Колосья под серпом твоим - топор при дереве 12 - 4

Владимир Короткевич
Начало "Колосья под серпом твоим - топор при дереве 1"  http://www.proza.ru/2014/11/20/1430 

                Предыдущая часть "Колосья под серпом твоим - топор при дереве 12 - 3" http://www.proza.ru/2014/12/08/1282


      Три человека стояли во влажной после легкого дождя березовой роще.

      - Вот что, - сказал Франс Раубич. - Я уже сказал, что мой отец дрожит от злости, когда кто-то только вспомнит ваше имя, князь. Я не хочу, чтобы он умер, даже если этой бесстыднице все равно.

      Алесь покосился на Михалину. Все было бы лучше этого внезапно прерванного, словно тайного, свидания. Встретились, и вот на них случайно наткнулся Франс.

      - Жена, которая хочет увидеть мужа, бесстыдница? - мягко спросил Алесь. - Не надо тебе этого, Раубич.

      - Я уже сказал, я не разрешу ей загонять в могилу отцу.

      Франс горячился.

      - Пану Раубичу лучше.

      - Все равно… Я дал слово: даже если с отцом что-то случиться - ты скорей будешь его вдовой, чем женой. Вот и все.

      Майка аж тряслась:

      - Слушай, Франс. Что это за глупость? Что за злоба? Готовые жрать друг друга. Сжалься ты, наконец, надо мной, над ним, над собой, низкий ты человек.

      - Майка… - сказал он.

      Глаза девушки расширились:
 
      - Я сжалилась над собой, я пожалела отца. Но теперь я жалею, что я вышла тогда из церкви, поверила вам.

      Алесь взял ее за плечи и отвел. Улыбнулся:

      - Действительно, Франс. Я тогда пошел вам навстречу. Но теперь, когда я понимаю, как вы хотите обманом воспользоваться моей добротой, я думаю, что я напрасно пошел на это. Я всегда чувствовал к вам и к пану Ярошу только самое доброе, хотя иногда мне очень хотелось хорошо придавать лично вам по тому месту, по какому однажды, ребенком, я надавал вот ей.

      Франса трясло.

      - Выслушайте меня, - сказал Алесь. - Я никогда не думал "мстить презрением", я для этого слишком любил вас и потому не хотел крови. Я прискакал на помощь пану Ярошу и с признательностью принял бы такую же помощь и от вас. Вот вам мои объяснения. Vous n'?tes pas content  [56]?

      Михалина взяла Алеся за плечо и наклонилась лицом к его руке.

      - Мы решили. Я решила…

      - Майка, - сказал Алесь, - я сам объясню это Франсу. Иди. Помни, о чем договаривались.

      Она пошла в сторону Раубического парка. Мужчины стояли и смотрели друг на друга.

      - Так что? - сжав зубы, спросил Франс.

      Алесь вздохнул. Такой лежал вокруг мир! Так он искрился и пылал от дождя! Что еще было объяснять?!

      - Мы решили, что подождем, пока пан Ярош не придет в чувство окончательно.

      - Вы решили?

      - Ну согласись, брат, не тебе же это решать, - на Алеся напал юмор. - Самое большее, что позволяет наше с тобой родство, это напиться вместе до зеленого змия…

      - Мы дали слово, - Франс белел. - Она сама дала слово Ходанским.

      - Раньше этого она дала слово мне.

      - Кто огласил его?

      - Так ты считаешь, что слово, данное перед богом, - чушь, а перед людьми - все?

      - Мы живем не среди богов.

      Черт потянул Алеся за язык:

      - К сожалению, и я за последнее время все чаще убеждаюсь в этом.

      Франс закусил губу.

      - Ну вот, - сказал Алесь. - Ей богу, Франс, подумай ты, наконец, хотя раз не о своей глупой чести, а о ее счастье.

      - Ты - это счастье?

      - Для нее, - сказал Алесь. - По крайней мере, она считает так. И я постараюсь, чтобы она не разочаровалась в нем как можно дольше. Потому что и она - мое счастье. Думаю - до конца.

      - Когда будет этот конец?

      - Ты собираешься стать на моей дороге? - Алесь грустно усмехался. - Напрасно, я же не стоял на твоей.

      И увидел, что сказал страшное. Франс дернул головой.

      - Да, - глухо сказал Франс. - И потому я еще раз говорю тебе… - у него клацали зубы. - Не надейся получить за все, что ты сделал, ничего, кроме зла.

      - Ты угрожаешь мне?

      Франс привычно перешел на "вы".

      - Vous verrez les cons?quences et vous en jugerez[57]. Я не случайно встретил вас. Я все знал. О всем условлено. Ее сегодня же… увезут. В крайнем случае завтра утром! Слышишь? Слышишь, ты?!

      Алесь сделал было шаг к ему и остановился:

      - И ты мог кричать о чести? Дурак же я, что поверил вам.

      Только тут Франс понял, что Алесь действительно ни в чем не виновен, что во всем виновна крайняя уязвимость пана Яроша и его, Франса, оскорбленная честь и мелочная злоба. Алесь теперь действительно вправе презирать его.

      - Я знаю, - продолжал Алесь, - теперь вы ее не выпустите до смерти. И я еще мог чего-то ждать от тебя, кроме подлости?

      Франс знал, что Алесь теперь вправе сказать ему все, и не удивился. Но рука привыкла отвечать на слово "подлость" только одним способом.

      …Алесь держался за щеку. Глаза у него были закрыты. Потом он непонимающе поднял ресницы.

      Франс смотрел на этот лицо, на каком одна бровь была выше второй от неверия в то, что произошло, и готов был упасть к ногам Алеся.

      Потянув ртом воздух, Алесь оттолкнул Франса.

      - Я знаю, чего стоит человеку, если его бьют по лицу. Я никого не бил первый. Никогда. Потому я не ударю тебя. Я просто тебя… убью, - и пошел.

      Франс стоял и смотрел ему вслед.

      Мстислав, услышав обо всем, только хлопнул себя по щеке.

      - Быдло, - сказал он. - И на тебя надеялся Кастусь? Тебя серьезным считали?! Как раз тогда, когда вот-вот надо будет лить кровь по-настоящему!

      - Это напрасно, - сказал Алесь. - Если ты не хочешь, я найду другого.

      - И как ты мог?! Когда каждая жизнь дорога!.. Когда Беларусь…

      - Я не могу воевать за Беларусь с битой мордой, - сказал Алесь.

      Этим же вечером Мстислав и пан Адам Выбицкий повезли к Раубичам требование сатисфакции.

      Возвращались они поздно, и примирения им добиться не удалось. Майку действительно насильно заперли в комнате. Раубич приказал никого не принимать. Но Наталья каким-то чудом сбежала к Веже и рассказала ему обо всем.

      Раздраженный до последнего тем, что Раубичи все время лезут на рожон, старик позвал Басак-Яроцкого и Раткевича и решил с ними вызывать, после Алеся, Франса и пана Яроша, чтобы все закончить одним разом. Евфросиния божкала и хваталась за голову. В доме стоял крик. Решили, что первым будет стреляться Вежа, за ним Яроцкий, потом Раткевич.

      И все же потому, что Вацлав чуть ли не ревел, думая о Наталье и о том, какую измену делают по отношению к ней, и еще тому, что Глебовична хватала всех за руки, решили выждать день-два и посмотреть, чем все кончится.

      Все это было бы даже немного смешно, если бы не итоги, с какими вернулись секунданты.

      На листе бумаги безукоризненным почерком Франса было выведено:

      "Моn рrіnсе, mon humeur portait 1е сасhеt mais concessions faites de mauvaise grace sont les pires que l'on puisse faire"   [58].

      - Это он мне? А кодекс? - спросил Загорский.

      - Он передал это Илье Ходанскому, тот мне, а я вам. Видимо, хотел еще сильнее поразить, - сказал Мстислав.

      - Все равно это никуда не годится, - пожал плечами Алесь. - Отношения, пусть и через секундантов, с другим стороной.

      Пан Адам крякнул:

      - А мне кажется, тут двойственность его состояния. и ощущение проступка, и желание не мириться.

      - Кто его секунданты? - спросил Алесь.

      - Илья Ходанский и Михал Якубович, - сказал Выбицкий.

      Никто не решался перейти к условиям поединка. Молчали.

      - Ну, - сказал наконец Алесь.

      - Без врача, - сказал жестко Мстислав. - Право первого выстрела за нами нет. Жребий. Расстояние между барьером - двадцать шагов. В случае, если первые выстрелы итогов не дадут, противники обмениваются вторыми и третьими – до смерти одного.

      - Мило, - сказал Алесь.

      - Ты не протестуешь? - спросил пан Адам.

      - Зачем, - пожал плечами Алесь.

      - Мы ничего не могли сделать, Алесь, - сказал Маевский. - Жребий этот равный. Они одинаково требуют смерти как для тебя, да и для себя.

      Адам язвительно и грустно улыбнулся:

      - Конечно, до того времени, пока жребия не бросили. А потом начинается убийство.

      Те пошли. Вечер был очень теплый и тихий. Загорщинский парк дремал под светлыми звёздами.

      Завтра будут стреляться. На заливном лугу. Недалеко от того места, где встретили на ночлеге Воина… Тогда ему, Алесю, было одиннадцать. Теперь - двадцать один.

      Удивительно, он ни о чем не жалел. Что же, бывает и так…

      Он сел и написал коротенькое письмо деду, что помнит его (мешать дуэлянтам запрещалось, и дед, видимо, хотя и страдал, вынужден был сидеть дома), благодарит за все.

      Второе письмо было завещанием. Половину всего подвижного и неподвижного имущества - панам Маевскому и Калиновскому "на основание той промышленно-торговой компании, о какой они втроем мечтали". Одну шестую всего - брату Вацлаву Загорскому. Вторую шестую - Юрию и Антониде Раткевичам, приписанным к младшему роду через мать, с тем, чтобы они пользовались этим равно и без обиды. Половину остатка - на стипендии студентам из Загорской окрестности, дальнейшее содержание школы и богадельни в Загорщине и помощь бедным. Остальное - Когутам, Кирдуну и другим слугам, чтобы была компенсация за потерю службы и обеспечение на остальные годы жизни… Заграничный капитал, ту часть, что принадлежит лично ему, - на помощь поэтам, что пишут на местном языке, создание музея, куда передаёт все свои коллекции, и поощрение лингвистических, исторических, археологических и этнографических работ, что касаются Беларуси.

      Вот и все. Душеприказчики - Вежа, Маевский и Раткевич. Кастусю не написал. Не поймет и не одобрит.

      Кастусю нельзя было всего объяснять. Поймет ли Кастусь, как он, Алесь, заелся со всей окрестностью, как, не делая личного зла, все же стал врагом для всех, поскольку его идея была для многих враждебной. Алесь понимал, это не Франс Раубич ударил его, а повышенное, болезненное чувство чести. Наполовину мужик по воспитанию, он непроизвольно восстал против всего этого, против столетних суеверий , и это они теперь убивают его. А он хотя и мужик, но также и князь, и сам отдавал дань традициям и не может окончательно поступиться дворянином в себе: отказаться от дуэли, вызывать к себе общее презрение, чтобы жить и делать дальше свое дело.

      Трагедия? Возможно. Но сколько уже раз людей ловили на том же, чтобы расправиться. Ловили, поскольку они были детьми своего времени и своей среды.

      Галуа[59], которого так любил "математический Грима". Галуа еле успел на куске бумаги в последнюю ночь записать основные принципы своей теории.

      Кто еще? Ну, конечно, Пушкин. Человек двадцать первого столетия - и все же не посчитал за возможное отказаться.

      И многие еще будут так гибнуть, не менее достойные, чем Лермонтов. Есть, однако, в этом предрассудке и другая сторона, скрытая пока что для всех.

      Придет время, и не будет тогда уже кодекса чести, не будет дворян и мужиков, не будут доносить и бросать в тюрьмы за вольнолюбие и светлые мысли. Не будет даже слово "свобода", не будет даже слово "правда", потому что и то и другое станут привычным и другого просто не будет.

      И вот тогда личная честь будет стоять так высоко, что никто не посмеет оскорбить её словом или деянием. Потому что общество не может быть скотским стадом. Не может оно быть и сборищем нулей при нескольких единицах, иначе будет то, что теперь: народы будут сопеть и с налитыми кровью глазами лезть друг на друга, чтобы стоптать, подчиняясь воле единицы или нескольких единиц, или, что еще хуже, уничтожать свои же нули, чтобы самому стать большим нулем за счет других. Но нуль - пусть он будет с яблоко, колесо или даже с целую планету - все же нуль.

      Алесь вздохнул. Не может быть, чтобы Калиновский не понял этого.

      Тем более что и Пушкин и Галуа были великие люди, и их дело заступалось за них. А он, Загорский, средний человек, которых на Беларуси тысячи.

      И если он, средний человек, не защитит своей чести, кто тогда сделает это за него?

      Он встал от бумаг. Все было сделано. Осталось ждать.

      Можно было сделать многое в это время. Уснуть - но зачем?

      Если жребий даст первый выстрел Франсу - он, Алесь, уснет надолго. Если жребий даст выстрел ему - Алесь успеет выспаться. Он не будет щадить Франса. Сам Франс требовал смерти одного, и, хотя счастья не будет, у Алеся останется война за справедливость. До конца. Война, в которой нечего жалеть своей жизни.

      Можно было съездить к Веже. Но старик не показывает и никогда не покажет своих чувств. Будет суховато-дружелюбный разговор.

      Алесь подошел к боку террасы. День и вечер были непривычно горячие, ночь также дышала сухостью. Потому он еще днём приказал, чтобы его кровать вынесли на этот огромный, как зал без стен и потолка, балкон. Кровать останется не помятой.

      Он стал и смотрел на мир. Деревья замерли. Блестело широкое лоно Днепра. Серебряные взрывы итальянских тополей переливались. Белые аркады спускались в парк. Небо высыпало, неожиданно для начала лета, тысячи звёзд.

      Семицветный огонек Капеллы. Лебедь, распластавшись, летит в высоте. Вон Мицар и Алькор. А дальше - туманные потоки Пути Предков. Говорят, они, предки, спустились оттуда и туда же идут после смерти.

      Под этими звёздами сердце вдруг не выдержало. Оно начало стучать крепче и крепче.

      "Майка… Майка… Майка", - одержимо звало оно.

      Было тихо и тепло. Только сердце тряслось посредине этого бесконечного и спокойного простора. И он вдруг почувствовал, что это сердце стало большое, как то, безграничное сердце, и понимает все. Все на земле.

      Из глубин большого сердца - вселенной летел, все нарастающий, нежный и всеобъемлющий клич-звон:

      - Алесь… Алесь… А-ле-есь…

      Это было везде и во всем. Вселенная сжималась.


      …Словно снилось с открытыми глазами. Словно два крыла - а может, два серебряные нити Пути Предков - легли на плечи.

      - Алесь.

      Он встрепенулся. Руки были на его плечах. За ним, обнимая его, стояла Майка.

      - Ты? Как ты…

      Задыхаясь, она сказала:

      - Вылезла через окно и спустилась по плющу. Они не знают… Я уже больше не могла.

      Загорский увидел царапину на ее запястье.

      - Плющ не выдержал, - сказала она.

      Он припал губами к этой царапине и провел ими на всю длину:

      - Видишь, пришло и мое время. Тогда верба, теперь плющ. Тогда я, теперь ты.

      Обнял ее.

      "Что ты наделала?" - хотел сказать он, но смолчал.

      Это действительно было все. Теперь он не мог вести себя, как раньше. Завтра он не будет стрелять, не сможет. Теперь это будет невозможно.

      Но она не могла больше. И разве он сам не хотел этого? И разве эта малая плата: купить такою ценой все на земле?

      И вот ее глаза, и волосы, и руки, и гибкие плечи под его руками. Все остальное не имело ни значения, ни цены.

      Он поднял ее неожиданно легко и держал на руках, боясь отпустить, поскольку в ее угрожающе-близких глазах были два маленькие отражения Пути Предков. Возможно, и действительно Путь - только отражение в чьих-то глазах. И пусть. Поскольку они - равные.

      Она заплакала.

      - Ей богу, я не могла. Я все понимаю, но я не могу, чтобы ты убил, и не могу, чтобы тебя убили…

      Она шевельнула рукой и потянула откуда-то из-за корсажа цепочку. На конце её был кувшинчик из камня. Размером с ракушку улитки-прудовика.

      - Сошла с ума? - спросил он.

      - Нет. Я и тогда, когда поссорились. Решила: пойду. Если не отобьет, хотя в церкви, - я тогда у аналоя выпью.

      - Дурочка. Дурочка. Не смей.

      И тогда он оборвал кувшинчик и забросил его в парк.

      Припав губами к ее губам, он молчал.

      Прижимая ее к себе, чувствуя ртом излучину шеи, плечом - дрожащие от дыхания груди, одною рукой - стан, а другой - ноги под складками клетчатого платья, он, боясь, что упадёт в обморок, поскольку у него подгибались ноги, сделал несколько шагов и упал.

      Под ней было синее, как небо, покрывало. В ее глазах были звёзды, только теперь другие. И он гасил и гасил эти вселенные губами, а они опять возникали, и он не мог с ними ничего сделать, поскольку они жили.

      Вся она была тут, на всю длину, и никого более не было даже в прошлом, поскольку это было то и не то, это было неимоверное счастье, которого не бывает на земле.

      Вся вселенная - со звёздами и деревьями, с Путем и Днепром - заполняла его сердце. Вселенная с болью и ликованием сжималась до размера сердца, а сердце вдруг расширилось до размеров вселенной.

      И взошло сияние! Сияние, похожее на мириады далеких и близких солнц, которые потом стали черные.


      . . . . . . . . . . . . . . . . . .
      Катилась ночь. Расширенными во тьме глазами он видел ее неприкрытое тело - ноги одна на одной, закинутое лицо и сложенные вдоль туловища руки, словно она летела к звёздам. А дальше видел сень и бесконечные поля под торжественным звездным светом.

      И все равно весь этот простор был чушью перед этим человеком, перед бесконечным духом безграничности и любви, воплощенным в нем.


      …Углубившись в единственную на всю ночь минуту дремоты, он вдруг увидел рядом со всем этим еще и другое.

      …Туман стоял над землей. Видимы были над ним лошадиные головы на длинных шеях. Лошади выходили к полупогасшему костру, у какого лежал он.

      И туман, как вода, сплывал с земли, и повсюду были белые, белые кони.

      Кони склонялись над ним и дышали теплым. А среди них со смешным толстым хвостом, с влажными глазами стоял вчерашний жеребёнок. Стоял над ним и плакал молодой белый конь.



      Сегодня ночью она появилась ко мне, будто живая, будто вовсе не умерла. И так оно и было.

      Она была в своей мантилье… Темно-голубые в зелень, как морская вода, глаза смотрели на меня горько. И еле видимый был у виска маленький белый шрам, а у ключицы - второй. Удивительно было, что они зажили.

      За ней были тысячи звёзд, но она смотрела на меня. Шевельнулись горькие губы.

      - Зачем ты сделал это? - сказала она тихо, и голос ее летел словно из глубин вселенной.

      - Что? - спросил я, хотя знал все.

      - Зачем выставил меня перед всеми? Ты не знаешь, мне больно узнавать себя, видеть на себе взгляды людей, поскольку то, что отдают только любимому, стало теперь приобретениям всех. Как ты мог? Мне так страшно и так больно.

      - И мне тоже, - сказал я. - Но разве неизвестный мне жестокий художник не выставил своей любимой в облике Милоской Венеры… Она тоже была живая, и ей страшно и больно было видеть себя в статуе… И скульптору было хуже чем ей, но иначе он не мог. Он шел через уничтожение ее маленькой личной чести - к прославлению ее большой чести в веках. И уже не она стояла перед людьми, а символ Женщины.

      Она молчала, и звёзды мерцали за ее распущенными волосами и в них.

      - Потом, кому до этого дело теперь? - неожиданно улыбнулся я. - Кому дело до её живых страданий? И кому будет дело до тебя через тысячу лет, женщина?

Продолжение "Колосья под серпом твоим - топор при дереве 12 - 5" http://www.proza.ru/2014/12/09/616