Л. Толич Любовь на руинах Часть II

Литературная Гостиная
                Часть II


                Глава первая


 В земской управе города Овруча назревал скандал. Молоденькая фельдшерица, прибывшая на практику из Житомира, требовала лошадей до Словечно. Толстый дежурный секретарь пыхтел, как самовар, доказывая девице, что в такую даль никакой возможности достать лошадей нет. И потом, еще не кончилась пасхальная неделя, православные люди отдыхали, а не шастали на лошадях…

 Да разве ж молодые кого послушают? Тем паче сейчас, после того, как в феврале царя скинули. Будет после такого порядок? Слава Богу, в управе оказался фельдшер из Покалева и согласился прихватить с собой упрямую девицу, туда же ревизор из волостного правления к теще христосоваться направлялся.
 
 – Прекратите шуметь, барышня! – уговаривал студентку чиновник. – Вот, можно сказать, лично для вас лошадей вытребовали. Идите в возок и устраивайтесь…

 Девушка защебетала благодарственные слова, не подозревая подвох толстого обманщика. «Пусть передохнет пару дней в Покалеве, – решил лукавый секретарь, – на Пасху сам Бог хранит православных, без лекарки обойдутся, и мне мороки не будет».

 Возок с виду был крепеньким, с деревянными скамьями по бокам; ревизор, не протрезвев еще с крестного хода, храпел в углу, а другой попутчик представился житомирской барышне как Лука Васильевич и сел напротив…

 Итак, студентка третьего курса Житомирского медицинского училища Мария Мацкевич на перекладных добиралась на практику. Но вернемся к началу года, принесшего столько перемен…

 «Начался 1917 год печально, заболел инфлюенцией мой дедушка, мы все ухаживали за ним с большой любовью, но он будто не имел сил больше жить и умер. Большое горе нас всех настигло. Было очень холодно, суровая зима стояла, снежная. Хоронили мы нашего родного дедушку скромно. Людей было мало. Я очень плакала, так как привязалась к нему и чувствовала, что он меня всей душой полюбил…» – записала Манечка в своем дневнике и отложила заветную тетрадь в стол.

 Только спустя несколько недель появилась следующая запись: «Свершилось! Произошел февральский переворот. Царь удален. Власть перешла к Временному правительству. Мы ожидали с надеждой выборов в Учредительное собрание и стали носить красные значки. Везде чувствуется приподнятость и вдохновение. Но занятия не прекращаются, наоборот, еще с большим подъемом мы стали учиться, успеваем на собрания и на митинги, на все хватает времени. Правда, деньги стали ходить в обращении «керенские», и родители очень переживают, поскольку пропали все их сбережения…»
 
 Маня не любила длинных записей. Да и потом слишком много произошло с тех пор разных событий… Можно ли все успевать записывать? Милая, славная Манечка вот уже три года училась запоем, она любила медицину и благословляла день, когда стала студенткой. У нее было много студенческих забот, и об истинных переживаниях родителей, она, естественно, не догадывалась…

 Тогда, в феврале, после смерти отца, весь непередаваемый кошмар, в котором пребывал глава семейства Мацкевичей, предчувствуя небывалый, невиданный крах державы, стал вырисовываться реально и обретать свои физические формы. Свершилось. Царь, помазанник Божий, отрекся от престола... Какие-то кукольники – Временное правительство! – правили бал.

 Само по себе свержение царя было трагичным, но не более. Жутким и непредсказуемым оказалось крушение государственного устроения. Будущее, обещанное болтливыми либералами, эсерами, кадетами, меньшевиками и прочими распоясавшимися политиканами, таяло, как мираж, а впереди маячил жилистый и мосластый большевистский кулак, взраставший, как гигантский гриб, на плодородной русской ниве.

 Это был перст Божий, и теперь никто не мог ничего предвидеть или предсказать.
 Апокалипсис. Конец всему.
 
 Владимир Матвеевич понимал, что семерым его детям предстоит продираться в дебрях дикого хаоса и выживать. Что из этого получится – сам Господь, вероятно, пока не знал…

 Ему же, отметившему свое шестидесятилетие, тоже предстояла борьба за выживание в самом прямом физическом смысле. Все семейные сбережения – в облигациях и ценных бумагах – «сгорели» в один день. В один день он сделался совершенно нищим, и призрак голодной смердящей старости отчетливо замаячил перед глазами.
 
 Со службы Владимира Матвеевича рассчитали по выходу на пенсию. Однако назначенное пенсионное содержание бывший волостной инспектор успел получить только один единственный раз: в начале февраля 1917 года. Как жить дальше, он не знал. И как содержать семью тоже. Более того, он не представлял, где жить. С выходом на пенсию, глава семьи предполагал покупку дома, о котором мечтал всю жизнь. Дом приглянулся на набережной реки Каменки, за него уже был внесен десятипроцентный залог… И что же? Все пошло прахом.
 
 До самого последнего времени Мацкевичи снимали дешевую квартирку и в строжайшей экономии доучивали дочерей. Елена, круглая отличница, получала в гимназии Мариинскую стипендию. Юлия учебу на экономических курсах оставила и поступила на службу в строительный департамент. Скромный доход юной секретарши испарился вместе с охотниками что-либо построить в их городе. Одна только Маня не падала духом и корпела над своей латынью денно и нощно. Но и ее отъезд на практику заставлял родителей волноваться и остро переживать разлуку.

 Владимир Матвеевич понимал, что в разломе старого мира сгинут сонмы людей, выживут только молодые и сильные. Даже богатство спасет не всех. Даже власть… Обретенная временно власть, конечно. Как еще иначе можно было относиться потомственному русскому дворянину к Центральной раде, засевшей в Киеве? Но чтобы выжить, нужно было налаживать свои отношения с этой новой, временной властью, а кому нужен был он? Старик с четырьмя иждивенцами…
 
 Впрочем, опытному специалисту неожиданно предложили вернуться на службу: новой власти понадобился хороший спирт. Правда, взяли на должность простого контролера, зарплаты едва хватало на оплату жилья и плохонькую еду, но все же это было лучше, чем идти по миру…

 Самым трагичным оказалось то, что в судьбе собственных детей Владимир Матвеевич не мог принимать больше никакого участия. Если Лиза, старшая дочь, еще как-то была устроена в Киеве, благодаря пройдохе Миховскому, то о судьбах троих сыновей – Евгения, Виктора и Павла – оставалось только молиться. Его семейный корабль разнесло в щепы, и лишь куцый обломок еще держался пока на плаву.


               
                Глава вторая

 Тем временем студентка третьего курса Мария Мацкевич направлялась в Покалев, сидя в возке сурового Касьяна рядом с двумя попутчиками, один из которых так и не проспался за всю дорогу, а другой… Другой оказался собеседником интересным, к тому же коллегой, фельдшером, с ним можно было говорить обо всем. Он показался ей прилично образованным, с современными взглядами, а уж то, что Лука Васильевич хорошо разбирался в событиях последних месяцев, было абсолютно очевидным.
 
 Почти год господин Николенко обустраивал фельдшерский пункт на главной усадьбе волостного села. После тяжелого фронтового ранения и лечения в госпитале он был демобилизован вчистую, то есть не подлежал военным призывам.
 
 Сын вольных крестьян Николаевых (чья фамилия по воле малограмотных чиновников вначале трансформировалась в Николаенко, а после, потеряв серединную букву «а», была записана в удостоверениях личности как Николенко), по Екатерининскому Указу переселенных из Орловской губернии для «обживания государевых земель» в степные и засушливые Тузлы Херсонского уезда Новороссийского края, он призывался на службу Отечеству на общих основаниях и оказался приписанным к санитарной роте.

 Будучи не только грамотным, но и образованным более чем прилично для своего сословия  (крестьянский сын обучался в Одесском реальном училище), новобранец был замечен полковым командованием и вскоре направлен на учебу в Военное медицинское училище, которое через два года, досрочно, окончил с отличием.

 Возможно, именно это обстоятельство спасло ему жизнь: Первую мировую войну прапорщик медицинской службы Лука Васильевич Николенко начинал уже в должности комплектовщика санитарного поезда, доставлявшего раненых с передовой в тыловые госпиталя. Во время одной из таких перебросок их эшелон подорвался на мосту через Вислу и в один миг превратился в груду искореженного металла и обожженных человеческих трупов, рухнув с тридцатиметровой высоты в провал между опорами.

 Но и в этом аду судьбе угодно было оставить в живых солдатского лекаря. С множественными ожогами, перемятыми ребрами и раздавленным желчным пузырем он пребывал шесть месяцев на госпитальном лечении в Черновицах, где был посещен и обласкан (в числе прочих раненых) даже кем-то из членов семьи царствующих особ. В качестве особого поощрения, ему разрешили практиковать самостоятельно. За два года войны молодой фельдшер прошел такую громадную госпитальную практику, что теперь вполне мог заменить земского хирурга. Словом, он обитал на своем месте.

 Худенькая девушка в беретке, с серыми блестящими глазами и живым выразительным лицом, привлекла внимание военного фельдшера с первых минут знакомства. Она была трогательно непосредственной и милой, рвалась к спору и размышляла о грядущих переменах с такой отвагой, что при нынешних порядках могла легко нарваться на неприятности.

 В действительности, – и это было очень заметно, – студентка из Житомира слабо разбиралась в политике, и дальше свободы совести и прочих сомнительных гражданских свобод разглагольствования ее не шли. Чувствовалось, однако, что она со всей искренностью желала лучшей жизни для тех, кто составлял ее окружение.
 
 «Да кто ж того не желает?» – усмехнулся в усы Лука Васильевич. Рядом с этой девочкой, ничего не смыслящей в праведной смертельной борьбе, развернутой  сейчас повсюду, той самой борьбе, которой фельдшер с недавнего времени посвящал свою жизнь, он, наверно, выглядел матерым солдафоном, огрубевшим от пота, крови и человеческой боли, с лихвой отпущенных всем мужчинам на фронте. Он старался не смотреть на нее пристально и говорить очень спокойно и мягко, так мягко, как только мог, певучим своим баритоном. Но при этом неизменно поправлял ошибки и заблуждения дилетантки, смутив вскоре спорщицу окончательно.
 
 Девушка была возбуждена, ей не хотелось сдаваться запросто. Щеки ее полыхали румянцем, а закатное солнце золотило волнистые пряди русых волос, выбивавшиеся из-под беретки. Возчик Касьян привычно нахлестывал лошадей, изредка оборачивался и загадочно улыбался, довольный тем, что верх спора оказался на стороне фельдшера.

 Чудно садилось за холмы солнце, оно то выпрыгивало на верхушки сосен, то западало куда-то, заволакивая небо вокруг медовым тягучим разливом. Чудно было на душе Луки Васильевича, и новое, неиспытанное до сих пор чувство заставляло сердце гулко биться в груди.


                Глава третья

 К селу подъехали, как стемнело. Из-за холма навстречу выкатилась луна, такая яркая – хоть иглы собирай. В загадочном и волнующем лунном свете девушка выглядела немного растерянной: ведь она полагала, что дальше предстоит добираться одной. Но ожиданиям ее не суждено было сбыться.

 – Эге-гей, молодые люди! – заговорил вдруг молчаливый Касьян. – Приехали. Будьте добры слезать поскорей. Лошадей напувать надо.
 – Как так? – возмутилась житомирская студентка. – Мне лошади даны до Словечно. Извольте отвезти меня туда.
 – Никак нет, барышня. Лошади до Покалева. Дальше не повезу.
 – Но Касьян, миленький, вы же не оставите меня посреди поля! – взмолилась девушка, заглядывая в лицо возчику умоляющими глазами.
 – Зачем же посреди поля? – простодушно удивился мужик. – Рази ж у нас тут добрых людей нету? – и хитро так посмотрел на фельдшера.

 Мария Мацкевич вовсе упала духом. Упрямый Касьян не хотел ничего даже слушать. Ночь. Незнакомое место. А рядом широкоплечий «взрослый» мужчина…
 – Послушайте, – заговорил он своим мягким голосом, – мы ведь коллеги. Почему бы вам не остановиться у меня до утра?
 – Вы женаты? – спросила вдруг Маня и покраснела так сильно, что даже ночь не смогла скрыть жгучего румянца на девичьих щеках.
 – Нет, – спокойно ответил Лука Васильевич. – Но не волнуйтесь, пусть это нисколько вас не смущает.

 – Как так?! – глаза девушки сердито блеснули. – Отвезите же меня хотя бы к сельской управе или в школу, – снова обратилась она к Касьяну.
 – Школа стоит рядом с лесом, и потом, сейчас там никого нет. Уверяю вас, у меня вы будете в полной безопасности, – вежливо, но настойчиво продолжал Лука Васильевич. – Пожалуйста, не отказывайте мне устроить ваш ночлег.

 Маня посмотрела фельдшеру прямо в глаза и… согласилась.
 – Ай, да молодец! – обрадовался Касьян, неизвестно кому адресуя свою похвалу: то ли фельдшеру, то ли студентке.
 Он тронул лошадей, через несколько минут подъехал к белевшей на развилке хате и выкрикнул с задором:
 – Анна, выходи, я привез фельдшера с женкой!

 Тут уж Манечка перепугалась всерьез. Видно, даже лицом переменилась, потому что Лука Васильевич взял ее за руку и твердо произнес:
 – Не волнуйтесь. Пусть себе говорят.
 Негромко сказал, но она почему-то сразу же успокоилась. Выбора, впрочем, не было; молодой девушке из приличной семьи пришлось принять приглашение холостого мужчины и войти в дом.
 
 С первого взгляда чистота и уют жилища приятно удивили Манечку. На окнах висели полотняные занавески с ручными прошвами и кружевом по низу, на подоконниках цвела герань, стол покрывала вишневая плюшевая скатерть. В углу она заметила зеркало и портрет поэта Некрасова, напротив стояла этажерка, заставленная аккуратно книгами. За ширмой виднелась деревянная кровать, покрытая белым пикейным одеялом, а на стене висела гитара…

 Девушка незаметно взглянула на хозяина дома, но уже не так, как в дороге, а с некоторым любопытством. Выше среднего роста, синеглазый, с волнистыми темными волосами… Симпатичный… Но главным, конечно же, было серьезное отношение к гостье, ни тени заигрывания или пошлых ухаживаний. Маня  не стерпела бы подобного. Она больше не боялась своего попутчика, чувствовала, что новый знакомый ее в обиду не даст.

 Вошла старая крестьянка, Анна, поздоровалась, похристосовалась и стала накрывать на стол. Принесла много еды – ведь была Красная горка – первая неделя после Пасхи. На столе появились куличи, колбасы, сало, яйца… Маня хотела достать и свои гостинцы, приготовленные в дорогу мамочкой, но Лука Васильевич не позволил этого: «Вам еще на новом месте устраиваться, поди соскучитесь за домашними сладостями», – улыбнулся он.
 
 С дороги Манечка устала, почувствовала, что проголодалась, и с удовольствием кушала, а Анна все не могла налюбоваться на студенточку и удивлялась: где это фельдшер прятал такую молоденькую женку? Манечке, застенчивой по характеру, было не очень приятно выслушивать такие догадки, но решила она ничего никому не объяснять и сделать так, как посоветовал ее новый знакомый. После ужина Лука Васильевич играл на гитаре и пел:

 Дивлюсь я на небо, та й думку гадаю:
 Чому ж я не сокіл, чому ж не літаю?
 Чому ж мені, Боже, ти крилець не дав?
 Я б землю покинув, та й в небо злітав…

 Голос у него был замечательный… Стал и гостью упрашивать спеть. Манечка взяла гитару, напела любимый романс: «Утро туманное, утро осеннее…», – и вдруг заметила, как в синих глазах фельдшера заблистали слезы… Он сказал, запинаясь, что впервые встретил такую славную девушку, и страшно доволен тем, что Маня попала нечаянно в гости именно к нему, благодаря обманщику из земской управы, который не хотел искать лошадей…

 – Нет, не думайте, что я объясняюсь в любви так поспешно… – говорил Лука Васильевич, с нежностью глядя на свою гостью. – Не знаю, какое чувство у меня зародилось в душе, глядя на вас, Мария Владимировна… Я не мог налюбоваться вами, когда вы спорили. Кажется, смотрел бы всю жизнь при лунном свете… А теперь вы еще лучше.

 Он вдруг спохватился, лукавинка блеснула в глазах, и добавил строгим тоном:
 – Но вас надо направлять в отношении политики, вы очень молоды и неопытны. Попадись в дороге подлый осведомитель – долго ли пропасть? Сама судьба послала мне вас…

 Тут входит Анна, прерывает романтический монолог фельдшера и бесцеремонно спрашивает:
 – Не пора ли стелить вам постель? А то устали с дороги. Уже поздно и надо ложиться спать, нечего меня стесняться.
 
 Маня вскочила и взглянула на нее так строго, как только смогла. А Лука Васильевич сейчас же громко сказал:
 – Анна, возьмите подушки, теплое одеяло, простыни и постелите у себя в «банке».
 Она жила через дорогу и одну комнатенку сдавала инкассатору земского банка, когда тот приезжал за выручкой на почту. Лука Васильевич проводил свою юную гостью и пожелал ей спокойной ночи.

 Теплой и тихой была апрельская ночь на первой пасхальной неделе. Воздух благоухал нежными ароматами ранней весны, и сытный живой дух шел от вспаханной сырой земли…

 На цыпочках прошла Маня через хату, где на широких полатях спало пятеро детей Анны. Хозяйка была слегка обижена скрытностью молодых, зажгла свечу и молча постелила постель. Манечка не могла ее так отпустить, поблагодарила за все и поцеловала, на что женщина отвечала:
 – Ничего, ничего, знаю я молодоженов. Только от кого хорониться? Все равно увижу вас вместе.
 
 Девушка рассмеялась, потушила свечу, в окошечко увидела, как Лука Васильевич ушел к себе и… сейчас же крепко уснула. Проснулась очень поздно. Бодро вскочила и видит: стоит на табурете большая миска с водой, душистое мыло в обертке «Сирень», а рядом висит полотенце.

 Едва успела умыться, как вошла Анна, приветливо поздоровалась и говорит: «А ваш-то уже ждет под окном. Нарядный, в белой рубашке…» Маня звонко рассмеялась, потому что она была вовсе не той, за которую ее принимали, но Анна почему-то упорно не верила.

 Лошадей нашли только к вечеру – не таким-то простым оказалось это в разгар весенних полевых работ. И тех дали, благодаря новому знакомому Мани. Видно было, как уважают крестьяне своего фельдшера. Целый день провела практикантка в фельдшерском пункте и вела прием больных вместе с ним. Пришлось и пообедать у Луки Васильевича, только к 6-ти часам лошади были поданы. Гостья заплатила Анне за хлопоты; хозяйка наконец убедилась, что девушка говорила правду, но очень жалела об отъезде такой умницы.

 В дороге Маня размышляла: какой хороший фельдшерский пункт сумел оборудовать Лука Васильевич! Был там большой шкаф с медикаментами и малый с инструментами, стол с перевязочными материалами, еще один – для записи больных и кушетка. Словом, все для того, чтобы оказать первую помощь и лечить людей.

 «Может быть, у меня тоже после окончания фельдшерского будет такой пункт, и я буду лечить своих пациентов и хорошо к ним относиться. И непременно полюблю село, где придется жить долго. Здесь так красиво! А в свободное время стану объяснять крестьянам, как уберечься от заразных болезней…» Так рисовалась в воображении юной фельдшерицы будущая жизнь, а о новом своем знакомом она почему-то не вспомнила ни разу.


                Глава четвертая

 В местечке Словечно земская больница находилась в самом центре, рядом с волостным  управлением. Маня расплатилась с возницей и попрощалась.
 Встретил практикантку фельдшер и сейчас же повел знакомить с женой и детьми. Радушные хозяева накормили девушку, затем при больнице выделили комнату. Устроилась она там прекрасно. Из мебели было все необходимое: койка чистенькая с бельем, стол, деревянный белый диванчик, два крашеных белых кресла, вешалка и даже тканая шерстяная ковровая дорожка. Жена фельдшера принесла несколько вазонов с флоксами, а мальчики нарвали букет цветов, и комната приняла очень уютный вид.
 
 Наконец Маня осталась одна. Постелила постель, потушила лампу и легла, но уснуть не могла долго… Вспоминались ей братья и сестры, мамочка с доброй улыбкой на лице, строгий папочка, заметно постаревший, старавшийся скрыть непрошеную слезу при прощанье… скоро, скоро и она уйдет по своей дороге. Какой будет эта дорога, кто встретится на ней?..

 Проснулась она рано, позавтракала и пошла осматривать больницу. А фельдшер уже на ногах – готовит лекарства и перевязки. Назвал Манечку своей «правой рукой» и принялся все показывать и объяснять. Здесь было хирургическое отделение на 30 коек, больные – в основном раненные на фронте, но были и с опухолями и другими болезнями. Затем терапевтическое отделение на 50 коек, там лежали с плевритом, воспалением легких и сердечными болезнями. В стороне стоял домик, где размещались палаты с эпидемическими больными на 20 коек и находилось четверо тифозных, трое со скарлатиной и пятеро дифтерийных. Во флигеле разместился большой приемный зал. Сюда, в местечко, приезжал врач из Овруча один раз в неделю.

 Итак, начинался первый рабочий день практикантки. Сделали обход больных, сейчас же Маня раздала лекарства и все утренние процедуры сделала, даже один массаж. Затем приступили к приему больных. Осматривал и делал назначения фельдшер, а Маня выдавала лекарства, перевязывала, смазывала мазью чесоточных, и так они проработали до часу дня. Потом опять обход больных и выдача лекарств, затем Маня присутствовала на выдаче обеда и только после этого освободилась до вечера. Когда пришла, то застала свою комнату убранной и с накрытым столом. Кухарка Акулина накормила «фершалку» обедом и все удивлялась, что она мало ест. Акулина была красивой крепкой молодухой, муж-пьяница бросил ее с тремя детьми, она не гнушалась никакой работы: готовила, стирала, убирала, а детки росли при больничном дворе.
 
 Вечерний обход практикантка делала сама. Измерила температуру больным, раздала лекарства, потом успела к выдаче ужина, присутствовала при раздаче и, наконец, ушла к себе.
 Фельдшер вернулся поздно, его вызвали к больному в село. Он просмотрел ночные назначения и был очень доволен студенткой. Сказал, что ночью сам будет навещать больных, а она должна отдыхать, чтобы не проспать утренний обход.

 Так продолжалось день изо дня в течение двух недель. Маня познакомилась с учительницей и в свободное время бывала у нее в гостях, ее сын – студент Киевского университета – стал ухаживать за миленькой практиканткой. Многозначительно вздыхал и начальник почты, – старый холостяк, – когда Манечка отправляла письма родным. И вдобавок  из Покалева приезжал Лука Васильевич. Тому, правда, не слишком везло: Маня его очень холодно принимала, вернее сказать, даже избегала, и не могла потом отдать себе отчета, почему так боялась встречаться с ним?

 В середине мая фельдшер собрался в отпуск с женой и детьми. Обещал, что из Овруча пришлют медика на подмену. Сдал ключи, и Маня должна была выдавать продукты в 5 ч. утра, снимать пробу с пищи, делать обходы утром, днем и вечером с назначениями, а ночью тоже нужно было обслуживать тяжелых больных.
 Бедняжка падала с ног и думала подчас, что не выдержит. Уставала смертельно от приема, приготовления лекарств, мчалась на вызовы к больным  на дом, и даже по хуторам приходилось ездить на лошадях.

 Прошло три дня, но никто не приехал. Маня послала в Овручское земство телеграмму, чтобы прислали врача или фельдшера. И что же? В тот же день прибывает Лука Васильевич. Ему приказали оставить пункт в Покалеве и немедленно выехать в Словечанскую больницу…


                Глава пятая
 
 Замещать коллегу Луке Васильевичу приходилось не первый раз. Фельдшер попивал, любил погостить у тещи и частенько наведывался к ней с женой. Словом, относился к лечебному делу без чрезмерного рвения и был весьма рад «помощнице», прибывшей к нему на практику. Он быстренько ввел ее в курс дела и отправился на очередной «передых», очень даже кстати для самого Луки Васильевича. Узнав про «сиротство» словечанской больницы, он по собственной инициативе явился в земство с прошением о переводе, почти одновременно с полученной телеграммой.
 
 К своему удивлению, он застал больницу в полном порядке, а больных обихоженными и довольными новенькой «фершалкой». Быстро составив распорядок дня таким образом, чтобы максимально разгрузить практикантку, Лука Васильевич, тем не менее, привычно справлялся с основной работой сам. Теперь утро Маня начинала с приготовления лекарств в аптеке.

 – Товарищ Николенко! – строго сдвинув брови, обращался к ней фельдшер. – Приготовьте, пожалуйста, в первую очередь…
 – Я вас просила! – вспыхивала Маня. – Ваши шутки мне неприятны.
 – Ах, Боже мой, извините, мадемуазель, я как-то случайно обмолвился…
 И после снова:
 – Мадам Николенко!
 – Да что ж это такое! – сердилась Маня. – Вы просто смеетесь надо мной!
 – И думать не смейте о таком! – в свою очередь вспыхивал фельдшер. – А вам даю слово, товарищ Николенко, что больше не буду называть вас мадам Николенко.

 Он уходил, и воцарялась долгая пауза. А Маня, вслед ему скорчив рожицу и высунув розовый язык, думала: «Ну, что же, вообще-то звучит неплохо: “Мадам Никол;н-ко”, – на французский манер…» Иногда она напевала, но чаще беспричинно смеялась. Счастлив был и Лука Васильевич, не даром он считался не только опытным практиком-диагностом, но кое-что смыслил и в психологии.
 Фельдшер принимал больных утром, делал обходы и назначения, нес ночные дежурства и ездил по вызовам. Коллеги, да и сами больные ценили его профессиональные качества.

 Вскоре он стал брать с собой Маню на вызова в местечко, знакомил с больными, объяснял течение болезней, все это давало определенную пользу. Во время приемов – приглашал на осмотр больных, заставлял вместе выслушивать, ставить диагноз и делать необходимые назначения. Похоже, он задался целью научить ее всему, что знал сам.

 Однако находилось и свободное время, которое молодые люди проводили вместе. Симпатичная девушка, по-прежнему не разбиравшаяся толком в большой политике, воспитанная на русской классике в православной семье, была энергична и трудолюбива, к тому же обладала твердостью характера, острым умом и добрым, отзывчивым сердцем. Каких еще лучших качеств можно было желать?

 Лука Васильевич старался не терять головы, но когда она бежала к нему навстречу рано утром от ближнего леса, с лугов, на рассвете, в веночке из полевых цветов на растрепавшихся злато-русых кудрях, останавливалась в нескольких шагах, замирала… а потом строго «докладывала»:

 – Ваше задание, Лука Васильевич, я исполнила с вечера. Порошки на стеклянном столике номер два. Доброе утро!
 Он молча кивал, стараясь не глядеть на маленькие босые ступни практикантки с порозовевшими от прохладной утренней росы пальчиками, не зная, куда деваться от невыносимого желания схватить ее на руки и отнести далеко-далеко, в пахучий стог на берегу речки…

 Вместо этого, сглотнув горьковатый привкус во рту, навсегда оставшийся после ранения, он говорил как можно мягче:
 – Вам не следует одной уходить далеко в такую рань. Здесь леса глухие…
 – Да кто же, кроме зайчишек, меня напугать может? –  заливисто смеялась Маня. – Признайтесь, вам и самому побегать по росе хочется, только вы стесняетесь, правда? – и не дожидаясь ответа, она убегала в свой флигелек завтракать.
 Конечно, ему этого хотелось… но бывший военный фельдшер позволял себе легкомысленных вольностей.

 Иногда они вместе прогуливались в ближней роще, которую она называла «маленькой Швейцарией». Маня любила собирать букеты из полевых цветов, называя каждый по имени: «Вот Колокольчик, – говорила она, – звени мой миленький, звени, желай всем счастья и любви! А вот Ромашка – милый цвет, узнай сердечный мой секрет…»

 – Отчего же вы такой серьезный, Лука Васильевич? Ну, скажите, разве не прекрасна наша «маленькая Швейцария»? Какое чудное лето нынче! В шиповниках, у реки, поет соловей на рассвете… Пойдемте завтра слушать, хорошо?
 – Конечно, – соглашался фельдшер. – Обязательно пойдем завтра. Только не убегайте от меня, Мария Владимировна. Ну что же вы, совсем как ребенок резвитесь, давайте спокойно прогуляемся. Мне как-то неловко поспешать за вами.

 Ему и в самом деле было неловко. «Вот же чурбан стоеросовый, – ругал он себя, – будто аршин проглотил или бегать разучился?!» И сейчас же возражал: «Разбегусь, ей Богу, вот сейчас побегу. Только уж когда догоню…» И закрывал глаза, и стискивал зубы, и чувствовал, что ручаться за себя больше не в силах.

 – Вернемся домой! – строго потребовал он. – Сыро становится. Да и проведать Линчеева мы обещали.
 – Да, да, – поспешно согласилась Маня, – подарим ему букет, ладно?
 – Хм, с чего это вы спрашиваете у меня разрешения? – удивился Лука Васильевич. – Дарите, разумеется. Больному будет приятно.

 Но самого фельдшера почему-то охватила досада. И хотя он мысленно в который раз обругал себя всяческими грубыми словами, это не помогло. Там, где зарождается любовь, всегда караулит ревность… Влюбленный фельдшер просто позабыл об этом…
   
 Линчеев жил напротив больницы, он был болен туберкулезом. Манечка регулярно навещала больного и была поражена коварностью этой болезни, она очень жалела Линчеева. Больной всегда просил, чтобы практикантка приходила почаще, потому что был совсем одинок. Жена сбежала от него с любовником. Трое маленьких детей остались без присмотра, больничная кухарка Акулина носила им еду и обслуживала все семейство из жалости.

 Манечка стала навещать больного по несколько раз на день, но что можно было сделать еще, чем помочь? Лекарств от этого страшного недуга тогда не было. Богатых увозили на воды в Италию или в Крым, остальные были обречены на медленное мучительное умирание и, вдобавок ко всем страданиям, невольно подвергали окружавших угрозе весьма вероятного заражения.

 Окно в спальне Линчеева оставалось распахнутым днем и ночью, его мучили приступы удушливого кашля. Вот лежит он, обессиленный, смотрит на зеленую крону ореха, а подняться уже не может… Часто просил он почитать стихи Надсона, особенно нравились ему печальные строки:

 Напрасно захочет душа отдохнуть
 И сладким покоем забыться;
 Мне некому руку в тоске протянуть,
 Мне некому больше молиться…

 И всегда смотрел Линчеев такими благодарными, ласковыми глазами на свою попечительницу, что сердце Манечки разрывалось от жалости. Бессильна была медицина перед жестоким недугом.
 
 Вот пришли они с Лукой Васильевичем к Линчееву после прогулки. Маня подарила ему красивый букет полевых цветов. Он очень обрадовался ромашкам, прикладывал их к груди, касался губами... Попросил почитать стихи, а потом захотел встать, хотя не делал этого уже несколько месяцев.

 Вместе они помогли больному подняться, он вдруг распрямился, протянул одну руку к окну, другой оперся о Манино плечо и сказал: «Как хорошо, я почти здоров», – и тут же стал оседать на пол… Лука Васильевич подхватил Линчеева на руки и положил на постель уже мертвого. Маня упала на колени, шепча молитву, а фельдшер принялся делать уколы камфары и кофеина, но все напрасно. Тогда он осторожно поднял Маню и усадил в кресло, а сам закрыл покойного простыней. Прибежала Акулина, стали собираться люди, но девушка все никак не могла поверить в то, что смерть бывает такой быстрой и легкой…


                Глава шестая

 Наконец в Овруче объявился словечанский фельдшер, известие об этом событии Лука Васильевич получил накануне его приезда. Он понимал, что сегодняшний вечер решит его судьбу, может быть, всю дальнейшую жизнь.
 А вечер был удивительным… Среди буйного моря набиравшей силу колосистой ржи пылали алые маки. Кусты цветущего жасмина ломились в больничные окна, а в рощах над рекой заливались трелями соловьи.

 И снова они гуляли в «маленькой Швейцарии», и Маня убегала и пряталась за кустами благоухавшего бело-розового шиповника, дурманящего голову сладким своим ароматом.
 – Постойте! – решился вдруг Лука Васильевич. – Не оставляйте меня больше.
 Он взял девушку за руку и притянул к себе. Они оказались друг против друга, оба слегка побледневшие и растерянные в ожидании чего-то важного…
 – Я люблю вас, Мария Владимировна! Теперь моя жизнь ничего не стоит без вас. Вы для меня – все… Станьте моей женой!

 Маня замерла, растерявшись до того, что не заметила, как венок из полевых цветков стал с макушки сползать к уху. Лука Васильевич глубоко вздохнул, поправил венок на голове своей избранницы и добавил:
 – Не говорите сейчас ничего. Прошу вас, подумайте, прежде чем дать ответ.
 Маня наконец опомнилась, неестественно улыбнулась и убежала прочь.
 
 Лука Васильевич остался один. Он чувствовал, что нравится своей избраннице, но все же слишком много было условностей. Даже если не принимать во внимание его имущественного положения: ни дома, ни сбережений. Пусто. Начинать придется на ровном месте. Такой ли партии желают благородные родители своей дочери? Сама по себе бедность Мацкевичей еще ни о чем не говорила. Взять хотя бы происхождение. Нельзя предсказать, как отнесутся родители невесты к браку потомственной дворянки с крестьянским сыном. Болезненная гордость вырождавшихся нищих дворян всем известна. Сословная гордость, оскорбленная и обостренная, может быть, еще более уязвима в пору всяческих деклараций и свобод.
   
 Послышался звон вечернего колокола. Лука Васильевич запоздало опомнился и бросился вслед за невестой. Но она закрылась у себя в комнате и никого не пускала, даже Акулину с ужином. Не открыла и на его стук.
 
 Дома Маня не находила себе места, вспоминала потемневшие, грустные глаза фельдшера. Нежные слова звучали в ушах: «Я люблю вас очень, подумайте…»
 Утром настала пора начинать обход. Лука Васильевич входит, как всегда, в ординаторскую и говорит Манечке:
 
 – Я не спал и думал о вас. Скажите: да или нет?
 Она прямо взглянула в его правдивые печальные глаза, полные ожидания и любви, и ответила просто:
 – Да, согласна.
 
 Лука Васильевич крепко обнял невесту и поцеловал в губы… Она едва устояла на ногах, голова пошла кругом – это был первый поцелуй мужчины в ее жизни…

 Вошла Акулина, и сияющий Лука Васильевич сказал ей:
 – Смотрите хорошо за моей невестой, скоро приеду и награжу вас за это.
 
 Манечка сидела с пылавшим от смущения лицом, потупив глаза, ей не верилось, что вот так, внезапно, этот красивый, сильный мужчина стал ее женихом.
 Тут входит фельдшер, как раз прибывший из отпуска с семьей. Ему уже успели сообщить о помолвке. Он стал поздравлять коллег и желать всевозможных благ в жизни. Затем приступили все к работе, как обычно.
 
 Лука Васильевич в тот же день сдал больничные дела, попрощался с невестой, долго целовал ее маленькие ручки, а Манечке было страшно неловко, потому что от хлорамина на пальцах шелушилась кожа.
 Ей казалось, что все случившееся происходит в прекрасном сне, который никогда больше не повторится, но через три дня Лука Васильевич вернулся и одел невесте на палец золотое колечко с бирюзой…

 Вот и закончилась студенческая практика, в связи с замужеством Марии Мацкевич разрешили уехать раньше на месяц. Приехал из Овруча врач, хвалил практикантку за работу, поздравления и добрые пожелания сыпались со всех сторон. На прощанье вышли из палат все больные, преподнесли хлеб, цветы, фрукты; было торжественно, но почему-то очень грустно. Ведь прощаться всегда грустно…
 
 С таким напутствием увез Маню жених в Покалев, где встретила их торжествующая Анна: все-таки студенточка теперь обязательно станет женой ее дорогого фельдшера!
 И написала Маня родителям большое письмо…


                Глава седьмая

 Славное лето 17-го года стояло на дворе. Сады отцвели буйно, уродила вишня, наливалось и поспевало все остальное. Благодать и спокойствие природы навевали приятные мысли, хотелось верить только в хорошее.
 И судьба не обделяла радостными вестями Мацкевичей, проводивших лето в дешевенькой тесной квартирке на дальней окраине разросшегося в последние годы Житомира.

 Женю, например, по ходатайству совета курсантов к обновленной администрации Морского училища, восстановили на учебу, т.е. на последний четвертый курс, с которого он был отчислен. Что ж, возможно, новые веяния станут попутными в судьбе их сына и офицерский чин он все-таки получит.
 
 Витя разыскал на фронте Павлика и буквально на руках вынес с завшивленного окопа в тифозной горячке. Он выходил брата, под страхом трибунала скрывал больного на частной квартире, потому что в переполненном прифронтовом инфекционном госпитале Павлик просто не выжил бы. Затем, используя свои интендантские связи, оформил перевод брата в свой полк на должность кладовщика мануфактурных складов и по выздоровлении отправил в Киев, заведовать этими самыми складами. Туда же Витя перевез и свою семью. Владимир Матвеевич оценил преданность сына кровным узам и его заботу о младшем брате, написал благодарственное письмо, в котором просил навсегда позабыть о семилетней размолвке.

 В Каменец-Подольске находилась сейчас Юля. Она отпросилась погостить у родственников, там подросли две кузины. Двоюродные сестры были несколько старше ее по возрасту. Однако рослая цветущая Юля, которой шел девятнадцатый год, ни в чем не уступала им и даже иногда «задавала тон», особенно в декламации авангардных поэзий и чтении модных романов. Так вот, погостив с неделю, она стала посещать литературные курсы какого-то Гроссмана. У Владимира Матвеевича только иронично поползли брови кверху, когда он проведал об этом. «Хм, литература… Знаем мы эти курсы: то Маркс, то Гроссман, – все одним мирром мазаны. Хорошо хоть не маркиз де Сад или какой-нибудь Захер-Мазох…»

 Умудренный житейским опытом, отец семейства почему-то начисто выпустил из вида одну деталь: приграничный с воюющей Австро-Венгрией городишко был буквально напичкан растущими как на дрожжах заводишками и мастерскими, а с ними вместе и очень продвинутым в революционном смысле рабочим людом, уже показавшим себя однажды… Тем не менее, в провинции, где прошло золотое детство юных Мацкевичей, Юля чувствовала себя прекрасно и писала домой ласковые, полные восторженных впечатлений письма, на время усыпившие бдительность родителя.

 Очень скучала по любимой сестре Лена, но и здесь судьба смягчила глумливую гримасу. На лето к родителям в загородную идиллию привезла своих деток Лиза. Детки были славными, Леночка обожала племянников и с удовольствием с ними возилась.
 
 Сама же Елизавета на летний сезон сделалась примадонной народного театра (что, конечно, хранилось от отца в строжайшей секретности) и дебютировала с большим успехом на подольских подмостках. Владимир Матвеевич был, между тем, в курсе, но смиренно закрыл глаза: для принятия кардинальных мер у дочери имелся муж.

 Этот же несчастный, в свою очередь, невероятно удивил всех близких. Поверг, можно сказать, в шок. Весной, с помощью Лизы, написавшей ему курсовые работы и диплом, Фима Миховский наконец-то защитился и был распределен по назначению в Тульскую губернию. Ехать туда не захотел, разумеется, а вместо этого… обретался в Почаевской Лавре. Вечный студент решил не изменять своему правилу и сделался на ближайшие годы смиренным семинаристом.
 
 «Эхе-хе! – ухмылялся в седеющие усы благодушно настроенный Владимир Матвеевич, «подлечивая» зуб заветной рюмочкой из буфета. – Хороша же семейка! Прощелыга поп и попадья-актриска. Охо-хо!» Честно говоря, он оставил надежду когда-нибудь уразуметь поступки своих деточек и удовлетворялся тем, что все они были, Слава Богу, здоровы.

 Письмо от Мани пришло в канун Ивана-Купала. Едва ли ни все горожане отдыхали в тот день на природе. Мацкевичи тоже не удержались и устроили семейную прогулку в ближний лесок. Резвые игры милых внучат напомнили им былые славные вылазки. Уставшие, но довольные проведенным днем, возвращались они домой и, обнаружив в дверях письмо от Мани, оба обрадовались. От дочки не было весточки почти месяц. Леночка отпросилась на вечер к подружкам, и Паулина Лукьяновна сама искупала и уложила внучат.

 Вдруг из гостиной раздался страшный грохот и звон разбитой посуды. Затворив дверь в комнату, где крепко уснули утомленные прогулкой детки, она бросилась к мужу. Владимир Матвеевич стоял у стола, теребя просторный ворот летней сорочки, а на полу в растекшейся луже сверкали осколки разбитого графина. Казалось, что он задыхался.

 – Володечка, что случилось?! Тебе плохо? – спросила Поленька.
 – Она… она…
 Материнское сердце ушло в пятки. Лицо покрылось пятнами, но пересилив себя, Паулина Лукьяновна твердо сказала:
 – Дай мне письмо, Володечка. Я хочу знать, в чем дело.
 – Она выходит замуж, – запинаясь, произнес отец.
 – Ну и слава Богу! Отчего же ты так побледнел? – перекрестившись, облегченно вздохнула Паулина Лукьяновна, не глядя на разбитый графин.
 – Ты… Ты же ничего не знаешь! – выкрикнул Владимир Матвеевич, тыча пальцем в измятый листок: – …я бывший крестьянин, – цитировал он дрожащим голосом, – но теперь равноправный гражданин, и прошу руки вашей дочери… Быдло! Прокляну! – захрипел разъяренный отец.

 В конце письма Паулина Лукьяновна заметила маленькую приписочку: «Как мне ни больно будет венчаться без твоего благословения, папа, но раз я дала слово Л.В., то не изменю его и все равно выйду замуж».

 Да, Владимир Матвеевич знал характер своей дочери… Однако и скоропалительная ярость мужа была хорошо известна Поленьке, от гнева он не помнил себя. Она бросилась к нему на грудь, но впервые в жизни супруг ее оттолкнул. Пожилая женщина не удержалась на ногах и упала на колени. А взбешенный потомок ливонских рыцарей терзал письмо дочери и, изорвав в клочья, швырнул прочь. Потом замахал кулаками и затопал ногами.
 – Прокляну!

 Он рычал по-звериному, свирепея от накатившей откуда-то дьявольской злости на бездарную гнусную жизнь в нищете, унижении и бесправии, на своевольных и дерзких детей, ни в грош не ставивших его, родительскую, волю, на коварную, незаметно подкравшуюся старость…

 – Володечка! Не проклинай, не бери греха на душу! – умоляла его до смерти перепуганная Поленька, ползая на коленах возле мужа с воздетыми кверху руками, сама не в силах подняться с пола. – Манечка, доченька любимая… Кровь и плоть наша! Не проклинай, Володечка, Господом Богом тебя заклинаю!
 Глаза мужа налились кровью, он схватился за голову, со стоном повалился в кресло и потерял сознание…

 Приехавший ночью по срочному вызову доктор Лисицын сделал больному кровопускание и покачал головой.
 – Не бережетесь вы, батенька мой. Эдак и до беды недолго. Нервничать вам нельзя. Уж вы приглядите за ним, пожалуйста, не то придется дочь отзывать с практики в срочном порядке.

 При напоминании о дочери Паулина Лукьяновна прижала палец к губам, отвела доктора в сторону и шепнула:
 – Прошу вас, Николай Иванович, ни слова про Маню. Я потом все объясню.
 – Хорошо, хорошо, – поспешно согласился доктор. – Обеспечьте ему полный покой. И надобно взять отпуск, он не сможет пока работать.

 Все это было ужасно. Как только выдержало бедное Поленькино сердце!
 Через три дня оправившись после легкого удара, Владимир Матвеевич написал дочери пространное и ласковое письмо, а на отдельном листке – родительское благословение. Одновременно отправили посылку с подарком. Не ахти каким, но все же старались порадовать Маню, чем могли.



                Глава восьмая

 До того, пока молодые не обвенчались, Маня жила в «банке» у Анны. Она была счастлива, что Лука Васильевич разрешил ей учиться дальше и обещал помогать в этом, но повторял всякий раз, что отпустит лишь тогда, когда она станет его женой.
 
 Кушали они теперь вместе и гуляли, а также принимали больных.
 Пришло письмо от старшей сестры, и вот как забавно получилось. «Дорогая Манюсенька! – писала Лиза. – Я очень за тебя рада. Да здравствуют свобода и равенство! Да здравствует любовь!!! Как бы я хотела побывать на твоем венчании и стоять в церкви рядом с тобой в такую важную минуту жизни. Представляю тебя в фате и белом венчальном платье… Манюся, дорогая моя, ну разве так можно?!! Напиши, как же звать твоего мужа? Куда адресовать теперь тебе письма, а также послать поздравление и подарочки к свадьбе?..» Оказывается, Манечка забыла написать ей об этом! Бедная Лиза, ведь у нее самой фактически свадьбы не было…

 И вот настал день венчания. С утра было много хлопот, Манечку окружили сельские девушки. С пением одевали, причесывали. Надели фату и украсили фалды живыми цветами до самого пола. Манюсе не верилось, что это она стоит перед зеркалом, когда увидела свое отражение… Но главное, к ней не пускали жениха!
 Его повели первого в церковь и заставили долго ждать, а потом через все село вели Манечку, в окружении девушек.

 Старинная церковь была освещена множеством свечей, пел хор, народ толпился внутри и снаружи. Самого венчания Маня почти не помнила, и еле держалась на ногах, так была всему поражена… Затем посыпались поздравления, букеты цветов. Когда вышли из церкви, то на пути оказался стол, застланный белой скатертью, а поверх – полотенце и большой белый хлеб с солью, прошли немного – опять стол с хлебом и солью, и так до самого дома, где жил фельдшер. При входе в ворота переливали дорогу чистой родниковой водой, и молодых встречала Анна с хлебом и солью.

 Началось праздничное застолье, танцы… А во дворе не переставали петь девчата и хлопцы. Молодые выходили, угощали их, и все желали им счастья. Невеста танцевала с женихом, потом водили хоровод. Музыканты-самоучки играли чудесные мелодии. Молодежь затевала веселые игры до самой глубокой ночи, и только к утру начали расходиться. Остались молодые вдвоем…

 Лука осторожно снял с невесты фату, и поцеловал очень нежно, так нежно, как только мог, чтобы не испугать жгучим своим мужским желанием… Он всей душой любил Манечку и щадил ее девичью застенчивость. Чувство его было таким искренним, так бережно и нежно ласкал он жену в первую брачную ночь, так старался смягчить невольно причиненную боль, соединяясь в супружеском блаженстве, что она уверилась окончательно в своем выборе. Она полюбила его, наконец, также крепко, как и он ее с первой встречи…  Он стал ее судьбой, и Мария почувствовала всем сердцем, что теперь пойдет с мужем по жизни неразлучно до самой смерти…

 Молодые проснулись поздно.
 – Лука Васильевич, – по привычке окликнула Маня мужа.
 – Нет, нет, скажи по-другому, – отвечал он, – не то буду целовать бесконечно…
 – Лушенька, отпусти… – стыдливо пыталась высвободиться из его объятий раскрасневшаяся женушка.
 – Я теперь навсегда твой, а ты навсегда моя, – говорил он, целуя и обнимая Маню.
 
 Пришла Анна и подала в подарок блюдо с пирогом. Поздравила молодоженов и сказала, что не ошиблась, когда приняла студенточку за жену Луки Васильевича, потому что теперь оно так и есть. Потом учительницы принесли большой белый чайник с чашечками. А крестьяне вручили живого зайца с зайчихой. Вот так подарок! Маня посадила зверушек в яму, куда картофель засыпали на зиму, и кормила капустой и морковкой. По всем приношениям и поздравлениям  она видела, как искренне уважали и любили крестьяне своего фельдшера, и какой хороший человек ее муж!..

 Замелькали счастливые дни. Ежедневно молодожены принимали больных вместе, потом шли в лес. Но не одни прогулки занимали фельдшера, он встречался с крестьянами, иногда приезжали «гости» из Овруча, вроде как на воскресные пикники. Он много говорил жене о приближении революции справедливой, народной, но при этом всегда добавлял: «Революция – не женское дело. Лечи людей, Мусенька…» Они гуляли по лесу, Маня рвала цветы, а он подкрадывался к жене сзади и внезапно подхватывал на руки, прижимал к сердцу… Они любили друг друга сладко и жарко… они дышали друг другом и друг без друга просто не могли жить...


                Глава девятая

 Незаметно пролетели две недели медового месяца. Лука получил отпуск и поехал в Житомир, знакомиться с родителями и сестрами жены. К тому же в августе Мане полагалось приступить к занятиям в фельдшерском.
 В пригородном опрятном домике с садом, часть которого снимали Мацкевичи за довольно скромную плату, царило радостное возбуждение и суета.
 – Юля, Лена, да что же это вы возитесь там, Господи! – восклицал Владимир Матвеевич, поправляя жесткие крахмальные манжеты. – Поленька, подойди ко мне! Погляди, ну как я? – восклицал он, оправляя неверными руками парадный сюртук. – Вот же сейчас подъедут, а у нас ничего не готово!

 После недавнего удара он еще не совсем оправился, был очень бледен, пальцы левой руки потеряли чувствительность, и из-за этого даже пуговицы застегивать стало трудно. Неуверенные, чуть замедленные движения давались ему напряжением воли. Однако отставной инспектор старался скрыть свою неловкость, и все в доме ему подыгрывали, как бы незаметно, невзначай, помогая во всех мелочах.
 
 – Будет тебе, Володечка! – отвечала Паулина Лукьяновна, поправляя несколько старомодный, идеально повязанный галстук мужа. – Возьми поднос с хлебом и поставь на круглый стол. А ты, Леночка, принеси кувшин с водой из кухни. Юленька, зачем столько роз? Поставь половину в спальне. Да вот же, в самом деле, кажется, едут!..

 За воротами остановилась пролетка, все выбежали навстречу, и через минуту в жарких объятиях скрывая смущение, родители прижали к сердцу дорогих детей…
 Маня похорошела необычайно, и хотя была в простенькой блузке и длинной штапельной юбке в синюю полоску на высоком корсаже, казалась очень нарядной рядом с крепким серьезным мужчиной в кремовом чесучовом костюме, сидевшем чуть мешковато на его массивной фигуре.

 «Крестьянская кость», – с невольной досадой подумал про себя Владимир Матвеевич, придирчиво оглядывая зятя. Тот выглядел, впрочем,  основательным и спокойным. Наконец, взглянув в лицо избраннику Мани, он встретился с таким открытым и честным взглядом лучистых, пронзительно-синих глаз, что как-то просто и искренне распахнул навстречу свои объятья. Этот человек отнял у него дочь, но, тем не менее, сам стал для нее опорой. Факт немаловажный, потому что силы отца семейства шли на убыль.

 «Кто знает, как все сложится впредь? – подумал он невольно. – Может быть, этот крестьянский сын станет заправлять новой жизнью. И потом, они любят друг друга, это так очевидно… Да уж, неисповедимы пути Господни…»

 Райскими показались сладкие летние дни опьяненным счастьем молодоженам. Сладко пахло в саду и в доме, где к приезду молодых приготовили лучшую комнату – с выходом на террасу, увитую виноградом, а кругом – дивные розовые кущи… И каждое утро их ожидала в саду тарелка с медовыми сотами и громадный букет свежих ароматных цветов…

 Но волнение и грусть все больше охватывали молодого мужа. Ни беседы с тестем о судьбах отечества, ни кулинарные чудеса «славной мамушки» Паулины Лукьяновны, ни забавные проделки младших сестричек Манечки не могли его развеселить. Долгая разлука предстояла ему с любимой женой, близился час их расставанья… Как ни успокаивала, ни утешала его Манечка, он только крепко обнимал ее и твердил: «Сердечко мое золотое, будь осторожна везде и всегда, потому что переживаем мы сейчас революционное, трудное время. Потерять тебя не смогу. Не переживу просто, если что случится с тобой здесь, без меня. Когда ты рядом, ради тебя мне легче бороться за новую, справедливую жизнь…»
         
 Подолгу сидели они, обнявшись, на берегу реки, смотрели на волшебную, кроваво-розовую, медленно восходящую из-за холмов луну, на звездное бездонное небо и мечтали о будущем… И страх сковывал душу Манечки при мысли о предстоящей неизбежной борьбе, отголоски которой уже рокотали совсем близко, в чье огненное жерло ее муж готовился броситься безоглядно…

 «Мы жертвами пали в борьбе роковой…» Но сейчас… сейчас все изменилось. Пожертвовать своим счастьем он был не в силах. Они были так молоды и так хотели просто любить друг друга, просто лечить людей… Да и стоит ли необъятное, недосягаемое всеобщее счастье такой жертвы?
 
 Маня крепко прижималась к своему другу и шептала: «Нас никто не разлучит». А он целовал в ответ ее глаза и губы, и сердце глухо и больно стучало в груди…


                Глава десятая

 Пришло время разлуки, Лука уехал. Манечка проводила мужа на вокзал и вернулась домой грустная. Просто не знала, куда себя деть… Через два дня начинались занятия, и она решила сходить, наконец, в училище. Директор встретил «мадам Николенко» сдержанно. Не мог он скрыть своей досады по поводу замужества одной из лучших студенток, которую намеревался из фельдшерского направить в Киевский медицинский институт. Ее призванием была хирургия – область медицины сложная, не всем доступная, требующая твердости характера и чутких, талантливых рук. Соболевский только покачал головой и тихо сказал:
 – Теперь муж вас никуда не отпустит…
 Все же Иван Алексеевич поздравил Марию и подарил стетоскоп, плессиметр и молоточек.
 1-го августа собрались все студенты, и вдруг им объявляют, что занятия начнутся с сентября, пришло распоряжение свыше.
 
 С радостью бросилась Маня домой и стала собираться к ненаглядному супругу, в свой дом, ведь еще месяц – целый месяц! – они смогут быть вместе. Побежала в город искать, чтобы ему купить в подарок, и купила кругленькую чернильницу-неваляшку, пресс-папье, ручку и карандаш. Ах, как славно все сложилось!

 Родители пытались отсоветовать Манечке поездку, время было изменчивым, чего угодно можно было ожидать от авантюристов, временно захвативших власть, но она и слышать ничего не хотела. Паулина Лукьяновна на скорую руку собрала гостинцев в дорогу. В тот же вечер дочь уехала…

 В дороге Маня твердила про себя: «Сделаю сюрприз, приеду внезапно, пусть Лушенька обрадуется…» Ей так хотелось рассеять сердечную грусть любимого. Первая их разлука обернулась и для нее невыносимой мукой. Даже тоска по братьям, переносившим опасности и тяготы фронта, была не такой острой.
 
 На станции Коростень пришлось ждать довольно долго, поезд на Овруч запаздывал. У вокзала митинговала толпа рабочего люда, впрочем, и все остальные стремились тоже сюда. По любопытным простоватым лицам легко было признать суетливую прислугу и трусливых конторских служащих. Вокруг сновали какие-то бездельники, спекулянты, мелкие жулики и воры-карманники, последних становилось все больше и больше. Ораторы шустро взбирались на импровизированные трибуны и громогласно разоблачали Временное правительство, подлых министров, тупых генералов… «Свободу, свободу!…» – ревела наэлектризованная страстями толпа. Где-то в глубине тонули жалобные выкрики монархистов: «За царя! За Отечество!..» Совсем рядом беспрерывно орали: «Мира и хлеба! Мира и хлеба!..»

 Маня была, как в чаду. Безумные, стихийно бушевавшие толпы народа казались ей самим возмездием за все несправедливости и угнетение, царящие вокруг. Весь мир «голодных и рабов» восстал, наконец, и сбросил свои вековечные оковы рабства. Новая, светлая жизнь напирала повсюду. «Кипит наш разум возмущенный, на смертный бой идти готов…» – пели вокруг хриплые, сорванные голоса, и она подхватывала во всю силу молодых легких: «Это есть наш последний и решительный бой…»

 Поздно вечером подали поезд на Овруч. С рассветом прибыли на вокзал. Тут и подвода случилась сразу. Радостная, переполненная свежими впечатлениями, торопилась Маня к любимому мужу. Вот и знакомая дорога, окраина села, первые хаты… затем долгая улица…

 Зеленые ставенки, резное, крашеное крыльцо, она взбегает по ступеням, а он – навстречу… Подхватывает на руки, прижимает к своему сердцу, несет… уносит… в рай, в вечность, в блаженство… И сладко тонет она в синих-синих очах любимого, в сладких его поцелуях… И сама собой захлопывается дверь в спальню…
 
 Поутру прибежала Анна поздороваться с молодой хозяйкой, пришли соседи, и Маня стала с жаром рассказывать обо всем, что видела на станциях и слышала. Лука только качал головой и тихо заметил, что предстоит большая борьба. «Это только цветочки, а ягодки будут впереди», – сказал он, не выпуская из своих рук горячие ладошки жены и глядя в ее лучистые серые глаза.

 Потом собралось много людей. Лука стал говорить про то, что настоящими хозяевами страны должны стать рабочие и крестьяне, про справедливый раздел земли, про равенство… И все слушали, затаив дыхание, его энергичные, убедительные слова.
 
 А вечером явились друзья-учителя со студентами из Петербурга. Лука играл на гитаре, пели, веселились, но в разгар вечеринки фельдшер со студентами отлучился куда-то и, после ухода гостей, Маня спросила его об этом. Он отвечал жене, что студенты лечатся у него и нужно было дать им некоторые советы. Маня догадывалась о подпольной работе мужа, но он всячески ограждал жену от своих дел, не хотел подвергать ни малейшему риску.

 Август пролетел незаметно, с утра фельдшеры заняты были своими больными, а вечерами у них собиралась молодежь, приезжали гости из города, все новые и новые люди. В тихом волынском селе Покалев шла полным ходом напряженная работа подпольного ревкома. Лука и его товарищи готовили крестьян к восстанию. Несколько раз, несмотря на запрет, Маня присутствовала на сельских сходках. Толково, умно говорил Лука Васильевич о близкой народной революции, о том, что легче жить будет простым труженикам, когда все свершится. Местные крестьяне очень любили, уважали своего фельдшера и верили ему.
 
 Они возвращались домой поздно, Лука вел жену по сельской улице, крепко обнимая. Она чувствовала его защиту и знала, что на всю жизнь соединена с ним, что перенесет все невзгоды, лишь бы он был рядом всегда…
 Наступило время отъезда. Тяжело было молодым разлучаться, Маня видела в глазах мужа блестевшие слезы, но сама держалась изо всех сил. Лука Васильевич отвез жену на вокзал. Крепилась она, пока поезд не тронулся, и только в дороге дала волю слезам. Ничего не поделаешь, нужно было заканчивать фельдшерское.


                Глава одиннадцатая

 Занятия на последнем курсе были очень интересными и отвлекали Маню от грустных мыслей. Она стала увлекаться психиатрией, диагностикой и, конечно же, хирургией. Ее не смущало анатомирование и частые вскрытия трупов. Знания и навыки в работе прибавлялись, все больше она влюблялась в свою профессию…
 
 «25-го октября 1917 года разразилась великая революция, как гром пронеслась она над землей. Радость для простых людей большая; правда, условия бытовые были тяжелыми…» – именно этими несколькими строками запечатлела Маня в своем дневнике кровавый разлом эпохи…

 – Мало им февральской, так на тебе, снова переворот… – возмущался Владимир Матвеевич, просматривая «Вестник», – слава Богу, газеты еще выходят у нас, в самостийной…

 Он не мог понять многого: отречения царя, например. Ему, убежденному монархисту, казалось, что своим отречением в феврале Государь как-то потворствовал всему этому… Каково-то Ему сейчас в изгнании с семейством?
 Смутное предчувствие жуткого хаоса, надвигавшегося медленно и неотвратимо, мучило отставного инспектора, как-то сразу постаревшего из-за вполне очевидной, в ближайшем будущем, ненужности никому. Да, да, именно никому: даже повзрослевшим детям, так легко, бездумно приветствовавшим все перемены (перемены, касавшиеся не моды на картузы и рейтузы, а крушащие святые державные устои!) и также легко, без особой грусти, упорхнувшим из родительского дома.

 «Что ж дети? – думал с болью в сердце Владимир Матвеевич. – Чего от них ждать? Им самим надо как-то устраиваться. Непременно. Мальчики бьются который год на фронтах, и сколько всего теперь предстоит пережить, храни их, Господи. Да за кого бьются-то? За Отечество… Какое отечество? Опозоренное, разворованное, поруганное… с проститутками-демократами под парусами, или теперь, того лучше, с большевиками?! И что за слово-то придумали! Разве их больше других? Вот этот, например, говорил…» – Владимир Матвеевич вспомнил о зяте и поморщился. Мужик…

 Он замотал головой, стараясь смирить греховную гордыню, но вдруг с пронзительной ясностью подумал о том, что далекий его ливонский предок, добывший в ратном бою высокий дворянский титул, был, вероятно, тоже из крестьян. И краска стыда залила его красивое крупное лицо, хранившее фамильные черты Мацкевичей.

 – Володечка, о чем ты задумался? – спросила Паулина Лукьяновна, тревожно взглянув на покрасневшего мужа. – Даст Бог, все образуется…
 – А если не даст? – отвечал он, потрясая газетой. – Взгляни вот: правительство низвергнуто. Эта дешевая марионетка, Керенский, удрал из Смольного в дамском платье. Какой позор! Посмешище для всего мира. Ах, да! Мы с тобой живем теперь в самостийной. Вот Антанта с германцами договорятся и покажут им самостийность! Загубили, загубили царя и Отечество…

 – Прошу тебя, дорогой мой, – негромко, но очень твердо сказала Поленька, – не принимай близко к сердцу политические выкрутасы.
 – Но наши дети станут умирать за эту новую, дикарскую власть! Власть холопов! Ишь, до чего допрыгались… – воскликнул Владимир Матвеевич.
 – Господь милостив, Володечка. Вспомни, как страдал твой отец и проклинал все на свете. Разве власть может быть справедливой ко всем? А дети, что ж – они уже выросли… Они талантливы, честны, как и ты, Володечка. Мы воспитали хороших деток. Господь не оставит милостью нашу семью. Только в Него веруй, Володечка.
 – Да верую я, верую! – в сердцах отвечал бедный отставной инспектор, прижимая руки к изболевшемуся сердцу. – Только как же Он допустил такое?!
 – Ничего, ничего, родной, – утешала терпеливая жена, – все образуется…
 
 И в самом деле, странным образом Мацкевичи потихоньку приспосабливались к суровым новым переменам. Добывали каким-то образом провиант, выменивали остатки добротных вещей на еду, оказывали соседям мелкие услуги, боялись грабежей и разбоев, но более всего – волновались за драгоценные жизни своих взрослеющих детей и крошечных внучат, пришедших в этот прекрасных мир по законам природы и вопреки грозной революции.

 Жизнь, тем не менее, в глубокой провинции, каким был неспокойный Житомир, продолжалась, и новая власть, затянутая в портупеи, шныряла по городу, вылавливая своих врагов и расстреливая их на пустырях. Шастали вокруг и просто бандиты, неимоверно расплодившиеся в считанные недели, словно чуя вседозволенность и безнаказанность. Убивали средь бела дня, позабыв страх и совесть, но особенно по вечерам, на темных, погрузившихся во мрак улицах.
 Мацкевичам, впрочем, старых запасов топлива и вещей на первых порах хватало, чтобы как-то перезимовать эту первую послереволюционную зиму, а весной, казалось, все потихоньку наладится. Должен же, в конце концов, наступить порядок. 


                Глава двенадцатая

 Что ж, пока суд да дело, Мане надо было спешить на занятия, хотя кругом было неспокойно и даже страшно. Пуля-дура не раз свистела над бедовой головой молодой фельдшерицы, а она бежала через заросший бульвар в училище или в больницу, и только ангел-хранитель незримо хранил ее в пути. Однажды пуля царапнула за ногу, ничего не поделаешь… Все ее однокурсники как-то сплотились; в свободное время жарко рассуждали о том, что сейчас происходит в Москве и в Петрограде. Иной раз отчаяние сжимало сердце: Мане чудилось, что не увидит больше своего любимого друга. Она тайком горько плакала по ночам, чтобы не потревожить родителей.

 Однажды ночью отца разбудил стук в двери. Владимир Матвеевич вскочил с постели и приготовился защищать семью. (На такой случай он клал возле кровати топор.) Маня бросилась в прихожую, но отец удержал дочь, не допуская к дверям. Кое-как Маня вырвалась, и что же – слышит голос своего старшего брата Жени, он приехал из Гельсингфорса! Она распахнула дверь и впустила его, к большой радости перепуганных родителей. Все плакали, целовались, не могли наглядеться на Женю… Он, правда, сказал, что ненадолго заехал, потому что был направлен Петроградским матросским ревкомом для подпольной работы в Киев.

 – Ах, Маня! Кто моря не видал – тот и страху не знавал. Как оно сурово и прекрасно, – говорил он сестре, блестя глазами и греясь у печки, – когда теперь увижу его? Сейчас на большие дела замахнулись.

 Он слегка покашливал, и Мане как фельдшеру это не нравилось. Она беспокоилась за брата все больше. То, что он рассказывал, походило на какой-то странный сон: в Смольном, в Петрограде, власть Советов. Значит, все правда, и жизнь трудящихся будет прекрасной, как в сказке, как в мечтах! Да, да, конечно, еще много придется пережить и осилить, но главное – мы победили!

 Маня смотрела брату в глаза, ловила каждое его слово, а думала… думала о своем Лушеньке! Как он там? Письма давно не приносят… До писем ли сейчас?
 Наконец, заговорили о другом. Отец первым спросил:

 – Что же, сынок, не расскажешь нам о женке? Под венец пошел без благословения… Ну, да что уж теперь! Худо, конечно, не по-православному. Хотя, это я так, к слову, браниться не буду. У вас теперь другие правила. Будьте счастливы, разумеется, если сможете.

 – Прости, папа! – Женя наклонился, схватил руку отца и поцеловал крепко, как в детстве. – Все так получилось нелепо! Правда! Я боялся писать, не хотел вас расстраивать. И потом, я ведь все время был на корабле. Меня избрали в Матросский комитет… Я исполнял задание ревкома, даже когда вернулся в училище.

 – Лучше бы ты исполнял присягу! – в сердцах, неожиданно для самого себя, выпалил Владимир Матвеевич.
 – Папа! Но ведь царь отрекся! Сам отрекся!

 Владимир Матвеевич налился кровью до макушки, затопал ногами и стал задыхаться.
 Манечка бросилась за лекарством.

 – Володечка! Женя! – металась между мужем и сыном Паулина Лукьяновна. – Сейчас же проси у папы прощения! – вскричала она со слезами на глазах.
 – Да за что же?! – недоумевал Женя. – Что я такого сказал? Папочка, папа! Прости меня, ради Бога!
 
 Он увидел, что отцу стало совсем худо, и помог отвести его в спальню.
 – Папочка, я перевез Дору в Киев. Она такая добрая, вот увидишь, а доченька наша просто чудо! – бормотал он, роняя слезы на безвольную папину руку, которую не выпускал из своих.

 Владимир Матвеевич тяжело дышал, прикрыв веки, и казалось, не слышал слов сына. Той же ночью Женя простился и ушел, ему надо было торопиться. В Киеве было неспокойно. Киевская Рада не признала власть Советов и вступила в сговор с германцами. Все это могло плохо кончиться. Молодой мичман, якобы бежавший с семьей из революционного Петрограда с фиктивными полномочиями от партии кадетов, фактически собирал сведения о действительном положении дел и принимал участие в подготовке восстания. 

 Маня с мамой очень переживали о Жене, толком не представляя, как доберется он назад, в Киев. Казалось Манечке по ночам, что слышно, как свистят пули вдогонку любимому братику…

 Внезапно приехал Лука Васильевич.
 – Видишь, мамочка, в такое тревожное время Лушенька привез нам продуктов, – радостно сияя и гордясь мужем, говорила Манечка.
 – Господи, стоит ли так рисковать? – волновалась Паулина Лукьяновна.
 – Я очень журила его, а он отвечал, что просто места не мог себе найти без меня и весь испереживался… Ужас ведь, что вокруг творится! Я взяла с него слово, что больше не станет приезжать.
 – Да разве такой богатырь усидит на месте? – улыбнулась мать, благодарно поглядывая в сторону зятя.

 Лука Васильевич и в самом деле не выполнил данного жене обещания и еще раз приехал с продуктами. Как раз была большая перестрелка с чехами, чего только не было тогда. Видела Маня трупы без задней части головы или совсем без голов – это стреляли разрывными пулями, до тех пор неизвестными. И она ходила среди сложенных возле мертвецкой трупов, думая не раз, не брат ли ее где-то раненым или убитым лежит, не друг ли любимый? Письма плохо доходили, пока дождешься письма, то передумаешь Бог знает что…
 
 Несчастная страна, между тем, дожила до Рождества Христова 1918 года и праздновала его, хотя и без прежней светлой радости и благолепия, однако повсюду. В церквах шли праздничные службы, и люди торопились в согретые, с грехом пополам, дома к скудным своим застольям. Поутихли расправы и бесчинства. Праздник Рождества и обновления жизни распространил по укрытой белым снегом земле короткое, временное затишье. И еще робкую надежду на прекрасное будущее, которое все никак не приближалось настолько, чтобы его можно было если не «пощупать», то хотя бы смутно различить в грядущей череде тусклых будней.

                Глава тринадцатая

 Настали каникулы зимние, и Маня решила поехать к своему обожаемому супругу. Как будто бы стало спокойнее, она собралась в два счета и уехала. Все как-то благополучно сложилось, встретил ее муж радостно, с нескрываемым счастьем в глазах. В дороге настигли сумерки, быстро стемнело.

 Неожиданно на станции пришлось менять лошадей, побежал Лука Васильевич за подводой, а Маню окружили какие-то люди, затолкали и утащили все вещи. Бросились за ворами муж и возчик, но их след простыл. Осталась Маня у подводы сама, перепуганная до смерти, горько плача. Никого не было рядом, и как только не убили молоденькую фельдшерицу набежавшие урки? Это первое ее личное горе было ужасным, никакими посулами не мог Луша успокоить любимую женушку.

 Всю дорогу он прижимал ее к груди, утешал и обещал еще лучшее приданое справить; но ведь это когда еще будет? А как теперь жить? Пришлось Мане сменить батистовое белье на мужнины кальсоны и полотняную рубашку. После где-то в деревне удалось достать тонкого полотна. Когда бедняжка оставалась дома одна, то печалилась о своих вещичках. Ведь она сама, своим трудом и с такой радостью приобретала каждую мелочь, вязала кружевные прошвы, вышивала ночные сорочки и носовые платочки. Пропали и кораллы настоящие, подарок Лушеньки. Только бусины с одной ниточки, которая разорвалась, остались у нее в кармане. Вот так бандиты обидели Манечку…

 Все же рождественские каникулы выдались чудными; катались они на санях, ездили в гости. Однажды возвращались лесом в село на лошадях, и с ними был жеребенок. Сани просторные, неслись живо на широких полозьях по укатанной снежной дороге, а лошонок бежал рядом. И вдруг Лука говорит жене: «Оглянись, Муся!» Она повернула голову и увидела движущиеся к ним огоньки. Протяжный вой послышался из лесу.

 «Это волки!» – воскликнул фельдшер и спрыгнул в снег на ходу, поднял жеребеночка в сани, а Маня обняла и крепко прижала его к себе. Почуяв беду, кони понеслись вовсю. Ей казалось, что они летят по воздуху, а вой волков раздавался все ближе и ближе… Но вот и село показалось, собаки бросились навстречу и отогнали волков. Лука всю ночь ходил и смотрел за лошадьми, они были так потны, что выступила белая пена на боках. Он укрыл их теплой попоной и поил по чуть-чуть с ладоней, а каурая Медея – мать жеребенка, глядела испуганными глазами, тревожно всхрапывала и благодарно тыкалась мордой в руки спасителю…

 Тихо и спокойно текла сельская жизнь в Покалеве. Декрет о мире, провозглашенный властью Советов, здесь, в глубинке Волынского уезда, казался почти воплощенным, почти осуществившимся и даровавшим измученным людям надежду на лучшую жизнь в светлые праздники Рождества. Только газеты, привозимые из Овруча с почтой, тревожили влюбленного фельдшера, да редкие ходоки доносили недобрые вести с фронта.

 Мир нужен был, как воздух, молодому, невиданному доселе в мире государству рабочих и крестьян. Но, кроме захвативших власть большевиков и пылких студентов, просвещавших темный народ, громадная Россия имела двадцатимиллионную армию зрелых мужей, еще недавно присягавших поруганному Отечеству, плюс столько же ошалевших, не разобравших пока еще что к чему «новых буржуев», не считая рафинированной аристократии и привилегированного дворянства, успевших загодя эмигрировать. «Контра» затаилась и накапливала силы для удара «под дых». Мир, мир любой ценой нужен был всем. Нынешнее светлое Рождество стало последней заминкой перед кровавой, решающей битвой за революцию. И Лука Васильевич понимал это.

 Но пока… Чистым серебром лился лунный свет с высокого бархатного неба, пели колядки, по селу разносился ванильный запах сладкой кутьи и печеного теста, а за зелеными ставенками шептались слова любви, прекрасные и бессмертные, как сама жизнь.

 С тоской оставляла Маня своего любимого мужа, однако надо было возвращаться в Житомир.

                Глава четырнадцатая

 Занятия усложнились, практики в больнице прибавилось, иногда не было времени и покушать. Стали знакомить студентов с психиатрическими больными, на Маню произвели они удручающее впечатление. Опытный психиатр, доктор наук Долнер, относился к студентам четвертого курса как к своим «юным коллегам» и старался максимально «напичкать» их знаниями.
   
 Однажды профессор вошел вместе со студентами в больничную палату для 2-х мужчин. Один часто выглядывал из-за спинки кровати и посмеивался. Долнер остановился и спрашивает его: «Ты чего смеешься?» Молоточек и стетоскоп держал он в приподнятой руке, и больные, глядя как зачарованные, подчинялись ему. Больной весело отвечал: «Нет головы». Тогда только доктор заметил, что с постели другого больного к порогу стекала кровь.

 Долнер быстро подошел к кровати и снял одеяло… О ужас! Больной был без головы. «Где голова?» – «Нет», – отвечал виновник несчастья и посмеивался. Профессор немедленно приказал студентам удалиться. Маню мороз по коже продирал, все волновались, смотрели в щелку и видели, как больной склонился к уху доктора и что-то сказал. Долнер быстро прошел в угол, открыл дверь в тамбур и из печки вынул голову покойного.

 Сейчас же больного-убийцу отправили в одиночку под строгий надзор. Оказывается, дверь в тамбур починял плотник, а больной выкрал и спрятал его топор, потом совершил убийство и был доволен тем, что сосед молчит, потому что голова его спрятана в печке. Это и был «секрет», который он открыл только одному доктору.

 По другим дисциплинам тоже была интересная практика. Доктор Быков по акушерству и гинекологии однажды взял Манечку к роженице, распорядился что делать и ушел. Боже мой, как же она волновалась! Но приняла ребенка, и когда доктор вернулся, младенец был спеленат, мать-родильница лежала обработанная, а место – в тазу. Быков проверил, как перевязана пуповина, потрогал живот роженицы, остался очень доволен и сказал всем, что роды приняла «настоящая акушерка».

 Счастливый отец хотел отблагодарить Маню, но она ничего не взяла. Тогда помощнице доктора прислали домой дорогой торт из кондитерской и цветы.

 Манечка описала все своему Луше с большим удовольствием.
 Они вообще писали каждый день друг другу письма, невероятно скучали
 и очень переживали друг за друга…


                Глава пятнадцатая

 Почта, на удивление всем заработавшая вполне прилично, доставляла Мацкевичам письма не только из Покалева,
 но и вести от детей, на первый взгляд, довольно бодрые и оптимистичные.

 Возвратившись из Киева в Петроград, в боях с германцами под Нарвой отличился Женя,
 был ранен, а после награжден именным мичманским кортиком.
 Лиза писала, что теперь изредка видит Павлика, его мануфактурные склады перевезли на Печерскую пристань.
 Повсюду полно немцев, но она принципиально говорит только на «мові», «співає пісні та вишиває сорочки»,
 а Фима получил приход на Шулявке. Оказывается, каким-то невообразимым образом
 он успел досрочно завершить свое образование в семинарии.

 – Хай буде гречка, – на украинский лад комментировал ее послание Владимир Матвеевич, – лишь бы не на сцене ногами дрыгать. Замужняя дама, а все не угомонится. Хорошо хоть Фимка, петрушка эдакий, с прихода куски поминальные в дом таскает, не то бы детки давно по миру пошли.

 – Ну что ты, Володечка, Лизонька умеет создать уют, шьет замечательно. Ну не любит она готовить, не нравится ей этот процесс, что ж тут поделать? На то прислуга есть, – вздыхала Паулина Лукьяновна.
 – Любит, не любит… – ворчал суровый отец, так и не сумевший уразуметь до конца ни одного из своих строптивых чад.
 
 Впрочем, главное было не в этом. Главное заключалось совсем в другом, и мысли его витали далеко.
 
 Большевистские казни кончились. Об убийстве митрополита и расстрелах русских офицеров Лиза не написала ни слова. Да об том и так было всем известно. Очередным бутафорным правителем Малороссии, переименованной в самостийную Украину, стал бывший командир Кавалергардского Ее Величества полка, заполучивший гетманскую булаву фактически от немцев. Гетманского же правления как такового не было вовсе.

 «Слава Богу, мальчики живы», – невольно подумал Владимир Матвеевич, просматривая газеты. «Мальчики» – Женя и Витя, что ни говори, оставались русскими офицерами, хотя и поддержавшими большевистскую власть. Но они вышли из сословия, враждебного этой власти, и отец с горечью прятал на дно души свои опасения.

 Не в лучшем положении был и Павлуша. Находясь безотрывно на службе, он честно исполнял свой долг и никакая сила, казалось, не могла поколебать его верность присяге. Искренне гордясь сыном, Владимир Матвеевич не представлял, между тем, чем это для Павлика обернется.

 Собственно, он много чего недопонимал сейчас, хотя и не подавал вида. Вокруг творился сплошной бедлам. Очевидным стало одно: «похабный» мир с кайзером Вильгельмом подписал приговор Советам по крайней мере здесь, в Малороссии. Необозримая Россия со своим, еще недавно помпезным и развращенным, кипящим революционными страстями Петроградом и взбудораженной разбойной Москвой отодвинулась куда-то совсем далеко.
 
 Как всякий русский интеллигент, Владимир Матвеевич, чувствовал себя глубоко оскорбленным и униженным, преданным в руки оккупантов, насильственно и против собственной воли отделенным от русского отечества изменниками и политическим интриганами, сыгравшими свою подлую смертельную игру. К неповоротливой, прогнившей и устаревшей махине царизма у него был свой счет, однако к Отечеству это не имело никакого отношения.

 Он, как и все его предки, был истинным патриотом России. Даже сейчас, сражаясь на Балтике за власть каких-то новоиспеченных Советов, его старший сын защищал свое Отечество. Перешел на сторону красных и Виктор Мацкевич, уведя за собой с фронта целую роту дезертиров из царской армии генерала Брусилова. Что бы ни было, но эти красные или как их там, крушили и обновляли державу на своей земле. А где же, в какой стране, теперь оказался он сам, потомственный русский дворянин Мацкевич?
 
 Вокруг кишели австрийцы и германцы, в Киеве – отце городов русских! – топтались кайзеровские солдафоны и снова объявилась Центральная рада со Скоропадским, чья фамилия явно намекала на краткость и этого карикатурного правления.

 – Жалкий оппортунист! – Владимир Матвеевич с возмущением тыкал пальцем в газетное фото, изображавшее вытянувшегося по стойке «смирно» Павла Скоропадского перед германским императором Вильгельмом. – Взгляните-ка, господа, на этого опереточного потентата! Честолюбивый клоун, что он тут болтает об освобождении России? Нет, ты только послушай, Поленька: он собирается к малороссийскому гетманству присоединить Российский престол!

 – Володечка, Российского престола больше нет.
 – Не смей так говорить! – вскричал оскорбленный муж. – Государь жив! В нем одном спасение и надежда. На коленах молить еще будем о его возвращении. Вокруг предатели, лжецы, развратники… Он – мученик! Все они мученики… Ох, воздастся же по заслугам, всем воздастся!

 – Ну, будет, будет, Володечка. Как-никак, а стрельба поутихла. В пекарне у Бердыша снова пекут белые булки.   
 – Слава Богу, не совсем уж анархия, – бормотал, отвернувшись к окну, Владимир Матвеевич, успокаивая сам себя. – Ты права, Поленька, кое-какая работенка есть,
 значит, с голоду не помрем.
 
 Временно его призвали на службу наладить развороченный местный архив. С одной стороны, было отрадно получить хоть такую работу, а с другой, он вдобавок мог провожать Маню в училище и встречать у больницы по вечерам: вместе пересекать неосвещенный, запущенный бульвар казалось безопаснее.


                Глава шестнадцатая

 Почти в то же время, когда Владимир Матвеевич размышлял о судьбах Отечества, ночью, в полуверсте от Печерской пристани, на хуторе за Черной горой между его сыновьями происходил следующий разговор:

 – Неужели ты не понимаешь, что с прошлым покончено?! – говорил Виктор, глядя насупившись, как отец, в глаза младшему брату. – Монархисты обречены. Чего же ты ждешь?
 – Пока государь жив, я буду верен присяге, – твердо сказал Павлик, невольно краснея от того, что не мог похвалить поступков Вити, однако даже в глубине души не смел осуждать брата: раз тот перешел на сторону красных, значит, так нужно.

 – Какой присяге?! Царские генералы сплошь изменники, Русская Армия раскассирована. Твои склады приписаны здесь условно. Да и где вообще теперь армия! Кого ты будешь защищать? Германцев от Петлюры? Пойми же ты: в Петрограде и Москве власть Советов. Скоро здесь будут большевики.

 – Витя! Как же ты говоришь это? Государь жив… Колчак вот-вот освободит их семью.
 Помнишь, как сам к царице ходил?

 Братья вдруг замолчали, ошеломленные внезапным видением: бесконечно длинный Турецкий мост, дрожащая сестричка в спальном капоре и суковатая палка, намертво стиснутая в руке крепкого мальчугана. Когда это было? Где, в какой жизни?

 – Ты был влюблен в Александру Федоровну… Как же так, Витя, ведь государь и она столько претерпели. А принцессы? А цесаревич?! Мальчик объезжал с отцом боевые редуты, он мог быть убит в любую минуту… Я часто видел Алексея среди простых солдат в Ставке. Ему каждый день приносили еду из солдатской кухни, щи, кашу и черный хлеб, «который едят все мои солдаты», – напоминал он адъютанту, а потом съедал все, облизывал ложку и добавлял непременно: «Все это вкусно; не то, что наш обед». Я сам слышал однажды, как во время учений на плацу наследник воскликнул: «Когда я стану царем, не будет бедных и несчастных. Я хочу, чтобы все были счастливы». Солдаты носили его на руках…
 Павлик умолк, только коптящее пламя догоравшей свечи потрескивало в полутьме.
 
 – Знаешь, – спохватился он, резким взмахом кисти как бы отгоняя от себя назойливое видение, – я иногда думаю, что это знамение – его болезнь. Наследник, истекающий кровью… Как наше Отечество, как вся Россия.
 
 – Бред, романтический рыцарский бред! – вскочил Витя, ударяя кулаками об стол. – Нет больше государя императора, а есть пребывающий в Екатеринбурге под арестом Николай Романов с семейством. Ты должен осознать, наконец, что от присяги свободен…

 Он осекся, не находя убедительных слов. Павел стоял перед ним, покорно уронив руки. Он был невысок ростом, по крайней мере, ниже своих братьев, но зато необычайно, непозволительно красив: в нем повторились тонкие черты Писемских. И статью, изящной и гибкой статью фехтовальщика, он отличался от братьев. Лицо его, бледное и выразительное, производило странное впечатление. Обрамленное темными волнистыми волосами, с большими серыми с поволокой глазами, оно до трепета напоминало мученический лик приговоренного к смерти праведника.
   
 – Нет, я не могу… – едва слышно отвечал он, бередя душу брата долгим печальным взглядом. – Я присягал Ему в Ставке, там была и Она с наследником… Я видел Их совсем близко…
 – Кого?! Кого ты видел? Безвольного, бесхарактерного царя в терновом венце страдальца, который милостиво швырнул тебя в тифозные окопы и дозволил положить живот за отчизну. Тебя, вчерашнего гимназиста, не умевшего даже держать винтовку! За что же ты шел умирать, Павлик?!

 – За Него… За Россию великую…
 Теряя самообладание, Виктор вскочил с места, схватил брата за плечи и слегка встряхнул.
 – Да нет здесь больше твоей великой России, поймешь ты это, наконец, или нет?! – вскричал он. – Есть буржуйская продажная Рада и германцы кайзера, запустившие когти в жирный чернозем. А с другого боку – белогвардейская контра ребра раздавить норовит. Посмотри, сколько кровищи выпустили.
 
 – Грех это – братоубийственная война… Срам повсюду…
 – А как иначе? Только власть Советов спасет Россию.
 
 – Нет, – твердо сказал Павлик, еще больше побледнев от напряжения и душевной муки, – Россию спасет вера в Бога и священная власть государя императора. Покаянием все очистимся... А присяге своей я не изменю никогда.
 
 – Но ты же… ты сам себя приговариваешь! – с отчаянием вымолвил Виктор. – Это самоубийство, оставаться стражем при каком-то армейском тряпье, среди бандитов и оккупантов.
 – Ну и пусть! На все воля Божья. Прощай, Витя! Тебя могут увидеть утром… Пора, надо идти…

 Каждому из братьев предстояло испить свою чашу до дна и проторить жизненную тропу в хаосе обезглавленной и растерзанной державы. Может быть, никогда раньше они не любили своей родины так пылко, не скорбели о ней, не молились… Но молодые и сильные, они обязаны были выжить. И каждый из них старался, как мог…

 Артистичная, язвительная Лиза обособлялась от окружающей скверны в богемном, искусственном бытии,
 среди книг, на сцене, в ссорах с изобретательным своим мужем.

 Интеллигентный, образованный Женя мечтал о победе всемирной революции и в Петроградском ревкоме
 формировал матросские отряды Красной Армии.
 Бескомпромиссный Витя вел свою революционную роту на усмирение мятежа лево-эсеров.
 Мечтательный, добропорядочный Павлик бдительно охранял пустующие мануфактурные склады,
 молился и жаждал освобождения царской семьи.
 Младшие сестры пламенно декламировали Блока и Маяковского на молодежных сходках.
 А Маня, любящая и любимая молодым супругом, упорно и настойчиво училась лекарскому делу –
 самому древнему, гуманному и милосердному на земле...
 

                Глава семнадцатая

 Студенты Соболевского осенью получили практику в городской больнице в таком объеме, о котором и мечтать не смели: негодяй главврач бросил больных на произвол судьбы и сбежал. И Соболевский принял решение: студентов-выпускников прикрепили к палатам легочников, урологических и сердечных больных. Среди этих несчастных Маня проводила все свободное время, и они искренне привязались к своей сероглазой «спасительнице», маленькие ручки которой, казалось, исцеляли одним только прикосновением.

 Затем пришло время познакомиться с доктором медицины Красновым, который читал лекции по кожно-венерическим болезням, и для Мани открылся мир «наслаждений и наказаний». Она фактически ничего не знала из того, что обнаружилось на практикуме. То есть о злачных «домах терпимости» и всяких мерзостях слушки иногда просачивались в девичьи ушки, но она не любила подобных тем и старалась не задаваться вопросами.

 Теперь же по утрам полиция приводила в лабораторию медицинского училища нескольких женщин-проституток и мужчин, больных гонореей и сифилисом. При больнице устроили инфекционное венерическое отделение, которое вскоре заполнилось. По большей части таких больных оставляли на лечение принудительно, и отделение охранялось полицейским конвоем. Уже одно это наводило ужас на Маню.

 Когда она стала осматривать в первый раз «такую» больную, то пережила просто шок от ее поведения: женщина смеялась, охотно демонстрировала свои «прелести» на кресле, а бедная Манечка в смущении ставила диагноз болезни перед доктором Красновым, который, впрочем, строго пресекал пошлости пациентки. Затем пришлось диагностировать мужчину, но Манечка никак не могла тщательно осмотреть распухший «орган» больного, и Краснову пришлось вмешаться.

 Очень внимательно следил наставник за тем, как студенты соблюдали правила дезинфекции, требовал при осмотрах и процедурах обязательно надевать перчатки, чтобы через мелкие порезы или ссадины на руках не случилось заражения. При всех особенностях лечебное дело преподносилось так, что будущие фельдшера все больше привязывались к своей профессии. Преподаватели подавали личный пример милосердия, все они были практикующими врачами и самоотверженно исполняли свой врачебный долг.

 И так дни проходили за днями. В тяжелых условиях смуты и беспорядков студенты Соболевского имели каждодневную серьезную практику. Шел последний, выпускной год, и приближались экзамены.
 
 Маня была уверена в своих знаниях, но все-таки закрадывалось волнение. Первый экзамен, по латыни, она сдала блестяще, а также по хирургии, диагностике, психиатрии, гинекологии, фармации и другим предметам – тоже отлично. Вскрытие судебное сделала «выше всяческих похвал», на удивление всем преподавателям.

 Директор подошел к своей любимице, говоря со слезами: «Зачем вы вышли замуж, деточка моя? Вам бы в академию… в столицу… Ах, да что там!» – он махнул рукой и обнял Манечку. Хотя она убеждала его, что муж не станет препятствовать учебе, что в Петрограде у нее живет старший брат, Соболевский только качал головой и отвечал: «Нет, дорогая, вам надо беречь семью…»

 Неизвестно, как все могло бы сложиться, однако фактом сделалось то, что Маня окончила фельдшерское,
 дала клятву Гиппократа, получила диплом и поздравления от всех преподавателей и студентов.

 Выпускного вечера не устраивали, ни у кого не оказалось настроения веселиться,
 да и время стояло тревожное. Молодые фельдшера рвались на службу лечебному делу.

 Все же Соболевский собрал у себя дипломантов, его милая пожилая жена устроила скромный ужин и чай.
 Но самое главное – напутствие Ивана Алексеевича – навсегда осталось в сердце Манечки.

 – Прошу вас, мои дорогие коллеги, – говорил он, – позволить мне обратить свои первые слова к вам не как к вчерашним студентам, а как к близким коллегам. Не будьте горды и черствы. Не вникайте в политические интриги и распри, когда счет идет на жизни человеческие. Ваш труд принадлежит живым, страдающим существам. Много пострадавших уже есть, и будет еще больше… Будьте же очень внимательными. Вам придется работать самим, и рядом, возможно, не окажется никого, кто подскажет, как спасти человека. Помните же обо всем, чему вас учили, не уничтожайте конспектов лекций, храните и возите их повсюду, где придется лечить людей. Поверьте, эти записи помогут вам спасти не одну человеческую жизнь…

 Наставив молодых специалистов таким образом к самостоятельной жизни,
 Соболевский пожелал им еще раз достойно исполнять свой врачебный долг,
 выпил вина, причем подходил к каждому и целовал на прощанье крепко,
 со слезами на глазах.

 Маня не могла скрыть и своих невольных слез. Как быстро пролетели четыре студенческих года! Все были так сплочены учебой, что расставание друг с другом и с преподавателями стало невыносимо грустным, особенно в преддверии неизвестного, грозного будущего. Однако же домой прибежала с дипломом в руках и с криком «ура!». Отец и сестры поздравили, а мамочка всплакнула; она чувствовала, что дочка уедет теперь надолго и неизвестно, когда они увидятся вновь…


                Глава восемнадцатая

 Всех фельдшеров распределили по вакансиям, одна Мария Николенко взяла открепление,
 чтобы уехать к мужу и с ним работать.
 Сложила она вещи, Паулина Лукьяновна напекла вкусненького в дорогу,
 и… прощай, Житомир!..
 
 Итак, родительский дом покинут навсегда. Очень тяжело было осознать это, оставить постаревших родных, но ничего не поделаешь, надо спешить к мужу и работать. В дороге время пролетело незаметно. Удачно добрались Маня до самого Покалева, и прикатила как раз в тот момент, когда Лука Васильевич собирался выезжать навстречу, в Овруч.

 Тут же отпраздновали окончание фельдшерского и даже танцевали под «оркестрик» – гитару с балалайкой. А на следующий день Маня приступила к работе вместе с мужем на фельдшерском пункте. Людей приходилось лечить со всей округи, в соседних деревнях фельдшерские пункты закрыли, даже повивальная бабка осталась всего одна, да и та жила где-то на выселках.
 
 Маня замечала, что Лука Васильевич во время прогулок по лесу по-прежнему встречался с разными людьми, и помогала ему, как могла, стараясь придавать таким прогулкам вид беззаботных молодежных пикников. Часто он смотрел на жену, держа крепко за руки, и шептал: «Я не ошибся… Я очень полюбил тебя, Манечка, и нашел ту, о которой мечтал – жену-друга, жизнь моя!..»
 Чувствовала и она всей душой, что Бог создал их друг для друга…

 Велика сила любви, но даже она пасует перед страстной борьбой во имя идеи.
 И такая борьба – борьба за справедливое будущее – была в самом разгаре,
 хотя здесь, на Волыни, внешних признаков до поры не выказывала, но набирала
 мощь изнутри. Раскаленное горнило, в котором ковалось это прекрасное будущее,
 называлось в те времена рабоче-крестьянской революцией.
 
 В начале лета 18-го года Лука Васильевич по заданию подпольного ревкома готовил вооруженное восстание местных крестьян в поддержку освободительного наступления Красной Армии.

 Кайзеровские оккупанты опрокинули власть Советов в Овруче, спустя месяц после ее провозглашения. До Покалева ветер перемен так и не докатился; здесь, как и раньше, собирались сходки со всей округи. Фельдшер неустанно проводил разъяснительную и агитационную работу. Со своими соратниками он мог, если понадобится, в считанные часы поставить под ружье мобильные и боеспособные отряды крестьянских партизан.

 Ему, сельскому лекарю, как никому другому были известны настроения простых людей и возвратившихся с фронта вчерашних солдат. В непредсказуемых, окровавленных разбойных буднях, практически без власти, без нормальных денег (черт-те чем тогда рассчитывались друг с другом), среди оккупантов и повстанческих банд ответ на вопрос «с кем пойдешь?» обретал сакраментальное, вещее значение и определял способ выживания для многих.

 Тем временем в Киевском ревкоме на повестку дня была поставлена другая задача: разрываемые междоусобными страстями русские «северные» эмигранты и оставшееся не у дел офицерство заваривало новую кашу. Украинская идея самостийности, хоть и поддерживалась немцами, была чистой фикцией и никем не воспринималась всерьез: организованной силы, способной охранять край от большевиков, гетманское правительство не имело.

 Поэтому форсированными темпами формировались Южная и Добровольческая армии. И вся эта масса озлобленных, одержимых ненавистью русских людей катилась на юг, к Черному морю. Требовалось как можно быстрее установить связь с большевистским  подпольем в Одессе, чтобы в нужный час выступить с ним единым фронтом. Для этой цели на юг направлялись опытные и проверенные подпольщики. В их числе оказался уездный фельдшер, к тому же сыскался идеальный предлог.

 И вот однажды Лука говорит:
 – Поедем, Манечка, к моим родным, а то кто знает, как оно дальше будет?
 Ведь мы так были заняты друг другом, что я даже не рассказал тебе толком о них.

 Действительно, они почти не говорили ни о его, ни о Маниных близких. Но у родственников жены, по крайней мере, Лука побывал в гостях вскоре после свадьбы. А вот о семье мужа Мане известно было только то, что живут они близ Очакова. Конечно же она согласилась, и молодые быстро собрались в дорогу.

 Настроение было прекрасное, и казалось им, что никто не был страшен, даже немцы, которые, как крысы, шныряли вокруг. На станциях пересадки Мане приходилось ходить за билетами, потому что оккупанты опасались уже одного только вида здоровых молодых мужчин и фельдшера могли арестовать без всякого повода, несмотря на добротные документы и свидетельства о благонадежности, которыми супруги запаслись на случай тотальной проверки.

 Никакой другой власти, кроме кайзеровской, на вокзалах вообще не было. Хотя по Киеву разгуливали казаки в живописных жупанах с нагайками, обритыми головами и «оселедцами» на макушках. Вид у них был какой-то нелепый, театральный, будто спустились со сцены и гуляют себе по Крещатику…

 В поезде Маня очень волновалась за мужа. Многие солдаты дезертировали из армии, бежали, занимались грабежами, примыкали ко всяким бандам, а он бесстрашно затевал с ними разговоры и убеждал, что это не выход. Рассказывал о положении дел в России, ведь все вокруг по-прежнему оставались российскими гражданами, несмотря ни на какие националистические бредни…

 За подобные внушения можно было поплатиться жизнью, потому что среди путешествующих «мешочников» было много крестьян-собственников, которые пуще огня боялись сравняться с деревенской беднотой и люто проклинали большевиков. Но Лука Васильевич умел быть настолько убедительным, что попутчики соглашались с ним и некоторые из них даже охраняли его с молодой женой всю дорогу.


                Глава девятнадцатая

 …Утром приехали в Одессу. Никогда раньше не видела Маня такого живописного города.
 Сперва они отправились на «Привоз» искать очаковские подводы.
 Вокруг, на возах, высились горы фруктов и овощей, полосатые херсонские арбузы расхваливали на все лады загорелые до черноты чубатые хлопцы и предлагали отведать крупно нарезанные сочные ломти. Пахли до одури дыни-репанки.

 Лука с женой протискивался между рядов с восточными сладостями на деревянных блюдах. Пели цыгане. Вокруг расписного балаганчика цирка-шапито водили ряженого медведя, он вставал на задние лапы, раскланивался на обе стороны, а дрессировщик выкрикивал писклявым тенорком: «Дамы и господа! Пожал-те на представление – уникальнейшее явление!» Публика бросала кассиру в шляпу смятые карбованцы и исчезала за парусиновым пологом… Оттуда доносилась музыка.

 Совсем как в детстве, давным-давно, усатый дядька доставал из жестяного сундука сладкие шарики ванильного мороженого и накладывал в вафельные хрустящие стаканчики.  Только передник у него был не белоснежный, а цветастый и какой-то замызганный…

 Богатой и сладкой показалась Одесса…
 Любопытные, шумные люди сновали по рыночной площади; вокруг пожарной каланчи торговали
 ношеными вещами; многие раскланивались друг с другом. Здесь жили как прежде и будто
 ни слухом, ни духом не ведали про ужасы гражданской войны.

 В благоухавшем, солнечном городе люди, вероятно, забывали обо всем, что творилось в обезумевшем мире, и погружались в волшебные грезы; беспощадная реальность отодвигалась в прошлое, становилась проходящей и временной… Хотелось только мороженого и сельтерской. Сельтерской и мороженого…

 С возчиком договорились быстро, затем отправились гулять по центру. Торопливо переходили через булыжные мостовые и шли дальше по мощенной синими плитками итальянской лавы улице Пушкинской, в Ильинской церкви поставили свечки…

 Все вокруг выглядело необычайным. Нерусские платаны с бледно-салатными голыми, без коры, стволами укрывали прохожих от палящего зноя под своими громадными кронами. За деревьями высились роскошные желто-каменные дома с кариатидами у парадных подъездов и фигуристыми балкончиками, попадались на глаза кованые узорчатые решетки и львиные морды с кольцами в пастях на чугунных воротах. Углы нарядных, идеально прямых улиц украшали вертящиеся чугунные тумбы, выкрашенные черным лаком и обклеенные свежими афишами.
 
 В Киеве тоже присутствовало все это, но оно выглядело как-то строже, серьезнее,
 к тому же уличные бои повредили многие здания. А тут буйствовала воплощенная фантазия
 европейских архитекторов, и революционные страсти не вскипали еще так сильно.
 
 Между тем, время уже внесло свои коррективы. В артистическом кафе у Фанкони местные коммерсанты раскручивали вновь прибывших разоренных буржуев на остатки наличности, предлагая лекарства, жмыхи, ослиные шкуры и прочие дефициты. Девицы легкого поведения, в новомодных укороченных французских платьях без рукавов, пили пиво, курили и поглядывали в сторону офицеров Русской Армии, праздно ошивавшихся повсюду. Свободных мест не оказалось, хотя на улицах в полуденный час людей было мало.
 
 Лука Васильевич угостил жену обедом в маленькой какой-то закусочной,
 подали жареную камбалу «только что пойманную» и крюшон из белого вина
 с земляникой.

 «Не город, а сплошной анекдот!» – сказал он, когда официант принес сдачу со сторублевой ассигнации в карбованцах, не обделив себя чаевыми. Следом тут же подскочил фарцовщик и стал предлагать немецкие марки, турецкие лиры и английские фунты – «натуральные купюры исключительно по мизерному курсу».

 По правде говоря, буржуйскую спекулятивную Одессу, потерявшую счет своим властям – доморощенным и импортным, Одессу, набитую боязливыми оккупантами, спивавшимися золотопогонниками и истеричными эмигрантами, у которых мозги слегка свихнулись от революционных штормов и бурь, Лука Васильевич вовсе не праздновал. Отчасти внешнее легкомыслие и пошлость спекулянтского разгула раздражали его.

 Но он знал этот город другим: с полуголодной стотысячной рабочей окраиной, с бурлящими Сабанскими казармами, портовыми доками и заводскими цехами Пересыпи, с деповскими Ближними Мельницами и трущобной Молдаванкой, с мазутной Слободкой и нищими рыбацкими Фонтанами. Поэтому романтический флер молодой жены вызывал у него лишь снисходительную улыбку.
       
 Они допили крюшон, покинули кафе, наугад миновали уютную улочку… Вдруг откуда-то прихлынуло море. Оно шумело там, внизу, под бульваром. То есть море поднималось оттуда, снизу, а потом разливалось аквамариновой бездной вширь и вдаль, до самого горизонта, только слева, между водой и небом, едва виднелась узкая прибрежная кромка залива. И глаз нельзя было отвести от этой сказочной синевы…


                Глава двадцатая

 В Тузлы добирались по берегу моря, крытый парусиной фургон увозил их в сторону Очакова. Одно только море и запомнилось той дорогой – необъятное, пылающее в багрянце облаков, остро пахнувшее йодистыми сырыми водорослями, серебристое от купающихся в воде звезд и таинственное в млечно-лунном сиянии…
 Приехали в два часа ночи. Родные Луки Васильевича так обрадовались встрече, что разбудили половину села, соседи сбежались посмотреть на молодых, потом началось угощение, но Маня так устала дорогой, что едва дождалась, когда им отвели комнату, и вскоре крепко уснула в объятиях мужа.
 
 Проснулись поздно, послышался шепот за дверью. Маня оглядела спаленку: в углу икона Божьей Матери с Младенцем, над кроватью коврик рукодельный. На сундуке сложено полотняное покрывало с кружевной оторочкой. Окошко в вышитых занавесках. У двери на табурете приготовлены для умывания кувшин с водой и эмалированная расписная миска. Выутюженное полотенце из домотканого льна висит на гвоздике, а под ним, на резной фанерной полочке, лежит нераспечатанное душистое розовое мыло.

 Маня соскользнула с высокой деревянной кровати и с удовольствием принялась за умывание, а Луша не мог налюбоваться своей маленькой женушкой в тонкой батистовой сорочке, свежей, с нежным румянцем на милом личике с сияющими глазами. Он вскочил следом, подхватил ее на руки и… за дверью кто-то хихикнул. Ах, проказники, подглядывали, наверно! С трудом совладав с собой, они напустили на лица чинные выражения, взялись за руки и распахнули двери…
 Там, на залитой утренним солнцем веранде, полным-полно было родственников; старенькая, с добрым морщинистым лицом, мама Федора сбивала масло. Прежде других Маня расцеловала маму, затем отца и всех  остальных, а потом выбежала во двор.

 Познакомиться ей хотелось и с домом под камышовой крышей, и с садом. Она заглянула на птичий двор, там разгуливали гогочущие гуси, горластый петух собирал у кормушки хлопотливых курей. Манечка обошла гарман под полотняным навесом и ухоженный, зеленый огород… За сараями пасся теленочек и несколько козочек. Во дворе поставлена была свежевыбеленная летняя кухня, две лошади жевали сено в конюшне… В тех местах, откуда они приехали,  почти все хозяйства разграбили, и Маня разглядывала все-все с радостным возбуждением.

 Она не заметила, как Лука следовал за ней, а его родные смотрели с крыльца и улыбались. Наконец он взял жену за руку, и они вернулись в дом.
 Стол был накрыт; мать не знала, чем угостить славную невесточку, но та ела плохо, хотя на столе стоял белый хлеб, которого в Покалеве не видели с осени.  Очень огорчился Лука внезапным недомоганием жены, но определить причину не смог, что поделать?

 Потом запрягли коней в телегу и поехали на баштан.
 Манечка глазам своим не поверила, когда увидела целое поле арбузов, дынь, оранжевых тыкв,
 весом до пуда… Выбирали самые большие, а Лука с отцом сносили их и укладывали в телегу.

 Возвратились домой к обеду. Мама Федора приготовила жареного в печи поросенка с молодым картофелем и настоящий украинский борщ со сметаной, но Маня совсем не могла кушать, запах поросенка вызывал тошноту. Очень жалко было старушки, она так полюбила свою родненькую донечку и старалась угодить, а той пришлось уйти из-за стола и сидеть в другой комнате.

 И слышит Маня, как говорит свекровь ее мужу: «Марусенька твоя понесла, сыночек», – а он отвечает, что нет. После передал жене разговор, и вместе они хихикали, потому что знали точно, что никакой беременности нет.

 Но мудрую маму Федору нельзя было разубедить, она стояла на своем и стала потчевать донечку всякими рассольничками, окрошками, поить хлебным квасом и была счастлива, когда Маня ела и нахваливала. Каждый день мама Федора сбивала для донечки свежего масла и к завтраку успевала испечь пышных ватрушек с творогом.
 
 Как раз подоспел Яблочный Спас. Все вместе ходили в церковь святить яблоки, груши, мед. На обед приготовили гуся с яблоками. Маня ела отдельно гуся, а потом яблоки. А к заливным бычкам в сладком томатном соусе с черносливом она отнеслась с откровенной опаской. Это сильно рассмешило Луку, но он не стал объяснять жене особую прелесть черноморской кухни. На сладкое подали  сдобные рулеты с маком и орехами, кисель клюквенный, фруктовое желе, засахаренные абрикосы и груши. Пели чудные песни и танцевали во дворе…
 
 На другой день пошли к старшему брату Николаю. Семья у него была большая, семеро детей, беднота, но приготовились к радостной встрече, накрыли праздничный стол и подарили молодым полотна на простыни.
 
 И так каждый день они были в гостях то у брата Федора, то у Григория,
 затем у дядей и тетей, и везде хлебосольно угощали и дарили молодым подарки.
 
 Меньший, холостой еще брат Иван и рыжий подкидыш Ленчик жили с родителями.
 Подкидыш был конопатым, худеньким, играл на всех инструментах, какие только нашлись в деревне.
 Мама Федора его баловала больше родных детей и очень жалела, что по нынешним временам
 нельзя парнишку свезти в город, на обучение музыке.
 
 – Не нашенского он корня, – говорила она, – имя барское, кость хрупкая. Пропадет тут хлопчик…
 – Уж коли Богу душу не отдал, когда его, синюшного, в Крещенье Господне на наш порог злыдни подкинули,
 так и дале жить будет по-нашенски, – возражал отец Василий, – ежели лень да шкодливость
 из его ремнем выпороть хорошенько, как пить дать, станет равняться на молочных братьев.
 
 А сам себе тихонько бурчал под нос: «Так-то оно так, а все одно: каков корень – таково и семечко…
 Хоть дух с него вытряси – он и на том свете пиликать на скрипочке не перестанет».

 Свекор мельком, с хитрецой поглядывал в сторону невестки и старался угадать ее мнение на этот счет. Он, как и мама Федора, полюбил молодую невестку с первых минут знакомства, а когда она молотила с ним пшеницу на гармане, да так бойко справлялась, что даже подгоняла его, старика, он поднял молодку на руки и расцеловал. Уж очень ему пришлось по душе то, как старательно трудилась его невестушка.
 
 Однажды молодые поехали к морю, в рыбачий поселок, и было это перед рассветом.
 Рыбаки взяли Манечку в шаланду и усадили на носу.

 От берега отошли не очень далеко, но вид открылся неописуемой красоты: восходящее солнце слепило глаза, причудливые контуры залива меняли свои очертания, а розоватые перистые облака короной дыбились над горизонтом.

 Вытянули сети, полные живой скумбрии, рыба сверкала и трепетала на солнце. Было красиво и вместе с тем жаль живья. Маня сказала, что будь ее воля – отпустила бы рыбу в море. Никто, конечно, не принял всерьез ее слов, а рыбаки подарили гостям десятка два крупной скумбрии и пять штук диковинной пеструги.Лука тогда купил у них весь улов. Но просто так молодых не отпустили, а угостили двойной ухой, золотисто-прозрачной и до того вкусной, что казалось, будто это царское блюдо они ели не наяву, а во сне.
 
 День пролетел незаметно. Полуденный зной пережидали в камышовом шалаше. Вдруг над морем разразилась гроза: налетели сизые тучи, и низко-низко, над самой водой, засверкали ветвистые молнии. Густая пелена дождя обрушилась в море, и огненная колесница умчалась за горизонт…

 Живописно и сказочно сделалось в сумерки: костер, море и холмистый берег… Луна,  как шар, выпрыгнула из воды, раскатав серебряную дорожку до самой песчаной кромки. Причудливо фосфорились у ног чуть слышно шелестевшие волны. И глаз нельзя было отвести от сверкающей россыпи звезд, отраженных в зеркальной морской глади.
 
 – Как хорошо все кругом, как чудесно, – не сдержавшись, прошептал Лука, –
 и главное то, что я тобой, моя любимая…

 На следующий день отправились на куяльницкие соляные промыслы закупать соль.
 Увидела Маня сыпучие горы сверкающих под солнцем кристаллов соли… Но Боже мой, каким же каторжным трудом ее добывали! Черпальщики стояли по пояс в холодной лиманской воде, все худые, изможденные. Работали вручную, за копейки, от зари до заката. Многие потом болели туберкулезом и умирали.

 Однако пора пришла уезжать, стали складывать вещи. Было грустно и тяжело на душе. В день отъезда всем селом пришли провожать молодых, каждый принес гостинцы. Ленчик играл на скрипке вальс «Маньчжурские сопки». Отец Василий с сыновьями, невестками и внуками окружили фургон, Лука старался шутить.

 Мама Федора обняла Манечку, поцеловала… «Полюбила я тебя, моя донечка родненькая…» –
 сказала она, перекрестила невестку и заплакала.
 
 Простившись со всеми, вскочила Маня в фургон, но не выдержала и тоже прослезилась.
 Возчик тронул лошадей, клубы пыли скрыли стоящих на обочине родных.
 Только Ленчик все бежал и бежал босиком по дороге,
 и мелодия вальса неслась вслед за ними…
 
 Дорогою Лука стал утешать Манечку, хотя и его одолела печаль. Надвигалась грозная развязка южных революционных баталий. Что будет со всеми родными, когда еще доведется свидеться? Крепко он обнимал жену и говорил: «Ты теперь у меня одна-единственная радость, моя любимая…»

 В городе задержались ненадолго, купили книги учебные, решили готовиться, вместе поступать на медицинский факультет Одесского медицинского института и Ленчика к себе забрать, когда устроятся. Несмотря ни на что, казалось, что Манина мечта стать хирургом скоро осуществится…

 В поезде издергали их бесконечными проверками, на каждой станции шныряли повсюду германцы. Дорогой Лука говорил, что скоро, скоро этих кайзеровских гадов прогонят из России и жизнь переменится к лучшему. Он обнимал жену, прижимал к сердцу и шептал, чтобы она никого не боялась.
 
 – Пока ты со мной, – говорил он, – с нами ничего плохого не может случиться, Бог не допустит…

 Если бы в самом деле так было! Поездка оказалась невероятно трудной и длинной. Дважды ссаживали их с поезда без всяких объяснений, пересадка на станции Бердичев стоила многих волнений, пришлось объясняться в германской комендатуре. Долго ожидали состава. Ночевали в каких-то грязных постоялых дворах, из-за клопов не спали ни одной ночи, сидели на стульях, валясь от усталости… Только через две недели в товарном вагоне добрались молодые до Овруча, а оттуда домой, в Покалев…


                Глава двадцать первая
 
 Между тем, в конце лета Паулина Лукьяновна гостила у Лизы. Пребывание у старшей дочери, полное неопределенности и страхов за всех своих детей и внуков, было далеко не безмятежным. Все же, собравшись с силами, госпожа Мацкевич стоически пыталась наладить расхристанный домашний быт дочери и запущенное воспитание ее деточек.

 Правда, иногда выдавались чудные вечера: забегал Павлуша с гостинцами, приносил мясные консервы, сахар и даже заморский шоколад, уплетал за обе щеки мамины пирожочки и рассказывал последние новости. У него «созревал» роман с совсем еще юной, шестнадцатилетней дочерью хозяйки, у которой он временно квартировал.

 – Невеста моя, – говорил он, – вся как сдобная булочка, с такими чудными ямочками на щеках, подбородке и даже на локотках. Ах, мама, назначь же поскорей день, когда я смогу привести ее сюда, к Лизе. Мне так хочется вас познакомить!

 – Стоит ли спешить, Павлик, – качала головой Паулина Лукьяновна и обнимала сына,
 присевшего на скамеечку у ее ног, как в детстве, – нынче не до свадеб.
 Ты ведь так молод еще, повремени, детка. Ведь семью содержать надо.

 – Мама! Ну что за напрасные страхи у тебя. Мне довольство за полгода задолжали.
 Как выплатят – так и под венец!
 – Головушка ты моя буйная, – улыбалась мать, целуя сына в макушку, – ну, под венец – так под венец!
 Только к отцу за благословением съезди, а после венчайтесь себе на здоровье.

 – Съезжу, мамочка, не беспокойся, – обещал Павлик на прощанье.

 Он обернулся у двери и помахал всем рукой. Стройный, ясноглазый,
 в защитном френче хорошего покроя, такой славный…

 Почему-то на глазах матери выступили слезы, ей вдруг показалось, что она видит сына в последний раз.
 Она утерла глаза носовым платком и неожиданно заметила на комоде связку ключей.
 «Он забыл ключи, – мелькнула тревожная мысль. – Значит, вернется. Ах, не будет ему удачи!»
 Но Павлик не вернулся ни в тот вечер, ни на другой день…

 В экстренно сформированном штабе Южной армии, к которому был приписан интендантский блок-пост,
 охранявший мануфактурные склады, царило смятение.
 Слухи о трагической гибели царской семьи действительно подтвердились.
 
 Павел Мацкевич, регулярно отвозивший отчеты в штабную канцелярию, прибыл точно в срок и поразился увиденному: в будний, обычный день, в час приема, пьяные вдрызг штабисты сидели развалясь в небольшой задней комнате за столом, уставленном грязными тарелками, початыми и пустыми бутылками из-под водки и неизвестно из-под чего еще.

 Адъютанты – и те были пьяны. Недоброе предчувствие охватило подпоручика, когда он переступил порог канцелярии и, доложившись дежурному, стал ожидать приглашения на прием. Из-за смежной двери, подпирая головой низкую притолоку, самолично выдвинулся полковник в расстегнутом кителе.

 – Проходи, – фамильярно махнул он рукой в сторону неопрятного застолья и, пропуская Павлика вперед, указал на пустой стул, – садись со мной рядом, сынок. Налейте подпоручику Русской Армии! Славной Южной армии добровольцу… Помянем державу нашу великую и государя императора! Россию-матушку помянем, братья…

 Пьяные слезы катились из воспаленных покрасневших глаз полковника. Ужасно гримасничая, он опрокинул в рот граненый стакан водки и, не закусывая, уставился на остальных мутным взглядом. Присутствующие выпили молча, не чокаясь, с левой руки.

 – Вот, прочитай, – полковник протянул Павлу разорванный смятый газетный лист с жирно очеркнутым
 красным карандашом абзацем, – вслух читай! Все… слушайте.

 – Свершилось ужасное дело: расстрелян бывший государь Николай Александрович по постановлению Уральского областного Совета рабочих и солдатских депутатов, – начал читать Павел не своим, чужим и трескучим голосом, – и правительство большевиков одобрило это и признало законным.

 Он замолчал, потому что голосовые связки перестали повиноваться ему. Вместо слов
 вырвался наружу только неприятный сиплый хрип.

 – Читай! – ударил по столу кулаком полковник.
 – Но наша христианская совесть, руководствуясь Словом Божьим, не может согласиться с этим, –
 продолжил подпоручик, судорожно сглотнув слюну и превозмогая спазм в горле.
 – Мы должны, повинуясь учению Слова Божия, осудить это дело, иначе кровь расстрелянного
 падет и на нас, а не только на тех, кто совершил его…

 Собственный голос доносился к нему как бы со стороны, он с трудом постигал смысл написанного. Далее следовало:
 – Мы знаем, что он, государь, отрекаясь от престола, делал это, имея в виду благо России и из любви к ней. Он мог бы после отречения найти себе безопасность и сравнительно спокойную жизнь за границей, но не сделал этого, желая страдать с Россией.

 Горловая судорога прошла, но текст почему-то поплыл перед глазами Павла, и он,
 стараясь сосредоточиться изо всех сил, сумел различить только последние строки:

 – …И вдруг он приговаривается к расстрелу где-то в глубине России, небольшой кучкой людей,
 не за какую-нибудь вину, а за то только, что его будто бы кто-то хотел похитить.
 Наша совесть примириться с этим не может, и мы должны во всеуслышание заявить об этом
 как христиане, как сыны Церкви. Пусть за это называют нас контрреволюционерами,
 пусть заточат в тюрьму, пусть нас расстреляют…

 Конец статьи был оборван, а сбоку от руки сделана приписка:
 «Проповедь патриарха Тихона в Казанском соборе, на четвертый день после убийства…» 
 
 Как в тумане Павлик возвращался домой, то есть туда, где квартировал его блок-пост.
 Все подробности позорной и гнусной казни стояли перед глазами так явственно, будто он видел все сам,
 будто присутствовал, был где-то поблизости, но не смог, не сумел ничему помешать...

 Не смог помешать казни своего государя…
 Не смог защитить государыню, ни в чем не повинных юных княгинь
 и измученного, больного подростка – наследника Российского престола!-
 истекавшего кровью… И никто не смог. Почему?!!

 Где, в какой еще стране могло произойти такое убийство?
 Подлое, тайное убийство монарха, помазанника Божьего, и его семьи – без суда?!
 Да хоть бы и был суд… А судьи-то кто? Кто?!! – я вас спрашиваю…

 Поздним вечером, опустошенный, вялый и безразличный теперь ко всему на свете,
 он доплелся к летним складам и не сразу сообразил, зачем распахнуты ворота?
 Куда подевались охранные посты? Наконец, где дежурный кладовщик?
 Кругом было пусто, хоть свисти…

 Чья-то тень метнулась к нему от забора.
 – Стоять! – заорал Павлик, выхватывая из кобуры револьвер.
 – Свои, свои подпоручик! – раздался пьяненький голос прапорщика. – Ушли, покинули нас. Дезертиры проклятые.
 – Как?!
 – Да так вот, как видеть изволите. Кому, говорят, мы здесь нужны? Зазря себя сгубим.

 – Кто распломбировал склады? Под трибунал пойдешь, скотина! –
 прохрипел подпоручик, наводя дуло на мародера.

 – Окстись, Ваше Благородие, какой здесь трибунал?
 Шли бы вы, от греха подальше.
 
 Кладовщик рывком выбил оружие из рук Павла. Из-за клетей вылезли трое.
 Один, шепелявый, ткнул кулаком офицера в скулу и приставил к животу наган.

 – Пшел, монархистик, щас мы тебе трибунал без канители устроим…
 Бандиты поволокли жертву к реке…

 …он очнулся, когда лодку покачивало на резвых волнах,
 а мучители, склонив над ним мерзкие морды, глумились и плевали ему в лицо.
 
 Но Павлик уже не воспринимал действительности.
 Он смотрел в ночное мглистое небо, покрытое фиолетовыми низкими тучами,
 вслушивался в плеск волны и, вдруг, в бледном просвете меж облаками увидел Семью…
 Государя Николая Александровича, царицу Александру Федоровну, царевен и отрока Алексея…
 Они спокойно сидели на стульях, ожидая фотографа…

 Павлик, заслонив государя собой, всем телом рванулся вперед и ощутил,
 как под ребра его вонзается штык. Горячий стальной штык вошел в плоть
 мягко, как в глину… Тело его стало почти невесомым и, прочертив дугу
 в воздухе, понеслось вниз, к отраженным в черной воде Днепра далеким
 сверкающим звездам…

 На третий день, не находя себе места, Паулина Лукьяновна решила отвезти ключи сыну.
 Она долго и хлопотно добиралась на окраину, наконец, разыскала нужный адрес и ахнула,
 застыв на месте. На месте складов зияло свежее пепелище.

 Она стояла долго и неприкаянно посреди улицы, не говоря никому ни слова,
 только крепко прижимая к груди связку ключей, а слезы текли по щекам,
 капали за ворот штапельного платья и прожигали тонкую кожу насквозь…

 До самой своей смерти мать так и не получила известий о гибели сына. Никаких.


                Глава двадцать вторая

 До поры и Маня оставалась в щадящем неведении. Весть о гибели младшего брата еще не опалила ее сердца. Растянувшееся на многие дни возвращение с юга, гражданская война, набиравшая грозную мощь повсюду, встречная волна наэлектризованной страстями русской эмиграции, катившейся через Киев к Черному морю, – все это делало жизнь сиюминутной, опасной, наполненной горькими неожиданностями и смертельным риском.
 
 Аполлион властвовал над миром.
 Жизнь, молодая цветущая жизнь ничего не стоила в те дни,
 но род человеческий волею Господа продолжался.

 …Почти три недели пробыв в пути, возвратились молодые домой.
 Однако Манечке было как-то не по себе. Съездили опять в Овруч, на консультацию с гинекологом,
 и врач сказал, что она беременна уже три месяца.

 «Быть этого не может», – возразила дипломированная фельдшерица.
 Тогда пошли к акушеру. Он то же самое подтвердил и предупредил,
 что роды, якобы, будут тяжелыми, потому что будущая мамочка худая
 и таз узкий, надо принимать ежедневно теплые ванны, обязательно
 в дубовой лохани.

 Но все это само собой отошло на второй план. Лука носил жену на руках, целовал и повторял без конца:
 – Какое счастье! Счастье-то какое, любимая моя! Ведь я 30 лет жду ребеночка. И теперь он у нас будет.
 Но кого ты хочешь: мальчика или девочку?
 – Кого Бог даст.
 – Пусть тогда девочку. Если родится девочка, то очень хорошо!
 – Отчего же?
 – Мальчик станет мужчиной, – отвечал Лука уже без улыбки, – а мужчин посылают на войну.
 Хотя нет-нет, дорогая моя, – спохватился он, – когда вырастет наш сыночек, войны никакой
 не будет. Правда.

 И Манечка кивала в ответ, потому что была счастлива и знала: война когда-нибудь закончится.
 Конечно же наступит мир, и жизнь станет прекрасной. Ей не верилось, что у нее в животе растет
 ребеночек. И вспомнила она маму Федору; выходит, что простая крестьянка сразу распознала
 «болезнь» невестки, а они, медики, об этом не догадались, и все потому, что «mensis»
 приходили в срок. Это сбивало обоих с толку, а на деле вон как вышло… еще как вышло!

 Заказ фельдшера на изготовление дубовой лохани взялся исполнить сельский бондарь. Он молча выслушал все пожелания будущего отца и надолго заперся в сарае. Через несколько дней во двор к Анне мужики приволокли «предмет медицинского назначения».

 – Эй, Лука Васильевич, куда «предмет» определять будешь?
 – В баньку волоките, – отвечал фельдшер, стоя на больничном крыльце в белом халате.
 – Так под енту толщину сенцы разнимать надо.
 – Разнимем, не боись, – пообещал Лука Васильевич, сбросил живо халат и одним прыжком
 перемахнул через больничную изгородь.

 И впрямь, чтобы поместить «предмет» в баньке, пришлось выбить притолоку над дверью
 и снять полок в середине. Едва печку не развалили, так усердствовали…

 Лохань, однако, вид имела замечательный: эдакая тяжеленная дубовая бадья, в поперечнике на полтора метра и глубиною в три локтя. Внутри помещалась выдолбленная из цельной колоды скамеечка, такая, чтобы Маня могла удобно разместиться там полусидя и выпрямив ноги. В толстом днище мастер тоже сделал углубление. Туда клали раскаленный в печи булыжник, предварительно наполнив бадью водой на две трети.
 
 Отдельно в ковшике запаривали душицу, любисток, ромашку и еще Бог весть что. И когда камень отдавал тепло воде, Маня по лесенке осторожно забиралась внутрь, садилась на лавочку, блаженствовала так около получаса, а после звала своего Лушеньку, чтобы он доставал ее оттуда, всю пропахшую луговыми травами и напоенную целебной силой столетнего дуба, из которого бондарь (он в этом поклялся) сотворил чудо-купель.

 Завернутую в мягкую домотканую простыню, фельдшер опускал жену на кровать и...
 внимательно выслушивал как бьется сердце ребенка деревянной трубочкой – стетоскопом.
 
 – Скоро я стану отцом, а ты матерью, моя любимая, – говорил фельдшер, откладывая трубку
 в сторону. – Как ты себя чувствуешь, Мусенька?
 – Как в раю.
 – Тогда давай покормим нашего ребеночка, он проголодался уже.
 – С чего ты взял? – удивлялась Маня.
 – Как это с чего? А с кем я разговаривал только что?

 Она смеялась, грозила мужу пальчиком, а он суетился и подавал ей ужин.
 Испеченную в печи тыкву с сахаром, или молочный суп-затирку, а иногда
 творожную запеканку с медом. И непременно следил, чтобы жена съедала
 всю порцию до последней ложки.
 
 Лука не молился перед иконами. Не то, чтобы не умел или стеснялся,
 а просто не произносил ничего такого вслух перед образами, только крестился.
 Да и образов-то было всего два: Христа-Спасителя и венчальная их икона
 (родительское благословение) старинного письма: Пресвятая Дева Богородица
 с Младенцем. Вот и сейчас, после ужина, он мельком взглянул на красный угол,
 перекрестился и мысленно произнес: «Господи, на все воля Твоя… Помилуй,
 Господи, невинных младенцев и их матерей… Помилуй хоть их, Господи, и меня,
 не чтящего Тебя как следует, прости и помилуй…»

 Теперь, в преддверии желанного отцовства, Лука Васильевич как никогда раньше ценил
 и оберегал свое семейное гнездо. А кто, кроме Господа, мог помочь ему в этом?
 Не большевики же, которые устанавливали советскую власть по всей стране.


                Глава двадцать третья

 Поздняя осень 18-го года была хмурая и холодная. В одно утро пришел раненый с простреленной ногой. Он передал фельдшерице записку от мужа: «Окажи первую помощь и спрячь его у соседей, записку сожги».

 Маня извлекла пулю, перевязала, но у больного начался бред. Пришлось позвать Анну, и они отнесли его к одной пожилой вдове. Маня попросила ее, чтобы смотрела за больным и меняла пузырь с холодной водой, оставила лекарства и вернулась на пункт.

 Буквально следом вломились поляки, трое, с помещиком, и стали требовать, чтобы фельдшерица созналась, кто был на перевязке. Маня невозмутимо сообщила, что да, был один крестьянин из дальнего села (по записи она пометила его чужой фамилией), ему, дескать, была перевязана ссадина на плече, и он ушел. Однако наивная ложь молоденькой фельдшерицы была очевидной. Тогда спросили: где муж? Она отвечала, что вызвали его к больному.

 Оккупанты рассвирепели, стали угрожать, нервный офицер с передернутым судорогой лицом даже замахнулся плеткой. Бедная Манечка ужасно перепугалась, забилась в угол, прикрыла руками живот, но храбрая Анна бросилась на защиту и закричала, что «фершалка» беременна, а они, ироды, греха не боятся…
  Прибежал сторож и истопник, больные ходячие из палаты выскочили.
 Поляки замешкались, а потом ушли с ругательствами и угрозами.

 Лука появился поздно вечером, взволнованный, и сообщил, что через 24 часа их этапом поведут в лесные хутора за Овручем, пешком, через непроходимые болота и трясины. Ему в польской комендатуре оставаться здесь запретили, а беременную жену одну он покинуть не мог.
 
 Стали собираться; волнуются, переживают, не знают, что брать, а что оставлять, растерялись оба и, вдруг, слышат стук... Открывают.

 Входят крестьяне и говорят фельдшеру: «Товарищ командир, оставайтесь дома, поляки удрали вместе с помещиком, а к утру будет здесь наша Красная Армия». Лука обрадовался, долго они еще говорили обо всем, а когда ушли, Маня спросила мужа: «Значит, ты командир Красной Армии?» – «Нет, дорогая, – отвечал он, – я командир красного партизанского отряда. Только больше ни о чем не расспрашивай».

 Утешал он жену, успокаивал, умолял, чтобы берегла себя и не волновалась ради их ребеночка. Обещал скоро прийти и скрылся за дверями. Анна забрала Манечку к себе, но спать она не могла: сколько всего пережито, и что еще впереди…

 На рассвете Лука возвратился очень уставший, измученный, но радостный. В село вошла Красная Армия и установила советскую власть. Впервые за много суток фельдшер прилег и… вырубился напрочь. Он спал почти сутки. Маня принялась за больных, в особенности много было раненых, но все крепились, шутили и радовались «красной» победе.

 На другое утро пришло сообщение, что Овруч в окружении петлюровцев, и полк ушел на оборонные рубежи. А к вечеру опять появился помещик, но уже с гайдамаками. Фельдшера они не тронули, потому что раненые были и у них, а фельдшер – один на всю округу. Словом, работы Луке Васильевичу и его верной помощнице хватило на несколько суток.

 Лечили они всех, никому в помощи не отказывали. Лука частенько уходил в леса к партизанам, брал с собой медикаменты, но потом возвращался, и никто его, слава Богу, не выдал. Так шло время до 15-го марта 1919 года.
 
 Все бы ничего, только очень Манечка тосковала по своим любимым братьям и сестрам…
 И конечно же, частенько думала: как там мамочка и папочка?
 Известия от родителей приходили очень редко и с большим опозданием…


                Глава двадцать четвертая

 А в маленьком садовом домике на окраине Житомира было тепло и уютно. Если бы не беспощадно одолевавшая бедность, коловшая глаза вытертыми манжетами, штопаным бельем и ветхими простынями, в канун своих именин настроение Владимира Матвеевича могло показаться вполне сносным. Впрочем, и Паулина Лукьяновна была не из тех, у кого опускались руки. Она не унывала, не жаловалась и понапрасну мужа не корила: времена такие, что поделаешь?..
 Напротив, всем своим видом хозяйка дома старалась выказать спокойствие и надежду на Божью милость.

 И милость не заставила себя долго ждать: из Гельсингфорса передали с оказией письмо от Жени. Он писал, что по заданию Петроградского ревкома срочно отбыл в Генсильгфорс и будет служить теперь там, рядом с семьей. Жена и дочка, слава Богу, здоровы, и вообще все хорошо. В письмо была вложена открыточка с видами города.

 На обратной стороне Владимир Матвеевич прочитал: «Дорогой папочка! Поздравляю тебя с Днем Рождения! Желаю тебе здоровья, радостных и добрых перемен, чтобы в этот день мамочка испекла твои любимые мазурки! Очень я скучаю без вас, мои родные, но скоро настанет мирное время, и мы соберемся за нашим большим круглым столом непременно. Целую тебя крепко. Любящий сын Женя». Ниже стояла приписочка, сделанная бисерным каллиграфическим почерком сына: «Дорогую мамочку и сестричек поздравляю с именинником! Желаю здоровья и всех благ». И в самом конце: «Папочка! Не обижайся, что поздравляю заранее. Как знать, смогу ли написать в канун твоего Рождения? Целую всех крепко…»

 Владимир Матвеевич вертел в руках открытку, пытаясь незаметно справиться с давящим горло комком. Он любил своих семерых детей мучительно нежно, в глубине души немного стесняясь собственных чувств. Растил их, был строг в меру, старался дать образование… Он понимал, что птенцы улетят из гнезда, но вот оказалось, что так и не смог смириться с неизбежной разлукой, привыкнуть. Презирая сегодняшнюю омерзительную жизнь, отвратительную нужду и беспомощность, он строил догадки о занятиях своих старших детей и… приходил в ужас.

 Самым мучительным было то, что он, отец, не в силах был ничего изменить. Где они сейчас? Что пережили? Елизавета совсем помешалась на богеме. От Мани с лета ни строчки. Павлик пропал без вести. Женя Бог весть где, носится со своим ревкомом. Витя… Слезы навернулись на глаза обескураженного отца. Зачем он был так суров? Теперь и внучат побаловать нечем. Вырастут и деда с бабой не вспомнят…

 – Взгляни, Володечка, – отвлекла его от раздумий жена, – какой молодец наш Женечка! Ведь письмо писал два месяца тому, а вспомнил про твои именины. И надо же – в самый канун принесли! Ну разве это не чудо?

 – Ах, как я устал от этих чудес! – воскликнул вдруг Владимир Матвеевич. – Давно ли мы без них обходились? И почту носили через день, и на рубль серебром с утра до ночи всей семьей сыты были. Как же мы славно жили, Поленька!

 – Будет, Володечка, прошлого не воротишь! Вот Юленька с Леночкой придут, сядем ужинать вместе. Ты у меня, Володечка, генеральской выправки кавалер. Ну, поглядись в зеркало, кто еще из наших знакомых так хорош?

 – Оставь, Поленька, совсем ты меня в краску вогнала! – заулыбался именинник, обнимая жену и незаметно поглядывая в зеркало: вправду ли хорош? – Дай-ка я тебя поцелую! Красавица ты моя ненаглядная, сколько пальчики твои вкусностей мне наготовили…

 Тихо смеялись неразлучные супруги в радостные мгновения именин Владимира Матвеевича, тепло и уютно было им возле натопленной жарко печи, вкусно пахло сдобными пирогами, а за окошком, в саду, завывал ветер и мела колючая ледяная поземка…

 …Холодный сырой ветер пробирал до костей мичмана Мацкевича, прибывшего в Гельсингфорс по срочному заданию Питерского ЧК. Возвратясь из Киева, он привез сюда Доротею с дочкой. Оставаться им в замерзающем, голодном Питере было немыслимо. Не захотела Дора жить и в доме его сестры в Киеве, ее тянуло в туманный северный городишко.
 
 Военная морская гавань Гельсингфорса считалась форпостом державной мощи на Балтике. Моряки Русского Морского Флота, перешедшие на сторону советской власти, представляли собой грозную силу, но не все было безоблачно и гладко.

 В Гельсингфорсе объявилась банда Прыгунова, зверски вырезавшая семьи красных офицеров. Срочно просили прислать подмогу для ликвидации банды, но в кадрах остро ощущалась нехватка людей. Жене дали казенную машину, драндрулет без глушителя, который нещадно ревел, но каким-то непостижимым образом довольно быстро продвигался по пересеченной местности. В дороге мичмана мутило, жутко болела голова, но на такие мелочи некогда было обращать внимание.

 С ходу, почти с колес, взяли ориентировку и отработали план захвата. Попрыгунчики орудовали ночью, перед самым рассветом. Они прилаживали к каблукам пружины, саженными зигзагами неслись по улицам, с диким свистом и гиканьем врывались в дома намеченных жертв и, как садисты, терзали до смерти несчастных. Скрывались они мгновенно, точно под землю проваливались, как нечистая сила. Однако на этот раз их опередили чекисты. Банду выследили.
 
 К ночи у Жени начался жар, но он все же отправился с товарищами на захват. Учитывая особую опасность и наглость бандитов, разрешено было расстреливать преступников на месте. Так и сделали, особо с ними не церемонились. Когда показались зловещие фигуры попрыгунчиков, несущихся огромными прыжками и с воплями, открыли огонь на поражение.

 Среди ночи возле домов никого, кроме бандитов, поблизости не было. Однако часть банды – человека три или четыре – прорвалась из окружения вместе со своим главарем и буквально испарилась на глазах остолбеневших чекистов.
 Но Женя уже не держался на ногах; как подкошенный, он свалился под изгородь. Его отыскали не сразу и сперва решили, что ранен. Голова его пылала, а тело сводили судороги.

 Когда мичмана привезли домой, он был в беспамятстве еще несколько часов, потом пришел в себя и узнал Дору, попросил привести дочку… Вызванный к нему доктор вколол камфару, пояснил, что это испанка – смертельно опасный грипп, свирепствовавший в ту зиму, и быстро удалился, пообещав навестить больного вечером. Больше его здесь не видели. К ночи опять кололи камфару. Хозяйка, слава Богу, увела ребенка на свою половину, и уложила спать со своими детками.

 Дора не отходила от мужа, стараясь предугадать малейший жест, и вдруг задремала, будто кто-то нарочно прикрыл ей глаза… Когда она очнулась, Женя уже не дышал. Скованная горем, бедняжка не могла заставить себя встать, выйти,  кого-нибудь позвать на помощь. Только прижималась лицом к влажной ладони мужа и согревала губами его леденеющие пальцы… Далеко, на городской площади, били часы.

 Попрыгунчики ворвались тотчас после полуночи, заскакали по комнате, разнося все в прах. Осатанелые от злобы, изрубили шашками неостывший труп красного мичмана. Дору вытащили на крыльцо за волосы, сбросили со ступеней в снег, разодрали на животе платье… Поблизости не было ни души, не было спасения от мучений, один Господь видел все…

 Хотя нет, во двор уже ломились чекисты. Им не хватило всего нескольких минут, может быть, даже секунд. Прыгунова взяли живым.
 
 Дора еще дышала, когда ее осторожно перенесли в дом…
 Мичмана Мацкевича и его растерзанную жену похоронили в одной могиле.

 Известие о гибели любимого брата и невестки Лиза получила в сочельник. Она горько оплакала их вместе с Фимой.
 Потом служили поминальную литургию в Андреевском храме и молились о новопредставленных до самой Пасхи.
 
 Сообщить родителям в письме о гельсингфорской трагедии Лиза не решилась, отложила до встречи. Только Вите обо всем рассказала. На Рождество, неожиданно, он навестил жену и детей в Киеве – тайно, в строжайшей конспирации, по фальшивым документам на имя какого-то торгового агента итальянской обувью. Проведал, конечно же, и сестру. Вместе поминали Павлика, Женю и Дору, безутешно плакали, но суровая жизнь качала свои права: нужно было выживать ради детей, ради будущего, отдалявшегося почему-то все дальше и дальше, несравненно дальше, чем казалось в бравурные февральские дни 17-го года.

 В блаженном неведении пребывала и Маня в далеком, отрезанном
 от Житомира тремя заслонами немецко-польских оккупантов, селе Покалев.
 В недобрый час Господь посылал ей спокойствие и силы для продления рода.


                Глава двадцать пятая

 Предстоящие роды жены беспокоили фельдшера все больше.
 О том, чтобы везти ее в Овруч или, напротив, пригласить оттуда врача
 не могло быть и речи. В самом Покалеве, к слову, на удивление всем
 было спокойно, хотя вокруг шли бои, и Волынь пылала в огне интервенции.

 Мужиков в селах практически не осталось. Одни были или мобилизованы Директорией,
 или ушли добровольцами в Красную Армию, другие прятались в лесах и от белых, и от красных –
 должен же был кто-то весной вспахать поле и посеять хлеб?
 
 На случай принудительного призыва у фельдшера имелся «белый билет» царского образца,
 он был комиссован из армии в связи с тяжким ранением вчистую, то есть не подлежал
 к дальнейшей службе. В какой-то мере это облегчало сосуществование с властями,
 менявшимися ежечасно. Кайзеровские вояки умчались к себе восвояси гасить пожар
 вспыхнувшей буржуазной революции, а на их рубежи выдвинулись белополяки, спевшиеся
 с белогвардейскими формированиями на юге.
 Что же до повстанческих и уголовных банд, то фельдшер их интересовал исключительно
 как медик, ему приходилось оперировать и перевязывать тех и других. Пока Красная Армия
 была далеко, он действовал по плану подпольного ревкома. Кроме того, фельдшерский пункт
 оставался для партизан постоянной явочной квартирой, тщательно законспирированной.

 Ясное дело, что благополучному разрешению Манечки эти обстоятельства отнюдь не способствовали.
 Более того, фельдшер никогда прежде не принимал родов! Роды считались вотчиной сельской
 повитухи или, на случай осложнений, – словечанского хирурга. По осени хирург из больницы сбежал,
 и единственной акушеркой на всю округу оставалась сама роженица –
 молодая супруга фельдшера, «ученая акушерка».
 
 Пришлось фельдшеру под руководством собственной жены срочно проходить ускоренный курс акушерства.
 Вот где пригодились конспекты Соболевского!

 – Не выдумывай, Маня, и не упорствуй. Я намерен отвезти тебя в Киев, к Лизе. Там спокойнее. Больницы работают, по крайней мере, – убеждал жену фельдшер.
 – Только связанную по рукам и ногам, – твердо отвечала Маня. – Да и как ты меня повезешь? Вокзал в Овруче взорвали. Пассажирские поезда не ходят. На дорогах вот-вот начнется распутица, ночью бандиты режут людей за кусок сала.
 – Ты права, родная моя, но как же быть?
 – Примешь у меня роды сам.
 – Это рискованно. Профессор предупреждал: у тебя узкий таз, может случиться осложнение…
 – Не случится. Я знаю. Все пройдет благополучно.

 Лучистые Манины глаза потемнели, как каленая сталь, и бесполезность спора сделалась очевидной.
 Твердость и бесстрашие жены поразили фельдшера. Лука Васильевич устыдился и засел за конспекты.
 К тому времени в селе подоспели очередные роды, которые он принял самостоятельно.
 Все прошло как по маслу: у сильных, выносливых крестьянок почти не бывало осложнений,
 к тому же рожали они повторно и не доставили никому особых хлопот.

 Учеником фельдшер оказался прилежным. Маня нахваливала мужа и уверяла, что рядом с ним
 абсолютно спокойна за себя и ребеночка. Но конечно же, в глубине души, немножко побаивалась:
 как медику ей было известно, что смерть собирает свою печальную дань чаще всего при первых родах.
 Однако окончательное решение уже было принято. Решение, скажем прямо, не из легких: пуститься
 в смертельно опасный путь и пережить после непредсказуемую, долгую разлуку с мужем
 или приготовиться к домашним родам.
 Выбор пал на последнее. Теперь оставалось молиться и уповать только на Бога,
 стараясь и самим не оплошать при этом.
   
 Когда настал день Манечкиных родов иначались схватки, Лука завесил всю мебель в комнате
 заранее вываренными в чане и выполосканными в хлорке (стерильными!) простынями,
 приготовил тазы с растворами и теплую воду.

 Заметно было, что он волновался, но вида не подавал, успокаивал жену и подбадривал.
 А затем так ловко принял ребенка, что роженица и сама не ожидала такого легкого разрешения.
 Перевязал пуповину, обмыл и запеленал. Прибежала соседка, милая, добрая Анна Степановна,
 и была очень удивлена, что все уже позади. Даже она, находясь поблизости, не слыхала криков роженицы.
 Ведь Манечка терпела изо всех сил, старалась не огорчать Лушу… Как нежно он за ней ухаживал,
 как ласкал и утешал, помогал тужиться, вытирал ее слезы и пот!
 
 Милостью Божьей данный природный талант хирурга и золотые руки
 спасли его жену и крошечную Галюсю.

 Она родилась красной, с черненькими прямыми волосиками, как перышки на птичьих крыльях,
 заголосила на весь дом звонко и тоненько, а когда Луша закончил свои труды и положил доченьку
 подле жены, утихла и раскрыла небесно-голубые глазки…
 Был полдень 15 марта 1919 года.

 Радость великая, счастье необъятное!
 Сделали крестины и дали имя новорожденной – Галина.
 Лука все свободное время носил малюсенькую дочку на руках и не мог наглядеться.
 
 Казалось, им так хорошо и светло было с крошечной дочуркой,
 но черные тучи отовсюду надвигались на хрупкое счастье молодой семьи…


                Глава двадцать шестая

 Весна 19-го года выдалась очень тяжелой.
 Они жили в постоянной тревоге. В начале лета чудом повидалась Маня с любимым братом Витенькой.
 Он пробирался из Киева к своим, в Красную Армию, и пробыл у сестры только несколько часов.

 Витя привез страшную весть: в Гельсингфорсе погибли трагически старший брат Женя и его жена.
 Маня  и Лука горько оплакивали Женю, он мечтал о морской карьере, такой красивый, честный и справедливый…
 Замученную Дору тоже очень жалели.
 Горе безутешное сменилось тоской: Маня узнала, что и Павлик пропал без вести.
 Предчувствовала она, что больше не увидит любимого младшего братика. Так оно и случилось.
 Совсем скоро стало известно, что Павла убили зверски мародеры. Сначала искололи штыками,
 а потом отвезли на лодке на середину Днепра и утопили…
 
 Горько Маня оплакивала своих братьев. Как было не плакать? Слишком молодыми ушли они, мучительно настрадавшись, и Манечка очень любила их…

 Маленькое семейное счастье обоих сельских фельдшеров омрачалось все больше и больше.
 Побои, грабежи, издевательства терпели люди повсюду…
 Ни государственной власти, ни защиты от бандитов не было.

 Но Бог хранил их семью, и они как-то держались, хотя работали очень много,
 с утра до ночи, и по очереди смотрели за крошечной дочуркой.
 
 Наконец, весной 1920 года, перед Пасхой, когда стали пропускать пассажирские поезда до Овруча,
 приехала Леночка, меньшенькая сестричка, любимица отца, и Манечке стало немного веселей
 в редкие свободные минуты.
 
 Май был чудесным, теплым. В один прекрасный день, когда из лесу пришла Леночка, в веночке, с цветами в руках, а Маня была занята больными, подъехала подвода с польскими солдатами. Они ворвались в пункт и, выкрикивая угрозы, стали делать обыск. Рассыпали все лекарства, стерильные перевязочные материалы… Потом связали фельдшера и Леночку, бросили на подводу и укатили.

 Маня выбежала на дорогу, но только пыль клубилась вдалеке. Вернулась она в дом, схватила на руки маленькую Галочку и приговаривая: «Лушенька, дорогой мой! Леночка родная…» – рванулась за подводой. Если бы не больные, которые удержали ее, она разбилась бы о камни вместе с ребенком.

 Что делать? За что?.. И стоят перед глазами муж, без кровинки в лице,
 и плачущая сестричка… Ведь ей только-только 19 лет минуло, а арестовали
 Леночку потому, что кто-то указал офицеру: это жена фельдшера.
 
 Прибежали односельчане, успокаивали Манечку, утешали, а она прижимала свою Галочку к груди и горько плакала. Что делать? Что делать?! Слышит, как все наперебой твердят, чтобы она написала о невинном аресте мужа и сестры, а они, крестьяне, подпишутся под прошением. И вот составила Маня на польском языке прошение (она, слава Богу, владела польским), под ним подписалось полдеревни. На другое утро, с рассветом, взяла на руки Галочку и пошла пешком до Овруча, а было до него семнадцать верст…

 Не помнила, как добралась с ребенком. Солнце пекло по-летнему. В комендатуре ее не принимали и не хотели обращать внимания на прошение. Пришлось умолять часовых, которые сжалились, позволили заглянуть в щелку. И увидела она своего Лушеньку, связанного, с синяком на лице… Не понятно только, как с ног не свалилась. А он, бедный, разглядев жену с доченькой, вскрикнул и уронил голову...

 Часовые скоренько вывели Маню на улицу и дали воды. Ребенок крепко обнимал мать своими ручками, и это помогло ей не лишиться сознания. Она только прижимала Галюсю к себе – боялась, чтобы у нее не отняли доченьку. Пришлось ей вернуться домой ни с чем. Повалилась Маня на постель без сил, а утром рано опять подхватила ребенка на руки, взяла узелок с передачей, которую собрала Анна, и снова отправилась в дорогу…

 В комендатуре встретили вежливо и сказали, что «пани Николенко» может присутствовать на военно-полевом суде, который состоится сегодня, где вынесут приговор ее мужу и сестре. Однако прошение не приняли Время тянулось бесконечно.

 Наконец Маню ввели в подвальное помещение, где стоял длинный, покрытый зеленым сукном стол. За ним сидело несколько человек в военной форме, они переговаривались и усмехались. Ее поставили сбоку.

 Дверь открылась, и конвойные ввели Луку и Лену со связанными руками. Маня крепко держала ребенка, но Галочка что-то весело лепетала и ручкой показывала на папу. Слезы лились у несчастной матери из глаз, она не могла их унять. Леночка крикнула: «Не плачь, Маня, перед кем ты плачешь?!» Ее толкнули прикладом, и она, бедная, умолкла, но не проронила ни единой слезы. Лука был бледен, глаза его сверкали, он молчал…
 
 Самый старший, в парадном мундире, стал говорить, что пойманы политические преступники, большевистские агенты, что их завезут в литовскую крепость, где умрут они голодной смертью, и обрисовал прочие ужасы… В глазах у Мани помутилось, она вскрикнула, и ее живо вытолкали за двери. А вслед донеслось: «Пусть все узнают, как мы наказываем большевиков!»

 Когда она пришла в себя, то бросилась обратно, стучала и рвалась в двери суда,
 куда никого не пускали.

 Маня все не унималась, тогда офицер вынул из кобуры револьвер и навел на нее, но Галочка протянула свою ручку и стала лепетать: «Дай, дядя, дай, дай», – и рука поляка опустилась, он поспешно ушел. Бунтарку часовые усадили на скамью, стали успокаивать, говоря, что сейчас придет другой, хороший начальник, и она к нему должна обратиться, он обязательно поможет.
 
 Долго сидела Маня и ждала, Галочка уснула у нее на руках, а слезы не высыхали, глаза ослепли от слез. Наконец, к трем часам дня, ей сказали, что идет комендант. Только Маня не может подняться, ноги отнялись...

 Видит как сквозь туман, что он сам к ней подходит и спрашивает: «Чего пани плачет?»
 Тогда она протягивает свое прошение, которое не приняли в суде, и сбивчиво рассказывает
 о безвинно арестованных муже и юной сестре, которых хотят увезти и заточить в крепость,
 погубить ни за что…

 Говорила она на польском языке сносно, он внимательно выслушал и ответил:
 – Обещаю вам, что сделаю все возможное, потому как вижу, что фельдшер с девицей
 арестованы по ложному навету. Мне все понятно, даю честное офицерское слово, что вечером
 вы увидите своего мужа и сестру. Идите домой, вам и вашей славной дочурке нужен отдых.
 
 Погладил Галочке ручку, поклонился и ушел с прошением. Лицо его показалось Мане знакомым…
 Стало как-то легко на сердце. Она поднялась и быстро ушла. Как будто бы на крыльях летела
 назад, в село. Неизвестно почему, но она поверила коменданту и успокоилась.

 Может, он был тоже подпольщиком? Ведь и в Польше действовала подпольно партия большевиков.
 Да, да, она вспомнила: похожий на него человек приходил на лесные сходки к Луке,
 кажется, его звали Юлиан Решке…

 Не помнила Маня, как пришла домой, выкупала Галочку, накормила, а сама упала на кровать.
 Чувствует, что с ней очень плохо, голова кружится, в ушах звон… Очнулась среди ночи.
 Темно. Вдруг слышит стук сапог, кто-то идет... Подумала, если опять явились поляки
 делать обыск, то не выдержит и умрет. Но сквозь звон в ушах уловила родной голос:
 «Мусенька…» – и близко-близко лицо мужа, его губы... Но все расплывается, путается
 в голове. Через силу спросила: «Где Лена?» – и провалилась куда-то в черноту,
 но все-таки напоследок осознала: «Она в безопасности…»
 
 Потом, как сквозь сон, видит: засуетился Луша, надел халат. Анна, кажется, пришла,
 но все как-то нечетко, вдали, слова неразборчивые, еле-еле доносятся звуки...
 И что-то теплое, липкое внизу живота... Кровь! Она истекала кровью…
 
 Кровотечение фельдшер остановил тампонированием, тут же сделал вливание, укол камфары и кофеина,
 дал выпить сердечных капель. Сознание медленно воротилось.
 Анна заварила крепкий кофе и стала поить Манечку с ложечки.
 
 Затем Лука сказал:
 – Анна, зарубите курицу и сейчас же сварите бульон, чтобы получился только один стакан.
 Проследите, чтобы моя жена выпила весь, до капли. Очень прошу, не оставляйте ее одну
 и помогайте во всем. Утешайте, как можете. Я скоро буду.
 
 Поцеловал он жену и Галочку, взял немного продуктов, смену белья и той же ночью ушел.
 Еще просил Анну, чтобы молчала как рыба и никому ничего не рассказывала.

 Не прошло и часа – налетели поляки с криками: «Где муж?» Маня лежала такая беспомощная
 и равнодушная ко всему, что они отвернулись и стали допрашивать Анну.
 Та только плечами пожала, мол, откуда мне знать? Сами видите: жена фельдшера пришла
 из города и теперь умирает от кровотечения. Маня была как с креста снятая, они обнажили
 головы, один за другим вышли тихонько из комнаты и уехали.

 Манечке стало жалко дочурки, подумала, что в самом деле – она уже мертвец.
 Анна к утру сварила бульон, накормила бедняжку, как ребенка, и она уснула.
 Проспала ровно сутки.
 Едва проснулась, сейчас же Анна подала хороший завтрак: два яйца всмятку, кофе с молоком и хлеб с маслом. Но подниматься с постели не разрешила, только принесла Галочку, дитя весело лепетало. Слезы капали сами собой, невольно Маня думала только об одном: «Где теперь мой любимый Лушенька? Где моя сестричка Леночка?..» Как ни успокаивала ее заботливая Анна Степановна, Маня не находила себе места, представляла ужасные картины… Если поймают мужа и найдут сестру, что их ожидает, какие пытки?!

 Слабость еще долго не оставляла Маню, но нужно было принимать больных,
 просили даже экстренно оказать помощь в соседнем селе. Все относились
 к молодой фельдшерице душевно, с сочувствием. Люди не оставили ее в
 тяжелые минуты. Делились продуктами, утешали…


                Глава двадцать седьмая

 Шли дни за днями, тянулись недели…
 И вот через месяц приходит нищий. Маня его усадила в приемной и дала тарелку супа.
 Он говорит ей: «Закрой, деточка, двери хорошенько!» Сердце забилось очень.
 Ведь она одна с Галочкой, которую уже уложила спать. Заметив волнение фельдшерицы,
 он быстро достал клочок бумаги. Это была коротенькая записка: «Я жив, здоров.
 Целую тебя и Галюсю, твой Луша». Маня поднесла эту записку к губам и поцеловала.
 Но старик потребовал сейчас же записку сжечь.

 Так и сделали. После ужина она дала ему продуктов с собой, кое-что из одежды,
 он переоделся, сбрил бороду и оказался мужчиной средних лет. Пояснил, что пробирался
 сюда с большими трудностями, что Лука Васильевич в Красной Армии, которая близко от Житомира,
 и скоро будет здесь. Поблагодарил за все и ушел.
 А Маня ожила по-настоящему, силы прибавились, она почувствовала себя совсем здоровой.

 «Жив, жив Лушенька!» – повторяла она про себя, сердце ликовало, но радостью своей ни с кем не делилась,
 только ночью тихо шептала своей спящей дочурке: «Твой папа жив, жив, жив!» – и слова эти звучали как
 заклинание. Галочка сладко спала и не догадывалась, сколько ночей Манечка проплакала над ее колыбелькой.
 
 В разгар лета, ночью, постучал кто-то в окно. Сердце оборвалось…
 Выскочила Маня на крыльцо в одной сорочке. Перед ней стоял голодный и оборванный красноармеец.
 Она быстро напоила его молоком, дала краюшку хлеба. Он поблагодарил и побежал догонять своих.
 Маня долго не могла опомниться, прижала пустую кружку к груди, стараясь унять бешеный стук сердца...
 Кто это? Наши?.. Неужели прогнали поляков?.. Трудно сказать, как долго она стояла в таком оцепенении…
 Да, это действительно был боец Красной Армии.

 Маня наконец оделась и побежала по дороге вниз, в ту сторону села, куда торопился красноармеец.
 Увидела она, как много их стояло на перекрестке. Крестьяне кормили солдат кто чем мог,
 давали еду в дорогу. От них узнали, что Конармия Буденного прорвала фронт белополяков,
 заняла Бердичев и Житомир, поляки в спешке бегут.
 
 Вдруг отряд быстро снялся и стал уходить по направлению леса. Недолго радовались крестьяне.
 К вечеру налетели поляки, и прямо в фельдшерский пункт, с криком: «Куда ушли красные?»
 Маня показала в сторону курганов, но им было не до красных. Стали грабить крестьян,
 забирали все подряд: хлеб, продукты, птицу, скотину. Хорошо, если кому удавалось
 что-нибудь спрятать. В общем, творился невообразимый бедлам, как перед концом света.
 Поляки бесчинствовали, а больше всех вконец обезумевший помещик Субботский.
 Он носился по селу пьяный на гнедом жеребце и хлестал всех плеткой, вымещая на спинах
 крестьян свою звериную злобу и предчувствуя скорый конец.

 Почему-то оккупанты облюбовали напоследок стоявший на отшибе Покалев, и пришлось пережить
 всем жителям села страшные дни. Каждую минуту бандиты могли ворваться в дом, избить, потребовать
 оружие или просто сжечь все дотла.

 Маня приуныла и стала терять надежду, казалось, что не увидит больше ни мужа, ни сестры.
 Оставаться в доме боялась и ночевала с ребенком у Анны Степановны, она одна умела хоть
 немного успокоить молоденькую фельдшерицу. Ее мужа тоже били нагайками, едва не забили до смерти,
 но Анну сломить было не просто, крепкая пятидесятилетняя женщина много чего повидала на своем веку.
 
 В Покалеве было так страшно, так смертельно опасно, что казалось, хаос и тьма
 властвовали повсюду. Говорили, что в Овруче уже прочно стояла советская власть.
 Нужно было продержаться самую малость, совсем немного…


                Глава двадцать седьмая

 Трижды освобождал Виктор Мацкевич уездный Овруч от интервентов. И в третий раз, летом 1920 года, шел на штурм вражеских укреплений в первых рядах Волынского полка регулярной Красной Армии, объединившегося с буденовцами для Житомирского прорыва.

 Рота брусиловских пехотинцев, к которой присоединялись сочувствующие добровольцы, мобилизованные ревкомом солдаты и просто колеблющиеся разоруженные анархисты, разрослась в крупное воинское подразделение.
 Бывший поручик Мацкевич стал, как и многие другие русские офицеры, боевым командиром Красной Армии.
 На его счету было столько больших и малых сражений, что он и сам не мог перечислить сходу,
 сколько освободил населенных пунктов и городов. Чудесным оставалось одно: пули и снаряды
 облетали его, шашки не рубили. Витя считался счастливчиком и неизменно приносил с собой удачу.
 Но удача – капризная дама.
 
 Огненным зноем выжигал волынскую землю июль 20-го года. Жарко под Овручем дрались красные в рукопашной с гайдамаками и петлюровцами. Бывшие российские сограждане – православные, иноверцы и атеисты – бились между собой насмерть с беспощадной яростью, пока наголо разгромленные Конармией белополяки поспешно ретировались и увозили награбленное добро.

 В конце концов все закончилось передышкой. Красный флаг страны Советов взвился над губернаторской канцелярией. Заработала чрезвычайка и народный комиссариат. Военно-полевой суд оглашал приговоры круглосуточно, пленных расстреливали на внутреннем дворе пустых продовольственных складов. Расстреливали буржуев, пособников империалистов, предателей и уголовников. Расстреливали всех, кто скрыто или явно вредил молодой советской власти, да и просто тех, на кого писали доносы.
 
 Витин полк расквартировали на короткий отдых.
 Его же самого с комиссаром срочно затребовали в революционный трибунал.
 
 – С чего бы это мы там понадобились? – удивился Виктор, приводя в порядок армейский мундир
 и оглядывая себя в зеркале.

 Прекрасно сохранившееся в раме орехового дерева, зеркало отражало молодого и сильного, – кровь с молоком, –
 рослого мужчину гусарской выправки, свежевыбритого, с волнистым бобриком густых волос цвета спелой
 пшеницы и такими же усами, идеально подстриженными «щеточкой».

 Казалось, что никакие военные перипетии не могут лишить этого щеголя его врожденной
 привлекательности и обаяния. От него и комиссара слегка пахло французским одеколоном,
 однако парфюм использовался не только в целях личной гигиены, но и непосредственно
 вовнутрь, так сказать для медицинской профилактики здоровья.

 – С пленными разбираются, – вяло предположил комиссар, жилистый худощавый брюнет
 с колким бегающим взглядом, скривив кислую мину, – говорил же тебе: в расход!
 А вы, ваша честь, миндальничать изволили с контрой. Вот и расхлебывать теперь придется.
 
 – Пленных Красная Армия без суда не расстреливает! – вспыхнул Виктор, пропуская мимо ушей
 неуставное, издевательское «ваша честь».
 – Ну и кланяйтесь в ножки белякам. Накатувались, сволочи, а теперь каются: вертай им оружие.
 Как же! Поверишь контре – и завтра с пулей в спине откинешься.
 – Полно страхи-то нагонять. Пошли.

 Комиссар, присланный в начале лета, был из питерских, непримиренец, упрямый и заядлый спорщик. Он невзлюбил Виктора с первого взгляда, свел дружбу с младшими командирами из добровольцев, стал плести интриги и искать всякий повод для того, чтобы унизить и оскорбить командира.

 Но Виктор не удостаивал склочника вниманием. Он слишком занят был стратегическими задачами и не замечал, кто путался под ногами. Между тем, питерский идеолог хорошо знал причину срочной явки. Захваченные в плен золотопогонники нередко переодевались в гимнастерки, утаивали свои чины и подлинные имена. Он приметил одного такого, и более того, заподозрил, что Витя военнопленного опознал.

 Неспокойно было и на душе бывшего поручика. Он действительно узнал кое-кого. Но как же ему не хотелось признаваться в этом! Даже самому себе. И вправду неисповедимы пути Господни. Пересекаются они тоже непредсказуемо.
 Предъявив повестку, Виктор прошел в низкую полуподвальную залу, где заседал трибунал. За столом расположились трое усталых и раздраженных судей. Ему задали несколько вопросов. Он ответил, недоумевая все больше.

 – Нам известно, – сказал председательствующий, – что вы опознали белогвардейского офицера,
 скрывшего свое происхождение и чин.
 – Понятия не имею, о ком идет речь, – отвечал Виктор, побагровев от напряжения и злости:
 какая-то сволочь за ним следила!

 Вызвали свидетеля. Им оказался питерский комиссар. Он что-то мямлил маловразумительное,
 очевидно все-таки побаивался своего командира.

 – Хорошо, – положил конец очной ставке председатель, – я сам все поясню.
 В числе пленных задержан ярый враг советской власти, приговоренный к расстрелу.
 Следуйте за мной.

 Через боковую дверь все вышли во двор. Там у стены ожидали приговора трибунала военнопленные,
 арестованные штатские сгрудились чуть поодаль. Июльское солнце пекло до одурения.

 Председательствующий подал знак. На середину двора вывели одного, почему-то разутого,
 без штанов, в одних кальсонах да в изорванном польском френче на голом теле.

 Он вдруг поднял голову и взглянул красному командиру прямо в глаза.
 Виктор оцепенел: перед ним стоял Казимир Бжезовский. Тот самый прыщавый и злобный Казик,
 посмевший обидеть Манечку, его сестру, на катке, и которому он задал памятную трепку.
 Боже мой! Да было ли это, в самом деле, или приснилось?!
 «Драться-то грешно…» – послышался тихий мамочкин голос… Усилием воли Виктор заставил себя очнуться.

 Пленный переступал с ноги на ногу и ухмылялся.
 – Вы знаете этого человека? – спросил председатель.
 Виктор молчал.
 – Эй, Головастик, – вдруг выкрикнул пленный, –
 ну что ж ты, валяй, признавайся!

 – Хорошо, я вам напомню, – продолжал судейский. – Это сын житомирского сахарозаводчика,
 буржуя и угнетателя, врага советской власти пана Бжезовского – офицер Добровольческой
 армии и польский шпион. Именем революции Казимир Бжезовский приговаривается к расстрелу.
 Приказываю вам привести приговор в исполнение, – и он протянул Виктору свой наган.

 Комдив машинально взял оружие, переводя глаза на приговоренного.
 Казик, побелев как смерть, хватал ртом воздух. Кальсоны его вдруг взмокли от пахов
 и до щиколоток, а между ступней из влажных штанин натекала жидкая лужица.
 Бедняга мочился со страху…

 Кровь ударила в голову потомка благородных ливонцев. Раздвинув плечи, он ткнул наган
 рукояткой вперед владельцу в грудь и, едва сдерживая ярость, тихо сказал:

 – Я не палач. А вы не имеете права расстреливать человека без суда.
 – Ты… ты за покрывательство мне ответишь, – просипел председатель. –
 Взять под арест! – скомандовал он конвою.
 
 Через полчаса командиру регулярной Красной Армии, герою революционных баталий
 и любимцу красноармейцев был вынесен смертный приговор. «Именем Революции, – гласил он, –
 разжаловать комдива Мацкевича Виктора Владимировича в рядовые, лишить именных наград
 и оружия и приговорить к расстрелу за измену Родине, шпионаж в пользу польских интервентов,
 предательство и пособничество врагам советской власти. Приговор привести в исполнение немедленно».

 Витю разоружили здесь же, в подвале, крепко связали и сбросили в погреб.
 Расстрелять такого опасного преступника днем не решились. По инструкции
 следовало дождаться ночи.

 В революционном трибунале объявлен был перерыв, но тут к воротам продовольственных складов
 подкатил запыленный газик с высоким начальством. Чрезвычайная комиссия инспектировала на местах
 исполнение последних директив военного командования.

 Из газика вышел представительный гражданин в штатском. Водитель, сопровождавший его,
 напротив, был в гимнастерке с офицерскими лычками в петлицах. Он почтительно пропустил вперед своего
 начальника, последовал вслед за ним и встал за стулом, на который того усадили после приветствия.

 Весь штат революционного трибунала засуетился, забегал, но невозмутимый инспектор никак
 не отреагировал на это и принялся за бумаги. Он бегло просмотрел списки расстрелянных,
 затребовал выборочно несколько папок, произвольно ткнув холеным пальцем в фамилии осужденных
 и отчеркнув полированным ногтем те, которые привлекли его внимание.

 Председательствующий бросился к сейфу, за некоторыми бумагами пришлось отправить секретаря
 в архив, сваленный в соседней комнате, однако инспектор неожиданно отодвинул от себя документы
 и потянулся к серой картонной папке № 7213/20. Рот его искривился, а брови полезли вверх.

 Это было «Личное дело» комдива В.В. Мацкевича, час назад приговоренного к расстрелу.

 – Что это такое? – рявкнул он, выпучив на председателя желтые, как у разъяренного тигра, глаза.
 – Выявлен изменник, товарищ инспектор! – председатель вытянулся по стойке смирно и сглотнул обильную слюну. –
 Разоблаченная контра, бывший белый офицер и польский шпион. Пытался выгородить своего ставленника.
 – Да что ты несешь, охламон! Ты в своем уме? Его награждал сам командарм!
 – Так точно, товарищ инспектор! Только доказательства налицо.
 – И что же?! Привели приговор в исполнение?

 Председательствующий переглянулся с помощниками.
 – Никак нет! Согласно инструкции, в расход пустим только ночью.

 Инспектор шумно выдохнул воздух и вытер со лба выступивший пот.
 – Ну и парит сегодня, – сказал он. – Молодцы, славно потрудились. Нельзя терять бдительность.
 Если собственный брат предатель – расстреливать без малейшего сожаления. Родина в опасности.
 Экая штука! Изменник! Может быть, заговорщик. Вот что. Немедленно тащите этого полководца в мою
 машину, мы допросим мерзавца своими методами. Да глаза ему завяжите. Нечего пялиться по дороге.

 – Слушаюсь, товарищ инспектор! – председательствующий щелкнул каблуками и козырнул. –
 Конечно, понятно, сейчас же доставим, – отвечал он, кивая головой, как китайский божок. –
 Не откажитесь отобедать, пожалуйста. В столовой уже накрыто.

 – Нет, я тороплюсь, – резко отвечал инспектор, поднимаясь из-за стола, но потом бросил через плечо: –
 если хотите, заверните парочку бутербродов.
 Он сунул под мышку папку с делом и проследовал с водителем к машине, щурясь от света и прикрываясь
 от солнца пухлой белой ладонью.

 Витю, крепко связанного по рукам, с дырявой мешковиной на голове, подвели к дверце с другой стороны.
 – Я же просил завязать только глаза, – буркнул инспектор.

 На звук его голоса приговоренный дернулся, но тут же получил сильный удар прикладом в спину
 и повалился лицом вниз на заднее сиденье. Инспектор с водителем заняли места впереди
 и через минуту, шумно газуя, машина скрылась за поворотом.

 Но возвратиться в штаб инспектору чрезвычайки в тот день не удалось.
 Под Житомиром их газик налетел на немецкую мину. Шофер был убит на месте, а сам инспектор
 вместе со смертником скрылись в лесу. Протащив пленного за собой с полверсты,
 бдительный чекист скатился в глухой овраг и прислушался. Кругом шумел только лес.

 – Вот и все, финита ля комедия, – сказал он, доставая охотничий складной нож из кармана летней куртки.
 Пленный вдруг боднул инспектора головой в висок, тот отшатнулся, спиной ударился об дерево
 и стал оседать. На шорох и хруст веток Виктор со всего маху врезал обутой в сапог ногой,
 но промахнулся, едва сам устоял.

 – Полоумный! – заорал инспектор. – Я ж тебя из-под расстрела увел! Вот же дурень, ей Богу!
 – Тогда… чего не развяжешь? – глухо спросил Виктор.
 – Так ножа под рукой не было, только вот разыскал. Стой же ты, не бодайся.
 Ишь как запутали тебя, живодеры завзятые…

 Приговаривая таким образом, инспектор освободил Виктора от пут,
 сбросил с головы мешок и… заключил в объятия.

 Спустя несколько часов Виктор Мацкевич и его шурин Ефим Миховский уже подходили к садоводству
 на окраине Житомира, где в маленьком домике коротали знойное лето родители и младшие сестры.

 Неожиданное и, скажем прямо, очень своевременное появление инспектора в ревтрибунале города Овруча
 объяснялось довольно просто. Вознося исправно службу Господу Богу в своем приходе, Ефимий,
 в силу своего продвинутого и общительного характера, свел дружбу с киевскими подпольщиками,
 оказывая им иногда весьма серьезные услуги. В алтаре (прости, Господи) прятал оружие и, частенько,
 самих партизан. Когда же в Киеве установилась советская власть, он явился в ревком и потребовал за свои
 заслуги перед революцией гарантий неприкосновенности. Предусмотрительного попа вежливо выслушали
 и объяснили, что как церковному служащему ему рассчитывать не на что. Затем обрисовали мрачный тупик
 карьеры иерархов и предложили сотрудничать. Поразмыслив на досуге, Миховский покинул приход, снял рясу
 и временно отрекся от Бога. После чего образованного расстригу без промедления зачислили
 штатным инспектором Чрезвычайной комиссии, направив сходу (заметим, что очень вовремя!)
 в ответственную командировку.
 
 Вселенский хаос в то время творился повсюду, и ревтрибуналы не были в нем исключением.
 Смекнув что к чему в Овруче, Миховский спас Виктора от расстрела, а заодно уничтожил все
 сопутствующие приговору документы. Задачу облегчила гибель шофера.
 Свидетелей не осталось.

 Возвратясь в Киев, Миховский добыл Вите справку о длительном лечении в госпитале,
 а потом и гражданский паспорт. Военная карьера бывшего поручика-интенданта Русской Армии
 и героического красного комдива могла завершиться навсегда. Но, пробыв с семьей около месяца,
 Виктор вновь ушел добровольцем в Красную Армию. На сей раз его ожидали впереди бои с деникинцами
 под Краснодаром, Ставка барона Врангеля, кровавый Сиваш и Красный Перекоп.
 
 Виктор Мацкевич, единственный, оставшийся в живых  из трех братьев, ушел с теми, кто дрался
 за советскую власть до конца. И до последнего дралась за свою истерзанную русскую землю
 Белая гвардия… Брат против брата, сын против отца стояли насмерть…
 Только один Господь в тот час мог рассудить их солдатскую правду.


                Глава двадцать восьмая

 Ни о чем из того, что случилось в Овруче, Маня, к счастью, не знала.
 Освобождавшие город войска снялись через неделю и ушли дальше, на юг, а губернский комиссариат
 и милиция сами себя толком защитить не могли, город кишел «транзитными» бандами, ворами
 и мошенниками. Однако и в Покалеве оставаться было очень опасно.

 Среди лета наступила тишина. Поляки исчезли вместе с Субботским. Все вздохнули свободнее,
 а Маня делала перевязки и лечила многих от страшных увечий. Uлавным же было то, что заклятые враги
 ушли и, может, уже навсегда, но в это не очень верилось…

 И вот, в самый обычный тихий и знойный летний день, возвращается наконец-то Лука и приносит весточку от Леночки: она дома, с родителями. Все, слава Богу, здоровы… Можно ли описать Манину радость?! Однако и та оказалась короткой: сказал Лука, что оставаться в Покалеве больше нельзя, так как в любой момент могут нагрянуть каратели. Ведь уже два года в селе фактически не было никакой власти. Поэтому он быстро уложил самое необходимое, и измученная семья выехала в Овруч.
 
 Лука ушел с Красной Армией добивать белополяков, опять Маня осталась одна вместе с малюткой. Новых денег, советских, не принимали нигде. Хорошо, что добрый человек передал фельдшерице два кило соли от «товарища по борьбе», соль, серая крупная каменная соль, спасла их обоих. За  щепоть можно было выменять одну бутылку молока для Галюси, а за столовую ложку – кусок масла на двести-триста граммов. Вот и было Манечке, чем покормить ребенка.

 Она стала работать в больнице, а за дочуркой присматривала жена врача, который жил с семьей при больнице. Во время дежурств Маня изредка забегала проведать ребенка, покормить, переодеть, а после всех процедур, вечером, несла на руках Галюсю домой, в маленькую квартирку, которую сняли по случаю у одного сторожа, поселившего их во флигеле пустовавшего барского дома.
 
 Тревожно было на улицах Овруча, порой налетали разные банды. Не успели прогнать поляков, как объявились «балаховцы» и «банда Маруси». Последняя отличалась диким разбоем и жестокостью. И надо же было такому случиться, чтобы Маня столкнулась со своей тезкой, овеянной кровавыми легендами, что называется нос к носу.

 Маруся въехала во двор больницы на белом коне в сопровождении краснорожих каких-то разбойников и, не сходя с коня, стукнула рукояткой нагайки в больничное окно, за которым, как раз в тот момент, Маня кормила дочурку. Едва запахнув халат, фельдшерица выскочила на крыльцо, держа на руках Галюсю. Девочка была прелестной, розовощекое личико в веночке каштановых кудряшек выглядывало из кружевного капора. Маруся уставилась на мать и дитя…

 – Дай подержать! – вдруг сказала она хриплым, неженским голосом.

 Маня обмерла. Маруся наклонилась с коня и крепкой рукой выхватила дитя из рук матери.
 Будто во сне Маня видела, как разбойница подняла ребенка вверх и приблизила к своему лицу…
 Галюся засмеялась. По ногам бедной матери побежала горячая струйка, она ничего не чувствовала,
 а только смотрела на свою доченьку. Маруся медленно протянула ей ребенка, но онемевшая мать
 не могла сдвинуться с места, кто-то из нянечек принял дитя на руки. Маруся опустила руку
 в карман, достала крупный кусок сахару и сунула в руки девочке. Затем она потребовала
 сделать перевязку одному из своих головорезов, пришпорила коня и выехала со двора.
 
 День за днем тянулись в безвестности и страхе. Невольно дурные мысли терзали сердце.
 Однажды Мане сказали, что какого-то Виктора Мацкевича якобы расстреляли в трибунале за то,
 что он отказался «пустить в расход» своего товарища. Маня чуть с ума не сошла от горя.
 Побежала в военную канцелярию, но там выяснилось, что списки расстрелянных бандиты сожгли
 вместе с архивом. Посоветовали посмотреть в газетах. Она не стала больше искать,
 а только горько плакала и молилась.
 
 – Пресвятая Богородица! – шептала она. – Смилуйся! Верни мне моего братика,
 пусть окажется ошибкой все, что наговорили про него злые люди. Спаси его,
 Пресвятая Богородица, я не переживу смерти моего Витеньки…

 И вот радость: из дома приходит письмо, в котором родители сообщают, что Витя с Фимой их навестили!
 Значит, он жив, ее дорогой, любимый братик! Матерь Божья услышала молитвы, и Господь не допустил
 непосильной утраты. Слава Тебе, Господи! Потом Витечка сам написал любимой сестричке большое письмо,
 оказывается, он лечился в госпитале и теперь здоров.

 Так шли дни за днями. Утром Маня спешила на работу в больницу, бежала через весь город с ребенком на руках, среди всякого сброда, диверсантов, грабителей и простых босяков. Молодую мать часто бросало в пот и дрожь от шлявшейся по улицам разной швали, уж очень боялась она за свою маленькую Галюсю.
 
 Наконец в начале осени Лука Васильевич, целый и невредимый, возвратился насовсем.
 Окончилось ужасное ожидание. Они снова были счастливы…


                Глава двадцать девятая

 В те тяжкие дни, далеко от Манечки, на окраине Житомира, ее отец часто думал о своей жизни: то она казалась ему бесконечно, изнурительно долгой, то наоборот – слишком короткой… Он видел себя молодым, полным богатырской силы, главой большой полнокровной семьи… И свою Поленьку видел такой… такой красавицей… Он вспомнил канун Рождества Христова 1901 года, Святой вечер, и то, как возвращался из церкви под руку с Лизонькой – старшей дочерью, а впереди шли Женя, Витя и Манечка, энергично жестикулируя и обсуждая что-то невероятно потешное…
   
 Впрочем, требовалось возвращаться к сиюминутным делам. Ведь он все еще пытался подрабатывать
 какие-то средства на жизнь, а для этого нужны были силы.

 – Поленька, присядь рядом со мной, – звал он жену. – Давай вместе делать дыхательные упражнения.
 Они нужны для работы сердца.
 – Володечка, я так уже надышалась, что голова кружится, – отвечала она.

 – Это все не то. Сколько же раз повторять нужно, что для сосудов мозга требуются специальные упражнения.
 – Да, мой дорогой, я согласна, а еще лучше хотя бы раз в неделю съесть кусочек мяса.
 Ты такой крупный и красивый мужчина. Тебе никак нельзя без питания.

 – Ну будет, Поленька, я вполне сыт, э-хе-хе, – невольно вздыхал Владимир Матвеевич,
 представляя сочную отбивную на большой кузнецовской тарелке с гарниром из жареного картофеля
 и зеленым салатом, приправленным яичным соусом.

 В то памятное утро, как всегда, Леночка чмокнула отца в гладкую, свежевыбритую щеку, присела к столу, и вся семья принялась завтракать, чем Бог послал. В последнее время Он разнообразием не баловал: пшенная каша с квашеной капустой и морковный чай распространяли привычные запахи по маленькой комнатушке. Однако все были веселы за столом и улыбались.
 
 Каждый день Леночка торопилась на службу, в Юлин «департамент», ее пристроили туда курьером. Юля работала делопроизводителем у председателя «Наркомпрозема» Юлиана Решке и жила с ним гражданским браком. Нынешняя мораль приветствовала такой стиль жизни.

 Владимир Матвеевич вмешиваться не стал, но категорически запретил принимать в своем доме сожителя дочери. Говорили, что он из бывших политкаторжан и отсидел 25 лет на каторге при царе. Разница в возрасте у них была колоссальной. Ну что ж, совершеннолетняя дочь могла поступать, как ей заблагорассудится. Тем паче, что жила отдельно от родителей и навещала их лишь изредка.

 – Леночка, расскажи-ка папе последние новости, – попросила Паулина Лукьяновна, разливая жидкий морковный чай в тонкие фарфоровые чашки с вытертой позолотой.
 – Папочка, – заговорщицки шепнула Лена, – я тебе раскрою страшную тайну, – глаза ее сияли неподдельной радостью.
 – Ну-ну, я весь внимание.
 – Скоро у нас будет свадьба. Юлиана Решке переводят в Москву, и он хочет на Юле жениться по-настоящему.

 – Под венец поведет или как? – приподнял брови отец.
 – Нет, не знаю, – смутилась Лена, – наверное, просто зарегистрируются, так теперь все делают.
 – Все будут биться головами о стену, и вы туда же! – вскипел отец, резко отодвигая чашку.
 – Володечка! – вмешалась в разговор Паулина Лукьяновна, кладя свою маленькую ручку на сжатые кулаки мужа. –
 Вспомни, что ты мне обещал…
 – Да-да, я помню. Делайте что хотите.

 – Но, папочка, – Лена прислонилась к отцу и обняла его, – это же прогресс! Юля станет настоящей женой Юлиана.
 Даже имена у них схожие. И потом, он очень хороший человек. Папа, позволь ему с тобой познакомиться.
 – Нет, нет. Увольте. Скажите, что я болен, что я выжил из ума, в конце концов. Да, что хотите скажите.
 Я не желаю видеть этого… этого…

 Владимир Матвеевич покраснел и задохнулся, не находя подходящего слова. Он пытался сдержать себя и не оскорбить неизвестного ему человека даже за глаза. Все-таки он собирался узаконить по современным нормам брачные узы с его дочерью. И потом, был при власти. Судя по всему, теперь управляли державой исключительно бывшие каторжники…

 Сердце разболелось не на шутку.
 Ему накапали сердечных капель, завтрак и гимнастика пошли насмарку.
 Однако глава семьи успокоился довольно скоро, потому что решительно
 был настроен самоустраниться от окружавшего его безобразия.

 С приходом власти большевиков жизнь действительно изменилась. Надежда на то, что все вернется на круги своя, рухнула окончательно. Рухнула и погребла под собой прошлое, в том числе и старомодную мораль. Хотел того или нет Владимир Матвеевич, но ему приходилось принимать жизнь такой, как есть, и любить своих детей такими, какими они стали, приспособившись к этой жизни.

 Известие о смерти Жени и Доротеи, полученное от Лизы прошлым летом, едва не убило Поленьку, изменив и самого Владимира Матвеевича. Он стал терпимым и набожным. (Лиза, щадя родителей, скрыла правду и сообщила им, что брат с женой умерли от испанки.) Горевали Мацкевичи и об утрате внучки. Фима, муж Лизы, якобы специально ездил в Гельсинфорс разыскать девочку, но никого не нашел. Дом, где жил Женя с семьей, национализировали и отдали под общежитие техфлота. Никаких же следов от прежних хозяев не осталось. Пятилетняя девочка была потеряна навсегда.

 Не в силах была Лиза рассказать родителям и о гибели Павлика.
 Она поддерживала их наивные предположения, что, может быть, он эмигрировал.
 Ему, убежденному монархисту, здесь нечего было делать.
 С этим тоже приходилось смириться.

 Естественно, и о том, что случилось с Витей в Овруче, никто не узнал.
 Вместе с тем радостная весть пришла от Мани: она родила дочку Галочку.
 Вот так тесно переплетались горе и радость.

 Единственный, кто держался на плаву в любых перипетиях и при любой власти, так это Ефим Миховский. Потрясающим образом дебютировав в роли инспектора Всероссийской Чрезвычайной комиссии, он так же внезапно был оттуда переведен… на работу в Киевский университет. Его ожидала профессорская должность на историческом факультете, где он стал читать «Историю борьбы рабочего класса» – предтечу «Научного коммунизма». Лиза извелась совершенно, выслеживая его бесчисленные амуры со студентками. Но, как и положено в классических водевилях, бывший поп-расстрига в своих интимных похождениях оставался не уличим.

 «Дети, дети, – думал Владимир Матвеевич, – не так с вами хорошо, как без вас плохо. А ведь верно сказано!
 Боль свет застит, когда отрываешь от себя кровную плоть и видишь, как она перерождается во что-то новое,
 непонятное, чуждое… Ох, как больно! Лучше бы помереть. Ей Богу!»

 К вечеру Леночка не воротилась домой вовремя.
 Уже стемнело, когда раздался стук в дверь и на пороге появилась Юля.

 Высокая, белокурая, с коротко остриженными по моде волосами, в затянутой ремнем кожанке, она не походила ни на одну из сестер. Юля была неукротима и своенравна. Едва кивнув родителям и поздоровавшись сквозь зубы, она обвела беглым взглядом все углы и заметалась по комнате, как фурия.

 – Может быть, пояснишь нам, в чем дело? – спросил отец.
 – Где Лена? – прозвучало в ответ.
 – Как же ты не знаешь? – удивилась Паулина Лукьяновна. – Вы ведь вместе работаете.
 Мы волнуемся, давно стемнело, а ее все нет и нет.

 – Нет и нет, – раскрасневшись от гнева, нехорошо передразнила Юля, – что, к юбке ее привязывать я должна?
 Получше бы смотрели за своей любимой доченькой.
 – Про что ты болтаешь? – встрепенулся отец. – Вы же неразлучны с детства, как сиамские близнецы.
 – Это уж точно: прилепилась ко мне намертво. Видно, спать втроем придется.
 – Юля, опомнись! – вскричала Паулина Лукьяновна. – Как ты смеешь клеветать на сестру?!
 Она ведь еще ребенок…
 – Твой ребенок путается с моим мужем! – бросила Юля в лицо матери.
 – Сейчас же замолчи, безумная! Выбирай выражения.
 
 Владимир Матвеевич встал против дочери. Они были почти одного роста: цветущая красивая Юля
 и статный седой отец. В былые времена он бы не стал церемониться с девчонкой.
 Да и мыслимо ли было такое услышать?

 – Прекрати свои хамские вопли, – потребовал он, глядя в побелевшие от ненависти глаза дочери. –
 Ты в какой семье выросла? В чем посмела заподозрить родную сестру? Я не потерплю голословных
 пошлых обвинений.
 – Все это правда, – захлебнувшись от злобной ревности, стояла на своем Юля, – она мне завидует.
 Вы все ненавидите моего мужа! А он… он на каторге, в Сибири гнил, пока вы нежились в постельке.

 – Ради Бога… в своем ли ты уме, Юля?! – мать бросилась между мужем и дочерью. –
 При чем здесь твой будущий муж?
 – Я вас всех ненавижу! – вскричала Юля, отталкивая мать и отца. – Будьте вы прокляты, с вашими дурацкими
 дворянскими забубонами. Я же беременна, понимаете! Я жду от него ребенка. Ладно, не нужно мне вашей жалости…

 Она выбежала на крыльцо, хлопнув дверью, а мать с отцом остались стоять, остолбенев от потрясения.
 Спустя мгновение, Паулина Лукьяновна бросилась на колени перед иконой и, заломив руки, стала молиться,
 а Владимир Матвеевич механически шевелил вслед за нею губами и широко крестился.
 Наконец, они оба опомнились и поглядели друг на друга.

 – Как бы беды наша валькирия не натворила, – забеспокоился отец, – пойду к ней, прощения попрошу, –
 бормотал он, – на колени встану перед ее каторжником. Пусть повесит нас, стариков, что ли,
 раз мы жить им так уж мешаем… Только б не выкинула чего, дура эдакая.
 – Умоляю тебя, не оставляй меня одну! Я больше не выдержу, я скоро умру… – прошептала Поленька, утирая слезы.
 – Ну будет, будет, – смутился отец семейства, приходя в себя понемногу.

 Где-то неподалеку резко затормозила машина. Хлопнула дверца. Снова заработал мотор,
 заглушив странный какой-то хлопок, похожий на выстрел. Владимир Матвеевич насторожился,
 но стрекот удалявшейся машины затих, и только зимний сад стучал в окна замерзшими ветками.
 – Поленька, я все же выйду на улицу, – просительно обратился он к жене, -
 прогуляюсь перед сном, Леночку встречу.
 – Да, да. Иди, Володечка, – неожиданно согласилась она, к чему-то прислушиваясь.

 Накинув пальто, Владимир Матвеевич вышел на крыльцо. Слегка сыпал мелкий снежок.
 Ночь стояла сырая, со слабым морозцем. Не проглядывало ни звездочки на мглистом небе,
 хотя от снега вокруг лежали светлые блики.
 
 В стороне от калитки, на белом, что-то чернело. Владимир Матвеевич спустился в сад со ступеней,
 ему вдруг послышался явный стон. Он внимательно огляделся по сторонам. Стон раздавался со стороны улицы.
 Долго не раздумывая, он бросился за калитку, пробежал несколько шагов и с ужасом догадался,
 кто лежит на снегу.

 – Лена! – вскрикнул отец, подхватывая дочь на руки. – Деточка моя, Боже мой, кто в тебя стрелял?!
 Он внес ее в комнату и уложил на постель. Лена была без сознания, раненная в плечо.
 Понадобился срочно доктор. Не помня себя, Владимир Матвеевич помчался в больницу.
   
 Паулина Лукьяновна, напротив, словно набравшись откуда-то сил, осторожно раздела дочь,
 обработала рану и наложила повязку. Ей был дарован лекарский талант от природы,
 и в минуты тяжких испытаний она никогда не теряла присутствия духа. К тому же рана,
 по всей вероятности, была не очень опасна. Пуля прошла под ключицей навылет, не задев кости.
  Лена застонала и открыла глаза. Зрачки были расширены.

 – Деточка, ты меня узнаешь? – склонилась над нею мать.
 – Я умираю, мамочка… – прошептала раненая, и по бледным щекам выкатились из-под ресниц слезы.
 – Ничего подобного, – твердо сказала мать. – Рана не опасна, ты скоро поправишься.
 Бандитов найдут и накажут.
 – Не надо, – шевельнула головой Лена и тут же застонала от боли. – Пожалуйста,
 никого не нужно искать.
 – Хорошо, доченька, тебе нельзя волноваться. Успокойся, мы с папой рядом с тобой.

 Паулина Лукьяновна гладила и целовала тонкие девичьи запястья и украдкой смахивала слезинки.
 Вот-вот должен был прийти доктор.

 Рана действительно была не опасна, но на другие сутки у больной сделался жар.
 Она бредила и звала Юлю.
 Отец с матерью не отходили от ее постели, никто не осмеливался вслух произнести
 роковую догадку. Наконец отец не выдержал и отправился в «департамент». Там царила полная
 неразбериха. Контору ликвидировали, а начальник будто бы отбыл в Москву.
 Сослуживцы не знали, где искать Юлю. Оставив записку для дочери, Владимир Матвеевич
 вернулся домой ни с чем. Юля так и не появилась.

 После полуночи жар немного спал, и родителям показалось, что дочь спокойно уснула.
 Нужно было и самим отдохнуть немного.
 Лежа в постели, они шепотом разговаривали друг с другом.

 – Поля, я не нахожу себе места, – говорил Владимир Матвеевич. – Кто же в нее стрелял?
 – Моли Бога, Володя, о выздоровлении дочери, – отвечала жена.
 – Конечно, конечно, ты права. Но все-таки одна мысль убивает меня…
 – Я знаю. Ты думаешь, что выстрел на совести Юли.
 – Нет! – почти вскрикнул Владимир Матвеевич. – Не говори так.
 Я задушу ее собственными руками, если это окажется правдой.

 – Правду она нам сказала сама. Юля ждет ребенка. Нашего внука. Может быть, Леночка
 дала повод как-то случайно… Ведь Решке помог ей бежать из плена, можно сказать
 спас ее тогда, в Овруче. И как она восторгалась этим переодетым каторжником!
 Володя, что бы ни было, ты не смеешь вершить суд над своими детьми.
 – Не смею, – согласился несчастный отец. – Но если Леночка умрет, я не знаю, что сделаю…

 Лена слышала все. Она не спала, ей в самом деле сделалось лучше.
 Голова прояснилась, и рана болела гораздо меньше.
 Но другая, жуткая, нечеловеческая боль разрывала сердце: Юля, любимая сестра,
 заподозрила ее в гадком поступке и стреляла! «За что же она хотела убить меня?! –
 думала Лена, теряя рассудок от обиды и оскорбленных чувств. – Мамочка ей поверила
 и обо всем догадалась…»

 Нет, жизнь больше не имела смысла. В один миг все вокруг опротивело.
 Перед глазами проносились сходки и митинги, бутафорский бездарный пафос и скудоумие ораторов,
 борьба, предательство, жестокость и разврат повсюду. Все эти браки, сожительства, связи…
 Скотство! Ей вдруг вспомнилось, как Юлиан Решке освободил в Овруче заключенных,
 он переоделся в форму коменданта крепости и выпустил всех до единого. Их с Лукой, Манечкиным мужем,
 могли тогда расстрелять… Они бежали вместе, потом Решке прятал ее в своем партизанском отряде
 и переправил сюда, к родителям. «Ах, Юленька, ну как же ты могла надумать такое!..
 Нет, нет, нет. Оправдываться не стану. Ты и вправду лучше бы убила меня, зря промахнулась, –
 проносилось в мозгу. – Уйду сейчас же в монастырь. Матушка Неонила меня примет…»
 
 Она попробовала встать. Голова налилась чугуном, ноги дрожали.
 Все-таки несколько шагов к вешалке удалось сделать.
 Лена с трудом накинула на плечи пальто и, как была,
 в одной полотняной сорочке, босиком, скользнула за двери.

 Схватившись с постели на рассвете, мать и отец бросились искать дочь.
 Задыхаясь и обливаясь слезами, они осмотрели все вокруг, но кроме маленьких следов ее босых ступней
 на дорожке к калитке, припорошенной снегом, ничего не обнаружили. Мысль о самоубийстве дочери
 не покидала их, пока кто-то из соседей не рассказал, что видел ее у женского монастыря, неподалеку от речки.

 Надев свое старое визитное платье, Паулина Лукьяновна собралась в путь.
 Владимир Матвеевич проводил жену до самых монастырских ворот.
 Он ожидал очень долго и порядком промерз, пока она вышла ему навстречу, опустив глаза.
 – Леночка здесь, у нее крупозное воспаление легких, – едва слышно сказала Паулина Лукьяновна,
 беря мужа под руку; он чувствовал ее дрожь.

 – Нужно сейчас же перевезти Леночку в больницу, – взволновался отец.
 – Она никого не желает видеть.
 – Не может быть!
 – Это так, Володечка. Пойдем домой. Сегодня нас больше сюда не пустят.

 Поддерживая бережно жену, Владимир Матвеевич проделал обратный путь в полном смятении.

 Две недели подряд приходили согбенные горем старики к воротам женского монастыря
 и  умоляли разрешить навестить больную дочь. Но в ответ слышали только отказ.
 По воле пришлой послушницы, принятой под защитительный покров Св. Васильевского
 монастыря, к ней, Елене, никого не пускали. Она просила уединения и покоя.
 На шестнадцатые сутки Господь даровал ей Вечный покой.
 Беспристрастная настоятельница не вняла материнским слезам и не позволила проститься родителям
 даже с мертвой дочерью. Ее отпели в монастырской часовне и похоронили там же на кладбище.
 Только на девятый день мать и отец смогли подойти к могилке своей любимицы.


                Глава тридцатая

 О трагедии, случившейся в доме на окраине Житомира, родители никого из детей оповещать не стали. Сил больше ни на что не осталось, даже на выживание.
 А письма шли исправно, как никогда. «…Моего мужа, – писала Маня, – партия переводит работать в Тузлы, на родину, чему мы очень рады. Галюся уже вовсю топает на своих крошечных ножках. Почему молчит Леночка? Очень скучаем и ждем от вас хороших известий. Пишите обо всем, берегите себя…» Ну и все прочее, в том же духе.

 Тон письма был бодрым. Только в сочельник Мане приснился странный сон: будто мама и папа наряжают большую елку, как в детстве, и развешивают дорогие стеклянные игрушки. В стороне стоит Юля, в руках у нее блестят осколки, а по пальцам сочится кровь от порезов. «Где же Леночкин домик? – спрашивает папа. – Юля, ты не видала?» – «Что я – сторож вашим игрушкам?» – со смехом отвечает Юля, пряча порезанные руки за спину. «Зачем ты это сделала, Юля?» – качает головой мама и смотрит на испачканный кровью пол. А Леночка с плачем убегает по длинному черному коридору все дальше и дальше. Маня спешит догнать, утешить сестричку, но она исчезает в темноте… Со страхом, охватившим ее во сне, как наяву, возвращается Маня в комнату. «Надо перевязать Юле руку», – вспоминает она, но Юли тоже нигде нет. В пустой зале, посредине, стоит елка, вся в белых зажженных свечках… «Это опасно, могут загореться ветки!» – подумала Маня. В то же мгновенье вспыхнуло пламя, охватило верхушку, и… она проснулась.

 Переезд в Тузлы был долгим и мучительным. Ехать пришлось в теплушке вместе с красноармейцами.
 Они были очень внимательны к «красным докторам», поставили железную «буржуйку»
 и обогрели всех. Маня лежала с ребенком на полке, Лука приносил кипяток, и так добрались
 они до какой-то платформы под Киевом.

 Высадили всех посреди поля. И стоит Маня с ребенком на руках над кучей вещей, темно, метель разыгралась, холодно, а Лука Васильевич пошел разыскать сани или телегу, чтобы доехать до станции. Тут мчится проходящий поезд, все узлы разлетаются от потока пара и воздуха, но добрые люди, к счастью, помогли все собрать. Не украли даже ничего, на удивление, в этот раз. Скоро и Лука привел возчика с лошадьми.

 Благополучно добрались до Казатина, согрелись горячим чаем и огляделись по сторонам. Была уже ночь, на вокзале столпились транзитные пассажиры. Конечно, ожидать утра там было лучше, чем под открытым небом, но стена вокзала оказалась разломленной, во время недавних боев бронепоезд въехал прямиком в зал ожидания. Холод стоял ужасный, а пересадку пообещали устроить только через день, так как регулярного сообщения не было.

 Отправились Манечка с Лушей утром в гостиницу, благо, что оказалась она неподалеку. Стекол в здании не было, номера не отапливались. Хорошо, хоть самовар дали, и Маня в нем сварила всмятку Галочке яйцо, подогрела сверху мясные консервы, ими и пообедали. Потом закутали потеплей ребенка, уложили спать и сами тоже уснули в обнимку, чтобы не замерзнуть.

 На другой день сели в пассажирский поезд, который следовал до самой Одессы. В нем ехали бессарабские цыгане, очень веселые и общительные. Всю дорогу они пели и угощали фельдшеров свежим хлебом с сыром. А одна цыганка Мане нагадала, что она напишет книгу, которую прочтут через сто лет. Наврала, конечно. Посмеялась Манечка, потому что ничего никогда не писала, кроме коротеньких записей в дневнике, который по привычке вела с юности. 
 Вот и встретила их Одесса!..

 Вокзал стоял посреди красивой мощеной площади, освещенный и целый, слава Богу, со всех сторон. Мане даже удалось накормить Галочку в буфете и самой перекусить. Лука Васильевич оставил семейство на вокзале, а сам пошел искать подводу, так как до Тузлов добраться зимой было непросто.
 Чтобы Маня не скучала, он принес ей довольно свежий журнал «Жизнь», который купил в буфете. В журнале Маню заинтересовали две статьи известных светил психиатрии.

 «…Никогда еще за все время моей долгой практики не приходилось наблюдать такого наплыва больных. Тут и неврастения, и бредовое помешательство, и галлюцинаторность, и тяжелые душевные расстройства. Я буквально изнемогаю от работы и подавлен тем несчастьем, которое порой выпадает на слабые человеческие плечи, – писал профессор Н.М. Попов. – Может быть, на языке многих – это революционный мусор. Но нам, врачам, приходится этот «мусор» раскапывать.

 Мы все были свидетелями революции, но не каждый из нас с одинаковой силой на все реагировал. Одни являлись зрителями, другие – активными участниками. Пламя революции озаряло лица одних и обжигало крылья другим.
 И вот к нам приходят все эти обожженные, буквально разбитые люди, с надломленной психикой, с разбитой нервной системой, с ослабевшей волей – события всех их снивелировали под одну установку: путь к безумию…»

 Прижимая к себе спящее дитя, Маня задумалась. Как медику ей было интересно и понятно то, о чем писали в журнале. Но тем более страшными показались приведенные ниже факты. Поистине, оборотная сторона революции выглядела далеко не такой блестящей и победоносной, как когда-то казалось.

 «…Один был невольным свидетелем дикого самосуда над двумя офицерами, и кошмарная картина столь резко запечатлелась в его душе, что до сих пор он не может вырваться из царства кровавых теней.
 Другому пришлось одну ночь провести в трюмах «Алмаза». Он ничего не видел, но слышал в своем темном узилище, как наверху расстреливали, и как после этого что-то тяжелое падало в воду. Четыре раза морская гладь рассекалась тяжелым падением… Нервы не выдержали.
 Молодая девушка, проживавшая с тихой провинции, до того была напугана видом грозных экспроприаторов, обвешанных патронами, гранатами, бомбами, что моментально впала в безумие. Везде ей мерещатся враги. Она никого не узнает. На всех озлоблена – словом, типичная форма буйного помешательства.
 Мы тщательно собираем все эти обломки, выкинутые революционной бурей, и стараемся поддержать расшатанный организм…»

 Слова эти глубоко затронули молодого специалиста. Как никогда раньше Мария остро почувствовала нужность своей любимой профессии. Только жаль было стольких людей, пострадавших невинно и зря. Что пользы для революции, если простые люди станут сплошь неврастениками? Так думала она, с интересом читая дальше.

 «Теперь можно наблюдать только едва уловимые признаки надвигающегося бедствия, – писал профессор А.Е. Янишевский  в другой статье. – Практика врачей-невропатологов за последнее время несоразмерно увеличилась. Революционные сражения лишь только заканчиваются. Весь запас нервной энергии тратится на последний момент этой борьбы. Но когда смолкнут выстрелы, улягутся страсти, – тогда потянутся с поля сражения больные воины, участники революции с обнаженными нервами… Безумие оскалит свои зубы…
 В этом отношении нынешнее поколение представляет куда меньшую опасность, чем поколение грядущее. Тут все-таки приходится иметь дело с оформившимся организмом. Другое дело – дети, рожденные от родителей, видевших смерть ежеминутно перед своими глазами, свидетелей диких самосудов, расстрелов, неслыханных издевательств. Ведь все эти глубокие душевные волнения передаются младенцу, еще находящемуся в утробе матери…»

 Разволновавшись не на шутку и не в силах больше продолжать чтение, Маня засунула журнал в корзину и взяла на руки дочку. Галюся улыбалась, причмокивая губками во сне. «Ей неведомы наши страхи», – невольно подумала мать, любуясь ребенком. Вспомнилось, как заботливо Лушенька купал ее в дубовой лохани и ограждал от многих волнений, как легко и благополучно прошли роды…

 «Ты вырастешь здоровой и крепкой, ты будешь славной и умной девочкой, я научу тебя складывать буковки и писать слова. А потом ты пойдешь в школу и в институт. И обязательно станешь хирургом. Ведь все закончилось. Все самое страшное уже позади…» Слезы почему-то закапали сами собой, но Маня не замечала этого, она думала о своем.


                Глава тридцать первая

 Лука Васильевич возвратился на вокзал очень довольный, вскоре выехали в Тузлы на большой подводе. Через Ближние Мельницы, от вокзала двигались вниз, и по длинной-предлинной улице, мимо Дюковского сада с замерзшими прудами, выбрались на Пересыпь.

 Город сперва оставался справа, наверху за холмом; не видать было красивых зданий, а только пыльный морозный туман без снега клубился вверху и черные закопченные халупы налезали одна на другую по сторонам. Та ли это была нарядная Одесса, которую Манечка запомнила навсегда? Какой-то чужой, мрачный и нищий пригород тянулся до бесконечности… У зерновых складов на Пересыпи остановились кормить и поить лошадей, потом сделали короткий отдых в Сычавке и двинулись дальше.
 
 Ночью приехали в Тузлы. Луку с женой встретили радостно – не надеялись больше увидеть сына с семьей. Думали, что погибли все на войне. Начались объятья, поцелуи… Прибежали братья Луки с семьями и все родственники. Плакали от радости, и Галочка из рук в руки переходила с большим удовольствием.
 
 После семидневного путешествия они впервые заснули сытыми и в тепле. Проснулись лишь на другой день в полдень. Тишина стояла кругом, не слышно было никаких звуков, никто не говорил за дверью. Они оделись, нарядили Галочку и вышли.

 И что же: в другой комнате чинно сидели рядком на длинной скамье постаревшие родители, братья с женами
 и ожидали пробуждения дорогих возвращенцев. Снова начались поцелую, объятья и слезы…

 Было очень радостно и приятно увидать всех близких, но пришлось в тот же день взяться за дело, потому что в селе свирепствовала эпидемия возвратного тифа. Здесь работал только один старый фельдшер, да и то временно, поэтому доктор из Анатольевки, где была больница, очень обрадовался медицинскому подкреплению.

 И начались обычные напряженные врачебные будни. С раннего утра и до позднего вечера работали фельдшеры на эпидемии. Быстро обедали, и опять к больным. В промежутках изготовляли лекарства в аптеке, так как смешивать порошки и растирать мази нужно было самим. Было очень трудно, но они справлялись, никого не оставляли без помощи. Приходилось и Мане выезжать ночью к тяжелым больным.
 
 В конце концов переутомление и недоедание сделали свое дело. Маня слегла под Пасху.
 Все как-то смешалось на страстной неделе. Весна была ранней, на редкость засушливой и жаркой,
 суховей шквалами налетал со степи, над морем стоял вязкий туман. Днем было душно.

 В чистый четверг Мане сделалось совсем млостно, на ватных ногах она еле дошла до дома
 и, не раздеваясь, повалилась на лавку.
 – Доченька, – склонилась над ней мама Федора, – умаялась ты совсем… Дай-ка я постель расстелю.

 Она захлопотала в спаленке, но Маня уже плохо понимала, что происходит вокруг.
 Она горела тифозным жаром. Поздно ночью, когда приехал Лука, температура поднялась до 41;С.
 Кроме фталазола и дезинфицирующих средств, ничего под рукой не было.
 Говоря откровенно, лекарств вообще не было.

 Прослушивая пульс жены, фельдшер понимал, что такого жара ослабленный организм не выдержит.
 Учащенное сердцебиение сменилось сильной аритмией. Нужно было немедленно что-то делать.
 И он принял рискованное, но единственно верное решение.

 – Григорий, – кликнул Лука среднего брата. – Ну-ка закатывай рукава. Марусю выносить будем.
 – Умерла! – ахнул Гришка и перекрестился.
 – Тьфу, елоп Царя Небесного! В святой день ругаться заставил. Жива она и жить до ста лет будет.
 Не дам я ей умереть. Не для того столько пережито, чтоб ручки на груди складывать. Айда за мной.

 Оба брата вошли в дом. Больная была без памяти. От жара у нее сделалась кома.
 Лука снял с жены ночную сорочку, завернул голую в пуховое одеяло, прикрыл сверху
 шерстяной шалью, приготовил несколько простыней, полотенца, взял подушку и приказал брату:

 – Берем разом: ты под колени, а я в головах. Осторожней! Да куда торопишься?
 Не ногами, головой вперед выносить надо. Я первым выхожу, а ты за мной.

 Они подхватили беспамятную Маню, Лука под мышки, а Гриша за ноги поперек, у колен,
 и вынесли во двор к колодцу. Со двора всех удалили, чтоб лишних глаз не было.
 Лука вытянул из колодца дежку ледяной воды, замочил в ней две льняные толстые
 простыни, слегка отжал и расстелил на земле. Потом подошел к жене, быстро раскрыл
 одеяло и скомандовал брату:
 – Ну, с Богом, взялись!

 Как пушинку они перекинули Маню в мокрые простыни и быстро завернули с головой.
 От простыней повалил пар. Маня застонала и зашевелилась внутри. Через минуту Лука с братом
 переложили больную в сухое и закутали в пуховое одеяло. И так повторили трижды.
 Жар спал, и Маня пришла в себя.

 Семь раз повторялись приступы возвратного тифа, но в жилах молодой женщины текла
 терпкая ливонская кровь закаленных Мацкевичей, недаром Маня походила на отца характером.
 Она переборола тифозную заразу и пошла на поправку. Однако беда одна не приходит.

 Мария носила под сердцем второго ребенка…
 Началось сильное кровотечение.
 На сей раз Лука обойтись своими силами не смог. Он пригнал лошадей с повозкой, настелил сена,
 перин, подушек, уложил сверху истекающую кровью жену и погнал во весь дух в Анатольвку.

 Когда на больничном дворе вздыбились запенившиеся лошади и груженая повозка встала у крыльца,
 доктор все понял и приказал готовить операционную.
   
 Больше суток корпели хирург с Лукой возле Мани, сделали что смогли и… спасли!
 Скоро Маня поправилась окончательно и могла самостоятельно принимать больных на фельдшерском пункте,
 да и эпидемия пошла на спад.


                Глава тридцать вторая

 После смертоносной эпидемии возвратного тифа людей постигло другое несчастье – голод.
 Тяжело было смотреть, как дважды весной в землю сеяли просо и оно не взошло, – осталась земля
 черной и мертвой, она истощилась и не могла больше родить.
 Летом волостное начальство потребовало от тузловских крестьян выполнить план продразверстки.
 Приехали из города заготовители от «Совпродкома» и стали изымать излишки продуктов.

 Отряд вооруженных экспроприаторов сопровождал в родное село младший брат Луки Васильевича – Иван,
 в фуражке с красным околышем, милицейской амуницией, затянутый портупеей с новенькой кобурой на боку.
 
 Он покинул родимый дом год назад, как только установилась советская власть. Ушел в город с молочным братом и рыжий Ленчик. Рассказывали, что скрипку он забросил, стал играть на рояле и петь в одесских ресторанах романсы Вертинского, публика его обожала.

 У Ивана таких талантов не было. Зато его взяли в милицейское подразделение, и теперь он сопровождал экспроприаторов. Тузловский помещик Энгерд сбежал с французами, в селе оставались кулаки и крепкие середняки. Иван знал, где что искать. Однако он не слишком усердствовал, очевидно, испытывая все же неловкость от полноты собственной власти.

 Совсем уж не по себе сделалось ему при встрече с родителем.
 Отец вышел из сарая распоясанным, в домашней холщевой рубахе, с топором в руках.

 – Здравствуй, батя, – сказал Иван, прокашлявшись в кулак, и добавил. – Вот, закон исполнять надо…
 – Здоров будь, сынок, – отвечал дед Василий, постукивая обухом по балясине на крыльце. –
 Что ж, исполняй, коли надо, – и повернувшись спиной к комитетчикам, ушел в дом.
 
 Во дворе было пусто. Иван заглянул под навес для дров, там тоже ничего не было. Крестьяне, предупрежденные накануне, по решению Сельсовета свезли на ток немного зерна. Год выдался на редкость неурожайным. Тем не менее, от каждого двора полагалось сдать «натурой» живую скотину и птицу. Брали семечками, шерстью, мукой, солониной, свиным салом, даже сухими фруктами и бураками. Но отец предписания не выполнил. Сделать же обыск в родном доме и увести единственную коровенку у стариков Иван не решился.

 Он постоял в раздумье и махнул рукой сопровождавшим.
 – Едем, здесь ничего нет.
 Заготовители пожали плечами, и красный обоз двинулся дальше.

 Поздно вечером братья встретились. Они заперлись в баньке и сходу завели спор.
 – Середняков партия не трогает, – рубанул по столу ребром ладони Лука, от волнения у него сел голос.
 – Да кто их трогает? – оправдывался Иван. – Что же мне, пустой обоз вертать в город?
 Красная Армия и рабочие голодуют, а кулаки жгут хлеб и вырезают скотину.
 – У нас никто зернышка не спалил… Ты же сам знаешь, что рожь не взошла.
 Такого года никто не помнит.
 – А мне плевать, я под расстрел не хочу. Кишки вытяну, а план продразверстки в комитет сдам.
 Ты что же, революцию предаешь?
 – Что ты сказал, последыш недоношенный?..

 Лука сгреб за грудки брата и втиснул в угол, тот успел схватиться за кобуру.
 Но через секунду взвыл от боли с вывернутой за спину рукой.

 – Именем революции грабить своих пришел, овца паршивая! Ты без портков под столом лазил,
 когда я в подполье работал и за революцию насмерть бился… Ах ты гниль паскудная,
 я те отучу револьвером махать!
 – Не я, так другие придут… – миролюбиво заскулил Иван. – Пусти, больно же.

 Лука пихнул брата на лавку.
 – Креста на тебе нет, и совесть тоже потерял. У Гришки зачем телка отнял?
 Зимой без мяса не выжить, свиней кормить нечем. Всех поросят вырезали. Птица дохнет.
 – Скажи спасибо, что козу дойную оставил. Завтра Федора раскулачу. У того возьму мерку сполна.
 Ишь, какой амбарище выгнал, совсем окуркулился.

 – Федора не трожь! Посмей только! – рыкнул Лука, от напряжения у него вздулись жилы на шее. –
 Наш брат середняк, и что положено сам сдал. Сроду на него никто не батрачил.
 Он на войне пострадал, сейчас от зари до зари пашет. Его добро кровью и потом нажито.
 Ополоумел ты, или забыл, что Федька девять ртов кормит? Мы ж кровные братья, Ваня.

 – Ну и что? Я служу советской власти, меня на жалость не купишь.
 – А я какой власти служу? – тихо спросил Лука.
 – С тебя спросу нет. Ты безземельный, – отвечал Иван, становясь все более злым и наглым, –
 родителей не трону, но за остальных не проси и в мои дела не встревай. Я исполняю приказ
 советской власти. Если враги революции не подчинятся закону добровольно – отдам под суд.
 Передай это Федьке, если хочешь.

 С этими словами Иван вышел из баньки и, минуя дом, зашагал к воротам. Разговор был окончен.

 Лука еще долго сидел на лавке, подперев щеку кулаком, и думал про то, что новое время сюда еще не пришло. Оно было где-то совсем близко, но уже не впереди, как прежде, а за крутым поворотом.
 Впереди была бездна.
 И в эту бездну валились измученные люди, его кровные родичи и их дети.
 Сначала смерть косила красных и белых, потом предателей и бандитов,
 буржуев и не буржуев, а теперь всех подряд…
 Неужели такая цена неизбежна?
 Разве могут голодные крестьяне насытить миллионы страждущих ртов?
 Где и когда они обретут это недостижимое счастливое будущее? В раю?
 Дети мрут. Земля не родит…

 Ему вдруг представилась толпа односельчан с позеленевшими лицами, ослепленными страхом глазами и разорванными немыми криками ртами, которых заготовители во главе с Ванькой гнали вперед, в ослепительно-белый туман.
 А из искрящейся мглы навстречу мчался галопом табун диких, необъезженных лошадей и втаптывал копытами несчастных в сырую землю… Лука вздрогнул от наваждения и очнулся.

 «Если не выстоит город, погибнет село, – невольно подумал он, – из города после пришлют помощь. Рабочие восстановят заводы, порт… Закупят посевное зерно, пришлют плуги, бороны. В коммуну объединимся, школу выстроим… Только бы продержаться до лета, только бы продержаться…»

 У старшего брата Ванька мало что взял. Новый амбар был пуст, на скотном дворе выла собака да бегали два тощих козленка. Орали на все голоса детишки. Сноха валялась в ногах и, заклиная Богом, просила милости. Сам Федор увел со двора коня, да на нем и ускакал незнамо куда.

 Зимой от голода люди начали пухнуть, открывались гниющие язвы на ногах, надо было ходить из хаты в хату и делать перевязки. Фельдшера обходили все село ежедневно. Люди поели кошек, собак и сдохших лошадей. Они следили, у кого пала лошадь и где ее закопали, а на утро уже не было трупа, стояла только разрытая яма. Те, кто мог есть кошек, собак и сдохших лошадей, остались живы. Голод так свирепствовал, что люди умирали на ходу, падали как мухи. Число смертей доходило до 10-ти и даже до 14-ти человек за сутки. Луке приходилось заставлять более крепких односельчан хоронить умерших, так как от разложившихся трупов могла вспыхнуть новая эпидемия.
 
 В конце-то концов, из района прибыла помощь: стали варить «общественную» затирку из ячной муки и выдавать по мисочке людям. Хотя затирка была жидкая – но все-таки подкрепление. Маня сама ела, и трехлетняя Галочка тоже. Потом американцы организовали миссию продовольственной помощи. В сельской пекарне выпекали белый хлеб, варили рисовую кашу на молоке с сахаром и сладкое какао. Выдавали на человека в день триста граммов хлеба, мисочку каши и чашку какао. Сразу все пошли на поправку, а до этого невозможно было смотреть на истощенных голодом крестьян, которые ползли к зеленой травке, срывали ее губами и съедали...
 Вот это и был настоящий ужас.


                Глава тридцать третья

 Мысли о родителях, о Вите и Лизе, об их семьях, о младших сестрах не покидали Маню,
 но почта не работала с осени, писем не было, и она ничего не знала о них…

 После нелепой и неожиданной смерти меньшей дочери Паулина Лукьяновна слегла.
 У нее отнялись от колен ноги. Ступни совершенно потеряли чувствительность, и самостоятельно передвигаться по комнате она уже не могла. Владимир Матвеевич припомнил, что приступ такого частичного паралича случался у жены прежде, как раз после родов Лены. Но тогда она быстро поправилась, пролежав лишь несколько дней. Чем же обернется ее состояние сейчас, никто предвидеть не мог. Даже старинный друг семьи, доктор Лисицын, осмотрев больную, покачал головой и, выйдя в другую комнату, сказал:

 – Двигательные функции, смею надеяться, восстановятся, это последствие нервного шока. Меня беспокоят оттеки… К сожалению, терапевтическое отделение переполнено тифозными больными. Госпитализация не возможна. Лечим, практически, на дому. У вашей жены нарушена функция почек, нужна строжайшая диета… Зайдите ко мне вечером, я постараюсь добыть немного таблеток.

 Достать же продукты, перечисленные доктором на обороте пожелтевшего рецептурного бланка, было фантастикой. Кроме окаменевших сухарей из серого хлеба, нескольких мелких луковиц и стакана горчившего, мутного постного масла, в доме ничем не пахло. Но почки Поленьки не хотели фильтровать эту гадость, они вообще переставали работать. Таблетки, впрочем, подействовали, и оттеки немного сошли.

 Наутро Владимир Матвеевич увязал в стопку сочинения И. Тургенева и отправился на рынок с надеждой обменять книги на диетный продукт. Промерзнув до костей и потолкавшись там до обеда, он понял, что на его товар спросу нет. Обиженный книголюб чертыхался, сердился и кашлял, возвращаясь домой ни с чем. А главное, ума не мог приложить, чем покормить больную.

 И вдруг на дороге заметил большую, с добрый кулак, картофелину.
 Владимир Матвеевич перекрестился и бросился подбирать драгоценность.
 Наверняка он убил бы любого, кто попытался б его опередить.
 На счастье, поблизости было пусто.
 
 Дома он растопил печку, тщательно вымыл и очистил клубень, отварил его в маленькой кастрюльке и размял чудное реденькое пюре для больной, без соли, как велел доктор. А себе отдельно, в чугунке, с полчаса кипятил на краю плиты подмерзшую кожуру, затем размочил в отваре сухари и мелко-мелко накрошил туда луку. Поистине, Господь милостив!..

 После ужина Поленьке стало лучше, но она не проявляла никакого интереса к заботам мужа. Лицо ее просветлело, морщинки разгладились… Владимир Матвеевич слегка испугался такой перемене. Поленька показалась ему красивой, как в юности, лишь не потерявшие пышности и густоты русые волосы, вольно сплетенные в косу, приобрели дымчато-серый оттенок, который шел ей к лицу даже больше, чем прежний.
 
 За окном вкрадчиво шелестела зимняя ночь, студеный ветер посвистывал на чердаке. Владимир Матвеевич вглядывался в родные черты, старался прогнать от себя дурные мысли и вместе с тем отчетливо представлял будущее: одиночество, пустоту и бессмысленность новой жизни, свою непричастность к ней. Сердце его зашлось от леденящего душу страха. Страх перед жизнью был ужаснее смерти… А смерть уже распростерлась над Поленькой. Косые тени метались в углах.

 «Чего еще ждать? – с горечью думал Владимир Матвеевич. – Нет Жени и Павлика, ушла Леночка, мой светлячок. Поленька угасает. На что мне судьба пережить их, остаться немощным и одиноким?! Видно, проклята моя доля…»

 Он задул каганец на столе, подошел к печке и резко, до самого упора, задвинул в дымоход заслонку.
 Потом отбросил крючок на входных дверях, вернулся к Поленьке, лег рядом, перекрестился,
 обнял неподвижную жену и закрыл глаза.

 Лежал долго, а сон все не шел. Сосчитал, что вместе с Поленькой прожили они сорок лет без трех месяцев…
 Радостные и горестные воспоминания нахлынули чередой, любимые дети явились перед глазами,
 за ними стояли родители, братья… Затем в ушах послышался комариный писк, и он глубоко,
 всей грудью, вдохнул сладкий запах угара…

 – Володечка! – вдруг раздался в темноте тихий и нежный голос жены. – Ты, кажется, рано прикрыл заслонку,
 чадит что-то. Поди, проверь, дорогой. И принеси мне водички, если не трудно.

 Владимир Матвеевич скатился с постели и кинулся к печке.
 Затем распахнул двери, выскочил на крыльцо, стал размашисто, истово креститься.
 Босиком, в исподнем белье шагнул со ступеней и повалился в снег на колени.

 – Господи милосердный! Помилуй меня, грешного… Чуть-чуть не уморил Поленьку!
 Ах, душегуб окаянный, грех какой едва не взял на душу!
 Господи, помилуй… Господи, помилуй…

 Он шептал так в беспамятстве, растирая снегом лицо, крестясь и беззвучно плача.
 Плач его рвался из больной, истерзанной муками груди, и был это плач по ушедшей навсегда,
 невозвратной жизни. А на заиндевевший сад, на маленький домик, на укрытую снегом лужайку
 издалека, дробясь в вышине, осыпался с промерзшего неба медный звон соборных колоколов…

 На другой день Владимир Матвеевич встал до рассвета, вычистил свой серебряный портсигар,
 достал со шкафа Женины шахматы ручной работы из дорогого лимонного дерева, решительно отмахнулся
 от трогательных воспоминаний, преследовавших его повсюду, и отправился на базар.
 Вернулся он скоро, принеся на сей раз невиданное богатство: мешочек риса фунта на три,
 пяток кусков настоящего сахару и заграничную банку сухого коровьего молока.

 Поленька ожидала его сидя в постели, аккуратно причесанная, с посвежевшим лицом.
 – У меня для тебя сюрприз, Володечка, – сказала она, целуя в щеку склонившегося к ней мужа.
 – Слушаю тебя, дорогая, – отвечал он, выкладывая на стол продукты.
 – Погляди-ка на меня хорошенько!

 И с этими словами Паулина Лукьяновна осторожно опустила ноги с кровати на коврик
 и, опершись о спинку, распрямилась во весь рост.

 – Поленька, милая! – метнулся к ней Владимир Матвеевич, едва не просыпав драгоценную крупу. –
 Как же это?! Боже милостивый, Боже мой… – повторял он, обнимая жену за талию и осторожно усаживая на стул.

 Он благодарно опустился на колени перед иконой Спасителя и так стоял замерев,
 не проронив ни звука, только шевеля губами. Глаза его были закрыты, а по щекам текли слезы…

 Ни горестями, ни радостями Владимир Матвеевич поделиться с детьми не мог. Почта по-прежнему не работала. Маня переехала с мужем на юг, под Одессу, и связь с ней прервалась вовсе, от Лизы тоже давненько ничего не было. Витя сражался с бароном Врангелем в Крыму, перенес контузию, подлечился в симферопольском госпитале и собирался служить в армии дальше. Об этом рассказал его сослуживец, который посетил Мацкевичей, находясь проездом в Житомире. Юля вестей не подавала. Оставалось надеяться, что, перебравшись в Москву, она спокойно родит своего ребенка.
 
 После всего пережитого Владимир Матвеевич исповедался, причастился
 и дал обет в соборе Св. Владимира, перед алтарем,
 никогда, ни при каких обстоятельствах,
 не судить больше своих взрослых детей.
 Им было все прощено наперед, до конца его дней, до последнего вздоха.


                Глава тридцать четвертая

 В начале лета 1922 года партия послала Луку Николенко учиться в мединститут
 и работать в Одессу. Сбылась мечта молодых фельдшеров.
 
 Лука не мог взять жену и дочку с собой, потому что в городе было не безопасно, –
 разминировали порт, ликвидировали разруху, устраивали облавы на бандитов.
 Одесситы боялись грабежей и налетчиков, по карточкам получали скудные пайки, да и с работой
 было очень туго. На бирже труда безработные, случалось, выбрасывались из окон, отчаявшись
 найти заработок на кусок хлеба. Словом, осталась Маня в Тузлах на фельдшерском пункте.
 
 Летом голод отступил.
 Крестьяне сеяли хлеб и понемногу приводили в порядок хозяйство.
 Два раза в неделю на лошадях стали привозить в деревню почту.
 Очень Манечка обрадовалась весточкам от своих дорогих…
 Но в одном из писем отец сообщил ей о большом горе – смерти Леночки.

 Безутешно Маня горевала и плакала, никак не могла смириться…
 Отец написал, что Леночка перенесла сильное потрясение, разочаровалась во всем и ушла в монастырь,
 где вскоре умерла от воспаления легких.

 «Что же такое могло с ней случиться? – думала Маня. – Нет теперь больше нашей родной Леночки…»
 Все вокруг потускнело. Мане казалось, что даже цветы в саду и птицы оплакивали ее сестричку.
 Остальные были все живы, слава Богу. Но когда же, когда, наконец, можно будет обнять их?!

 Недолго продолжалась спокойная жизнь в Тузлах, в середине лета вспыхнула эпидемия холеры. Из Анатольевки прислали на подмогу Мане фельдшера, и они стали спасать людей. Падала Маня с ног, обходя все хаты; требовала, объясняла и уговаривала, чтобы в каждой была кипяченая вода и чтобы заваривали кипяток в больших кастрюлях, ведерных чугунах, баках – в любой пригодной посуде.

 Водила Маня за собой и Галочку, боялась, чтобы ребенок не съел дома чего-нибудь сырого и не напился колодезной воды. Галочка стояла на пороге хаты, держа в руках мамину медицинскую сумку с красным крестом, а Маня растирала больных, спасала, как могла, от корчей, судорог и болей.

 Из подручных средств выдали в Анатольевке только карболку, йод, марганцовку и немного фталазола. Трупы обрабатывали хлорной известью и закапывали в общих могилах. И все же, благодаря усилиям фельдшеров и посильной дезинфекции, эпидемия не разбушевалась, как в других местах.
 
 В тот год урожай абрикосов поспел небывалый. И каких чудных абрикосов! Предупреждала Маня, чтобы сырых фруктов не ели, а сама не смогла удержаться и съела несколько штук, обварив кипятком. Уж неизвестно, абрикосы виноваты, или что другое, только она заболела холерой, в легкой, к счастью, форме. Сейчас же приняли меры и вызвали мужа. Лука привез из города лекарства и живо поставил жену на ноги. Не дай, конечно, Бог повториться такой беде.

 Когда Маня поправилась, эпидемия окончилась. Из Очакова прислали ей замену.
 Лука больше не захотел расставаться с семьей, и они засобирались в дорогу.
 Их ожидала Одесса…

 Провожали фельдшеров всем селом. В глубокую телегу настелили сена, забросили туда нехитрый скарб, во дворе Василия и Федоры накрыли столы и выпили по чарке на посошок, как водится.

 Пришли братья – Николай, Федор, Григорий – с женами и детьми, тетки и дядья с сыновьями и дочками. С полсела родни, а остальные – почти что родственники. Не все дотянули до осени. Не все пережили головку и эпидемии, но жена Гришки была брюхатой, молодухи заводили песни, а дети, выжившие назло лютым смертям, резвились и носились по двору вовсю.
 
 И все же грустное это было прощанье.
 Знала Манечка, что обратной дороги не будет, не вернутся они в родное село.
 Слишком тесно там стало.
 Да и власть Советов, за которую они столько выстрадали,
 открывала им – советским гражданам, все пути.

 Хотелось крикнуть на прощанье: «Идите вперед, люди… Радуйтесь жизни.
 Радуйтесь завоеванному счастью, свободе и равным для всех правам.
 Живите, люди, и жизнью мирной наслаждайтесь…» –
 но горечь расставанья не дала Манечке разомкнуть губ…
 Только маленькая Галюся не сходила с рук отца, была весела и беззаботна.

 _____________


                Витки бесконечности

                «Мой дорогой, мой любимый Стасик!

 Всякому человеку приходит пора спросить: кто он? откуда? для чего пришел в этот мир? И становится одиноко и неуютно вокруг: уходят далеко-далеко родные и близкие, расстаются друзья. Конечно, я бы хотела пожелать тебе потерь поменьше, и чтобы жизнь твоя была как праздник – счастливой и радостной. Но без огорчений и трудностей жить тоже неинтересно, нужно просто не унывать и научиться преодолевать все преграды.

 Вот и настал час рассказать о жизни твоих предков. Далеко не каждому человеку дано знать, какого он роду-племени. Я встречала многих, кто с трудом припоминал имена дедов, не говоря уже о других родственниках; и таких людей большинство.

 Смутные времена пеленами слепого страха душили нашу родину трижды только за последний ХХ век и кровавыми потопами смывали память нескольких поколений, но вновь и вновь мыслящие люди раскапывали свои искалеченные корни, чтобы хрупкие живые росточки – будущие дети и внуки их внуков знали: они не одиноки во Вселенной, души предков вписали в генетический код каждого из нас свои заветы. И старые корни родового древа напоят силой и разумом молодые побеги, они окрепнут и расцветут в полную силу.

 Человек без корней – что трава перекати-поле: катится по жизни, пока не пожухнет и не засохнет под чужим забором.
 Эта книга, мой дорогой, написана любовью моего сердца…
 
 Храни тебя Господь и Пресвятая Богородица…»
                4 февраля 2003 года
 

 Что же можно сказать напоследок?

 Жили-были дед и баба… На этот простой сюжет нанизывает очередной виток незримо и бесконечно текущее Время, затем другой, третий… Убегают витки бесконечности в далекие неземные галактики… И мы неуклонно движемся вверх, в бесконечность, каждый в свое время и по своему витку.

 Много воды утекло с тех пор, когда молоденькая фельдшерица с воздушными мазурками в корзинке покинула навсегда уездный Житомир и отправилась в волостное село Поколев. Она наивно мечтала о новой жизни, о справедливости. Она хотела учиться и стать хирургом. Любила и была любима так крепко и преданно, как только вообще возможно представить. Она была счастлива.
 Но почему же тогда так болит, так стонет моя душа?

 Почему так трудно рождалась на свет эта книга? Книга о любви.
 Писательство – это призвание, крест. И каждый должен стараться нести свой крест достойно до самого конца. Не выдумать ни одного эпизода и написать правду было совсем не просто. Да, именно так они и жили…

 В земной мятежный мир мой внук пришел ровно век спустя после рождения Манечки. Он родился там, где жили его предки, где дремлет вечность над их могилами… Он и сейчас живет на родной земле, но в другой стране. И в третий раз за один лишь короткий век на его родине взрастает другое отечество. Льется людская кровь. Правители сменяют друг друга, другие стяги полощутся на ветру, другие гимны славят родину, на другом языке говорят люди.

 Но отечество – не змеиная шкурка, которую можно сбросить и заменить новой. Родину мы обретаем с рождением, отечество – выбираем сами. Пятнадцать миллионов российских граждан сделали свой выбор в 20-х годах прошлого века – они покинули родину, спасаясь от большевистского террора, и обрели отечество за рубежом. Русские эмигранты рассеивались по всему свету, и вслед за ними тянулся шлейф их вселенской тоски по родине.

 Великая самодержавная Россия погибла. Родина пережила революцию и возродилась к новой жизни. На картах мира на 1/6 части суши раскинулась невиданная, могучая держава – СССР, выстоявшая и победившая во Второй мировой войне – Великой Отечественной. Но и эта империя рухнула, раздробившись на независимые государства, где властвует заморский капитал.
 Какой смешной самообман: все зависимо в грешном подлунном мире. История повторяется. Трагедия превращается в фарс. 

 «Только марши… Только марши…» – ни к кому не обращаясь, бормотал Владимир Матвеевич, хрустя костяшками породистых пальцев и прохаживаясь взад-вперед по паркетному полу чужой барской квартиры, отданной советской властью семье его зятя (моего деда), кровью своей оплатившему векселя революции.

 А он, потомственный русский дворянин, отставной волостной инспектор, изо дня в день трудившийся сорок лет и взрастивший семерых детей родному отечеству, «сидел на крепкой крестьянской шее» и проталкивал в сдавленное спазмом горло несладкий кусок иждивенца. На родной русской земле новая власть лишила его с супругой Отечества, привилегий и средств не только на жизнь, но и на выживание.

 Зато она обласкала оставшихся в живых их детей и внуков, а в 37-ом, на двадцатой своей годовщине, едва не загрызла до смерти. Слава Богу, старикам не пришлось дожить до этих испытаний.
 «Только марши…» – и хруст костяшек. Ни одной жалобы, ни одного упрека до самого последнего своего часа.

 Всякая власть слепа и безжалостна, она ласкает подхалимов и лизоблюдов. Она тщеславна, и приближает к себе героев, снискавших славу ей, всесильной, рядит в ордена и ленты, выставляет напоказ, забавляется ими, а потом отшвыривает в грязь, или сносит головы неосторожным, подобравшимся к ней слишком близко. Она пестует жестоких и подлых правителей, способных ради нее, сладострастной и безграничной, растлить и предать. Нет противоядия пьянящему яду власти.
 
 Великий народ рождает своих героев, они свергают одряхлевшую старую власть и сами начинают править помпезный бал. Обновленная власть-победительница раскрывает коварные объятья, отдается героям, и они до дна, до последней капли, осушают победную чашу с ядом. Так вершатся все революции: ползучие, бархатные, бескровные и кровавые. Отечество погибает. Родина остается. Вьются витки бесконечности…

 На том октябрьском витке победила власть Советов. Проигравшие уходили со сцены незаметно, у большинства из них отечества больше не было. Оставалась еще, правда, Родина. И православная Церковь. Этого отнять не смогли. Потому что мертвыми они ложились в родную землю, а Церковь пребывала в душе.
 
 Проигравшие не вписывались в новые роли, мешали собственным детям, путались под ногами. Нищие, больные, с осточертевшими укорами и мольбами, они кололи глаза своим принципиальным ретроградством и старомодностью во всем: в одежде, в суждениях и поступках. Они напоминали о ненавистном прошлом и почти не скрывали презрения к настоящему, зависнув как бы между двумя мирами. Фи, какие несносные, скучные, старорежимные «обломки»!

 Молодые советские граждане в советских учреждениях заполняли длинные анкеты. В графе «происхождение» они писали: «из семьи служащих…», как, например, Юля Решке. Или как профессор Ефим Миховский: «круглый сирота, пролетарий…»

 Нужно было вычеркнуть из памяти историю своего рода, забыть о ней навсегда. Не скорбеть, не вспоминать о погибшем Отечестве. И, примкнув к победителям, присягать на верность красному знамени. Иначе – смерть, иначе не выжить и ничего не построить. «Наш паровоз вперед лети, в коммуне остановка. Другого нет у нас пути…» Другого пути действительно не было.

 Давно умерли и те и другие.
 
 И вот, словно уродливо отраженные в кривом зеркале, страсти далеких предков бушуют вновь. Новый виток с пародийной схожестью повторил старый, канувший в бесконечность…

 Круглолицый генсек, с родимым пятном на лбу, отрекся от власти, подобно (прости, Господи!) российскому самодержцу. Но государь был обвенчан с властью, он был Помазанником Божьим…
 
 И власть, разорвав брачные узы, стала менять любовников: параноики, кукурузники, маразматики, старцы – кого только не было в ее порочных объятиях. Одного она заставляла казнить, другого миловать, третьего воровать; одни умирали подле нее, другие доживали свой век в изгнании.
 Меченый родимым пятном генсек был молодым и любвеобильным, но… чересчур мягкотелым. Власть выскользнула из-под него, как продажная шлюха. Очередное «временное правительство» засело в кабинетах Белого дома.
 
 Однако на сей раз случилось невиданное – коварные заговорщики распяли Родину на дыбе и расчленили на части. Похоже, не захотели оставаться боярами столбовыми, а пожелали сделаться царями морскими, чтобы золотая рыбка-власть служила им на посылках.
 
 И пробил час. Не стало больше великого Отечества и великой державы. «Временных» выкурили из Белого дома (видели, как кто-то бежал в дамском платье!), постреляли немного, накостыляли по шеям и разогнали.
 
 Снова пальба на улицах, снова развернуты пестрые знамена, снова воры, мошенники и аферисты вылезают, как мыши из нор. Бандиты устраивают налеты и разборки. Вчерашние уголовники спариваются в сладких соитиях с новой властью. Брат стреляет в брата, насилует сестру, берет за горло отца и мать. Растаскивается по каморам, гинет народное добро, а новые буржуи купаются в золотых реках.

 Клеветники брызжут слюнями, охаивая прошлое своей поруганной Родины. Ничтожные и безымянные, они глумятся над грешными поверженными вождями, напрасно позабыв о том, что мертвые сраму не имут.

 Мрут голодные старики, рвутся сердца обворованных, потерявших работу, больных, искалеченных в войнах и техногенных катастрофах, лишившихся крова над головой. Мечутся беженцы, ютятся в подвалах бомжи и бездомные дети…
 Человеческая масса расслаивается, как слоеный пирог в горячей духовке. На белых и черных, коричневых, красных, зеленых и голубых! На триумфаторов и проигравших. На богатых и нищих. На сытых и голодных. На умных и одураченных.

 И дивится милосердный Господь с небес на лишившихся разума чад своих, одурманенных ядом греховной власти. Воистину, не ведают, что творят.
 И иронично надламывает бровь Александр Сергеевич, подразнивая ничтожных «клеветников»:

 Кто устоит в неравном споре:
 Кичливый лях, иль верный росс?
 Славянские ль ручьи сольются в русском море?
 Оно ль иссякнет? вот вопрос.
 ……………………………..
 Оставьте нас: вы не читали
 Сии кровавые скрижали;
 Вам непонятна, вам чужда
 Сия семейная вражда…
                (Пушкин. 1831 г.)

 Без сомнения – будущее прекрасно!
 
 Можно (до поры, до времени) извращать и оплевывать прошлое, рождавшее прекрасное будущее – день за днем. Можно (довольно сносно) жить без покаяния за ложь, измены и грехи наши, неотступные и вечные, как круговорот жизни. Но каждый выпьет до дна ту чашу, которую сам себе наливает. И никого не минует чаша сия.

 Обращаются в прах империи и государства, снова и снова возрождаясь из пепла, как птица Феникс… Вспыхивают и угасают бунты и революции…
 «…Блажен, кто повидал сей мир в его минуты роковые…»
 Все проходит, как сон. И наше время пройдет.
 Останется только любовь…

 *************
  Одесса
 декабрь, 2009