Леший

Леонид Бударин
               
                Леший               

Я поссорился с женой и уехал на рыбалку.
…Клёва не было. Я менял места и насадки – только мальки пощипывали грузила, раскачивая поплавок. Я всё ниже спускался по реке, на которой оказался наобум лазаря, выбрав её по карте: от железнодорожного полустанка до неё рукой подать, а километрах в двенадцати вниз по течению на карте значилось село, из которого, как я предполагал, можно было выбраться без проблем.
По кромке нагорного берега бежала тропка, едва пробитая в июньском разнотравье. Берег был обрывист и весь источен норами ласточек-береговушек. Потом река отвалила от тропки влево, продираться сквозь кусты я не решился и последовал за тропкой в надежде, что вскоре она вновь прилепится к берегу. Начался сосновый бор, от разогретых солнцем стволов исходил запах канифоли. Бор сменился березняком с мочажинами обочь тропки, а река всё не объявлялась. Мне стало не по себе, я уж задумался о повороте вспять, но рассудив, что стезя когда-никогда к людям выведет, продолжил краеведение.
Лес сделался суше и вскоре расступился, явив на большой поляне небольшую деревню в два десятка изб. С опушки, в лучах солнца, она смотрелась жизнерадостно. Но тревожное чувство овладело мной: до неё оставалось метров двести, однако ни одного звука не доносилось оттуда – ни собачьего лая, ни крика петухов.
Я вошёл в единственную улочку и понял, что деревня давно уже мертва. В России таких деревень сейчас тысячи. Но одно дело – печалиться о тысячах загубленных деревень, и совсем другое – проходить сквозь строй будто от нестерпимой боли перекошенных изб с провалившимися крышами и с окнами, поблескивающими сохранившимися кое-где стёклами, как пенсне у Берии.
Крытой оказалась лишь одна изба, которой завершалась улица. И окна в ней не зияли чёрной пустотой.
Я покричал с улицы:
- Эй, хозяева! – Тщетно.
Дверь оказалась незапертой, я вошёл. После солнца в избе было темно.
- Чего кричишь? – входи, коль пришёл. – Только теперь я усмотрел сидящего за столом старика, заросшего бородой от самых глаз. – Трапезничаю, а ты кричишь. – На столе стояла алюминиевая миска, из каких я едал в шестидесятых годах в армии. Они тем хороши, что на них легко можно выцарапать солдатскую тоску по женскому полу. На ложках же, тоже алюминиевых, чаще писали «Ищи, сука, мясо».
- Извините, - растерялся я. – Я не надеялся, что здесь кто-то живёт.
- Живёт – хлеб жуёт. – Хлеба на столе не было, но в миске угадывались размоченные сухари. – Садись, что колодезным журавлём небо подпирать? Не упадёт. Тюри хочешь?
Тюри я не хотел. Поспешно развязал рюкзак и стал выкладывать на стол свои съестные припасы: круг полукопчёной колбасы, кусок сыра, варёные яйца, батон белого хлеба и буханку чёрного. И наконец, бутылку водки: какая же без неё рыбалка? Интереса к моим деликатесам дед не проявил, хотя бутылку покрутил в руках, рассматривая этикетку. Спросил лишь:
- Подушечек нет?
Я с трудом вспомнил, что подушечками в годы оны называлась самая дешёвая  карамель, действительно имевшая форму маленьких подушек. В деревенских магазинах эта ни во что не обёрнутая карамель служила едва ли не единственным свидетельством существования в мире кондитерской промышленности. К ней были очень неравнодушны мухи.
- Эх-ма! – опечалился дед, услышав отрицательный ответ.
Трапезу мы продолжили вдвоём. От грамульки мой новый знакомый не отказался, но налил себе сам, едва прикрыв водкой донышко стакана.
- Как вас звать, если не секрет? – поинтересовался я, когда мы выпили каждый своё.
- При жизни Лешаком звали.
- Что так?
- Так ведь всю жизнь в лесу лесничаю: сначала в партизанах, а потом у Лешего в подмастерьях – лесным обходчиком. Нас по всей округе боялись - меня да Лешего.
Я прикинул: если успел попартизанить, значит, моему визави никак не меньше восьмидесяти. Но выглядел старик бодро, рука, когда выпивал, не дрожала старческой дрожью.
- Ну, и как он – Леший? – спросил я, не скрывая иронии, и процитировал Тредиаковского: – Небось, чудище обло, озорно, стозевно и лаяй?
О Тредиаковском Лешак явно не имел представления, иронии не заметил и ответил буднично, как будто речь шла о хорошо знакомом человеке:
- Кому как… Ему главное, чтоб в лесу не озоровали. Таких он страсть не любит и обязательно заблукает.
- Что значит – заблукает?
- Ну, вот ты сегодня шёл, шёл – и заблукался. – Заблудился, догадался я. На Смоленщине, подальше от оживлённых трасс, ещё в ходу словечки, которые разве что у Даля найдёшь.
- Лешак, а как тебя угораздило одному остаться в мёртвой деревне? Ведь страшно же одному. – Выпив, русские мужики непременно переходят на ты.
- Перемёрли все. А каких дети растащили. Вот мы вдвоём со старухой и остались: нам детей Бог не дал. Была ещё кошка, да сгинула: не человек, на сухарях не продержится. А уж года три, как старуху на погост снесли. С тех пор и бобыляю.
- Кто снёс? Сюда машине не пробиться. Да, кстати, где мы находимся, сколько отсюда до ближайшего людного места?
Оказалось, от намеченного маршрута я отбился километров на десять, а до ближайшего посёлка по прямой выходило не меньше пятнадцати. Деревни, которая когда-то называлась Дегтяри – по-видимому, её жители промышляли выгонкой дёгтя из бересты, - так вот, этой деревни на карте не оказалось, как я по ней ни елозил пальцем.
- И что, ты протопал тридцать вёрст туда и обратно, чтоб только сообщить, что супруга преставилась?
- Зачем тридцать вёрст? Мне Леший помог. Когда у меня какая заминка в жизни, он мне всегда помогает. - «Заговаривается старик, - подумал я. – Немудрено: столько лет отшельником среди тлена провести – у любого крыша поедет». – Леший на меня двух грибников вывел. Я им и наказал крестнице весточку передать. Она в посёлке живёт. Я на неё пенсию отписал – на кой ляд в моём коммунизме деньги? – она и пособляет. Иной раз придёт, сухариков принесёт, ещё чего. А погост у нас недалече, на взлобке Там песочек, покойников легко принимает. Раньше часовенка была, да прахом стала. Пришла она с мужем, втроём и управились.
- Без отпевания?
- Какое! Кукушка отпела: её Леший надоумил. Села на сосенке – рукой дотянуться можно – и откуковала мою старуху. Я вот думаю, кого он на мою могилу нашлёт? Ты, когда до посёлка дотопаешь, не сочти за труд, загляни к крёстной, расскажи, что да как. К ней крюка делать не надо: вот тебе автобусная станция, а вот её дом, голубой в белых наличниках. Дарьей её зовут.
«Задался тебе этот Леший! – уже с раздражением подумал я. – Нет, точно, у деда крыша поехала».
Вечерело. О том, чтобы пускаться в незнакомую дорогу на ночь глядя, не могло быть и речи: вон меня куда занесло средь бела дня. Было душно, и на ночь я решил расположиться на полу: всё попрохладнее. С видавшими виды постельными принадлежностями у деда проблем не было. Сверху я набросил палатку. Лешак не стал ждать сумерек и залёг в свою постель, перед тем наказав:
- Ты, когда будешь ложиться, кусочек хлебушка на столе оставь: не всё же ему сухари грызть.
Постель деда располагалась на металлической полутораспальной кровати с никелированными набалдашниками на спинках: на такой же, помню, спали мои родители, когда я был пацаном. Над кроватью висела большая фотография в деревянной крашеной раме, с которой из тридцатых годов двадцатого века в век двадцать первый смотрели молодые мужчина и женщина с окаменелыми лицами. Узнать в мужчине Лешака было невозможно, потому что я не видел его нынешнего лица, закутанного в бороду.
Чтоб скоротать время до сна, я вышел на улицу. Дед говорил, что где-то неподалёку есть, как он выразился, родничок с пятачок, в котором хрустящая вода. Найти это чудо природы не составило труда: Лешак протоптал к нему заметную тропу. Родничок и впрямь был с пятачок – не больше метра в диаметре. Дно его неторопливо кипело маленькими песчаными вулканчиками. Мне захотелось их потрогать, но даже изогнувшись в три погибели, я не дотянулся до дна рукой. Из родника выбегал тщедушный ручеёк и терялся в незабудковой полянке. Я нарвал незабудок, решив голубым букетиком украсить спартанское жилище Лешака.
Прихоть деда я исполнил: оставил на столе ломтик белого хлеба.
И уснул под деликатное покашливание ходиков над головой: кхе-кхе, кхе-кхе.. Их циферблат украшало «Утро в сосновом лесу» Шишкина, а гири были выполнены в виде еловых шишек. Часы показывали только им ведомое время.
Среди ночи я проснулся – ещё не начинало светать: поднялся ветер, изба скрипела и, казалось, вот-вот обрушится. Но сон взял своё.
…Дед ещё спал. Осторожно, чтоб его не разбудить, я вышел наружу и по давешней тропе, теперь серой от росы, прошёл к роднику умыться. Вода действительно хрустела, когда я её пригоршнями отрывал от зеркала родника. Опять было вёдро, как вчера днём – листик не шелохнётся. От ночной бури помину не осталось.
Дед всё ещё дрых. А говорят, что старики встают с первыми петухами. Но мне пора было собираться в дорогу - по утреннему холодку идётся ходко, – и я стал набивать рюкзак, пренебрегая тишиной. И тут вспомнил о Лешаковой чудинке и посмотрел на стол. Оставленного вчера ломтя на нём не было. Только незабудки в стеклянной банке украшали дощатую столешницу. «Ай да Лешак! – подумал я. – Седина в бороду, а бес в ребро? Решил попотешиться надо мной. Ну, артист! И ведь наверняка не спит, наблюдает через бороду, как я среагирую на его проказу. Старый хрыч!»
- Слышь, Лешак, хватит притворяться: мне пора. Зайду я к твоей крестнице, расскажу, как ты людей дуришь. – Я подошёл к кровати и стал тормошить деда. Наткнулся на руку. Она была ледяной.

…Дарья нисколько не удивилась тому обстоятельству, что весть о кончине крёстного принёс из лесной глухомани посторонний человек.