстое, настоящее восточное - в пол пальца. Палец под ним тут же стал преть. Я сняла кольцо, положила в шкатулку.
- Значит, не твой мужик, - сказала хозяйка, к которой мы снимали комнату, и даже с пропиской. Светила еще в то время перспектива молодой семье получить  жилье, и очень хотелось свой угол. Не Деду же на голову высаживать моего Бинго-Бонго.
Только думала я, что это все выдумка, женские романы, а поняла, что крепко мне ночью надо держать язык прикушенным, чтобы не назвать мужа Глебом. Простой-то любовью наелась я быстро. Объелась, до тошноты. И только тогда я на самом деле могла потянуться к мужу с нежностью, когда другого представлю на месте его.
А он приходил в работы раньше меня, из заставала я его одинаково - играющим в телеприставку. В какие-то стреляшки. Может, на месте врагов представлял он тех, из-за кого пришлось уехать из родных мест? Не могла я представить Глеба, так убивающего вечер за вечером.
Мне казалось - мужу со мной легко. Не выговариваю, не пытаюсь переделать. Живи, как нравится… А только иначе все вышло. Не равнодушию моему он дал оценку, а тому, что нет у нас впереди дороги - тупик.
Не стало Деда. Когда я вспоминаю те дни, я не могу припомнить их связно. Обрывы…пунктиры… А между ними нет ничего. Мне звонят на работу соседи и спрашивают:
-Когда ты приедешь?
-А что случилось? - спрашиваю я.
-Ну, Дед же умер, - удивляются они.
Ирочка, молодая девочка, работающая со мной на абонементе, сыплет мне в ладонь желтые таблеточки валерьянки - горстью, как конфеты. Других лекарств нет. А мне нечем дышать.
Последняя ночь, которую Дед проводит дома. Гроб самый простой, обтянут красным. Дед повторял строки Маяковского: «И кроме чисто вымытой сорочки, скажу по совести, мне ничего не надо».
Он лежит, в белоснежной сорочке и черном костюме, как всегда аккуратный, словно бы подтянутый даже на этой, посмертной дороге.
-Вот еще  ему в карман положите, - соседка подает маленькую пластмассовую расческу, - Будет ему, чем на том свете расчесаться.
Ничего не возьмешь туда… Только то, что мы дадим - с собой, навеки…Ему не нужно уже ничего. Я знала, что сиротство это понесу с собой до конца жизни.
Квартира наша с дедом тоже отошла государству. А муж мой, не дожидаясь, пока мы получим свое жилье, ушел к женщине, отродясь жившей в Самаре, и давно уже бывшей, как он выразился «на коне» - квартира, дача, даже машина какая-то…
Так ему важно было закрепиться, после скитаний его, прорасти на новом месте корнями, так боялся он снова стать перекати-полем, что не могла я уже осуждать его. Больше скажу…  Настолько поняла я к тому времени, что ни тени чувства у меня к нему нет, что, оставшись одна, вздохнула  с облегчением.
Плохо было лишь то, что получала я гроши. Жилье снимать уже не хватало. И спасением показался мне вариант - вернуться в наш с Дедом городок, пойти в заводскую библиотеку, получить место в общежитии. Там и свернулась моя жизнь клубком на долгих пятнадцать лет.

9
Год шел за годом, и я считала, что лучше уже не будет. Внутренне человек замерзает постепенно. Не осталось друзей. Уехала в далекий Мурманск моя Светка Латышева. Вышла там замуж. Жалуется в письмах, что воздух там такой – даже дышать трудно. А назад не едет, муж – моряк. Светка растит детей, и привозит их на лето к бабушке, чтобы показать сыну и дочке, каким оно бывает – лето.
Я сижу в библиотеке. Зимой тут очень холодно. Мне объясняли, что-то с трубами, и никак не выходит их переделать. Выше 15 градусов температура не поднималась. Даже для читателей, заходящих ненадолго -  мертвая зона. Я просила всех не снимать пальто. А если в библиотеке никого не было - спешила в подсобку, к крошечному обогревателю, который ничего не мог обогреть. Иллюзия тепла… Но если вскипятить чайник, и взять в руки чашку с горячим чаем, и присесть - и ощутить на лице дуновение теплого ветерка…
Погреться можно было и у подруги моей, Тани Морозовой. С Таней я познакомилась несколько лет назад. Подбирала ей книги, которых почему-то в городской библиотеке не оказалось, а у нас –имелись.
Таня преподает в институте историю искусств и французский язык. Она сама похожа на француженку. Изящная, из-под темной челки пытливо глядят зеленые глаза. Брови чёткие, как нарисованные.
У Тани совершенно необыкновенный -  с моей точки зрения - талант одеваться. Вывалит из шкафа кучу вещей, постоит над ней задумчиво. Выудит какие-то невзрачные серые брюки - не сразу поймешь, мужские или женские. Постоит над ними в раздумье. Снимет с плечиков шелковую белую рубаху. Покрутит в руках яркий шейный платок. И так его набросит, и так…
- Танька, скоро ты? «Мартышка и очки» прям… То их понюхает, то их полижет…
- Сейчас, сейчас…
Поворачиваюсь - она стоит уже в этом наряде, и шляпку надеть успела, и вообще хоть бери ты ее и на «язык» ставь - на ту самую дорожку по которой манекенщицы туда-сюда ходят.
Но когда Таня стажировалась во Франции, ее там принимали всё ж таки не за местную, а чаще за польку.
- Представляешь, пожилые французы меня предостерегали - Мадам, не ходите по той стороне улицы, чтобы у вас не было неприятностей. Там российское посольство, - со смехом рассказывала Таня, - Ужасно настороженно относятся. Если я «Мартышка и очки», то Россия для них – «обезьяна с гранатой»…
Жили они с мужем Борей недалеко от моей башни - тоже в старом доме, в центре города, и было у них все, что мне самой хотелось бы иметь. Комната, объединяющая в себе большую библиотеку и кабинет. Огромный письменный стол, окно во двор, и тишина - только чуть слышно позванивают часы.
А сидели мы обычно в кухне, и Таня варила кофе в маленьком турке, и ей не надо было оглядываться на плиту, проверяя - не спер ли кто курицу из кастрюли.
Мы не спешили никогда, и этот кофе… и эти разговоры… Мне-то сказать было особенно нечего, но Таня - где она только ни побывала, и что только ни видела. О странах, которые мне никогда не увидеть, она говорила без тени похвальбы – но словами, интонациями, жестами – рисовала картину, давая возможность – увидеть.   Хорош был и е муж Тани - уже доктор наук, но такой квадратный, мягкий, будто плюшевый, что мне неизменно хотелось взбить его как подушку, и уснуть у него на плече. Такой у него был умиротворяющий вид.
Тепло у них было, тепло…
И я до сих пор не знаю, отчего все сошлось так в тот вечер, когда я вернулась от Тани - и другими глазами увидела свою конуру, продуваемую всеми ветрами. Убогость моего быта. И полную беднадёгу - выбраться отсюда мне не светило, и в ближайшие годы дни должны были напоминать друг друга как близнецы. Я пошла в душ, заперлась, и долго плакала, включив горячую воду.
Наверное, многие, кто кончает с собой, принимают решение в какой-то миг. Спонтанно. Раз - и шагнули с балкона. Я шагнула - на балкон. Я была после душа, волосы мокрые, от тела - пар. Я подняла рубашку и прильнула спиной к холодному камню.
Заболеть хотелось мне тогда, и уйти в тяжелой пневмонии. Такой, как в детстве. Все-таки это была бы судьба. Не сама… Все-таки самоубийство было грехом.
Не чувствуя уже ни рук, ни ног, я вернулась в свою конуру и легла в постель.

10
Вы знаете, что такое ад? Это довольно-таки жутко, когда видишь своими глазами. Когда стоишь посреди этого ада. Это пустыня - бескрайняя пустыня, где песок красный как еще не остывший пепел. И небо такое же - красное, светящееся, с черными облаками. Полутьма. А демоны похожи на огромных черных кузнечиков. Нехилые такие кузнечики - до неба ростом. Они приближаются так быстро, и издали уже видят тебя. А у тебя нет сил бежать. А спрятаться негде. Ты стоишь, с тоской повернувшись навстречу «смерти после смерти» - и ждешь. И жаль тебе только, что нет напоследок хоть глоточка воды. Не было ее здесь и не будет никогда.
 - Полиночка, Полина…
Меня зовут - где-то есть убежище? И голос, знакомый голос… Надо только повернуть голову…Надо увидеть - откуда зовут? Куда идти?… Но я не могу не смотреть навстречу той страшной черной фигуре, что приближается.
-Ее надо забирать отсюда.. Кто тут за ней ухаживать будет…Дай мне полотеничко.
Мокрая, холодная ткань на моем лице. Что-то смещается во времени и пространстве. Из небытия в бытие. Я уже не там, но и еще и не здесь. Но я узнаю Таню. Она склонилась, почти в ухо нашептывает:
-Полиночка, мы сейчас поедем к нам. Вот Боря тебя понесет.
Таня видит, что я ее понимаю. Она ждет, чтобы я кивнула. Сейчас, дайте мне еще несколько минут. И пить дайте.
-Пить…
-Ах ты, Господи, ни поильничка у тебя тут нет, ничего… У нас дома есть, я тебе, как приедем, сразу  чаю заварю с лимончиком. А сейчас подожди, я тебе головку подниму.
-Чего это ты сюсюкать начала?
-Лучше тебе? - радуется Таня, услышав привычные интонации в моем голосе.
-Ты ж меня еще не напоила.
Таня одной рукой придерживает мне голову, а к губам сует кружку с теплой водой… До чего же мне ее хватало…
-Еще…
-Все, поехали, поехали…Ты попробуешь сесть, чтобы я помогла тебе одеться? Или можно просто в одеяло завернуть, и Боря…
-Никаких Борь…
Это надо было видеть. Получилась комедия. Боря шел спиной вперед, раскинув руки, дальше спускалась я, задыхаясь на каждом вздохе, и следом Таня - кусая губы и со слезами на глазах. Она была уверена, что я прямо тут, на лестнице, на ее глазах и скончаюсь.
Они уступили мне большую комнату. Таня, слава Богу, никогда не говорила - «зала». Такой широкий, такой неправдоподобно мягкий диван…Такая холодная подушка.
Блаженство было лечь… никакие пружины не впиваются в ребра. Тонешь в этом мягком, невесомом. Но только бы не перенесло опять туда, в красную пустыню…
Я боялась заснуть, и в то же время жар властно затягивал меня в беспамятство.
 Когда я услышала голос Глеба, честно, мне хотелось помахать рукой и сказать: «Кыш!»   Это было нереально, и в то же время я столько об этом мечтала, что это и не могло быть иначе.
Его знал весь город, каждая собака. А с Таниной семьей, он, оказывается, даже приятельствовал. Если бы среди нормальных взрослых, не уголовников, в ходу были клички, его бы так «Спасателем» и звали. По пустякам его практически не тревожили, да и вообще наш народ предпочитает лечиться самостоятельно, с помощью советов добрых аптекарш. И даже если совсем невмоготу, как Таня моя говорила «в загибульку» - еще денька два-три каждый потерпит для пробы - а вдруг пройдет? Глеба звали, когда уже дело было совсем звиздец. А я бы так и позвать не могла, через тот бред, который я тогда несла за исключением редких светлых минут.
Словом, ему выпадало чаще всего прийти к пациенту, и как из болота, вытащить его за шкирку с того света. Не знаю, насколько я в эту категорию вписывалась, но сидел он со мной долго.
Из перевернутого стула и лыжной палки он соорудил штатив для капельницы. В детстве я один раз видела такое в нашей городской больнице, у девочки Оли, которую все считали смертницей. Одно дело перетерпеть укол, и другое - когда иголка все время в тебе. Ребенку это страшно – лежать с иголкой.
 В тот раз мы ни о чем не говорили. Елки-палки, о чем было говорить, если меня вот-вот, как в том фильме «Привидение», могли утащить то светлые, то темные, и я цеплялась за кровать, чтобы они утащили не сразу. Меня как воздушный шарик держала здесь эта трубка капельницы. Но особенно страшно мне не было. Я знала, что там был Дед. Я к тому времени уже мало верила в тот свет, слишком много несправедливостей творилось на этом. Но что Дед есть - там, куда он ушел, это иначе быть не могло. Значит – встретит, и с ним мне будет хорошо.
А Таня все плакала и варила мне куриный бульон. И сидела рядом, втягивая губы трубочкой, словно глотала вместе со мной. 
11
Когда мне стало немного полегче, не Глеб уже ходил ко мне, а я к нему в больницу – на капельницы. По вечерам, когда он освобождался от основной работы. А дальше к нему до поздней ночи тянулись страждущие. На больных он тратил время щедрой рукой. Это была его жизнь.
Как мне описать то время? Когда весь день, как рассказ к точке катится-  к восьми часам вечера, к «около восьми», когда он позвонит. Когда позвонить может только он… У меня с утра есть это богатство - золотой в руке -  его грядущий звонок. Его голос:
-Добрый вечер! Ты готова?
Как их передать, те вечера? Темный больничный коридор, свет из двери его кабинета. Думаю, он почти не уходит отсюда, только домой на несколько часов- поспать. Но здесь, в кабинете, его дом – больше, чем где бы то ни было. Здесь все -  с любовью. На стенах, в рамках – портреты великих врачей, и среди них – портреты его родителей, врачей тоже. Тумбочка с чайником и чашками. Зеленый кристалл аквариума, сомнамбулически движущиеся рыбы. Кушетка и плед в ногах.
Как и с Таней, с ним я почти все время молчу. Слушаю. Не очень охотно он всегда говорит о себе. Больница – змеюшник. Тут на практике то, о чем законники предупреждают – каждое слово,  сказанное тобой, может быть использовано против тебя. Но полная моя безобидность, готовность внимать, и то, что полчаса надо нам провести вместе… И он говорит…
Все, связанное с ним, настолько захватывающе для меня, что лишь изредка осмеливаюсь я вставить слово. О чем бы он ни говорил… Об учёбе в Питере, о сложной операции, о нерадивой медсестре,
Отчего же тогда он не пожалел меня? Не подождал нескольких минут, чтобы разговор этот был без меня. Он достал телефон - шикарный телефон, с большим экраном, настоящий маленький компьютер. И набрал номер.
Он даже не поздоровался. Боже, когда говорят таким голосом, ничего не надо говорить - ни здравствуйте, ни до свидания. Этот такой разговор, понятный только двоим. С полуслова. И даже что-то непривычное, стариковское - этакую усмешку «хе-хе» впервые услышала я в его голосе. И голос женщины - на том конце - не различая слов, услышала я тоже. Он настолько нежен к ней был, как старик к ребенку, как Чудище к цветочку своему, черт бы его побрал.
-А через час ты уже ляжешь спать? Ну и все… Я буду…Нет, сижу в позе мыслителя…Нет, еще не купил, сейчас заскочу и куплю…
И несколько мгновений еще, дав «отбой» на телефоне, сидел с легкой улыбкой на губах.
-Ну, все? Заканчиваем, - как всегда легким, изящным даже движением он убрал уголку, - Руку вот так подержи….
И ждал пока я встану, оденусь…
-Ты домой сейчас? Ну, давай… Я тоже домой…
И еще не успела я отойти от больницы, как мимо промчалась его машина… Он спешил домой.
Вот так. А я шла в темноте… «Тот же лес, тот же воздух и та же вода…» Только уже никогда не вернется та часть моей жизни, которая была - любовь. А она была почти всю мою жизнь.
И в ту ночь он мне приснился. Приснилось, что он пришел ко мне жить навсегда. Я знала, что теперь он будет тут, в этом доме. И я смогу его коснуться. Вот просто так - подойти и провести рукой по груди. И ткнуться - куда ткнется, в его тепло. Это был единственный нужный мне человек. Как в той притче. Индийской, кажется…Новобрачный приходит к молодой жене. Стучит. А она спрашивает:
-Кто там?
Он отвечает:
-Я.
Дверь остается запертой. И так несколько вечеров, пока он не догадывается ответить:
-Мы.
 Мысленно я всегда была с ним – «мы». И, обретя это в полной мере ночью, как в другом измерении побывав, где нам как в раю дано все, что подлинно надо душе нашей -проснувшись, я знала, что он потерян для меня навсегда.
Это был какой-то изощренный Божий садизм: такой сон – и такая явь.
12
Как ни странно, но я начала выздоравливать.  Медленно, вяло, без особого желания жить, но мысль шагнуть за край мне в голову уже не приходила. 
Надо было жить.
Домой, то есть в свою общагу, в свой платяной шкаф, я вернулась в феврале. Странный месяц февраль. Все вокруг уже изнемогает от зимы - надоела, сил нет. И небо еще серое, и ветер резкий, холодный - вон как треплет ветви деревьев. Пока еще только сознанием цепляешь за мысль - будет, будет март… И не веришь… А потом, в какую-то минуту - в воздухе дуновение весны: явное, но столь тонкое, как благородный запах дорогих духов. Или солнце вдруг меж туч пробьется: и жаркой лаской на лицо - на несколько мгновений. Или заметишь, как воробьи купаются в лужице талой воды, плещут крыльями…
Я отперла дверь в комнату. Привычный сквозняк из большого окна. Кружка, из которой я в последний раз, до болезни, пила чай, так и стоит на тумбочке, в разводах и плесени.
Однако теперь какие-то силы жить у меня уже были. Двигалась я еще медленно, почти ползала. Чуть поторопишься, и начинаешь задыхаться. Я вымыла чашку и заварила чай. Я пила его и отдыхала.
Когда жизненные аккумуляторы разряжены, не надо строить из себя нечто и прикидываться веселым, полным сил. Аккумуляторы надо заряжать любыми доступными средствами.
Мне тогда помогла музыка. Я валялась в постели, время от времени заваривала чай, и слушала музыку, держа на коленях маленький планшет. Вспоминала детские песенки, которые мне когда-то нравились, и то, что пели мы в студенчестве. Сейчас все можно найти, если покопаться в интернете.
Музыка струилась сквозь меня - светлым чистым ручейком, и незаметно для меня самой наполняла мое тело, начисто лишенное в ту пору всего светлого и как бы иссохшее.
Через несколько дней я окончательно поднялась. И в первую очередь поехала к Деду на кладбище. Не сезон был для посещений усопших - дорожки заметены, не идешь, а проваливаешься. Мне особенно «хорошо» после болезни. Но мне жизненно нужно было посидеть сейчас возле Деда, повиниться перед ним, что хотела уйти, попросить сил, чтобы жить дальше.
Памятник простенький, серого мрамора, фотография выцветшая. Памятник ведь ставят в ногах. Но я обняла его, точно к плечу Деда прижалась. Гладила его и плакала. И только когда уже совсем обессилела, шмыгнула носом и смогла прошептать
-Уехать бы… Не хочу больше никого тут видеть… Помоги мне уехать, а? Я буду к тебе приезжать, честное слово…
С черной корявой липы слетела  и опустилась на снег передо мной расписная сорока. Дедушка был великим птицеведом. До самой смерти он мастерски подражал голосам птиц, к кормушке у него были прикормлены постоянные иждивенцы, и надо было видеть, как они слетают к нему на ладонь.
Любую птицу Дед узнавал по голосу, в подробностях описывал, у кого какое гнездо, кто какие яички откладывает. Была в его отношении к птицам и мистика. Сороку он считал непременной предвестницей  хороших новостей.
- Правда? – не поверила я, и спросила сороку, - Обещаешь?
            13
  Я старая тетка и у меня свои счеты с жизнью.  Я сижу в парикмахерской. Моя парикмахер Лена недавно переехала - взяла в аренду полуподвал. Тут нет окон. Меня, Лену и зеркало освещает лампа под потолком. Свет получается добрым. Злой свет - это когда в зеркале видишь изможденную, старую «морду лица» и думаешь: «Ну, и Квазимодо…» А сейчас свет льется мягкий, я вглядываюсь в себя и думаю: «Еще ничего».
Это странно в данном случае. Раньше, если мне приходилось плохо, кризис, я потом достаю себя как потрепанную старую вещь, оглядываю…Постирать, зашить, тут воротничок сменить, так какую брошечку… А в этот раз я думала, уже ничего не поможет - только на помойку.
У Лены низкий голос, и прохладные тонкие пальцы. Она касается моих висков, натягивает прядки волос - проверяя: ровно ли? Лена может творить чудеса, но для чудес нужен объект - на чем творить. А меня почти не было…
Нужно было снять деньги с карточки. В Сбербанке очереди к автомату почти не было. Передо мной стоял высокий, немолодой уже мужчина в черном пальто. Видимо, он был такой же лох с техникой, как и я. Так же, как и я недавно,  крутил карточку и прикидывал, какой стороной ее лучше вставить в прорезь.
-Позвольте, - я протянула руку.
Он взглянул на меня – а глаза у него были светлые-светлые – и доверчиво положил карточку мне на ладонь.
- Вот так. Теперь набирайте код… - и я отошла на несколько шагов, чтобы все-таки не счел за мошенницу. Чертово наше время, которое учит такой настороженности.
Я сняла деньги  и стояла на крыльце Сбербанка. Эти сапожники без сапог, сидящие на мешке с деньгами, не могли проложить даже деревянные мостки, чтобы люди перешли хотя бы через самую большую лужу, возле крыльца плескавшуюся. Вся улица в лужах. Оттепель февральская – сродни концу марта. А мне плестись и по этой улице, и еще по двум – до моей общаги. Замшевые сапоги дадут дуба даже не через пять минут – секунд через десять. Как же тут пробраться?  Разве что вон там, по краю лужи пройти, где мельче…
- Давайте руку и прыгайте, - услышала я глуховатый голос.
Мужчина в черном пальто протягивал мне руку. У обочины дороги его ждала машина. Марки я не различаю. Большой такой автомобиль, тоже чёрного цвета.
С пожилыми культурными дядечками общаться легче, чем с молодыми заигрывающими жеребцами.
- Да ничего, доберусь, - сказала я, досадуя на то, что добираться придется в мокрой обуви, и высохнут ли единственные мои сапоги до завтра, и как они перенесут просушку у батареи?  Выдержат или съежатся-сморщатся…
- Мы не спешим. Садитесь, право же… - тот же глуховатый голос.
Тогда я восприняла этого человека как товарища по несчастью. Он тоже мог промокнуть в этой злосчастной луже.
-Ну, подвезите - согласилась я, и открыла дверцу, чтобы сесть сзади.
За рулем - парень. Он сидел, но я сразу поняла – когда встанет, будет  огромный, как шкаф. У него темно рыжие волосы, длинные, забранные сзади в хвостик. Массивный лоб и глубоко посаженные глаза. Чем-то он напоминал собаку породы алабай – это львы в собачьем царстве.
- Юрочка, - представил «алабая» мой знакомец, и представился сам, - Иван Степанович.
-Кутейников, - пробасил Юрочка, поворачиваясь.
Как будто эту фамилию все должны были знать. Машина уже тронулась, и Никитины пели по дорожному радио про «Дон» и «Магдалину» - быстроходные суда, когда я вспомнила, что кое-что знаю… Кутейников…. Военная проза… Кажется, у нас в библиотеке есть его книги. Не читала, но не люблю, не люблю…У этих творческих людей – что писатели, что поэты -  у всех культ личности. Все их должны знать, они часами могут говорить о себе. Хорошо, что ехать недолго…
Я невольно прислушивалась к музыке. Лучше хорошая песенка, чем очередной «гений» со своими монологами.
- Нравится? – спросил Иван Степанович, заметив, что я слушаю.
-Нравится, - немного вызывающе сказала я, - Вообще стихи Киплинга... Из нынешних никто так не напишет.
-Хорошо, что вы знаете, что это -  Киплинг, - сказал Иван Степанович, - Из нынешних молодых – мало кто знает…
И ничего не добавил больше, стал смотреть в окошко… И тогда мне стало стыдно, и я прочитала то, что очень люблю:
- Когда день за днём за круглым стеклом —
Зеленое «хлюп» да «хлюп»,
Когда ходит в каюте пол ходуном,
И чашки подскакивают над столом,
И юнга падает в суп, —
Когда у мамы болит голова,
И нянюшка ковыляет едва,
И вещи срываются с мест,
Тогда ты понимаешь слова:
«Пятьдесят пять норд, сорок вест!»
Тут и дорога кончилась, вот и моя башня.
- К какому подъезду вас довезти? Как лучше проехать? Ориентиры дайте, - говорил Иван Степанович.
-Иван, не волнуйся, я уже все нашел, - голос у Юрочки был такой… играющий, будто не было для него проблем в жизни.
И легким движением руля он послал машину в ту самую подворотню, в которую нам и надо было свернуть.
14
Была суббота. С утра я начала варить щи. Плитка у меня такая же подпольная как кот Юлик. Увидит какая-нибудь пожарная инспекция – конфискует вмиг. Готовить полагается на общей кухне. Но все конфорки на единственно плите вечно заняты, и я иду на риск. Плитка слабенькая, чтобы обед поспел заранее, раскочегаривать ее нужно -  ох, как загодя.
Я сидела, тихо-мирно, укутав ноги пледом, читала новую книгу Стивена Кинга, щи булькали себе. Гладь и благодать.
В дверь постучали. Не иначе кого-то потянуло на запах. У нас ведь многие, мужики особенно, «дошираками» питаются.
Я открыла – Иван Степанович. Батюшки, вот уж кого не ожидала увидеть здесь никогда.
Он стоял… Дед мой был стройным, подтянутым, но не таким. Этот – какой-то гвардеец просто.
-Еле нашел вас в вашей башне. Вот, - он вынул из кармана небольшой томик, - Отыскал у себя дома Киплинга, старое еще, советское издание. Не откажитесь принять.
-Спасибо, - растерянно сказала я, и подумала, что пожилой человек пять этажей одолел. Ему бы, может – присесть? Я решилась, - Да вы пройдите…
Комнатка моя, пропахшая кислой капустой…
-Я некстати…. Вы, верно, обедать собираетесь?…
Я подумала, что сама – немолодая уже тетка, и что мне перед ним кокетничать и кочевряжиться. Человек специально шел, книгу мне нес…
- Проходите, - и спохватилась, - Или вас кто-то ждет на улице? Юрочка, может?
- Нет,  я один.
Ему пары шагов хватило, чтобы пересечь комнату. Постоял несколько секунд, глядя в окно. А потом нагнулся, и протянул ладонь к углу рамы.
Ну да, сама знаю, что сквозит. Иван Степанович обернулся:
-У вас есть какая-нибудь ткань, которая не нужна? Желательно, светлая. И кусок мыла…
Окно мы заклеивали в четыре руки. Намыленные тканевые полосочки прилипали плотно, заступая путь холоду. Потом мы хлебали щи, как люди, честно сделавшие свое дело. Странно, я даже Таню Морозову стеснялась угощать – после её-то разносолов… Но нашлись в скудном хозяйстве моем и лишняя тарелка, и лишняя ложка.
А Иван Степанович, как я после узнала, ел хоть и мало, но все ему было вкусно – наголодался в детстве.
-Я мамой всякой работе учет, - он ел так, что мне хотелось его кормить, - Мама меня вырастила. Трудно, конечно, жили.
Я прикинула его годы – с математикой у меня всегда было плохо – а надо было соотнести годы с эпохой.
- Ваш отец погиб на войне?
Иван Степанович отложил ложку:
- Нет, он был в лагерях. И после реабилитации недолго прожил. . Если о нем говорить – эх, Полюшка, до вечера… Что ж вас всей этой историей огорчать…
- Почему, - неожиданно для себя горячо возразила я, - Я любила слушать дедушкины рассказы про войну.
-Умер дедушка?
Я закивала.
-А я папу и не помню почти… Его звали Степан Ильич , родился  он в семье сельского учителя. Семья была большая - пятеро детей, и достаток самый скромный. Мечтой родителей было дать детям образование и, забегая вперед, скажу, что им это удалось. Одна девочка умерла, три брата стали инженерами, а младшая дочь  - врачом.
Папа окончил реальное училище, стал готовиться в институт. Он занимался по шестнадцать часов в сутки и довел себя до такого переутомления, что фельдшер приходил впрыскивать ему камфару и велел на  время оставить занятия.
И папа год проработал грузчиком, на физической работе. Представить не могу сейчас, как у него хватило на это мужества. Узкогрудый, слабосильный… так учиться хотел! На следующий год поступил в Тимирязевскую академию и окончил ее с красным дипломом. А что в те годы означало учиться? Жили в маленькой, битком набитой людьми комнатушке, жили впроголодь. По ночам опять таки разгружали вагоны, чтобы заработать какие-то копейки на еду. Если отваливалась подошва от ботинок, прикручивали ее проволокой, потому что новые купить было не на что. Но в театры, на лекции - ходили, это было святое.  Папа слушал выступления Кржижановского, Бухарина, Луначарского,  Келлера . Это осталось в памяти на всю жизнь.
И еще обнаружилось, что у него хороший голос. Дед был не только учителем, но и регентом церковного хора, в нем пели мальчики. И папа потом очень полюбил оперную музыку, некоторые арии пел сам, волею случая пел с настоящими артистами
Дипломная работа его была связана с гидроэлектростанцией, и там, в этом маленьком городке, он и познакомился с моей мамой.
Насколько серьезно относился к учебе отец, настолько мама была в этом отношении легкомысленной. У нее была блестящая память, она все схватывала на лету, что оставляло ей довольно много времени для занятий физкультурой и художественной самодеятельностью - вот это она любила. Она немного поучилась в педагогическом училище, немного - в пчеловодном техникуме, и в конце концов сердце успокоилось на бухгалтерских курсах. Что же касается будущего замужества, то тут мама была категорична:
- Мне нужен умный муж, иначе он у меня всю жизнь в дураках ходить будет.
Папа под эту категорию вполне подходил. Поженились они, Полюшка, на Казанскую - 4 ноября 1937 года. А  в феврале 1939 года папу арестовали. Что стало причиной? Был у отца друг - иностранец Сурур. Москва ведь - не так уж трудно здесь и познакомиться, и общаться молодым людям. Ну и, конечно, статья 58-10- антисоветская агитация и пропаганда и 58-6 - шпионаж.
Но хоть и эфемерны причины, а следствия куда как реальны. Незадолго до ареста отцу предложили стать осведомителем НКВД, попросту - стукачом. Он отказался, и с тех пор чувствовал себя обреченным. Когда его пришли забирать, мама схватилась за топор и заявила вошедшим:
-  Зарублю обоих!
Ей тогда было двадцать пять лет, и можно было себе представить, чем станет ее жизнь после этой фразы. Но ничего, обошлось. Ей даже сказали:
- Даем вам честное слово коммунистов, что ваш муж вернется через сорок минут.
«Как мне не поверить честному слову коммуниста, - говорила мама много лет спустя. - Мне же и потом, когда вызвали в тюрьму к следователю, говорили: «Знаете, ваш муж - государственный преступник». А я в ответ: «Я скорее поверю, что вы государственный преступник, чем мой муж. Он бессребреник. Если бы все были такие, как он, - коммунизм бы был ровнехонько через два года». Он ударил кулаком по столу: «Думайте, что говорите!» Я вышла из кабинета, иду по коридору и думаю: «Сейчас арестуют, из здания выйти не дадут.
. Отец только в последние годы жизни скупо рассказывал о допросах, которые длились сутками, так что падали в изнеможении. О дыбе. Об избиениях, когда отливают водой и снова бьют, и уйти своими ногами уже не можешь, волокут за ноги, как мешок.
Он прошел через все тюрьмы: Лефортово, Таганку, Суханово. Его бил сам Кабулов, одно имя которого наводило на заключенных ужас. Он сидел в одиночке и каждую ночь ждал расстрела. Начались галлюцинации: ему мерещилось, что он качает на руках сына. Многие тогда сходили с ума.
Около пяти месяцев он провел в камере  Бутырской тюрьмы, где были люди, которые оставили заметный след в истории: Фриц Платтен - швейцарский коммунист, который много сделал для Ленина и его соратников, спас Ильича при первом покушении на него в Петрограде; начальник разведчасти из дивизии Буденного Тюленев; А сколько замечательных людей встречал он, находясь в сибирских лагерях!
Их нельзя забыть - этих встреч, этих людей. Нельзя забыть, как твоего друга в столовой бьют черпаком в лицо. Очки разбиты, кровь... А он, поспешно болтая ложкой в миске с баландой, куда упали обломки очков, говорит: «Есть Бог, Степушка, - стекла целы...» Как ты уже в больнице, полуживой, ползком тянешься, чтобы напоить умирающего, а он завещает тебе еду в тумбочке. Ему уже не надо - и верно, к утру он умирает.
Да и папа -Иван Степанович машет рукой, - Освободился, отыскал маму… А она, когда его взяли, уехала к своим родным на Украину, там и провела войну в оккупации. Я еще успел родиться. И он почти сразу ушел на тот свет.. Туберкулез добил, который папа заработал на лесоповале.
Так что растила меня мама. Она чудно шила - и новое, и переделывала вещи. Ей постоянно что-то заказывали: соседи, знакомые, знакомые знакомых…. Я не помню маму спящей. Ложусь - она сидит за столом: или за машинкой, или с иголкой в руках. Просыпаюсь - она уже возится на кухне. Великая труженица была!
15
Иван Степанович пригласил меня ответно прийти к нему.
-В ближайшее время я почти всегда буду дома,  Полюшка. А найдете вы меня легко.
Он жил, если так можно выразиться, «на окраине центра». До отдаленных микрорайонов надо было ехать автобусом. А у него - тихая улица на окраине леса. Одно и двухэтажные дома. Его дом - длинный, толстые стены. Открываешь дверь - и отчего-то две ступеньки вниз. Дом будто чуть заглублен в землю. Удивительное ощущение прочности и надежности за этими стенами.
Долгий коридор, дощатые полы. На стенах - фотографии и картины. Пейзажи все больше, но мастерски выполненные. Позже я узнала -  почти все  в доме у Ивана Степановича - подарки его друзей. А среди них и фотохудожники, и кузнецы… Чего стоит букет кованных роз - тончайшая работа, с шипами на стеблях, с каплями росы на лепестках.
А комната, куда я вошла… Сказочная.  Бросились в глаза сперва занавески, единственное некрасивое тут - натянутые поперек окон полоски грубого цветастого ситца. Посреди комнаты - стол, покрыт клеенкой, электрический чайник и все к чаю. Печенье прикрыто салфеткой. Видно, что все это не убирается со стола - Иван Степанович говорил -  гости у него часто. Каждого усадят тут за чай. Книги, книги и еще раз книги - полки до самого потолка. Кровать в углу, застеленная грубым пледом. Над нею на стене висит охотничье ружье, двустволка. Фотографии - и старинные, и  дня нынешнего… Кавказские кинжалы, этот самый кованый букет роз .
Иван Степанович сам заваривает чай с травами. Целый букет ароматов. Достает из холодильника пирожные.
Я вспомнила Платонова. Только с ним можно было засиживаться так, до глубокого часа, забывая о времени за разговором, который шел - обо всем сразу. Стоило мне вспомнить кого-то из институтских преподавателей - Иван Степанович их знал. И ту историю, что я слушала на лекциях в молодые годы, он преподносил по-другому.
В гражданской войне были мне -  романтика «неуловимых мстителей», комиссары, буденовки с красными звездами.
А Иван Степанович говорил:
- Самара в период в восемнадцатом году года была в центре общероссийской трагедии. Столица белого движения! Недолгие месяцы был здесь порядок, покой. На фоне всеобщего хаоса!  Возвращались фабрики и заводы, на прилавках лежали продукты, о которых раньше нельзя было и мечтать… Открылся даже университет….
-Да что вы такое говорите…
Удивительно, но в тот первый вечер - мы почти не говорили о личном, мы говорили об истории.
Придя на другой день на работу, я отыскала единственную бывшую у нас книгу Ивана Степановича «Закат над морем». И несколько дней понадобилось мне, чтобы отойти от потрясения.
Это был как раз период гражданской войны, но почти не было войны в этой книге. Была опустошенность душ, выжженных жестокостью войны, была мертвая, сухая земля и голод. Не должно быть жалко зверье, когда человек не знает - будет ли жив завтра. А у меня первое чувство, которое осталось после этой книги - потом уже, сквозь него, другие стали проступать - жаль было каждую собаку, каждого брошенного коня, которые просились к людям, а те их взять не могли - нечем кормить. И лошади  умирали, покорно…. И этой жалостью к меньшим как раз и держалось то в душе, что позволило скрепиться, пережить. Принять свою судьбу, и тоже перенести - покорно, по Божьи - даже это - его воля. Искупление. Почти все погибло. Из ничего надо было возрождать. Из пепла.
Вот когда я плакала взахлеб, вот когда мне перестало быть жалко себя. Так просто писал Иван Степанович, так по совести, будто к биению сердца своего прислушивался, к каждому удару - солгал против искреннего, против того, что самые глубокие, потаенные мыли и чувства - или нет… не было у него равнодушных строк, все - от любви.
И когда я в другой раз к Ивану Степановичу пришла, он спросил:
-Полюшка, что вы на меня такими глазами смотрите? Точно я сан священника принял, или умираю  - и мы в последний раз видимся?
-Книжку вашу прочитала…
И столько я плакала в последние дни, что глаза мои тут же наполнились слезами.
Иван Степанович коротко обнял меня и коснулся губами волос:
-Вот это награда…
…Весенний Вечер - это всегда грусть. Уходит день, точно умирает что-то молодое. Я сижу у Ивана Степановича - у окна, а он работает. Юрочка как-то сказал:
-Знак того, что Иван доверяет человеку - он может при нем заснуть, и может при нем писать.
Иван Степанович давно уже пишет при мне. Он сперва беспокоился, что мне скучно. Он всегда трогательно готовился к моему приходу. Покупал пирожные, букетик цветов стоял на столе.
Раз или два не оказывалось у него денег - гонорары запаздывали. Но ходил к нему такой мальчик, я его звала - алкашонок. Из семей, где пьют и родители, и дети с малых лет. Бесполезно бороться! Иван Степанович давал ему книги, и тот их где-то продавал, и приносил деньги, немного, но хватало, чтобы традиции наших встреч - сладости и цветы - не нарушались.
Я сижу на широком подоконнике с книжкой или даже с вышиваньем. Вот - никогда не умела, а тут выучилась. Мне трудно читать при Иване Степановиче - такое сильное чувство переполняет меня, что непросто сосредоточиться мыслями. Мне хочется дышать воздухом этой комнаты, мне этого довольно, что я -  тут.
Иван Степанович снимает и откладывает очки.
- Полюшка, а не прогуляться ли нам, скажем , в церковь.
А мне казалось, я только что слышала дальний колокольный звон. Вряд ли - церковь окна затворены. Но весна, воздух тихий…Я соскакиваю с подоконника.
Идти нам  через весь город. Иван Степанович не предлагает мне руку, мы идем рядом. Пока еще нет почти зелени, только запах пробужденной земли. Да возле магазина бабка продает первые желтые нарциссы. Они появляются, как только сходит снег. Мы покупаем букетик. Запах… даже не цветов, а свежести.
Высокий мост над железнодорожными путями, четыре отблескивающие нити рельсов. Маленькая стекляшка вокзала пуста - московский поезд уже прошел.
И деревянная церковь - темная, бревенчатая. Но матушка у отца Сергия замечательная - молодая совсем, Зина ее зовут, садоводница страстная. Каждый комочек земли в пальцах перетерла. Пушистые елочки, первая трава - нигде ее еще нет, а тут пробивается. Поднимаются ветки будущих розовых кустов.
-Хочу такой уголок рая сделать, - говорила Зина.
И в августе, в престольный праздник - она непременно делает дорожку к храму - из скошенной травы и роз. Прихожане боятся ступить - для архиерея, верно?
-Для вас, милые, для вас - говорит Зина.
.Но сейчас нам не повезло - храм уже закрыт. Мне это не слишком огорчительно. Мы бывали здесь уже не раз, ну после поставим свечи. Но я видела, что Иван Степанович отчего-то расстроился и потемнел лицом.
Но шел нам навстречу из трапезной отец Сергий. Иван Степанович встрепенулся. Батюшка извинялся - нынче храм закрыли раньше, предпасхальные дни, ночью будет большая уборка. Но если нужно, он может отпереть.
-Нет-нет, - и Иван Степанович  вдруг попросил, - Благословите нас…
Он склонил голову, склонила и я.
Когда мы вышли за ворота, Иван Степанович взволнованно сказал:
- Полюшка, я хотел сегодня в храме попросить твоей руки. Не знаю, делается ли так… Но перед иконой. Чтобы и я сердцем не солгал, и ты, принимая решение - тоже. А тут - замок. Что же думать - Бог против? И то, что остался священник, что он вышел именно в ту самую минуту, что он благословил нас…Ты согласна остаться со мною, родная моя? Доброе мое сердечко…
16
В мае Иван Степанович заговорил о том, чтобы снять дом в деревне. Странно и необычно для меня строил он  жизнь. После моего «шкафа в Не-Нарнии» дом его казался мне местом, откуда никогда можно не выходить, и где никогда не станет скучно.
Но Иван Степанович жил дома не более двух-трех месяцев подряд, после чего непременно уезжал куда-то - надолго. Обычно к этому времени материалы для новой книги были уже собраны и уезжал он -  именно писать. В новом месте почти не было знакомых, зато - тишина, которую он ценил превыше музыки. И долгие прогулки вечерами - по незнакомым улицам, или не хоженым ранее полям и лесам. «Чтобы глаз не замыливался и мысли  приходили, - объяснял он. И тут же добавлял тихо, смущенно, как самое сокровенное, - Знала бы ты, Полюшка, сколько всего приходит в голову, когда идешь по самой обычной тропинке среди поля…
Я могу это сравнить только с тем, как плавал маленьким. Учился плавать. Я приходил к морю, когда солнце еще только вставало, и плыл по солнечной дорожке, что искрясь стелилась на волнах. Наискосок от берега плыл  - удаляясь от него и все-таки видя его одним глазом. Отчего-то оглянуться не успеешь - а берег уже далеко, а вокруг - море и неведомое.  И тут - я сам не знаю, куда иду, колосья - теплым ветерком по ногам, стрекотанье кузнечиков и неведомое впереди.
С особенной любовью рассказывал он, как жил в глухой деревне где-то на севере Сибири:
- Туда два пути - зимой сани, летом - вертолет. Во дворе нашего дома  лежал абсолютно нетронутый снег - только узкая тропка вела - от калитки к крыльцу. А так - первозданная белизна, и такая нетронутость снега, будто еще не родился ни один человек на земле.
А при том в селе была и школа, и сберкасса, почта - и даже с интернетом. Это меня больше всего поражало  - настоящий остров со своей особенной жизнью. В доме, где я жил хозяин с хозяйкой были молодые. Он занимался охотой. В моей комнате вместо ковров, и даже вдобавок к одеял - у лежали шкуры…
И заметив легкий передёрг моих бровей - ненавижу охоту - добавлял поспешно:
- Меня предупредили только, чтобы не уходил гулять далеко. Можно нарваться на зверя - медведи там не редкость, да и просто заблудиться в тайге легко. Но мне и незачем было уходить. Я тогда писал, головы не подымая… хорошо работа шла.
Но меня  сибирскую глушь он,  тащить не решился. И Юрочка привез вариант: дом в почти заброшенной деревне.
- Туда тоже, даже летом не ездит почти никто, - убеждал он, - Потому как там заманчивого для дачников - ничего. Степь голая. Дорога грунтовка. После дождя - самое что ни на есть болото.
Ни речки, ни пруда…, - продолжал радостно перечислять Юрочка неприглядное, -  Вода глубоко. Местный поп колодец вырыл. Но вам, -  он подмигивал - Ребята, я наводку дам. Километров за пять в лесу - вы ж ходить не ленитесь - есть озерцо, прозывается Ведьмино.
-Только сначала - к Игорьку.
В какой бы край ни собрался Иван Степанович, везде у него находились друзья, которых непременно надо было навестить по дороге.
Игорек, знакомый лесник. Мордовская деревенька, на берегу реки. А домик лесника - на отшибе.
Я еще не понимала, что навсегда вошла ей в сердце и поселилась там эта тишина. Когда много над головой огромного, бескрайнего теплого неба, и, не торопясь, величественными парусными кораблями, плывут в нем облака. Обернись, посмотри назад – никого, и вперед - тоже. То есть, ходит кто-то по этой дороге, но может – и не каждый день. Мне захотелось еще большей причастности к этому месту, и она сняла туфли – поношенные светлые босоножки. Теперь ступни ощущали и нагретую солнцем пыль тропинки, и  стебельки,  и самое токи земли входили в тело беспрепятственно.
Иван Степанович указал: вдоль дороги – у самой земли, меж листьев – длинные суховатые ягоды земляники, и я нагнулась оборвать их. Он был так прост – этот дивный запах, который нынешний человек может и за жизнь не узнать. Мало было земляники – драгоценность – неполная горсть набралась. Мы шли и клали ягоды в рот по одной. Ветер летел навстречу мягкими волнами, относил подол моего  платья.
Я теперь никогда не смогла бы принять город полностью, жить в нем, позабыв все это. Принадлежала  отныне я к этому миру, и только со здешним было мне родство.
Мы шли долго – не торопясь.  Тропа то поднималась на невысокие холмы, то спускалась – и новый холм ждал впереди. А по обеим сторонам стеною стоял лес. Порою в его темный коридор уходила тропа, которая вела неведомо куда и манила прохладой, порою лес засвечивался, и ясно было, что там,  – поляна. Но мы не сворачивала никуда, и были вознаграждена,  в конце концов.. Мы стояли у края горы, а внизу лежало незнакомое село. Блестели гладью протоки, тянулись острова: песчаные отмели по краям, невысокие деревца в центре.
А в селе был храм. Красные кирпичные стены, зеленые купола. Видно, старинный – особенный красный цвет, глуховатый.  Неподалеку от куполов в небе парил орел, доверив потокам ветра широкие крылья. Это было так красиво, что мы засмотрелись.
   Спускаться нетрудно было – вниз вела  пологая тропа. Дома в селе крепкие, стояли просторно, с большими ухоженными огородами. Мы  шли по пустынной в этот жаркий час улице. Хотелось дойти до храма, разглядеть его поближе.
Десяти минут не прошло, как мы уже стояли перед ним – и поняли, что храм был заброшенным, недействующим. Огромные железные двери с резьбой заперты, стены чудесного темно-красного кирпича (такой не сразу взорвешь, пожалуй) – местами выщерблены, большой купол  облупился, на колокольне не было колокола, стекла в окнах побиты.
Иван Степанович кое-что знал. Храм в честь Иоанна Крестителя – редчайший, выстроен в стиле русского барокко. Много раз шла речь о том, что его надо восстановить, что это достояние и жемчужина здешних мест, да все денег не было у епархии, а миром тут много не соберешь – села вокруг маленькие.
Напротив храма высился  двухэтажный дом  за глухим металлическим забором, крашенным зеленою краской. Уезжала отсюда машина, и провожая гостей, низко, земным поклоном кланялась пожилая монахиня. Черный цвет ее одежд тянул к себе взгляд.
Машина отъехала, монахиня еще несколько мгновений глядела ей вслед, потом увидела нас.  Улыбка – давно  не видела я таких светлых улыбок:
- Что-то не видела я вас  раньше…  Не здешние?
Мы представились.
-Монастырь тут будет? - спросил Иван Степанович.
-Это-о? – певучим голосом переспросила женщина, - Это скиит…. Я мать Наталья. Хотите зайти к нам? А ты, девица-красавица, если соберешься - и жить приходи.
Она отворяла калитку. Просторный двор. И мы увидели, что дома – два. Один большой – видно, что и жилой, и служебный, другой в глубине двора – одноэтажный, длинный. Там хозяйством занимались, слышались суматошные голоса кур. И шли оттуда девушки, тоже в монашеском, черном. Одна серьезная, брови густые, очки. Другая совсем юная – и как мама ее в монахини отпустила. Рядом с нею бежала собака, тоже черная, напоминающая таксу.
Пахло пирогами, и загорелись было глаза у Ивана Степановича - посидеть в скиту. Но мы знали, что нас ждет Игорек. Он звонил четверть часа назад - уха почти готова.
"Кордон" оказался вовсе не таким, как они представляли себе. Вместо бревёнчатой избы, затерянной в лесу – несколько вагончиков на лугу,  у залива. Игорек ждал нас. Высокий, худощавый мужчина лет тридцати в поношенном камуфляже. Они долго обнимались с Иваном Степановичем, и прыгал вокруг них пес  дворянской внешности, но с такой улыбкой, с таким бешено виляющим хвостом, что устоять перед этой искренностью было невозможно
На деревянной террасе у входа в вагончик был накрыт стол. Уха из жереха в закопчённом котелке. Огурцы с помидорами, разложенные прямо на газете. Картошка в мундире – горой в миске.
– Они здесь мужики серьезные, – говорил Иван Степанович. – Смена по неделе, так на разных "быстросупчиках" неделю не просидишь. Готовить выучились, что твои повара. Рыбу за пять минут разделывают.
– Сегодня на обед и экзотика могла получиться, – Игорек чуть улыбался, но речь его была скупой, как у человека от разговоров отвыкшего. – В деревне бабки с утра распустили слух, что у нового русского из особняка крокодил сбежал. Поводок перегрыз, хозяину палец оттяпал, и в реку... Кто-кто, а крокодилы еще в Волге не водились. И добавил:
- Покушаете, и на острова махнем.
Покончив с обедом, по узеньким мосткам – шаг влево, шаг вправо – и тебя примут в объятия пять метров глубины – мы отправились к лодке. В воде – тёмной, янтарной –  было видно, как много тут рыбы. Как в аквариуме. Некрупной, но доверчивой, не шарахающейся от людских теней.
Меня передали на борт буквально "с рук на руки". Передавал Иван Степанович, принимал Игорек. Я поначалу струсила. Жилетов спасательных нет и в помине, плавать я  не умею, так что, если...
– Не бойтесь, – сказал Игорек. – Лодка надёжная, и мы рядом.
Выйдя из залива, лодка понеслась по волнам. Волга нынче была неспокойной. Но эта качка на свежем воздухе принималась блаженно. Я опустила руку в летящую за бортом воду, и хотя рукав курточки тут же промок, я всё ловила брызги, невольно улыбаясь. Мы неслись по «большой воде», а потом вошли в протоки.
Панорама вокруг открылась такая, что слова: "Остановись, мгновенье, ты прекрасно" -  хотелось произносить непрерывно. Плакучие ивы, цапли, изредка – стволы засохших деревьев, похожие на языческие божества, и целые луга жёлтых кувшинок.
– Такое приедается? – спросил Иван Степанович у Игорька..
Тот покачал головой.
– А вы бы видели, как здесь осенью! Когда все листья разного цвета - лежат на темной воде...
Я вспомнила город, маленькую комнатку в общаге. А здесь  как на другой планете. Окружение ли природы, или спутники, или всё вместе -  давало чувство покоя. А прежде?  Беличье колесо повседневной жизни. Когда не помнишь – завтракала или нет, когда не хочется глядеть в зеркало на посеревшее от постоянного недосыпания лицо, и только ядовито-горький кофе даёт ощущенье бодрости.
На краю острова, у края воды - большой камень среди камышей.
- Погоди минуту, - сказал Иван Степанович Игорьку, - Сейчас выйдет Аленушка…
На какие-то минуты - силой воображения - он действительно в это верил. И начинали верить те, кто окружал его.
***
. В этом селе не было магазинов, школ и больниц. Когда-то здесь проживало больше тысячи жителей, тут торговали хлебом… Но войны - гражданская и Отечественная, но раскулачивание, но решение властей -  даже колхоза тут не делать, а в соседнем селе - за пять километров… И люди уходили отсюда: кто -  в другие деревни, кто в города.
- Это, как под Чернобылем - Зона какая-то, - невольно вырвалось у меня при виде полутора десятков домов, разбросанных в высокой траве.
Позже мы узнали, что забредают в село кабаны и волки. Их не боялись, не гнали кабанов от сена - козы потом есть не будут, испугаются дикого запаха. Здесь человек жил первозданной жизнью. Молоко, овощи с огорода, вместо лекарств - травы и мед. И вода из колодца, который вырыл с племянниками отец Иов.
А жили тут -  старухи, которые и уйдут вместе с селом. В небытие.  Мы сняли комнату у бабушки Дуси. Было ей около восьмидесяти лет, и то что приехали к ней постояльцы на все лето, казалось ей чудом. Живые души. Но она так боялась помешать, прослышав, что приехали мы - за покоем, так робко стучалась к нам по вечерам, передавая крынку с молоком… Только ее котенок, черный - проносился к нам черным вихрем, вскакивал на постель, взлетал до самого верха бархатного ковра.
В таких деревнях надо прожить несколько недель, чтобы перестать считать их заброшенными, но почувствовать причастность к их тишине, к их тайне… Ведь здесь не только последние жители, тут обитают души многих поколений. И кажется, вот-вот уловишь их голоса - в шелесте ветра, в скрипе дверей.
Я все задумывалась - что Ивану Степановичу во мне?
Он говорил, что не мог пройти мимо такой беспомощности, такой доверчивой, какая была во мне тогда.
- Как ты умудрилась остаться таким ребенком, Полюшка? - спрашивал он меня, - Я не знаю других взрослых людей, кто принимал бы жизнь вот так, с такими по-детски открытыми, доверчивыми глазами. То, что я тебе рассказываю - ты слушаешь, как ребенок сказку.
Может быть, тебе другой учитель по жизни был бы нужен, кто обучил бы тебя относиться к ней с долей цинизма, вести дело к своей выгоде, не принимать близко к сердцу. Но такие люди не учить бы тебя стали, а пользовались бы тобой. Пусть хоть такой как я тебя заслонит… немножко
**
На выходные приехал Юрочка. Припер целый рюкзак еды. Именно припер. Когда он опустил рюкзак на пол - я даже ногой не смогла его сдвинуть - он был набит консервными банками.
Пока я разбирала снедь Юрочка и Иван Степанович ушли бродить по селу, а наверное - и дальше, по полям. Вернулись они, хотелось бы сказать - к вечернему чаю, но ужинали мы не чаем, а парным молоком, которое приносила тетя Дуся.
 - Эх, хорошо у вас ребята,  - сказал Юрочка, - Тишина…. А я только что с Грушинки, а  там на полянке - триста палаток - и такое впечатление, что все у тебя  на голове.
- Юрочка бард, - поспешно вставил  Иван Степанович, - Юрочка поет…
Юрочка, оказывается,  кроме рюкзака припер еще и гитару.
- С чем ты там выступал? - спросила я.
-Ну,  весь репертуар я вам исполнять не буду - пожалею вас. Но раз вы тут оприродились по самые уши, давайте я вам в ту же оперу - про Машу и Медведя спою.
И бросил руку на струны:

 Как выясняется, Маша, у нас роман.
Мне-то казалось, что просто хочу пожрать,
Только бурчащее брюхо — увы, обман.

Хочется вовсе не мяса. В полях жара,

Преет полынь, а у нас холодок в лесу.
Сердце тоскует, желая зверью добра.
Нынче, прикинь, просто так отпустил лису,
Да и, чего уж скрывать, накормил бобра.

Слушал полдня, как шумит под дождём листва,
Спас кукушонка, жука подарил ежу...
В луже лежу, вспоминаю твои слова:
Мол, не садись на пенёк, далеко гляжу...

Был у тебя на деревне. Лишь сунул нос,
Как налетели собаки — едва убёг.
Больно кусают. Какой-то лихой барбос
Вырвал из задницы шерсти здоровый клок.

С горя на пасеке мёду нажрался в хлам —
Ульи крушил, матерился, сломал забор.
Ты бы, наверно, смеялась, когда б смогла
Видеть, как пчёлы загнали меня за бор.

Что ж за хвороба?! Давно позади весна,
И позабыть бы пора уж о той весне.
Только которую ночь провожу без сна,
«Миша+Маша» царапая на сосне.

Как выясняется, Маша, у нас любовь.
Я не олень, я серьезный, имей в виду.
Сохнет без нежностей твой шерстяной плейбой,
Твой косолапый красавчик. Целую. Жду.
18

19
Октябрь нелюбим народом - красивая осень заканчивается, на смену ей приходит обреченное ожидание долгой зимы. А еще более нелюбим ноябрь: короткие дни, затянутое тяжелыми тучами небо, полумгла - даже среди дня приходится зажигать лампы, чуть в сторону от тротуара - грязь непролазная. А с неба -  дождь, или дождь со снегом.  И такой безрадостный пейзаж, что поскорее отводишь глаза от окна.
Мы же с Иваном Степановичем открыли, что ноябрь - самый уютный месяц.
Просыпались,  как и всегда,  рано. Нет такой погоды, чтобы убила в нас «жаворонков». Я уходила в кухню варить кофе, наскоро жарила яичницу. Наскоро, потому что Иван Степанович ждал этот нехитрый завтрак, а утренние часы были ему особенно дороги.
И какая была ему разница - что дождь струится по стеклу сплошным потоком, или стучит в окно жесткая снежная крупа - светился экран компьютера… Он писал.
Днем - чаще ближе к обеду - приносило кого-нибудь из гостей. Так и хочется сказать «нелегкая». Но обычно к этому времени основная работа была уже сделана. И все же поднимался Иван Степанович во весь свой высокий рост,  с глубоким вздохом, и еле слышимым: «Эх….»
И все же гость - это было святое. Он всех называл, как детей - Наташенька, Коленька, Валечка. У меня все время складывалось впечатление, что в гости пришел родственник, которого я до того не знала.  Обогреть…
А вечерами мы засиживались в кресле. Я не оговорилась. У Ивана Степановича было такое замечательно широкое кресло - одно на двоих. Мы легко в нем помещались оба. Тут и ужинали. Отчего-то чаще всего у нас к ужину выходили бутерброды с сыром и по бокалу красного вина.  Включали было телевизор, но чаще Иван Степанович начинал что-то рассказывать.
Я сидела под его рукой, укрыты мы оба были мягким клетчатым пледом, и теперь, на свою жизнь оглядываясь - не было у меня минут лучше этих.
Он вспоминал о той своей жизни, в которой меня с ним рядом еще не было. И, хотя я знала, что он нигде не опорочит свой путь, но как же хотелось мне и тогда быть рядом, чтобы нелегкая его дорога была ему легче, переносимее…
По потолку бежали огни рекламы - красные, синие - напротив дома Ивана Степановича был магазинчик, но нам эти блики казались сказочными. Кресло такое широкое, то мы в нем вдвоем. И я под его рукой, и вечером смотрим сказка - огни рекламы на потолке, или фильм какой-то… все перемешивалось в нем - нужна и сказка, и жестокая подчас искренность его слов..
20
В середине января, на день журналиста, Ивана Степановича пригласили на помпезную акцию «Светоч». Она проходила в Доме журналиста. Иван Степанович должен был быть в числе тех, кто вручает награды.
Сопровождали его, конечно, мы двое - бессменный шофер Юрочка и я. День был морозный, и только Иван Степанович отважился на костюм, а мы с Юрочкой обрядились в теплые свитера. И почувствовали  себя пресловутыми слонами в посудной лавке.
Глава союза журналистов - худенькая, одетая в сверкающее черное платье с открытой спиной. Южный загар, стрижка под Мирей Матье. Когда она подошла к нам с распростертыми руками - к Ивану Степановичу почему-то все женщины лезли обниматься, я увидела что она уже очень немолода, лицо морщинистое. Хотела выглядеть юной, а похожа на обезьянку.
Ивану Степановичу выпало вручать награду в начале вечера. Под аплодисменты известный писатель Кутейников передал грамоту и блестящий, увесистый на вид пакет толстому парню, лучше всех освещавшему работу милиции. А сам Иван Степанович получил розу в целлофане. Оказавшись в зале он передал ее мне. Вечер был длинным, я все нюхала розу, хотя она была тепличной и  ничем не пахла. Но так хотелось уловить этот аромат малины… Розы ведь пахнут малиной… И я ее вынюхала насмерть. К концу вечера  воза поникла головкой, лепестки стали как тряпочки.
На банкет мы не остались.
-Поедемте, ребятки, - предложил Иван Степанович и сморщился, - ну не люблю я это. И конкурсы эти прикормленные… Кукушка хвалит петуха, право… Еще попросят речь сказать. А мне стыдно хвалить, если не нравится.
 Но когда мы проехали уже несколько кварталов, Иван Степанович тронул  Юрочку за плечо.
-А что-то я проголодался, - смущенно, но весело сказал Иван Степанович, - Здесь можно где-нибудь перекусить просто? А, Полюшка? Знаешь такие места?
Откуда мне было знать? В бытность мою студенткой мы по ресторанам не шатались.
-Тут есть рядом кулинария хорошая, - неуверенно сказала я, - Там такие пироги…
-Ну и все. Юрочка, больше ничего не надо.
…Там все было,  как и прежде - в годы, когда я училась.  В уголке магазина - высокие столики, на витрине пироги с капустой, с грибами, с мясом…И как тогда продавщица нарезала их такими огромными кусками, что казалось - это и съесть нельзя. А удивительно - елось легко…
И Юрочка уже вгрызся в истекающую обжигающим соком кулебяку.
Мороз стоял лютый. Даже в машине, не смотря на включенную печку, холод шел от дверей, от стекол. Мелькали еще огни города. Ехать предстояло часа два.
- Ложись ко мне на колени, - сказал Иван Степанович..
Я сбросила пальто, легла и укрылась им, как одеялом. Тихо играла музыка. Богушевская… Нежный, тающий голос.
Молча смотрит бездна на летящие огни.
Ах, Отец небесный, Ты спаси, Ты сохрани.
У черты последней, жизни вечной на краю
 Я скажу: "Оставь меня в раю, у нас в раю.
Ведь там опять весна расплескалась ручьями.
Ведь там опять зима с этим белым огнём.
Оставь меня в раю, средь любви и печали.
Я всё тебе спою, что узнаю о нём".
И легкая, сухая рука Ивана Степановича на моих волосах. …
21
В мае мы уехали в Крым. Была начата работа над романом.  Иван Степанович собирался рассказать о судьбе дворянской семьи, пережившей гражданскую именно в Крыму, где было так много жертв.
- Редко найдешь еще одну землю, которая за долгие годы истории своей так обильно полита кровью - каждый камушек, - говорил Иван Степанович.
В этот раз он думал подойти  к Великой Отечественной. Я пересказывала ему рассказы Деда. Сердилась на себя, что могу спутаться в названии, дате…
- Полюшка, не это для меня главное, - мягко говорил Иван Степанович, - А чувства человека. Вот этот момент, что молодой солдат пролил суп, увидев убитых, не донес котелка….  А Отечественная в Крыму - это вообще страшно. Севастополь! «Сванетия»! «Армения!» Борис мой погибнет именно на «Армении». И никто не узнает о том, где он канул.  Их ведь не считали точно, раненых, которых грузили на корабли.
Он рассказал мне о трагической судьбе теплоходов.
«Сванетия» погибла в апреле сорок второго. Она доставляла в Севастополь оружие, а забирала раненых. Каждый такой рейс был бесценен.
Севастополь бомбили, и людей спешили погрузить  - раненые, кавалерист - около трехсот пятидесяти человек, эвакуированные, рабочие, военнослужащие…. С экипажем - более девятисот человек по документам. А на деле - конечно, больше 
Вся палуба, все помещения внутри корабля, трапы - все было занято людьми. «Сванетия» была перегружена сверх меры. А охранял ее только эсминец «Бдительный». Ведь в этот раз она везла не оружие, а людей… Всех охватило предчувствие беды.
За ночь корабли ушли далеко в море - видимо, надеялись, что так им удастся ускользнуть от внимания самолетов-разведчиков. Но разведчик выследил их. Он держался в отдалении, чтобы не попасть под огонь зениток. А потом на смену ему прилетела бомбардировщики. В первый заход «Сванетия» уцелела. Капитан все время менял курс, торопясь пройти опасный участок. 
А потом вновь показались самолеты  - девять  торпедоносцев «Хейнкель-111», которые шли на малой высоте. Торпеды были сброшены и приближались как стая акул. Чудом рулевому удалось увернуться от нескольких из них. От крутых маневров вещи на палубе летели - за борт, наземь…  Люди цеплялись за поручни.
Но две торпеды ударили в корабль и «Сванетия» стала быстро тонуть. Людей охватила паника, они страшно кричали. А кавалеристы, не имея понятия о том, как спускать шлюпки на воду, рубли лопаря и шлюпки, переворачиваясь, летели в воду - вместе с людьми…Через десять минут после попадания торпед вода на судне поднялась почти до штурманской рубки.

Вокруг «Сванетии» плавали люди на поясах, спасательных кругах с надписью и просто на различных плавающих предметах, судорожно вцепившись в них. Некоторые, продрогнув и закоченев в холодной воде, пытались взобраться обратно на тонущее судно. Дул четырехбальный северный ветер, и вода была очень холодной…
И до последнего стучали крупнокалиберные пулеметы - вели огонь матросы. Вдруг они разом смолкли.  Корма «Сванетии» поднялась высоко над водой. С нее беспорядочно сыпались люди. Один из матросов у самой трубы держался за тросик гудка, как бы оповещая всех натруженным ревом о страшной гибели. Так, под крики людей и рев гудка «Сванетия» быстро стала уходить под воду, накрыв своим корпусом сразу три шлюпки. Образовалась большая воронка, и многих людей засосало под воду… На воде остались две переполненные шлюпки, плоты, доски, матрасы, чемоданы, спасательные пояса и круги, за которые держались полуобессиленные люди… Всего сумели подобрать лишь шестьдесят одного  человека.
А Армения погибла еще раньше - в ноябре сорок первого.  Она тоже принимала на борт раненых и эвакуированных. После удара торпеды «Армения» продержалась на плаву четыре минуты. Да дно ушло семь тысяч мирных жителей и медиков. Только восемь спаслись на шлюпке.
- Я нашел потрясающие воспоминания, Полюшка. Мальчик, который все это пережил. Его мама прижала к себе двух детей - двухмесячного Бориску и шестилетнего Альку, и прыгнула в воду. Там была мясорубка. Люди хватались друг за друга. Не выжить… И тогда Александра - мать мальчиков - заметила раненого, который держался за спасательный круг.
Она сама положила на круг младенца и велела старшему сыну держаться. А раненый поднял пистолет. Александра решила,  что он их убьет сейчас и успела только вскрикнуть: «Не надо!». «Дура, -- прохрипел раненый комиссар, -- возьми пистолет! Подашь сигнал нашим кораблям. Бери круг, спасай детей. А я вряд ли уже… » Он еще несколько минут держался за круг, а потом ушел под воду. Рядом на воде качались тела…
А потом моряки подняли их на борт, но дети оказались на разных катерах.  И один из мальчиков пропал - моряк выходил его, заболевшего - и пожалел возвращать, усыновил… Много лет спустя отыскал он своих.
Экзюпери говорил: «Война это нечто такое, что может взять с лица человека столько мяса, что он навсегда будет лишен возможности улыбаться людям», - тихо закончил Иван Степанович.
**
Путешествовать с Иваном Степановичем оказалось необыкновенно уютно. В дорогу мы набрали с собой много разных чаёв.  И, игнорируя казенный, который предлагала проводница, заваривали в маленьком чайнике - то с лавандой, то с грейпфрутом. И соседи наши, уже не ожидая приглашения, придвигали чашки.  Для Ивана Степановича чаепитие всегда был делом общим, под общий разговор, он не представлял, как можно чаевничать,  каждый в свою чашку уткнувшись.
А ехали с нами два пожилых артиста из Москвы. Они представились - Сергей и Виктор, фамилий я уже и не вспомню сейчас. Только их страстные разговоры. Они знали Ивана Степановича, и  объединяя темы, близкие и ему и им - говорили о военных спектаклях. Вспоминали, как Юрий Любимов поставил знаменитые «А зори здесь тихие»( «Сильнее фильма, право, сильнее! Трагичнее! Зрители даже не аплодировали - как можно аплодировать трагедии! Не плакали. Плакали потом - дома») Говорили о Севастополе, где должны были жить герои книги Ивана Степановича.
Я лежала на верхней полке, чтобы не мешать мужчинам и слушала. Потом Иван Степанович говорил. Глаза его блестели, но голос звучал виновато - на столько времени  погрузился в свое, оставил меня.
- Вот, сейчас собираются у нас по-американски - избегать тем, которые могут расстроить, огорчить. Все, что не имеет непосредственного отношения, отбрасывают: «не нагружайте меня этим». Но если забыть это все, не растревоживать сердце чужой болью - то кому ж ты нужен будешь сам… Самому себе только.
В Симферополе таксисты атакуют прямо у поезда, вертят на пальцах ключи: «Ялта! Алушта!» «Ялта! Алушта!»
В Крыму мы проживем несколько месяцев. В начале в Рыбачьем - есть такое тихое местечко под Алуштой, а затем переедем в Севастополь.
В день приезда мы недолго бродили по Алуште. У меня осталось от нее неоднозначное впечатление. Я прямо влюбилась в одни уголок - древняя лестница, неровные камни поросшие мхом. И кустарник, и камни так отгораживали  этот уголок от остального мира, что казалось  - здесь иной век, средневековье. И в тех зарослях затаился турок, вроде того, что украл красавицу в Мисхоре, и она потом, не выдержав плена, вернулась домой - русалкой.
 А то, что было – современный курорт, теснящиеся у моря дома -  вызвало такое же неприятие в нас, как и переполненный пляж. Люди лежали не только на гальке, но и на парапетах, и на траве в близлежащем парке.
На базаре мы купили чебуреков. Их жарили прямо при нас. Мы запивали их красным крымским вином, и пошли садиться на теплоход уже хмельные.
Телоходик шел, рассекая море, будто скользил по синему ковру, глубоко погружаясь в мягкий ворс..
**
Мы сняли гостевой домик - комната и кухня, с отдельным выходом на улицу. Хозяев почти не видим, и можно представить, что это наш дом.
…Пока мы все ездим. Иван Степанович хочет показать мне Крым, который отлично знает.  Бахчисарай. Меньше всего времени мы уделяет знаменитому ханскому дворцу. Постояли несколько минут у  Фонтана слез - и только. Лишь воображение Пушкина могло придать такой поэтический флер скромному фонтану.
Нас  интересовало кладбище воинов. Пыхтим по Пушкинской улице. Здесь много собак и лишь редкие прохожие. Наконец - арочные ворота  кладбища времен Крымской войны. Железная кованая решетка поскрипывает, приоткрыта… Весенняя трава цвета изумруда, и на ней  -  то там, то сям замшелые известняковые плиты с полустертыми надписями.  Здесь лежат  и жители слободки - армяне и греки,  и солдаты и офицеры русской армии. В годы Крымской войны и Успенский монастырь, и ханский дворец стали  военными  госпиталями. Бахчисарай принимал тысячи раненых и умирающих защитников Севастополя. Многие из них свой последний приют находили здесь…
Иван Степанович отходит на несколько шагов. Я не иду за ним. Он долго стоит один, молча.  Через несколько дней он так же один уйдет поздним вечером к морю, попросив меня не сопровождать его. Он заберется по берегу далеко, изрежет на камнях ноги, вернется,  хромая. Там уже нет туристов, только он один.
- Понимаешь, Полюшка, я хотел посидеть один наедине с морем, ночью. Страшно. Необыкновенно одиноким себя чувствуешь.  Я хотел представить, что ощущали те люди, которые уходили под воду вместе с кораблями.
Гуляли мы и по шумной Ялте,  перегруженной курортниками. Гораздо больше известного курорта понравился мне Алупкинский дворец, и знаменитые львы, и панорама, которая открывалась отсюда. Почему-то мне показалось, что такого синего моря я не видела во всем Крыму. И сам дворец был точно пронизан светом. Он  построен талантливо - для отдыха и любования, в отличие от тяжелых помпезных особняков, которые возводили у нас в городе местные богатеи.
Те дни, в которые мы никуда не ездили, проходили у нас на первый взгляд одинаково. Поднимались рано, пили кофе, и уходили к морю, купив по дороге на рынке несколько килограммов черешни и слив.
Каждый раз мы отходили по берегу туда, где никого уже не было. Там ни гальки, ничего - большие острые камни, и море - от самого берега - заросшее водорослями. В него неудобного заходить - ноги скользят, путаются в зеленых пушистых нитях. Поэтому никого тут и нет, и море прозрачное, как слеза.
Мы открываем большой пляжный зонт. Иначе Иван Степанович давно бы обгорел. По многу часов пишет он, не поднимая головы. Я читаю. Читаю все подряд книги, которые беру в местной библиотеки. Под шум волн легок даже Достоевский, и холодный мрачный Петербург кажется отсюда - сном. Я читаю детективные романы Чейза. А черешня такая крупная, красная.
-Как яблоко, - шутит Иван Степанович, подняв голову, и просит - Дай горсточку, ты так вкусно ешь…
А еще можно сидеть у края воды, зарыв ноги в гальку, в ее тяжесть. И набегают с шипением волны…
Новую вещь Иван Степанович пока не давал мне читать.
-Погоди, родной мой. Трудно идет, как ощупью. Борис мой, белый офицер, чудом пережил красный террор в гражданскую. Один из немногих. Он не уехал, остался в Крыму, хромой. Ничего не умел - только армия была за душой. Ну и стихи писал. Стал работать на виноградниках. Лишнего слова не говорил - отшельник. Вся семья уничтожена. И приезжает из Киева девушка, Маруся. Тоже осколочек дворянского рода. Просто к морю, отдохнуть. И как из осколочков того, что осталось в их душах от прежних надежд, строится их «стеклянный замок». Ничего им не надо, хатка у моря… Будет ли завтрашний день.
А потом - война. И Борис понимает, что костьми ляжет за Севастополь. Пусть с большевиками. Но его ранят в первые же месяцы.  В сумятице госпиталей… Маруся не знает, что его грузят на Армению.  А женщина… не военная… беззащитная… самое страдающее лицо на войне. Я через нее хочу дать Севастопольскую трагедию.
Мы прожили в Рыбачьем до осени, а в конце сентября уехали в Севастополь.

Позже я винила в этом теплоход. День был удивительно холодный, и, погрузившись на корабль мы обрадовались возможности войти в салон. Там было тепло, мягкие кресла, по телевизору показывали диснеевские мультфильмы. Мы согрелись. Но неожиданно мне сразу, в одну минуту, стало дурно.  Тошнота подкатила волной. Стыдоба - укачало, при спокойном-то море.
-Я выйду, - шепнула я.
Иван Степанович крепко подхватил меня под локоть и повел на палубу. Какая-то женщина поспешно встала, уступая мне место на скамье.
-Очень вы белая… Может быть - валидольчику?
Но на свежем воздухе мне быстро легчало. Чайки провожали наш теплоход. Обнаглевшие чайки, спускавшиеся почти к рукам людским с требовательными криками. Им бросали кусочки хлеба, булок. Чайки фантастически ловко ловили их на лету.
Иван Степанович расстегнул пальто, набросил одну полу мне на плечи. Так мы и сидели, тесно прижавшись друг к другу, защищая друг друга от промозглого ветра, ожидая, пока на горизонте покажется Севастополь.
На берегу Иван Степанович тут же потащил меня в кофейню, приметив ее в полуподвальчике:
-Ты ослабела, еле идешь, надо выпить горячего кофе.
Тут подавали кофе в совсем маленьких чашечках, но такой крепкий, что он казался густым. Подбодрившись, мы пошли на нашу новую квартиру. Опять гостевой домик за ветхим забором из штакетника. 
А ближе к ночи Иван Степанович начал глухо кашлять. Лекарств дома не было, и я попробовала старый рецепт, который выручал еще нас с дедушкой: нажгла ему в ложке сахару. Черный горьковатый настой, как и в детстве моем не подвел, помог, и к утру Иван Степанович чувствовал себя лучше. Но после бессонной ночи ему не работалось, и мы в этот день долго гуляли по набережной, без всякого дела. Погода изменилась – было солнечно, цвели поздние розы. И мы язычески наслаждались этими простыми радостями – теплыми лучами, запахом цветов и моря – засыхающих на берегу водорослей, большой воды…
Странно – здесь Ивана Степановича узнавали больше, чем в родных даже местах. К  нам нерешительно приблизился немолодой уже человек:
- Простите… вы.. не Кутейников?
- К вашим услугам.
Мужчина протянул обе руки, и поймав ладонь Ивана Степановича, начал ее трясти:
-Спасибо… Спасибо вам, дорогой человек. Вроде и тяжелые вещи вы пишете, а такой свет в них…Вот я не знаю, кто это все поймет, кто к сердцу примет, кто пожалеет от всей души – он уже что-нибудь злое сможет совершить? Мне кажется, что нет…
- Несчастная страна, - тихо сказал Иван Степанович, когда мужчина отошел.
Я молчала, и только глазами спрашивала – почему?
- Потому что нужны такие герои, как мои. Такие вот неубереги, всем ветрам открытые, как ты Полюшка… Которые себя не пожалеют, и другим душу наизнанку вывернут, чтобы их разбудить…
Припозднившись, мы долго сидели в саду. Была южная ночь – хоть глаз выколи, Я включила плеер – играла скрипка. Венгерская музыка, чардаш... Это были те минуты, которые уносишь с собой – на всю жизнь.

Бездомная собака Розка родила щенка. Собственно, она была не бездомной, а наполовину нашей, так как пробиралась через одну из дыр в ветхом деревянном заборе в наш сад. И считала его тем благословенным местом, где ее никто не имеет права тронуть. И щенков родила она у нас под крыльцом.
Сколько их появилось на свет - никто теперь не узнает. Сначала мы с Иваном Степановичем услышали подвизгивание  - тоненьким таким голоском, несомненно, младенца собачьего. Мы переглянулись едва ли не со страхом:
-Господи, что же мы делать-то будем? Зима на носу - куда малыша?
А малыш вскорости стал выходить. Прехорошенький. Розка, мать, была среднего роста, незапоминающейся внешности - белая, с пятнами. Приметного в ней было одно - она догоняла на улице прохожих, и хватала зубами пластиковые пакеты. Осторожно так, стараясь не привлекать внимание. Она уже поняла, что пакет легко порвать, содержимое высыплется, и  пока владельцы, ругаясь, будут его подбирать, можно чем-нибудь поживиться. Вот за эту «умную» привычку мы Розку и выделяли. А щенок и вправду был прелестный, напоминал кавказскую овчарку. Серый, с необыкновенно густой пушистой шерсткой, широкой грудкой. А глаза еще совсем детские - мутновато-голубые.
И, конечно, когда он выходил, мы не могли устоять. Брали его домой, наливали в мисочку суп или молоко. Был он всегда голоден до остервенения. Почувствовав запах съестного, не разбирая уже, начинал кусать все подряд, хватать нас за пальцы - больно. Зубы у него были как иголки. Мордочку в суп засовывал - до самых глаз, отфыркивался, захлебывался.
Следом входила и Розка. Вид у мамаши был смущенно-виноватый:. Она пробиралась с видом, будто вовсе не за едой, и робко помахивая хвостом, будто говорила «Я так только, за дитем присмотреть. Не нашкодил бы»… Она выжидала - пока не наестся щенок, подходила к миске- не осталось ли чего? Мы наливали и ей порцию.
Я не могла удержаться, чтобы не посюсюкать с собаками, присаживалась, тискала их, целовала щенка.
Ласка Ивана Степановича была дружеской. Опустит руку, потреплет псину по голове, будто товарища по плечу. Сдержанно. И, тем не менее,  они отдавали ему предпочтение перед всеми. Сколько раз я видела Ивана Степановича в саду в кресле, окруженного собаками, дремлющими у его ног. И по поселку он тоже неизменно ходил в водовороте собачьем, клубящемся вокруг него. Не помню, чтобы при нем были какие-то собачьи разборки. Как в присутствии вожака, они неизменно предоставляли право ссудить - ему.
Псы сопровождали его даже к огню, который животные терпеть не могут.  Была у Ивана Степановича в ходу такая «церемония очищения» - единственная, мною не одобряемая. Черновики, все, что не пошло в ход - он сжигал. Или в домике нашем, просиживая подолгу у печки-голландки, или в саду, на небольшом костерке.
Мне всегда страстно хотелось выхватить из огня эти бумаги, сохранить их. Порой я успевала прочесть какие-то наброски рассказов, диалоги. Иные казались мне удивительно хорошими, подчас лучше, чем я потом видела в «чистом» варианте. Да и просто следить за тем, как шла его мысль, как порой медленно и мучительно нащупывал он дорогу - все это было для меня дорого, как все, причастное к его жизни. Иван Степанович смеялся:
- Родненький мой, да если бы я хранил все… Бумаги мои и на двух самосвалах было бы не увезти. Жить надо так, чтобы все нужное - в рюкзаке за плечами. Встал, и пошел, не оглядываясь.
И никакой роскоши у нас не водилось. Конечно, сразу мы обрастали книгами, которые покупали и в магазине, и на развальчике на рынке, и даже у хозяйки «выцыганил» книжечку Иван Степанович, заплатив за нее щедро по букинистической цене.
- Это еще мамины книги, - неуверенно говорила наша Мария Павловна.
Но именно на эту старину - о девочках гимназистках была книга, и страницы пожелтевшие и волнистые от сырости - и разгорелись у Ивана Степановича глаза. 
- Когда берешь такую книжечку в руки, кажется, что ты ровесник тем девочкам, в иное поколение входишь своим, - объяснял он.
Мы уже примеривались, как будем отправлять книги домой посылками  - везти нам поездом все было бы слишком тяжело.
Книги, рукописи - вот и все, что у нас было, а из роскоши - одна  моя шкатулочка с «драгоценностями». Я любила всю эту морскую «бижутерию» - серьги и бусы из ракушек, кораллов… Какие-то они были очень живые. Не бездушное фабричное стекло бус на шее, а шершавость кораллов. Видимо, у нас обоих с Иваном Степановичем была эта тяга - стать родными. Ему хотелось побрататься с веками, мне - стать своей - морю.
Один раз увидела в магазине кофейную чашечку из янтаря и загорелась купить ее для Ивана Степановича, да дорогая была, собака. Тем более жаль - не удалось купить, что лечебная.
Кушал Иван Степанович мало, всему предпочитая суп. Он говорил, что чашка горячего супа дарит ни с чем несравнимое ощущение уюта. Рынок в разгар сезона был завален фруктами - черешня, абрикосы, персики - нипочем. А,  поди, отыщи домашних соленых огурцов! И я покупала их у соседки, втридорога, как страшнейший дефицит - для рассольника. И еще варила уху из трески с прозрачными кольцами лука.
Большая чашка супа, да хлеб, да крепкий чай - больше Ивану Степановичу ничего не было надо.
Но работа шла. Две части романа закончены уже были, а третья, «крымская» сделана уже вчерне.  Оставалась четвертая - о послевоенной судьбе Маши, сына растившей. Над ней Иван Степанович собирался работать дома. Я знала, что Машу он пишет со своей матери, и даже имя ей дал то же. Его маму звали Марусей.
-Как наши бабушки сохранили церковь в эпоху испытаний - прятали утварь, укрывали священников, крестили детей и читали над усопшими, дома свои предоставляли для служб… Рисковали ежеминутно не только своею головою, но и близкими своими… Так женщины наши не просто сберегли детей, но воспитали, передавая им лучшие традиции интеллигенции русской.

Меж тем простуда Ивана Степановича не проходила, а поздняя осень и зима очень нехороши в Крыму. Промозглый ветер хоть и не проникал в наш дом, но на улицу выйти больному было невозможно. Но нельзя же неделю за неделей проводить в четырех стенах? В середине ноября мы решили ехать домой.
  В  купе поезда  Иван Степанович как обычно занял верхнюю полку, и не согласился уступить ее мне. И почти всю дорогу лежал - на спине, закину руку за голову, прикрыв глаза. Даже в окно не смотрел. Мне хотелось спросить - какие мысли его одолевают, но при посторонних неудобно было вести откровенные разговоры. Хотя соседями нашими оказались милые старик со старушкой, очень воспитанные, интеллигентные.
Они не знали, или может быть знали, да не в лицо - Ивана Степановича, зато были нежны со мной. Я приносила им кипяток из титана  - старческими руками легко расплескать его по дороге. А они угощали меня огромными грушами, которых везли с собой большой ящик - дочери.  Груши истекали сладким соком.
-Угостите, угостите… - кивала старушка на Ивана Степановича.
Я тронула его за плечо. Он повернулся, увидел грушу, покачал головой и снова прикрыл глаза.
Ночью просыпаюсь - а его нет. У меня сердце оборвалось - куда ушел? А я так крепко заснула… Вышел на какой-нибудь станции и отстал от поезда? Стало плохо? В голову сразу хлынули самые мрачные мысли. Тихо спали наши попутчики. Стараясь не разбудить их, я нащупала тапочки, с трудом открыла дверь. Черт знает почему - эти двери всегда заедает. Побежала по коридору в один конец - передний туалет, тот, что возле проводников был пуст. В другом конце вагона, задний - тоже. В отчаянье я выбежала в тамбур, и тут-то нашла Ивана Степановича. Он стоял в одной тельняшке, обхватив руками плечи, совсем закоченевший.
- Ты с ума сошел! - впервые в жизни накинулась я на него.
-Прости, родная, кашель одолел. Я бы не дал вам спать. Сейчас, кажется, отпустило.
Он покорно вернулся со мной в купе, и я побежала делать горячий чай. Иван Степанович так замерз, что прежде чем пить, стал греть руки о стакан.
24
Мы оба надеялись на то, что с переменой климата Ивану Степановичу станет лучше. Все-таки родные места - когда-то именно в наши края привозили чахоточных на кумыс.
На вокзале нас встречали друзья: Юрочка, кузнец Валя. И первый вечер дома прошел с большими надеждами, что теперь все пойдет по-другому. Пришла еще какая-то незнакомая молодая пара, ни разу эти ребята у нас не были.  Но знали они Ивана Степановича давно, и прослышали теперь, что он вернулся. Они принесли дорогое пиво и какие-то сумасшедшие морепродукты - устрицы, кальмары…
-Хоть вы и только что с моря…
Валя поставил на стол бутылку коньяка, спросив у меня тихо:
 - Ивану можно?
Но когда Иван Степанович ясно  высказывал  желание - я не могла воспротивиться. Касалось ли это поздних гостей, или лишней рюмки коньяка. Засиделись мы тогда до половины второго ночи. Иван Степанович рассказывал про нашу жизнь в Крыму, и мне обязательно дал слово:
-Вот Полюшка так смешно вспоминает наших собак. Они за ней ходили табором.
-И не за мной вовсе, - тихо сказала я.
- Знаете, ребятки, я ее там называл - «Кормилица»…. Всегда выйдет на крыльцо с огромной кастрюлей. И  эта мохнатая свора начинает вокруг нее лезгинку танцевать…
-Понятно, чтоб понравиться, - вставлял Юрочка.
-А у нас, - начинала молодая женщина, которую звали Наташей. Была она фотографом, и все рассказывала -  какие ее фотографии взяли в журнал, какие - на выставку, - Иван Степанович, вот говорят, только родители за нас искренне радуются. А мне так хочется вам рассказывать, я  знаю, что - и вы порадуетесь…
- Мой ты хороший…, - Иван Степанович гладил ее по руке.
Уснул он после ухода гостей почти сразу - тяжело, обессиленно, не найдя в себе сил даже укрыться толком. Съежился на кровати. Я укрывала его.
Утром у него поднялась температура. Я вызвала участкового врача. Нам не повезло с ней. Старушка под восемьдесят лет, подслеповатая, жаждущая только -  поскорее уйти на пенсию. Она определила затяжной бронхит, выписала лекарства. Я продиктовала по телефону названия Тане  Морозовой, чтобы не оставлять Ивана Степановича одного. Час спустя Таня все привезла.
Но прошло несколько дней, а состояние Ивана Степановича и не думало меняться к лучшему. Температура днем и ночью держалась около тридцати восьми. Кашель становился не просто затяжным, но мучительным. И тогда Таня не выдержала. Я знала эту ее манеру - наклонить голову, взглядывать коротко исподлобья, то и дело опуская глаза:
- Поля…Я хотела тебе сказать…
-Ну.
- Пусть Глеб его посмотрит. Ну,  что ты - заспешила она, - Ты же сама видишь - все остальное без толку. А у Глеба  - чутье. Он не ошибается. Ну,  пожалуйста… Ну,  вдруг туберкулез…
-Да это было бы смешно - привезти туберкулез из Крыма!
-Ты что же - будешь считаться со своими обидами… глупыми…
Ох, не нужно было ей этого говорить! Меня взметнуло на ноги..
-Да пусть смотрит - лишь бы помогло!
С утра Иван Степанович знал только, что придет «очень хороший врач». Таких он старомодно именовал профессорами, не считаясь с их действительными званиями
-Нынче профессор будет меня смотреть.
Он попросил меня убраться хорошенько в комнате и проветрить.
Глеб пришел как всегда точно - минута в минуту, и как обычно - изящный, в костюме. Он напоминал мне черную птицу.
Иван Степанович встретил его свободно.
Осмотр был долгим. Непроницаемая приветливость постепенно оставила Глеба. Я знала это его лицо - хмурое и раздраженное, когда болезнь была тяжела, и мрачное, когда безнадежна.
- На рентгене надо смотреть…, - наконец сказал он, - Вам обязательно нужно завтра приехать к нам…  Изношенный организм -  поэтому всё протекает тяжело…
Иван Степанович лежал на подушках, высоко. И сейчас, у раскрытого окна заметно было, как опадает его грудь. Белый ворот рубашки - и мертвенно-серый цвет его лица.
Несколько секунд мужчины смотрели в глаза друг другу. Я  с незапамятных времен помнила  этот взгляд Глеба - даже будто виноватый. А потом  его дрогнувшие ресницы, когда он опустил глаза… Иван Степанович смотрел как всегда -  глаза светлые и взгляд словно  вдаль, а на самом деле - насквозь.   Ивана Степановича  будто совсем перестал интересовать «профессор» и его мнение, и он перевел взгляд на меня.
- Не печалься,  родной мой. Это ведь решаю все не я, и не доктор… Это там, - и он указал рукой- «свыше», -  Как там решат… Я не боюсь… Платить за все надо… Тебя жаль…
В тот момент я всё и поняла. И даже радость какую-то в его голосе почувствовала. Будто разумом зная, что ждёт его на протяжении ближайших месяцев, он душою знал и награду за эту - путешествие в те миры, которые он заслужил.
Он и прожил-то как на вокзале. Не жаль ему было ничего тут, в любой момент готов встать и идти - когда позовут, когда скажут, что поезд его готов в дорогу. Только меня ему и вправду было жаль. Меня и то, что было нашим «мы».
И потому, когда я оглушенная, стояла у двери, я старалась примириться с тем, чего изменить было уже нельзя, что нам дано свыше, и почти не слышала, что говорит Глеб, зная уже это:
- Надо его привезти к нам… Посмотреть… Но я почти уверен, что рак легких…

25
- Бог не только любовь, это в равной степени - прощение…
Иван Степанович лежал ближе к приоткрытой форточке. Дышать ему было тяжело.. Но ни слова жалобы не услышала я от него в эти два последних месяца. Только за книгу свою он уже не брался.
-Работать надо напряжением всех сил душевных. А я это  не могу. Туманится в голове. Не хочется поставить смазанную точку.
Он  говорил отдельные фразы. Высказывал мысли, которые приходили к нему, по видимому, ночами. Он почти не спал - температура и кашель. А я хоть и не отпускала горячую его руку, все-таки задремывала минутами.
- Ты это помни, Полюшка. И себя прости,  если есть за что. И у других всегда прощения проси -  искренне, от души. А если не простит кто, не откликнется тебе - это уже на нем грех. Жалко мне тех, кто несет на душе злость и обиду. Тяжко им самим - ох, как тяжело.
В те дни  к нам приходило много людей,  и по тому,  как говорил с  ними  Иван Степанович - казалось,   никогда  разлада не было у него ни с кем   - одна любовь. Каждого он спрашивал о делах его, о здоровье близких, слабо касался плеча, поглаживал  - словно хотел приласкать напоследок.
Мне люди не мешали. Я была сосредоточена на том, чтобы сделать все возможное для больного, и никто не ждал от меня - развлечения, угощения. Я могла оставить Ивана Степановича с кем-то из молодежи, и уйти на кухню  - приготовить могущее ему понравиться. Ведь он почти не ел. А кто-то, тем временем,  тихо, стараясь не греметь, мыл посуду, кто-то бежал в аптеку.
И только у Юрочки, у него одного, хватало сил заходить к Ивану Степановичу с веселым лицом, и тем же тоном, что и прежде -  рассказывать ему свои новости. И Иван Степанович оживлялся, и тоже минутами говорил совсем как раньше.
Они вспоминали какого-то «капитана Флинта», с которым ходили на яхте, и Юрочка рассказывал,  как он плавал с аквалангом в Черном море - там, где много затонувшей военной техники. По дурости своей - в шторм.
-Под водой так хорошо, тихо…  Корабль этот - весь заросший такой…Я прикидываю, что следующий раз с фонарем сюда вернусь  и вовнутрь полезу. А уже всплывать надо… Поднимаюсь - мать честная, как меня начало бить! И течение там  - к берегу несет. Сейчас, думаю, как приложит о камни…. Я понял, почему этот корабль тут потонул.
И они снова возвращались к Севастополю, к «Сванетии». И Иван Степанович начинал пересказывать Юрочке то, что не успел написать, и уже не напишет.
Потом Юрочка вышел и долго стоял в кухне, куря папиросу от папиросы.
- У тебя нет жвачки какой-нибудь?  - спросил он, наконец, - Чтобы не дышать на него куревом…
Вернулся в комнату, и неожиданно потянулся к гитаре.
- Готовишься к раю? На входе с собой имей
Jim Beam, Harley-Davidson, Durex... Но всё ж поверь:
Во всяком эдеме есть тайно стучащий змей
И тот, кто однажды укажет тебе на дверь.

Готовишься вечно дымиться в огне печи?
Готовься, но помни, лелея свою печаль:
Во всяком аду есть подсобка, бушлат, ключи,
Ночные беседы и с сахаром чёрный чай.
 - Везде может быть хорошо, - тихо сказал Иван Степанович, - Мне больше подсобки и разговоров ночных -  и не надо… А вы, ребятки, пока здесь - больше красоту примечайте. Люди ведь почти всегда говорят о чем-то, что их раздражает, не нравится. Или о том, чего они хотят. Хотят - а нет еще этого. И будет ли?…
А вы в том,  что есть, умейте это красивое углядеть. Это вытянет в трудную минуту, право, только это и вытянет… Герои мои - они ведь и живут ради этого светлого… и умирают, если приходится, за него…
Столько красивого, доброго в жизни… Вот вы, родные мои… Денек нынешний -  славный такой был. И закат -  гляньте,  как солнце за лес уходит…. В небе  облака разошлись  от горизонта - веером, будто перья райской птицы… Ради красоты живите - в людях, в том что вокруг… И другим ее показывайте…
Я сидела на полу возле его постели, и прижимала его руку к щеке, не хотела отпускать. Что мне была сейчас та красота…. Я подняла голову и заметила, что мужчины обменялись взглядами.  И  Юрочка кивнул.

 
Эпилог
Нынче был День города. Дурацкая затея устраивать его в феврале. Вьюжный холодный день -  кого потянет на гулянье? Но во Дворце культуры должна была проходить торжественная часть, в том числе раздача наград и грамот, и начальство наше свинтило  еще до обеда. Остальные, похоже, тоже расслабились. Серега Терентьев так и не нашел времени выбраться из своей кардиологии ко мне на полчаса, посмотреть больную. Звоню ему:
- Глеб, прости, забыл… Прибегу.
Жду еще час - нет  его. Надо идти, брать за шкирку, и вести. Мне тетку завтра оперировать, а она валидол из рук не выпускает.
Терапия - самое старое здание в больничном городке. И ремонт до него никак не дойдет. Полы в щелях. Я это лишний раз отметил, потому что, когда зашел - санитарка мыла пол. Взгляд мой задержался на ней. Делала она свою работу старательно, с непривычным для расхлябанного нашего медперсонала усердием.. Вот крепко отжала тряпку, опустилась на корточки, и потянулась мыть туда, где не могла достать швабра.
Санитарка была молодая. Обычно у нас тут всё бабушки, у которых хочется отобрать тряпку. Кто ее знает эту старушку, что у нее там с давлением или с сердцем. Бабушки подрабатывают к пенсии, чтобы помогать своим великовозрастным внукам, которые по всем законам божеским и человеческим,  должны были  делать всё наоборот:  бабкам совать в карман деньги на лекарства.
- Эй, - окликнул я негромко, - Не скажете… Терентьев? Сережа… Сергей Владимирович где?
Женщина взглянула на меня через плечо, потом поднялась, и только тогда я узнал Полину.
Она стояла передо мной, переводя дыхание - и плавным движением подбородка указала по коридору - там, дескать…
Она не постарела, горе по-иному легло отпечатком на лицо ее.  Я помнил ее лицо - такое доверчивое, что аж страшно становилось за нее.  Как она живет - с таким лицом и  с такой душой? А теперь ее глаза смотрели - будто оттуда. Будто  побывала она  за последней чертой, проводила своего друга - и вернулась. Но у тех, кто там побывал, глаза как у Лазаря… Всеведущие.
- Давно тут работаешь?
- Вторую неделю.
- А почему?- не выдержал я.
Она не ответила. Взглянула через мое плечо,  и  пошла по коридору навстречу кому-то. Я обернулся. Юрочка.  Его я тоже узнал.  Они говорили.  Полина  кивала, и взялась руками за края халатика. Мол, сейчас закончила, переодеваюсь. Юрочка, в свою очередь, кивнул и вышел - ждать ее в приемном покое. Он все еще был там, когда я шел назад.  Юрочка курил, стоя у форточки.
- Почему Полина у нас работает? - спросил я без обиняков, - Ей жить не на что?
И так же просто мне ответил Юрочка - ну и громина он все-таки, мастодонт - под два метра. И в плечах, как раньше говорили - косая сажень.
- Не в том дело.  Иван ей оставил. Да и мы - разве б бросили?  Это ей просто сейчас нужно… Кормить там кого-то, ухаживать, мыть… Вытягивать кого-то Ей одной сейчас быть нельзя
Все ясно, потому он ее и встречал…
- Как она живет?
Юрочка щелчком отправил папиросу в форточку, в долгий полет:
- Плохо таки живет…Да всем нам без него… Ничего, - и смотрел уже куда-то поверх моей головы - Справимся.
Полина спешила ему навстречу. На ней было пальтишко, желтое, в клетку, и какая-то странная шапка, напоминавшая шапку ушанку, какие носили девочки когда-то. Она тоже  казалась совсем девочкой.
Они вышли на крыльцо. Снег летел косой стеной, в свете фонарей - медленно, картинными такими белыми струями, занавесом… Юрочка тут же заметил, что Полина без варежек. А отдать ему было нечего - он сам их сроду не носил. Он заметил, что ей сейчас нравятся, когда с ней говорят тоном приказа - не надо самой решать, а только слушаться. Он приказал.
- Одну руку -  в карман, а вторую -  давай мне, - он сгреб ее ладонь своей огромной лапой.
- Даже не верится, что уже почти март, - сказала Полина, подставляя лицо снегу. И что через два месяца все будет зеленое.
И тут же глуховатый бас Юрочки. Хорошо он все-таки пел:
-Hе угнаться за каpетой -
 Ведь весна в каpете этой
 -Ведь весна в каpете этой… - вторил серебристый голос Полины.
Они шагнули с крыльца. И показалось мне вдруг, что вместе с ними стала удаляться музыка -  нездешняя, неземная музыка, которую дано им было слышать, чтобы повторить на радость людям.
Я стоял на крыльце. Без них было тихо… так тихо…
И падал снег, только сейчас - с небес.


Стихи в повести - Владислава Южакова.