Архивариус - русский роман

Евгений Балакин
Евгений Балакин

РУССКИЙ  РОМАН

Архивариус


Посвящается моим дочерям -
Наталье, Татьяне, Екатерине.


Существует мнение, будто все люди делятся на взрослых и детей. Это неправильное мнение. Никто ни на кого не делится, тем более что делить, собственно, и нечего. Просто в определённый момент у мальчиков вырастают усы, а девочки приобретают некоторую дополнительность и встают на каблуки. А по сути все эти Викторы Николаевичи, Светланы Владимировны и Сергеи Ивановичи, как были, так и остаются прежними Витями, Светами и Серёжами. Они также, как и в детстве, не прочь побаловаться, боятся темноты и верят в чудо. Для них эта книга.
Некоторыми действующими лицами моих историй будут персонажи, которые в нашем обычном человеческом понимании лиц совсем не имеют. Это вещи. Вещи, которые окружают нас со всех сторон, вещи, к которым мы привыкли и без которых не мыслим своей жизни. Попробуйте-ка представить себя или кого-нибудь другого, например, без часов! Вы будете либо опаздывать, либо приходить раньше положенного. Или вот ещё пример. Разом пропали носки, вся обувь и холодильники! Так что, как ни крути, а это ещё большой вопрос: кто главнее? Кто больше хозяин: мы – люди, или вещи, которые, вроде бы, нам служат. Но во всей этой истории с вещами есть один замечательный момент. Любой предмет, даже если он принадлежал вам совсем недолго, вбирает в себя всё ваше плохое и всё ваше хорошее, то есть, тем самым, он как бы приобретает собственное лицо. Другими словами, вещи становятся нашими копиями, они становятся похожими на нас.

*    *    *

Это был очень старый дом. За свои почтенные двести пятьдесят лет он много всего повидал. Но, несмотря на возраст, дом этот был ещё крепок. Конечно, высота его значительно уступала многим более молодым зданиям, стоящим вокруг него, но этот старик знал себе цену и гордо нёс все свои три этажа. А когда очередное многоэтажное строение вырастало рядом и с оттенком высокомерного пренебрежения начинало поглядывать на старый дом, тот лишь невозмутимо поигрывал солнечными зайчиками в стёклах своих окон. От его приземистого фасада, от четырёх могучих колонн, широкой лестницы и двух каменных львов шла спокойная, уверенная сила и все вокруг, чувствуя это, непроизвольно проникались к старому дому особым почтением. Летом он, как и все старики, с удовольствием подставлял свои украшенные замысловатой лепниной стены тёплому солнцу, и ему при этом было так хорошо, что некоторые прохожие, с удивлением задержав на нём взгляды, рассказывали потом своим знакомым, что видели улыбающийся дом. Когда-то он принадлежал очень родовитой фамилии и был одним из лучших особняков в городе, но те времена прошли, и осталась только память. А ещё осталась пыль на старинной мебели и сквозняки в широких пустых коридорах.
Но вот однажды в один из тёплых летних дней над небольшой дверью с торца нашего дома появилась очень скромная вывеска: «Редкие вещи». А ещё через некоторое время к дому подъехал маленький грузовичок, и из него вышел высокий молодой человек. Во внешности его не было ничего примечательного, ну, разве что очки. Хотя кого сейчас удивишь очками? Их носят многие. Но в этих очках была некоторая странность, а именно: всё, что отражалось в их стёклах, имело перевёрнутый вид. И это обстоятельство неприятно действовало на многих: кому понравится видеть себя в перевёрнутом виде, то есть вверх ногами? Молодого человека звали Евгений. Он внимательно осмотрел новую вывеску и, видимо, оставшись довольным, улыбнулся. Затем Евгений подошёл к самому дому и похлопал его по тёплой стене рукой.
– Как поживаешь, старина?
«Старина» покосился на него ближайшим окном и шумно вздохнул. А может, и не вздохнул, просто из маленького чердачного окна внезапно с шумом вылетело несколько голубей. К Евгению у нашего дома было особое отношение, и вот почему. Когда-то, очень давно, дом этот принадлежал его предкам, хотя сам молодой человек об этом не знал. Но так как ничего случайного в жизни не происходит, можно предположить, что в этой их встрече был какой-то особый смысл, понятный немногим. Постояв ещё некоторое время, Евгений открыл входную дверь старинным ключом и вошёл внутрь.
Помещение представляло собой две большие смежные комнаты, которые соединялись арочным проходом. Комнаты были пусты, и гулкое эхо шагов свободно разлеталось, отражаясь от пола и потолка, но застревало на стенах, потому что стены были задрапированы плотными набивными тканями тёплых тонов. Это было довольно необычно, так как в наше время стены либо красят, либо оклеивают обоями.
Недавно покрытый мастикой паркетный пол очень старался сохранять благородное безмолвие, но у него это не получалось. Он потрескивал, поскрипывал, иногда даже что-то восклицал, словом, производил массу всяких звуков. Ведь это был очень старый паркетный пол, и, как все старые люди, он часто говорил сам с собой. А может, это была привычка, которую он приобрёл много лет назад, когда в этих комнатах жил доктор философии, часами рассуждавший вслух о природе вещей.
Довершали картину внутреннего убранства комнат две люстры, изящные и сравнительно молодые. Люстрам было всего около ста лет, хотя они всем в один голос говорили, что им ещё нет и восьмидесяти. Паркетный пол, глядя, как они, болтают между собой и громко перезваниваются хрустальными висюльками, неодобрительно кряхтел. Он считал, что обе люстры непозволительно легкомысленны. Ведь они, люстры, поднятые на такую высоту, должны были подавать всем пример серьёзности и уравновешенности, а не наоборот. В связи с этим, паркетный пол примерно раз в месяц разражался длинным сердитым монологом, обращаясь преимущественно к стенам. Стены при этом многозначительно молчали, и было совсем непонятно, осуждают они такое поведение люстр или это им совершенно безразлично. Но Паркетный Пол, нимало не заботясь об этом, принимал молчание стен за знак согласия и, скрипнув в последний раз что-то раздражительное, надолго замолкал. А Люстры, переждав бурю, перемигивались друг с другом и, как ни в чём не бывало, тихо и мелодично обращались к Форточке, чтобы та, слегка приоткрывшись, впустила в комнаты немного свежего ветра.
Форточка, если она не была закрыта на крючок, тут же приоткрывалась, и хрустальные подвески начинали тихонько раскачиваться под потолком, задевая друг друга и сливаясь своими чистыми голосами в гармоничные созвучия. Для наших Люстр это было самое большое удовольствие. Задремавший было Паркетный Пол тут же просыпался, и комнаты наполнялись недовольным скрипом.
Надо сказать, что Форточка, несмотря на свой почтенный возраст, обладала характером добрым и отзывчивым. К тому же, она была чрезвычайно любопытна и так как она открывалась наружу, то всегда была в курсе всех уличных событий. Правда, иногда она, увлёкшись, открывалась уж слишком широко и в такие моменты очень рисковала, потому что мог налететь внезапный ветер, захлопнуть её и разбить стекло. Что не раз и происходило. Но я несколько отвлёкся и совсем забыл про нашего героя.
Обойдя комнаты и прикрыв распахнувшуюся форточку, Евгений теперь стоял возле встроенной в стену большой, убранной затейливыми изразцами голландской печи, и задумчиво разглядывал её. А думал он о том, что в последний раз эту печь растапливали очень давно, и было бы неплохо протопить её, чтобы выяснить, не забит ли дымоход.
– Да! – вслух сказал молодой человек. – Это хорошая мысль. И у меня, как раз есть хороший знакомый с очень редкой профессией, – он печник. Я попрошу его всё здесь проверить.
Сказав это, Евгений с удовлетворением провёл рукой по глянцевому печному боку, повернулся было уходить, но, сделав несколько шагов, вдруг остановился. Он с удивлением посмотрел на свою ладонь, затем вновь подошёл к печи и приложил руку к её поверхности.
– Странно…. Холодная. Но ведь я только что чувствовал её тепло.
Уже через несколько минут Евгений выезжал на своём грузовичке из переулка на оживлённую улицу, а на его лице всё ещё оставалось озадаченное выражение.

***

– Зачем вы это сделали?
От возмущения Паркетный Пол даже покрылся мелкой рябью, и в какой-то момент показалось, что все его дощечки сейчас встанут дыбом.
– Зачем вы это сделали? – повторил он угрожающе.
Печная заслонка робко приоткрылась, и было слышно, как Печка судорожно вздохнула, словно она была готова вот-вот расплакаться.
– Я не хотела…. – прошептала она. – Я сама не поняла, как это у меня получилось. Но когда этот молодой человек выразил желание позаботиться о моём дымоходе…. И потом, он стоял так близко, что меня непроизвольно бросило в жар….
– Всё ясно. – с уничтожающей интонацией проскрипел Паркетный Пол. – В этом вы неисправимы! Стоит только какому-то смазливому юнцу подойти к вам на расстояние вытянутой руки, как вас тут же начинает бросать, то в жар, то в холод. Стыдитесь! Ведь вам уже исполнилось двести лет!
Голландская Печь, всхлипнув, собралась было уже что-то ответить в своё оправдание, но, передумав, молча закрыла заслонку. Где-то, в самой её глубине, раздавались звуки, напоминающие рыдание, а всё потому, что она была натурой впечатлительной и очень восприимчивой. А иначе и быть не могло. Ведь в силу своей природы она могла гореть, только получая чью-то энергию, наполняясь ею. Но это совсем не говорит о том, что Голландская Печь была начисто лишена собственного понимания, происходящего вокруг неё. Наоборот, у неё были свои вкусы и пристрастия, и примером тому – несколько листов из сборника стихов Афанасия Фета, которые в скомканном виде случайно попали в неё. По ночам, когда все успокаивались, она тихонько перечитывала их вслух. Голландская Печь, сама не зная почему, очень дорожила этими тремя листками, и они спокойно пребывали в ней. Печь давно не топили, а о том, что это может произойти, она старалась не думать. Да, Голландская Печь, конечно, знала свою слабость к приятным молодым людям, но виновата ли она в этом, если учесть, что каменщик, выкладывавший её, всякий раз впадал в лирическое настроение, стоило только ему увидеть какую-нибудь хорошенькую молоденькую девицу.
Произошедшая сцена возмутила обитателей комнат. Обе Люстры в один голос заявили, что Паркетный Пол в силу своего низкого положения не в состоянии понять высоких чувств, и тут же, в знак протеста, принялись с такой силой раскачиваться, что Хрустальные Подвески на них в страхе испуганно вскрикивали. Форточка, закрытая на крючок, не могла в полной мере проявить свои оскорблённые чувства, и от этого голос её несколько вибрировал. Она сказала, что это верх неприличия напоминать кому бы то ни было о возрасте, особенно если это касается натур чувствительных, и что если она и имела ещё какие-то иллюзии относительно некоторых, то теперь все они разбиты. При этом Форточка так раскипятилась, что её стекло чуть не треснуло.
Паркетный Пол на все эти негодования в свой адрес предпочитал внимания не обращать, так как чужое мнение его почти никогда не интересовало. А ещё у него было привычка, в таких вот случаях, притворяться глухим. Но тут произошло такое, чего Паркетный Пол никак не ожидал: молчавшие в течение целого месяца Стены вдруг заговорили! Да ладно бы просто заговорили, но они в самой решительной и категоричной форме встали на защиту Голландской Печи, и, мало того, потребовали немедленных извинений. Наш упрямец попытался сделать вид, что ничего не слышит, но могучим Стенам потребовалось лишь малое усилие, от которого Пол затрещал во всех направлениях, и слух его был тут же восстановлен в полном объёме.
– Но это не правильно! Я не считаю себя виноватым. Я просто дал ей понять, что такое поведение неразумно. О-о-о! Я приношу свои извинения! Был неучтив!
Печная заслонка тихо приоткрылась, и негромкий голос произнёс:
– Я принимаю ваши извинения. Поверьте, мне самой очень жаль, что всё так произошло.
Пробурчав что-то в ответ, и с опаской глянув при этом на Стены, Паркетный Пол обиженно притих.
И вот такие невероятные в нашем понимании сцены разыгрываются всегда и везде, и порой мы сами становимся их случайными свидетелями, но, посчитав, что это не более чем игра воображения, тут же об этом забываем. Но есть люди, их не так много, которые догадываются о той, другой, невидимой жизни, происходящей вокруг нас. Их довольно легко узнать: они никогда не выбрасывают старые вещи.
А между тем на улице уже был поздний вечер. Лёгкие одежды сумерек постепенно становились всё тяжелее и тяжелее, пока не опустились на землю плотным тёмным покрывалом.
Я забыл Вам сказать, что наш Дом был со всех сторон окружён высокой кованой решёткой. Когда-то были и ворота, но теперь от них остались только две могучие кирпичные колонны, на которых они раньше держались. Возле внутренней части решётки широко разрослась сирень, и её ветки выглядывали сквозь металлические прутья.
Прямо над широкой двухстворчатой дверью горела единственная лампочка. Она была в стеклянном плафоне под железным козырьком. Большая Бронзовая Дверная Ручка, когда-то до блеска начищенная и сияющая, теперь тускло выглядывала из полумрака. Она не любила и боялась темноты. Это произошло после одной ночи, когда кто-то попытался выломать её самым бесцеремонным образом. Но Бронзовая Ручка была дамой массивной, и к тому же от страха она так крепко вцепилась в спасительную дверь, что справиться с ней не было никакой возможности. И её оставили в покое. Правда, событие это не прошло для Бронзовой Ручки бесследно. Она стала панически бояться приближения ночи, и, франтиха раньше, теперь всячески старалась быть незаметной и даже подумывала перекраситься в какой-нибудь серый цвет.
Рядом с ней, по бокам широкой лестницы, в спокойной позе замерли Каменные Львы. Они были сделаны из белого мрамора, имели широкие лапы и крупные гривастые головы. Именно их должна была благодарить за своё спасение Бронзовая Ручка. Ночной воришка до сих пор не может объяснить себе, как могли тени от лежащих Львов вдруг подняться и с угрожающим видом двинуться прямо на него. Перепуганная Бронзовая Ручка тогда ничего не заметила, а Каменные Львы были слишком благородны, чтобы ей об этом рассказать.
Луна огромной головкой сыра медленно плыла по ночному небу. Один бочок у неё был слегка надкусан, так как полнолуние уже прошло, и она была на ущербе. Свет в окнах домов постепенно гас, и город замирал, безропотно отдаваясь во власть тишины и покоя. Одни только уличные фонари протягивали друг другу невидимые руки, соединяясь в электрическом хороводе, но и они, поддаваясь общему настроению, в середине ночи потухли. И вот тогда, в самое глухое время суток, со всех сторон появляются едва слышимые звуки.
Их можно принять за что угодно: за шум раскатившихся яблок, за закипающую в чайнике воду, за движение воздуха в вентиляционной трубе, за шорохи в углу под шкафом. Но если очень внимательно прислушаться, то мы с немалым изумлением начнём различать слова, словосочетания, целые предложения, и поймём, что весь воздух вокруг нас буквально пронизан оживлёнными разговорами. Разговаривают дома, деревья, стоящие во дворах машины, мусорные баки, рекламные щиты и даже ржавые гвозди, торчащие из невесть откуда взявшейся старой подковы, лежащей под садовой скамейкой. Для этих тихих голосов ночь была самым лучшим временем, так как днём в городе всегда очень шумно. И если даже кому-то из людей и удавалось что-то такое услышать, простое благоразумие заставляло об этом промолчать, так как мало найдётся желающих поверить в говорящий мусорный бак.
Луна осторожно заглядывала в окна всех трёх этажей, расположенных по фасаду Дома. Мало кто об этом знает, но ничто так благотворно не сказывается на здоровье окон, как лунный свет. Тонкие серебристые нити, бережно проходя сквозь стекло, очищают его изнутри, делая прочнее и прозрачнее. Заодно лунный свет, заполняя собой трещинки и царапины, застывает в них, и стекло становится идеально гладким.
Обитатели двух комнат на первом этаже пребывали в состоянии некоторого возбуждения. Судя по всему, скоро должны были произойти какие-то перемены, но так как никто не мог со всей определённостью сказать, к чему эти перемены приведут, то все немного нервничали. Паркетный пол, всё ещё не пришедший в себя после такой унизительной для него сцены, старательно делал вид, будто он спит, хотя никто в это не верил. Люстры, расшалившись, принялись уговаривать Выключатель, чтобы он, повернувшись, зажёг свет, но тот, старый и к тому же ещё глухой, только улыбался им в ответ, приговаривая: «Что за вертихвостки! Что за вертихвостки!» Голландская Печь, не в силах справиться с охватившем её вдруг непонятным томлением, извлекла из своего тайника Фета и, предварительно справившись у Стен, любят ли они стихи, а затем, получив утвердительный ответ, тут же начала читать их вздрагивающим от волнения голосом.
Часовой механизм на здании городской мэрии развернул свои огромные шестерни в новое положение, последовало три гулких удара колокола, и над городом невидимым облаком поплыло долгое эхо.
В это самое время вдоль кованой решётки неслышными шагами шёл человек. Он прошёл между кирпичными колоннами, остановился перед лестницей, посмотрев назад, поднялся вверх по ступеням. Теперь в тусклом свете электрической лампочки можно было разглядеть его более тщательно.
Это был человек среднего возраста и невысокого роста. Внешность он имел самую обыкновенную. Может быть, только глаза! Глаза у него были редчайшего сиреневого цвета! Вам встречались глаза сиреневого цвета? Думаю, что нет. Дополнением к вышеперечисленному следует отнести синий рабочий халат, какие обыкновенно носят кладовщики, и мягкие домашние тапочки с задниками. Вот всё, что касается внешнего вида человека, стоящего в три часа ночи у парадных дверей старого трёхэтажного дома.
А теперь самое время представить его вам, уважаемый читатель. Это – Святополк Антонович Закавыка, штатный архивариус местного городского архива. Какая нужда привела его сюда в столь неподходящее для прогулок время – и предстоит нам выяснить.
– Улица Фрагонара, четыре, – произнёс он неожиданно низким голосом, разглядывая настенную табличку.
Спустившись по истёртым от времени ступеням вниз, Закавыка отступил на несколько шагов от дома, и зашарил глазами по окнам первого этажа. Все стёкла, как по команде, вдруг затуманились, утратив свою прозрачность. Заметив, как в первом от угла окне дрогнула форточка, он растянул губы в короткой усмешке. Потом, приподняв полы халата, архивариус прямо через цветочный газон быстро двинулся к этому окну. Подойдя, приподнялся на цыпочки и, прикрыв лицо по бокам ладонями, пристально уставился внутрь.
Разглядеть что-либо в темноте за двойными стёклами не представлялось возможным, но, кто знает, а вдруг Святополк Антонович ко всем своим прочим талантам, мог ещё и видеть в темноте? Постояв таким образом несколько минут, он протянул руку к форточке и подёргал её на себя, пытаясь открыть. Но та, дрожа стеклом от страха, намертво вцепилась в крючок и не поддавалась. Хмыкнув, архивариус оставил форточку в покое и, неслышно ступая тапками, пошёл вдоль стены. Завернув за угол, он уставился на вывеску «Редкие вещи».
– Любопытно…
Осмотрев дверь, Святополк Антонович приник ухом к замочной скважине, и какое-то время напряжённо вслушивался, прикрыв для верности один глаз.
– Любопытно.., – повторил он ещё раз, а затем, оглянувшись по сторонам, выудил из кармана своего халата большую связку ключей.
Одного взгляда было достаточно, чтобы убедиться в том, что все ключи эти были старинные, самых диковинных форм и размеров. Архивариус долго возился, подбирая нужный ключ, наконец, подобрав, сунул его в замочную скважину и повернул. Он почувствовал, как напряглась внутренность замка, пытаясь противостоять этому вторжению, но силы были неравны, дверь распахнулась, и Святополк Антонович Закавыка шагнул внутрь дома номер четыре по улице Фрагонара.

*    *    *

Солнце с трудом пробивалось отвесными лучами сквозь густую листву вековых деревьев, и, попав на землю, тут же заставляло неброские лесные краски разгораться ярче, сочнее. Скромное узорочье папоротника, выхваченное солнечным светом, вдруг вспыхивало зеленоватым огнём. Он горделиво прямился, дрожа от напряжения тонким своим стебельком, но набегала тучка, разливалась тень, и папоротник сникал, словно устыдившись собственной нескромности. Ягодка костяники, приподняв лист, изо всех сил тянулась к теплу и свету, и если случалось, что солнечный зайчик, сорвавшись с тонкой ветки осины, попадал прямо на неё, та, тут же, радуясь, подставляла ему свой розовый ещё бочок, жадно вбирая в себя эту могучую жизненную силу.
Лес замер в полуденной дрёме, словно повиснув в зыбком мареве поднимающегося от земли густого тёплого воздуха, насыщенного запахами перегноя, трав, ягод и коры деревьев. Природа наслаждалась покоем, глубоко дыша бесконечными лесами, напитывая землю полноводными реками, словно своей кровью, только кровь эта была не красная, а хрустально-прозрачная, чистая, как слеза. Откуда-то прилетел красноголовый дятел, и, усевшись поудобнее на старую берёзу, выдал крепкую дробь не хуже заправского барабанщика. Эхо тут же подхватило сухие эти звуки и широко понесло в разные стороны, дополняя собой и сталкивая друг с другом.
Где-то, в глубине чащи, соперничая с нашим молотобойцем, заполошно застрекотала сорока, словно напоминая всем, что главный голос в лесном хоре принадлежит ей. Рыжей молнией взлетевшая на сосну белка вдруг встревоженно зацокала, держа в лапках маленький грибок и озабоченно поглядывая куда-то в сторону. А ещё через некоторое время на едва приметной тропке, раздвинув кусты волчьей ягоды, показался человек.
Несколько мгновений глаза его обшаривали всё вокруг, цепко и настороженно, но вот он вышел совсем и остановился. Это был высокого роста, крепкий молодец, но в чёрной бороде его и на висках уже вились серебристые нити. Лицом был он правилен, но жёсткий взгляд голубых глаз и поперечная складка, возникающая между бровей, делала его выражение малоприятным и вполне могло сойти за разбойное. Но откуда было взяться здесь, в глубине Муромских лесов, иному выражению?
Отшельники, паломники, монахи и прочие божьи люди сторонились этих мест, а ежели и встречались здесь, то из оружия у них был разве что один нож, а у этого на плече висел лук, за поясом торчали боевой топор да палица немалых размеров. Ношеный кафтанишко, мягкие добротные сапоги, штаны с заплатой на правом колене да заломленная набекрень шапка составляли наряд этого человека. Звали его Капитоном, и был он собственностью рязанского князя Василия Кривого. Рано осиротев, взят был маленький Капитоша на воспитание княжим конюхом, мужиком суровым и недобрым, и с малолетства постигал все необходимости княжеской службы.
Сначала был мальчиком на побегушках. Став постарше, прислуживал на кухне, а потом, благодаря природной смётке и уму, перебрался в хозяйские палаты. И нашёл в нём князь Василий слугу преданного и верного, пса цепного, ловкого и сильного, готового перегрызть горло любому, ежели будет на то княжеская воля. И кличку за это Капитон получил соответственную – Кусай.
Прихлопнув на лице сразу с полдюжины комаров, Капитон сорвал берёзовую ветку, и, обмахиваясь ею, продолжил свой путь. Однако тропка, и так едва заметная, шагов через сто вовсе ушла в землю, растворившись в траве, словно и не была вовсе. Капитон остановился, и не зная, куда идти дальше, растерянно затоптался, глядя во все стороны. Затем он присел и стал самым тщательным образом изучать место, где обрывалась тропинка. Он даже встал на колени и сунулся лицом в траву, словно бы хотел что-то учуять, но всё было напрасно.
– Куда ж ты подевалась, окаянная? Так ведь не бывает, чтобы шёл человек, шёл по земле да вдруг птицей и полетел… Чертовщина какая-то…
Выпрямившись, Капитон стал прикидывать, в каком же направлении ему идти дальше. Но со всех сторон, куда ни глянь, стеной стояли деревья, под ними вольно расположился высокий кустарник, а под ногами густой травой мохнатилась земля.
– Чтоб тебя!
И вдруг справа от него каркнул ворон. Да каркнул как-то странно, будто окликнул, громко и требовательно. От неожиданности вздрогнул парень, захолонуло где-то внутри, скользнул по спине страх. Обернувшись, он не сразу увидел большую чёрную птицу, притаившуюся между сосновых веток. Ворон сидел, выжидательно уставившись на него круглыми блестящими глазами.
– Ах ты, бесовское отродье! – выругался на него Капитон. – Чего пялишься? Я ведь на тебя такого и стрелы не пожалею. А ну, кыш отсюда!
Он махнул в сторону птицы рукой, но та даже не шевельнулась. В другой раз Капитон может и внимания бы на это не обратил, но сейчас за его испуг виновник должен был ответить. Сноровисто заправив стрелу в лук, он натянул тетиву и прицелился. Рязанский князь Василий, подозрительный и повсюду видевший измену, особо следил за тем, чтобы все его ближние люди в совершенстве владели любым оружием. Кусай исключением из этого правила не был. Ворон, не мигая, продолжал сидеть спокойно, не делая и попытки улететь.
– Ну, прощайся с жизнью.
Прошелестела стрела, рассекая воздух, и глубоко вонзилась в ствол дерева, аккурат на три вершка выше намеченной цели. Капитон аж не поверил своим глазам. Чтобы он, на спор попадающий стрелой в любую цель с сорока саженей, не смог попасть в неподвижно сидящего ворона вблизи себя? Да такого просто не могло быть! Уже через несколько мгновений следующая стрела вошла ниже птицы на свою треть в ствол сосны, а третья так и вообще улетела невесть куда. И только после этого дошло до Капитона, что дело тут совсем не в его меткости, а в чём-то другом, таинственном и пугающем, недоступном его пониманию.
– Чур! Чур, меня! Чур, нечистая сила!
Судорожно перекрестившись, он попятился назад, пока не упёрся спиной в дерево. Ворон, словно только этих слов и ждал, расправил крылья, несколько раз взмахнул ими, каркнул напоследок что-то злое, взлетел и почти сразу пропал, растворился. А Капитон, постояв какое-то время в неподвижности, вдруг хлопнул себя по лбу и решительно зашагал как раз в ту сторону, куда улетела неуязвимая птица.
А теперь вернёмся немного назад, в события, предшествовавшие лесному походу Кусая. В тот день он с княжескими дружинниками вернулся в Рязань поздно, солнце уже село. Целый месяц объезжал он вотчину Василия Кривого, да ещё прихватил земли, которые населяли данники рязанского князя: мелкие лесные да болотные племена. Объезжал по делу: собирал оброк с крестьян и дань с подданных. Набрали немало. В княжий двор въехал обоз из двенадцати телег, доверху гружёных мукой, зерном, яйцами, маслом, битой птицей, вялеными да копчёными окороками, и вдобавок ко всему этому привезли несколько бочонков медных денег. Жесток и безжалостен был ближний слуга Василия Кривого. Недоимки взимал до последнего зёрнышка, а ежели случалась недостача, заголяли нерадивому хозяину зад и били батогами на его же дворе, молча и деловито.
Капитон только и успел, что сапоги снять, как прибежала за ним дворовая девка: князь-батюшка к себе кличет. Чертыхнулся про себя мужик, да делать нечего – княжья воля. Натянул сапоги, вылил в себя ковш холодной воды, свечу задул и пошёл в хозяйские палаты. А во дворе жарко пылали два костра, рвали огненными языками густую тьму. Тут же дворня выставила длинный стол, горой навалили на него разную снедь, из холодных погребов покатили жбаны с хмельной брагой. Дружинники, затеявшие перед ночной трапезой мытьё в бане, выскакивали голышом из парной и неслись к колодцу, где с визгом и гоготом ополаскивались ледяной водой.
– Эй, Кусай! – крикнул кто-то. – Давай к нам! Живо гузку твою веничком-то надерём!
Но тот, лишь махнув рукой, заторопился, шагая через две ступеньки высокого крыльца. Поднявшись наверх и пройдя запутанными коридорами, остановился перед резной дверью. Вдруг вспомнилось, как мальчонкой-несмышлёнышем впервые переступил этот порог, как боялся всего, как гудела голова от княжеских тумаков и подзатыльников. Сейчас, конечно, не то время, но до сих пор робел Кусай перед этой дверью, слишком уж крут и непредсказуем был рязанский князюшко Василий Кривой.
А тот в это время давил тяжёлыми шагами половицы своих покоев и нетерпеливо поглядывал при этом на входную дверь. Огарок тёмного воску свечи, стоящей на массивном квадрате стола, всякий раз испуганно трепетал и гнулся пламенем, стоило грозной фигуре князя пройти мимо. Это был уже много поживший человек, высокий и крупный. Длинные, до плеч, волосы его были аккуратно расчёсаны на две половины, такой же ухоженной была и борода. И при этом ни одного седого волоса!
Все дивились такой особенности княжеской головы и объясняли это не иначе, как огромной жизненной силой этого человека. А секрет был прост, да знала о нём одна только немая бабка Устинья, стиравшая княжеские порты. Раз примерно в десять дней ночью доставала она из своего тайника холщовый мешок, брала из него горсть какого-то порошка, бросала его в чашку, а затем, добавив чуть воды, мешала до густой кашицы. После втирала её в хозяйский волос и оставляла на время. А на следующий день опять красовался князь Василий чёрной, как воронье крыло головой. Купил он это чудо случайно несколько лет тому назад у одного проезжего торговца пряностями за цену, при воспоминании от которой у него до сих пор дёргалась левая щека.
В дверь тихо стукнули.
– Войди!
Капитон осторожно переступил порог, поклонился земным поклоном, почтительно замер.
– Всё привезли?
Князь Василий остановился против него и упёрся взглядом. Один глаз у него сильно косил, за то и прозван он был в народе Кривым. Но сам Василий, в силу особенностей характера, всегда и во всём предпочитавший пути не прямые, окольные, не всегда честные, ничего против такого прозвища не имел, даже гордился. Капитон открыл было рот, чтобы ответить на вопрос, но не успел.
– Поди сюда.
Князь уже стоял возле распахнутого окна и показывал рукой куда-то в темноту.
– Видишь? – спросил он подошедшего слугу.
Тот сразу же изо всех сил стал пялить глаза в указанном направлении, но Рязань спала, ночь была безлунная, и не было видно ни зги.
– А там? – княжий палец ткнулся правее. – А вон там? Видишь?
Капитон наморщил лоб, потянулся рукой к затылку и, была – не была, со значением сказал:
– Вижу, князь-батюшка!
– Вот и я вижу. Враги кругом…
Князь Василий, ссутулившись, отошёл от окна, тяжело опустился на широкую лавку. Потом вдруг быстро встал, и, повернувшись к иконе Николая Чудотворца, начал истово креститься, бормоча молитву. После чего скинул с себя кафтан, бросил его на лавку и остался в кумачовой рубахе, перевязанной на поясе тонким витым шнурком.
– Князь-батюшка, – заторопился Капитон, чтобы увести разговор в сторону от непонятного для него направления, – подати все собраны, со мной двенадцать подвод пришло, да ещё в дороге столько же. К завтрему все будут здесь….
Но князь нетерпеливо махнул на него рукой, заставил замолчать, потом подошёл к большому, обитому железными полосами сундуку. Подняв крышку, извлёк из его объёмистого чрева диковинной формы голубоватую бутыль гранёного стекла и два высоких стакана на тонких ножках. Огонёк свечи, отражаясь в замысловатых узорах отполированного стекла, вдруг заискрился, брызнул в разные стороны голубоватыми бликами. Кусай, аж зажмурился от такой красоты.
– Что, нравится? – усмехнулся князь. – Это фряжское стекло, подарок ростовского князя. Садись. Да не туда! Со мной рядом садись. Разговор у меня к тебе есть.
Капитон бочком приблизился к столу, сел на краешек лавки.
– Пей! – Василий Кривой протянул ему наполненный до верху стакан.
Неуклюже держась за тонкое стекло, Капитон разом опрокинул в себя содержимое его, закрутил головой, пытаясь понять, что это он такое выпил.
– Что? Не по нраву вино заморское?
Князь усмехнулся, выпил сам, а потом вдруг сразу потемнел лицом, упёрся в слугу тяжёлым взглядом.
– Враги со всех сторон лезут, так и норовят оттяпать землицу мою. Как вороны кружат над Рязанью. Сговорились ростовский, суздальский да владимирский князья… Тверской Федька туда же с ними лезет… Только я им не дамся!
Тяжёлый княжеский кулак громыхнул по столу так, что диковинная бутыль, подпрыгнув, неминуемо свалилась бы со стола на пол, но Капитон вовремя руки подставил, подхватил.
– Князь-батюшка, да ты только вели! Мы ж за тебя все, как один поляжем!
– Поляжем. – Сумрачно повторил князь, налил себе ещё, выпил. – Мне мои люди живыми нужны! А с нашими врагами пусть нечистая сила борется.
Услыхав такое, Кусай дёрнулся креститься. Хотел незаметно под столом крёстное знамение на себя наложить, но остановил руку под взором Василия Кривого.
– За этим тебя и позвал сюда. Ты вот что, собирайся и завтра же с утра скачи к Мурому. Там в лесах бабка живёт одна... Имени её никто не знает. Разыщешь её…
– Зачем? – дрогнул побелевшими губами Капитон.
– А затем, – князь приблизил своё лицо к нему так, что стал отчётливо виден каждый волос в его бороде, – затем, что знает она слова особые, и ежели слова эти вслух произнести, любая вещь служить тебе станет как живая. Чуешь?
Капитон, не мигая, смотрел ему в глаза, видел там себя и ещё чёрт знает что.
Внезапно огонь почти догоревшей свечи ярко вспыхнул. Он сумел дотянуться до слишком приблизившейся к нему княжеской бороды, цепко ухватился за неё и пошёл гулять, разгораясь и весело треща. Василий Кривой взревел, откинулся назад и стал тяжело валиться через скамью на пол. Сразу едко запахло палёной шерстью. Кусай, одним прыжком перелетев стол, ринулся к князю и накрыл его голову собой. Князь, придя в себя от первого испуга, вдруг с силой оттолкнул слугу и теперь стоял под лампадой в зыбком её свете. Разметавшиеся в беспорядке волосы, полуобгоревшая, торчащая клочьями борода, дикие остановившиеся глаза придавали ему вид какого-то страшного существа, непонятно как оказавшегося здесь.
– Князь-батюшка… – заикаясь от страха, Капитон попятился от него. – Ты живой ли?
Но тот молчал, и лишь где-то в груди у него что-то тяжело клокотало. Кусай тоскливо повёл глазами, соображая, не кинуться ли ему бежать отсюда, как вдруг князь хрипло засмеялся:
– А ведь это бабка муромская бороду мне подпалила. Знать, правду про неё люди говорят. А борода, – он зажал остатки её в кулак, поморщился, – заново отрастёт. Была бы голова на плечах.
Князь посмотрел на готовое вот-вот потухнуть пламя свечи, усмехнулся:
– Слаб огонёк, плюнь на него – и нету! А ведь угадал время, подобрался ко мне незаметным и сразу страшен стал. Вот и я так же с врагами своими…
Внезапно под княжеским сапогом что-то хрустнуло. Глянув вниз, он увидел остатки разлившегося вина, напоминавшие сейчас кровавую лужу. Острыми краями поблёскивали в ней осколки разбитой бутылки. Откинув носком сапога в сторону отколотое горлышко, князь нагнулся, поднял лавку, сел на неё. Капитон всё это время стоял, замерев, боясь неверным движением обратить на себя княжий гнев. Но тот после случившегося вдруг обмяк, стал задумчив, сидел и неподвижно глядел перед собой.
– А может это знак мне был? Предостережение какое?
Он опять надолго замолчал, а когда заговорил, голос его был твёрд.
– Приказа своего не отменяю. Скачи к Мурому, найди старуху, узнай слова.
Погасла свеча, растворился дым, окутало всё мраком. Вышел Капитон на ощупь, прикрыл за собой дверь и, перекрестившись, заторопился прочь, стараясь не стучать каблуками своих сапог.

*    *    *

Архивариус принюхался. Пахло свежей краской, мастикой, электропроводкой, пахло новыми ботинками Евгения, пахло даже бутербродами работавшего здесь неделю назад маляра, но Святополк Антонович ловил носом что-то совершенно иное, и, судя по разочарованному его виду, ловил напрасно. Пробурчав что-то себе под нос, он сунул руку в карман своего халата и вытащил оттуда большой фонарь. Это был старый немецкий фонарь, ещё совсем недавно бывший музейным экспонатом. Фонарь этот, авантюрный по своему складу, давно уставший от вынужденного безделья, однажды, выбрав подходящий момент, скатился прямо под ноги зашедшему в музей Святополку Антоновичу. Архивариус, в силу своей профессии питающий слабость к вещам старинным, не удержался и прихватил его с собой.
– Ну-те-с, посмотрим, – с нетерпением в голосе сказал Закавыка и включил фонарь.
Тот аж затрепетал от радости и выдал упругий луч света, который как консервным ножом вспорол темноту и упёрся в стену ярким пятном. Стены были обтянуты плотной тканью с изображением растительного мира, и в пятне света оказались резеда и колокольчик. Прижавшись друг к другу, они переплелись между собой стебельками и листочками, и, казалось, слегка дрожали от испуга, выхваченные из темноты таким бесцеремонным образом. Все в комнате затаились.
Архивариус достал из кармана халата маленький молоточек и, неслышно ступая тапками, подошёл к стене. Постояв некоторое время в раздумье, он опустился на колени и начал потихоньку простукивать стену, для верности прикладываясь к ней ухом.
– Кандидат исторических наук… Кандидат наук... Чтобы сохранить бумагу, её прячут в сухом надёжном месте, – бормотал Святополк Антонович в перерывах между ударами. – А если бумага, к тому же, представляет собой особый интерес, её стараются спрятать как можно дальше и незаметнее.
Обследовав таким образом все стены и ничего не обнаружив, архивариус распластался на полу и, достав из халата большую лупу, принялся самым тщательным образом изучать каждую дощечку паркета.
– Она где-то здесь... Я чую... Фрагонара, четыре... Правая сторона…
Луна давно уже перекатилась на другую сторону дома, а Святополк Антонович, оттопырив острый зад, всё продолжал ползать, елозя по паркету фонарным лучом. Наконец, осмотрев каждый сантиметр пола, он встал и с трудом разогнул спину.
– Ничего, ничего... Я терпеливый... Вот я вас всех!
А потом он выключил фонарь. Из окон стало видно, как небо на востоке слегка посветлело, словно неведомый художник добавил на небесный холст немного бирюзы. Ночь заканчивалась.
– Помещение из двух комнат, минус стены и пол. Остаются потолок, окна, люстры и…
Тут сиреневые глаза архивариуса остановились на голландской печи. Несколько мгновений он смотрел на неё, потом снова включил фонарь и стал пристально рассматривать её со всех сторон. Лицо у Святополка Антоновича при этом было весьма заинтересованным.
– Любопытно… – протянул он и, открыв заслонку, просунул руку глубоко внутрь печи.
Несколько минут архивариус производил ею какие-то движения в печном дымоходе, и по нему было видно, как он старается что-то ухватить там, но у него этого не получается.
– Там что-то есть…. Определённо, что-то есть…. Чёрт, немного не хватает! – натужным голосом произнёс он с досадой, и с трудом вытащил свою руку наружу.
Она была вся чёрной от копоти. Несмотря на неудачу, архивариус был доволен. Он что-то бормотал, притоптывал ногами от возбуждения и даже начал насвистывать марш из «Аиды». Где-то в отдалении прогромыхал первый трамвай. Было слышно, как в соседнем дворе, разминаясь, несколько раз махнул по асфальту метлой дворник.
Святополк Антонович Закавыка замер, потом торопливо вытащил из кармана штанов большую луковицу часов на цепочке. Это был очень древний хронометр с желтоватым от давности циферблатом и треснутым стеклом. Увидев, сколько уже времени, архивариус охнул и поспешил к дверям. Прежде чем выйти, он ещё раз обернулся и посмотрел на голландскую печь, при этом погрозив ей пальцем. После чего вышел, и, всунув ключ в замочную скважину, попытался его повернуть, но не тут-то было. Замок не закрывался. Закавыке хватило двух секунд, чтобы понять, в чём тут дело. Дверной замок пожертвовал собой и сломался сам, добровольно, почувствовав в ночном госте какую-то угрозу и опасность. Святополк Антонович отчётливо слышал, как тот злорадно скрежетал своим сломанным запорным устройством.
Архивариус поморщился. Ему совсем не хотелось, чтобы его проникновение сюда осталось кем-то замеченным, но из-за этого упрямого замка теперь у кого-то могут возникнуть подозрения. Беспомощно потоптавшись возле строптивца, он махнул рукой, развернулся и исчез за углом.
– Как вы думаете, уважаемая Форточка, зачем сюда приходил этот человек?
Младшая Люстра из дальней комнаты слегка качнулась и её подвески издали слабый звук.
– Мне было так страшно, особенно когда он посмотрел на меня. – испуганным голосом прошептала она. – Я вдруг поняла, что от него можно ожидать чего угодно.
Глуховатый Выключатель больше всего был возмущён тем, что ночной посетитель не воспользовался им, а предпочёл обыкновенный фонарь.
– Я, как опытный Выключатель, – кипятился он, – не потерплю такого со мной обращения. Что? Я так возмущён, что моё напряжение может не выдержать!
И, словно в подтверждение этих слов, обе Люстры вдруг вспыхнули ярким светом, после чего послышались хлопки перегоревших ламп, а одна, сорвавшись, упала на пол и разлетелась множеством осколков.
– Эй, вы, там, полегче! – заволновался Паркетный Пол. – Не хватало ещё здесь пожара из-за вас!
– С добрыми намерениями не пойдут глухой ночью прокрадываться в незнакомое место. – Взволнованная Форточка попыталась открыться, но, вспомнив, как ночной посетитель хотел воспользоваться ею, тут же оставила эту затею. – Как вы думаете, что он здесь искал?
– Я слышала, как он говорил про какую-то бумагу, – сказала ближняя Люстра. Она была старше своей сестрицы на целый час и поэтому всегда говорила первой.
– Он искал тайник, это ясно. Именно поэтому он так тщательно простучал все стены и меня. Когда-то очень давно во мне было несколько тайников, но их быстро находили. Разве что... – Тут Паркетный Пол сделал паузу. – Разве что Голландская Печь нам что-нибудь объяснит? Кажется, он что-то в ней нашёл…
– Верно! – тонким пронзительным голосом прокричал Оконный Шпингалет. – Что вы прячете в себе, Голландская Печь? Сознавайтесь, что у вас внутри!?
Воцарилось молчание, и только было слышно, как всё ещё возмущённо сопел Выключатель да неспокойно потрескивало Электричество, обнаружившее независимый нрав своего напряжения.
– Ничего запретного во мне нет.
Голос Голландской Печи по обыкновению прозвучал негромко и словно бы извиняясь.
– Всё, что попадает в меня, почти всегда сгорает и превращается в золу и пепел. Тем более, если речь идёт о бумаге…
О существовании в печи нескольких листов со стихами Фета знали только Стены, но они об этом молчали.
– Но вы можете сами убедиться в том, что я говорю. – И Печная Заслонка широко распахнулась.
– В ней ничего нет, – проскрипел Паркетный Пол. – Я помню, когда меня перестилали, то всю Печь забили старыми Паркетинами. Так этой даме потребовалось всего полчаса, чтобы от них остался один дым. Поэтому, вряд ли в ней что-то есть… Вряд ли...
Слова его прозвучали вполне убедительно. Стены молчали, и все, кто был в двух комнатах, согласились, что, конечно, невозможно чему-то сохраниться среди бушующего пламени. Хотя сказать, когда в последний раз топили Печь, никто бы не решился, так это было давно. А сама она, тихо прикрыв Заслонку, вздохнула с облегчением. Ей трудно было кого-то обманывать, и если бы Оконный Шпингалет был понастойчивее в своей подозрительности, то, скорее всего, ей не удалось бы сохранить свою тайну.
– Он сюда ещё вернётся, – невольно вслух сказала Печь.
– Кто вернётся? – спросила первая Люстра.
– Зачем? – тут же насторожился Оконный Шпингалет.
– Я не знаю.., но мне, почему-то так кажется.
– Не бойся, милая. В дверь вставят новый Замок, и никто посторонний сюда зайти не сможет.
Сказав это, Форточка долго зевнула. Солнце уже вовсю упиралось своими лучами в окна и с комфортом расположилось большими жёлтыми пятнами на блестящем Паркетном Полу. Тот, разомлев от тепла, подобрел, и, пробормотав что-то невнятное, спустя минуту уже спал.
Младшая Люстра внезапно затрепетала всеми своими подвесками, резко качнулась и, крикнув: «Дверной Замок, вы бравый!» потеряла сознание. Ей так хотелось отблагодарить этого смельчака за то, что он пожертвовал собой ради всех и, будучи девицей эмоциональной, она тут же полюбила его.
Дверной Замок, слегка ошалевший от признаний такой красотки, крикнул, что он и не такое может ради неё. После чего, в подтверждение своих слов, тут же начал ловко разбираться по частям и вываливаться фрагментами из дверей на пол. Прошептав напоследок что-то лирическое, Дверной Замок обессилено затих.
Старшая Люстра, видя такой пример самоотверженности, немедля обратила свой взор на Оконный Шпингалет, к которому питала некоторую слабость. Её настойчивый взгляд словно бы спрашивал, способен ли тот вот так же, как и Дверной Замок, разрушиться на глазах у всех ради неё. Но Оконный Шпингалет быстро сделал вид, будто его что-то заинтересовало на потолке.
Новый день за окнами обещал быть солнечным и жарким. Цветы, предчувствуя это, жались в прохладную от дома тень и, болтая о чём-то своём, тихо покачивали хорошенькими головками. Всем известен их легкомысленный характер, но Старый Дом любил, когда вокруг него толклись хороводом эти разноцветные создания. Бронзовая Дверная Ручка, глядя, как блестят и сверкают на солнце окна домов, лужи на асфальте, оставшиеся после поливочной машины, вдруг почувствовала себя такой жалкой, беззащитной и никому не нужной, что чуть не расплакалась. А ведь было время, когда она, начищенная до зеркального блеска, гордая, пребывала в приятном состоянии важности и значительности собственной персоны. Ещё бы, ведь у неё даже был свой слуга, который натирал её трижды в день.
Каменные Львы, молчаливые и могучие, встречали новый день спокойно и уверенно. Их созерцательным натурам была чужда легкомысленность происходящего вокруг, и они предпочитали ничего этого не замечать. Хотя, конечно, бывали случаи, как, например, с Бронзовой Ручкой, когда их что-то возмущало, и тогда Львы проявляли свой характер. А ещё они, несмотря на свой грозный вид, любили детей, которые часто приходили сюда со своими мамочками. Дети забирались на львиные спины, дёргали за хвосты, бесстрашно засовывали свои ручонки в их зубастые пасти, но Львы терпеливо сносили все эти шалости. Они понимали, что для детей они были всего лишь большими игрушками, и те всё это делали не со зла.
Приходили ко Львам и другие детки, постарше, которые уже разучились играть и находили удовольствие лишь в проказах, в уродливых формах развлечений. С такими Каменные Львы особо не церемонились. Они мгновенно преображались, неожиданно выпуская из своих лап огромные когти, раздвигали ужасные пасти и все, кто был в этот момент возле них, в страхе разбегались, не понимая, как такое возможно.
Распугав бродящих по асфальту голубей, во двор дома въехал знакомый уже нам грузовичок. Внезапно, чихнув два раза, мотор его заглох, и он остановился, не доехав до нужного места несколько метров. Из кабины выпрыгнул Евгений. Он улыбался. И это несмотря на то, что ему опять придётся не меньше часа копаться в моторе. Просто у него сегодня было хорошее настроение, и он не собирался его менять. Подмигнув Дому и рассмеявшись неизвестно чему, Евгений обошёл грузовичок и открыл задний борт. В кузове стояли разобранные столы, стеллажи, стулья и несколько больших коробок.
– С приездом, уважаемые! – сказал он и, взвалив на спину тяжёлую столешницу, понёс её к дверям под вывеской «Редкие вещи».
– Вы слышали, как он нас назвал? – вдруг раздался чей-то голос. – Мне ведь не показалось? Он сказал «уважаемые»! Мне нравится этот человек. К тому же он вполне нормального веса, и мне не будет с ним тяжело.
Это говорил Вертящийся Стул. Он был «БУ», то есть уже побывавший в употреблении, и поэтому считал себя среди всех этих новых вещей самым бывалым и познавшим жизнь. Столы, стеллажи и другие стулья, видимо, в силу своего разобранного положения, не считали себя вправе пока иметь собственное мнение, и потому скромно промолчали. Зато из одной коробки пискнул чей-то возмущённой голос:
– Когда меня отсюда выпустят? Мне надоело сидеть взаперти! Я протестую!
Это был Дырокол, который, несмотря на малые размеры, отличался крайней независимостью характера и большим самомнением.
– Куда вы так рвётесь, молодой человек? – поинтересовался Вертящийся Стул, при этом слегка повернувшись, чтобы подставить свою спинку под солнечные лучи. – Наслаждайтесь покоем. Совсем скоро вас поставят на Стол и каждый, кому не лень, будет колотить вас кулаком по голове. Вы этого хотите?
Услышав это, Дырокол примолк, но потом, крикнув, что, по крайней мере, на него не сядут, как на некоторых, снова принялся требовать своего освобождения. А Евгений в это время с удивлением разглядывал то место в дверях, где раньше был Замок. Сейчас там была дыра. Прислонив Столешницу к стене, он подобрал валяющиеся у его ног Пружину, Шурупы, несколько Заклёпок и стал сосредоточенно разглядывать их, пытаясь понять, что всё это значит. Хмыкнув, молодой человек сунул части бывшего Замка в карман куртки и осторожно приоткрыл входную дверь. В комнатах никого не было, только на полу пускали солнечных зайчиков осколки разбитой лампочки.
– Однако странные вещи здесь происходят…
Евгений подошёл к Голландской Печи, осторожно прикоснулся к ней, а потом вдруг улыбнулся:
– А может, в лавке старинных вещей и должно происходить что-то необыкновенное и таинственное? Ведь каждая вещь – это какая-то тайна!
Недавно пришедшая в себя после обморока Младшая Люстра, вдруг спохватившись, затараторила горячо и бессвязно, словно боялась, что её опередят:
– Ночью с фонарём…. А там были Резеда и Колокольчик! И он ползал подо мной…. Было ужас как страшно! А потом я крикнула: «Дверной Замок, вы бравый!» – и больше я ничего не помню…
– Прекратите истерику! – раздался свистящий шёпот Оконного Шпингалета. – Он вас всё равно не услышит. И причём тут Дверной Замок? Ему давно уже было пора на металлолом. Я и сам мог бы…
Но, увидев, как на него посмотрела Старшая Люстра, умолк.
– Что ж, придётся покупать новый замок. – Сказал молодой человек и посмотрел при этом на форточку.
Та, словно соглашаясь с его словами, тут же широко распахнулась. Её, бедняжку, до сих пор бросало в дрожь от пальцев ночного посетителя.
Когда через двадцать минут всё содержимое кузова было перенесено внутрь дома, Евгений, прикрыв входную дверь, отправился на поиски нового дверного замка. А в это время происходило первое знакомство между старожилами и вновь прибывшими жильцами, которые заняли собой один из углов. Вертящийся Стул, лежащий на полу в неудобной для себя позе ножкой вверх, сразу заприметив и оценив все достоинства хрустальных Люстр, сказал голосом полным чувства собственного достоинства:
– Прошу прощения у прекрасных дам, но сам я никогда бы не позволил себе подобного положения в вашем присутствии. При первой же возможности я приму более приличествующую вашему присутствию позу.
Старшую Люстру аж качнуло от такой изысканной вежливости. А всё потому, что над созданием нашего стула потрудился человек, который всегда перед тем, как сказать кому-нибудь неприятные слова, сначала долго извинялся. И даже, если потом дело доходило до рукоприкладства с его стороны, всё равно у всех сложилось о нём мнение как об очень культурном человеке.
– Ничего, ничего…. – Пролепетала Старшая Люстра. Она вдруг почувствовала, что готова пожертвовать всеми своими лампочками ради такого благовоспитанного и учтивого Вертящегося Стула. – В моём присутствии вы можете совершенно не стесняться. Я нахожу ваше положение очень даже симпатичным.
Сказав это, Люстра вспыхнула на несколько мгновений, а когда погасла, то все увидели, как она была смущена…
– Это безобразие! – стонал Выключатель. – Если каждый начнёт загораться по собственному желанию, зачем тогда нужен я? Я отказываюсь следить за порядком!
– В таком случае я объявляю себя здесь главным и требую безусловного подчинения от всех! – проскрипел Паркетный Пол, а потом, на всякий случай, добавил. – Стены могут мне не подчиняться.й
Этим он хотел произвести впечатление на вновь прибывших. Форточка, услышав такое заявление, захлопнулась с такой силой, что её стекло дало трещину. Оконный Шпингалет, выждав паузу и убедившись, что Паркетный Пол в своём стремлении стать главным, оказался без союзников, презрительно расхохотался.
- Почему обязательно кто-то должен кому-то подчиняться? – негромко спросила Голландская Печка. – Разве плохо просто быть всем вместе?
- Эй! Кто-нибудь! – надрывался в коробке Дырокол. – Выпустите меня отсюда немедленно!

*    *    *

Рано утром следующего дня, чуть свет выехал Капитон с княжьего двора на своём сером жеребце, и погнал его во Владимировское княжество, в городок Муром. Путь предстоял неблизкий, дорога была незнакомой, всё больше по лесам тёмным, где и зверь бродил дикий и человек лихой, потому крепко вооружился Капитон железом острым и словом Божьим.
На пятый день к полудню добрался он до Мурома. Остановился перед деревянным мостком через реку, оглядел земляной вал, опоясывающий город, заприметив среди деревьев золотой крест. Разглядев в зарослях череды бьющий из-под земли ключ, набрал в горсть холодной воды и пил, покуда не заломило в зубах. Припекало солнце. Небо, свободное от облаков, тихо купалось в речке, по берегам которой, в заводях, на камышинах, отливали перламутром крылья стрекоз. Наполнив в запас бутыль, Капитон выбрался наверх.
Сегодня было воскресенье, базарный день. По мосту в обе стороны шёл простой народ вперемежку с домашним скотом, ехали телеги. Затесавшись в середину толпы, Капитон хотел не замеченным пробраться за земляной вал, но, хорошо вооружённый, с повадками бывалого воина, он всё равно привлёк к себе внимание, и его окликнули.
Дорога от реки поднималась вверх и упиралась в приземистую, рубленную из дуба, сторожевую башню, возле которой стояли пятеро вооружённых людей. Один из них, – огромного роста, в кольчуге и с шишаком на голове, – манил Капитона к себе коротким обнажённым мечом. Остальные четверо, глядя на подъезжающего к ним человека, подобрались, готовые в любое мгновение дать отпор.
«Суровые ребята, - подумал про себя Кусай. - С этими держи ухо востро, враз в яму на цепь посадят».
Подъехав к ним, он слез с коня и, сдёрнув шапку, широко улыбнулся.
– Кто таков? Куда едешь?
Пять пар глаз, жёстко уставившись, ощупывали на нём каждую пядь. Капитон знал, что Рязанский и Владимировский князья давно уже люто враждуют, и поэтому говорить правду не собирался.
– С Москвы еду, добрые люди. Жёнка у меня местная, а мать у неё здесь одна живёт. Вот проведать её приехал, да прикупить кой-чего на ярмарке. У нас-то с этим там скудно….
– С Москвы? – переспросил один из стражей. – А где это?
– Да есть у Суздальского князя сельцо с таким названием. Так, дыра дырой, одна улица в десять дворов… – сказав это, старшой сплюнул под ноги рязанцу. Глаза его всё ещё оставались колючими, но меч в ножны он всё же убрал.
– На какой улице тёща твоя живёт? Как кличут?
К этим вопросам Капитон был готов. У одного из дружинников Василия Кривого жила сестра в этой самой Москве, а мать как раз в Муроме. Поэтому и имя этой бабы, и где живёт, он знал. А вот ежели бы стали его пытать относительно этой самой Москвы, вот тут-то обман мог легко раскрыться, так как Капитон не то что не был там ни разу, но и услышал название это впервые.
– Каширцева она, Катерина. А дом её первым справа от входа в церковь Всех Святых. Там ещё колодец есть прямо против её калитки.
Сказав это, замер Кусай изнутри, натянулся тетивой, только выражение лица держал прежнее, добродушное. Нечего ему было больше добавить ни о своей тёщеньке, ни о доме её, если бы ещё что спросили.
– А чего-то я тебя раньше здесь не видел? – Нехорошим голосом спросил один из стражей, диковатого вида мужичок, заросший чёрной бородой до самых бровей. – Я ведь, мил-человек, в соседях с Каширцевыми буду…
Он говорил всё это, а сам на сапоги Капитоновы глаза свои пялил, видать приглянулись.
– Да я…. – начал было рязанец, соображая, чтобы такое придумать, как вдруг у переправы раздался истошный бабий визг.
Развернули стражники в ту сторону лица и видят: сцепились дышлами на середине моста две телеги. То ли случайно так вышло, то ли не захотел кто дорогу уступить, а только стоят они теперь – и ни взад, ни вперёд. А сами мужики вместо того, чтобы слезть, да руками дело поправить, хлещут лошадей почём зря. Те и рады бы разойтись по сторонам, да только ещё сильнее путаются в постромках. От бессилия коняги ржут надрывно, наливают кровью глаза, норовят укусить друг друга побольнее. Развернуло телеги поперёк моста, перегородили движение. А народ с обеих сторон прибывает. Мальчишкам развлечение, свистят; мужики – кто сердится, кто смеётся, но все советы дают; бабы верещат.
Совсем лошади от всего от этого сбесились. Жеребец, который покрепче да посильнее оказался, оскалился, морда пеной пошла, налёг широкой грудью, упёрся копытами в настил и пошёл вперёд тараном. А сопернику его ничего не оставалось, как сдать назад, а позади – только слабые поручни моста да река. Выломала телега поручни и повисла двумя колёсами над водой. Тут уж страже совсем не до Капитона стало.
– А ну, все за мной! – крикнул старшой, и уже на ходу, обернувшись: – Егор, возьми у него пошлину за въезд и пусть катится к своей родне!
Кусай быстро сунул руку в карман, ухватил горсть денег и ссыпал их, не считая, в мозолистую ладонь бородатого Егора. Много денег дал рязанец, гораздо больше положенного, словно откупался ими от опасности. Почуял это бородатый, вскинул на него глаза, смотрит пристально, словно хочет мысли причитать. А Капитон уже на коне сидит.
– Прощевай, мил-человек! Будешь рядом – заходи. Мы в Москве гостям всегда рады!
Сказал он это, хлестнул коня – был таков, только пыль взвилась столбом.
Муром оказался городком ухоженным и уютным. Справа и слева от проезжей части, вдоль заборов, тянулись настилы в три доски, что делало дорогу безопасной от грязи для пешеходов. Неширокие улицы, заросшие тополем, клёном и вязом прихотливо гнулись, открывая глазу местные особенности – то в виде резных ворот, украшенных диковинными зверями, то сделанным каким-то умельцем для ребятни деревянным конём в натуральную величину, а то просто свиньёй, завалившейся со всем своим выводком прямо посреди дороги. Пока ехал, Капитон соображал, что ему делать дальше. Соваться в глухие муромские леса, не зная дорог, всё одно, что идти на верную смерть, но он крепко надеялся на то, что хоть кто-нибудь да скажет ему, где искать, в какую сторону ехать, чтобы найти эту ведунью. По дворам ходить или прохожих расспрашивать – дело долгое, да и заинтересоваться могут: кто таков, уж не вражий ли лазутчик. Впереди ударил колокол. Засмуревший было Капитон, встрепенулся.
– На ярмарку надо ехать! Там народу много, под шумок у кого-нибудь да вызнаю.
Сказал он так вслух и послал коня вперёд туда, где в небе густой тучей висели стаи ворон и слышны были рёв быков да конское ржание. Выехав на торговую площадь, рязанец остановил коня, стал приглядываться. Заприметил недалеко от себя какого-то дедка, стоящего несколько особняком от всех и торговавшего мёдом. Спешившись, Кусай направился к нему. Подойдя, снял шапку, поклонился. От туесов с мёдом, стоящих прямо на земле, дух шёл восхитительный. Тут же роились осы, отогнать которых от такого лакомства было совершенно невозможно.
– А что, дедушка, хороший у тебя медок?
– А кому как. Иному и навоз вкусным кажется.
Усмехнулся Капитон, глянул на старика повнимательней, а у того одна половина лица улыбается, а другая застыла мёртвой маской из-за глубокого рубленого шрама, протянувшегося от виска до скулы.
– Это кто ж тебя так пометил?
– Рязане разукрасили, сынок. На деревеньку мою налетели саранчой, и давай народ в кучу сгонять, как овец. Кто сопротивлялся – плетями по головам секли. Да, видать, ещё добрые люди попались, только двоих и убили. А остальных всех – и малых, и старых – с собой увели.
Окаменел старик лицом, как-то сгорбился, а потом ноги у него вдруг задрожали, колени подогнулись, сел он на землю. По изрытому морщинами лицу покатилась слеза, за ней – другая, и потекли они без счёта из родников души русской, от своих же и страдающей.
– И твоих увели?
– Увели. Бабу мою увели, двух сыновей, четырёх внуков…
Сказал это дед, и стал слёзы кулаком утирать, как дети малые делают. Смотрел на него Капитон, смотрел, и вдруг исказился лицом, почувствовал, как что-то зашевелилось у него внутри, заломила в груди какая-то странная и мучительная боль, словно дремавшая до сих пор. Вспомнил он случай этот. Рассказывали ему дружинники князя Василия об удачном набеге на муромские земли два года тому назад. С богатой добычей вернулись они тогда, покуражились над пленниками вволю.
– А у тебя, сынок, тоже, небось, беда какая? Ишь, тоже всё на лице, как и у меня. Да я-то старый, мне всё равно помирать скоро, а тебе жить ещё. Только жизнь-то она нас не шибко радует, плохого-то поболе будет. На-ка вот медку. Возьми, побалуешь себя.
И суёт Капитону в руки туесок с мёдом, а у того вдруг слеза с глаз пошла, и остановить никак не может. Схватил туесок, всыпал старику денег в руку, коня под уздцы – и прочь пошёл не оборачиваясь.
Какое-то время Кусай пребывал в недоумении от самого себя, но вскоре, укрепившись в мысли, что причиною его такого поведения – усталость от дороги, принялся вновь приглядываться по сторонам.
Выбрал немолодую бабу, продающую лыко и увешанную связками лаптей. Она сидела на маленькой скамеечке, рядом с телегой, на которой среди мешков сладко спал паренёк с рыжими вихрами. На одном из мешков образовалась небольшая прореха, и из неё тоненькой струйкой сыпалось семя подсолнечника. Налетевшие со всех сторон воробьи устроили из-за него драку. Они горланили изо всех сил, выхватывая из-под носа друг у друга чёрные семена, хотя еды было вдоволь всем. Проснувшийся от всего этого гама паренёк, приоткрыл один глаз, лениво дрыгнул босой ногой, и через мгновение снова спал, убаюканный солнцем и ласковым ветерком.
– Что ж ты, хозяйка, за своим товаром плохо следишь? Эти покупатели тебе ни гроша не заплатят. – Капитон махнул рукой в сторону воробьёв.
– Это не моё. – Спокойно сказала та, невозмутимо лузгая семечки. – А ты, красавчик, небось, лапти мои купить собрался? Бери, не пожалеешь. Хороший товар. В моих лаптях летом не жарко и зимой тепло. Пол-Мурома в них ходят.
– А что? – усмехнулся рязанец. – Вот как сношу свои сапоги, так у тебя три пары и куплю зараз. Только вот долго ждать тебе придётся.
Пощупав для виду один из лаптей, Кусай присел на корточках рядом с женщиной.
– Ты ведь местная?
Та молча кивнула головой и, поправив платок, выжидательно уставилась на него.
– Тут у вас, говорят, в лесах бабка непростая живёт. Чудеса всякие творит, вещи заговаривает… А? Знаешь такую?
– А тебе на что она?
– Да вот, хочу снадобье у неё одно взять. Как выпью его, так в тебя и влюблюсь. Пойдёшь за меня?
Баба, которая сначала слушала его, растопырив уши, раскрыла рот и засмеялась так, что перепуганные воробьи кинулись с телеги в рассыпную.
– Ой, рассмешил! Ой, сейчас помру! Женишок выискался! А-а-а!
Капитон по-прежнему сидел с неё рядом и терпеливо ждал, когда она успокоится. Но та успокаиваться не собиралась, а наоборот, окликнула с противоположного ряда какую-то торговку рыбой и стала в голос рассказывать о случившемся, тыча при этом в Капитона пальцем. Сообразив, что ничего от неё не добьётся, рязанец зло сплюнул и, процедив сквозь зубы «Дура!», отошёл. Конь его, учуяв стоящие неподалёку мешки с овсом, замедлил, было, шаг, вытянув в ту сторону шею и натянув повод, но покорившись сильной руке, послушно двинулся за хозяином.
Подойдя к оружейному ряду и сделав вид, что рассматривает плетёный из ивовых прутьев колчан, Кусай исподлобья зыркал по сторонам, выискивая, к кому бы обратиться на этот раз. И вдруг его окликнули.
Обернувшись, он увидел девушку. Та стояла недалеко от него и манила рукой. Глянув по сторонам, и убедившись, что зовут точно его, не спеша подошёл. Подошёл и оторопел. Встречал за свою жизнь Капитон красавиц, но такую видел впервые. Высокая, ладная, в наряде из длинной, под поясок, холщовой рубахи до пят, расшитой по подолу цветным узором, на плечах платок тонкий с кистями, необычной формы синяя шапочка, отделанная белым бисером на русых, густых, убранных в косу, волосах. Кожа лица – матово-белая, дивной формы алые губы, ровный, чуть вздёрнутый нос, вразлёт брови и удивительной красоты голубые глаза, запорошенные длинными ресницами. До чего же она была хороша!
– Я знаю ту, кого ты ищешь. Ступай за мной.
И не дожидаясь его согласия, девушка отвернулась, подняла стоящую рядом с ней корзину с крупными, присыпанными хвоёй грибами и пошла, оставляя на пыльной дороге следы босых ног. А Капитон стоял, смотрел ей вслед и блаженно улыбался, словно только что рядом с ним была не живая девушка, а некое видение, случайно возникшее у него перед глазами, и которое всё равно не удержишь, как ни старайся.
Он спохватился только тогда, когда её фигура исчезла из виду. Взлетев на коня, с силой хлестнул его плетью и понёсся, не разбирая дороги, за ней, сопровождаемый недовольными криками и злым карканьем ворон. Нагнал он её в тот самый момент, когда она уже взялась за калитку своего дома. Резко осадив коня, рязанец спрыгнул с него, накинул поводья на коновязь, подошёл к девушке. Та стояла и спокойно наблюдала за ним, слегка улыбаясь.
С Капитоном происходило чёрт знает что. Лицо его горело, грудь беспорядочно вздымалась, голова гудела, словно по ней били молотом, как по наковальне. Он не отрываясь смотрел в её глаза, а там полыхало, искрило, затягивало в водоворот, томительный и сладкий.
– Как зовут тебя? – Выговорил он, наконец, хриплым, непослушным, как не своим голосом.
– Татьяной зовут. Можно просто Таней.
– Та-а-ня…. – Медленно произнёс он, словно пробовал имя это на вкус, словно смаковал каждую буковку его. – Имя-то, какое у тебя диковинное. Ни разу не слыхал такого.
– Теперь услыхал. Заходи.
Отворив калитку, она медленно пошла по деревянному настилу к крыльцу. Помедлив, Капитон последовал за ней. Прямо под окнами избы, затянутыми бычьим пузырём, густо росла вишня. Крупная, тёмно-бордовая ягода тяжело свисала с веток, красиво оттеняя залитые солнцем зелёные листья. Пахло укропом, сеном и баней. Этот запах особенно манил: истомилось тело, хотелось смыть с него грязь дальней дороги. Чуть не наступив на выскочившую откуда-то из-под крыльца, пёструю курицу, Кусай шагнул на порог. В сенях снял сапоги, поморщился от вида своих портянок, робко ступил на домотканые половики.
Татьяна сидела в горнице за столом, положив руки перед собой, ждала его. Взглядом показала на лавку против себя: садись, мол.
– А я тебя ещё у моста заприметила. Сразу поняла, что ты чужак здесь.
– Как догадалась?
– А тут и догадываться нечего. У нас здесь лошадям хвосты не подрезают. Слышала, у рязанского князя дворовые так делают.
Сказала – и так хитро на него смотрит, тянет губы в улыбке, белые зубы показывает. Чертыхнулся Капитон про себя, но виду не подал, усмехнулся только.
– А та, которую ты на рынке искал – бабка моя родная. О ней здесь мало кто знает, а ты, вон, издалека приехал. Нужда какая?
– Нужда, – подтвердил Капитон.
– Экий ты неразговорчивый. Каждое слово из тебя тянуть приходиться. Где ж мне столько силы набраться? Ты вон какой здоровый!
Татьяна засмеялась, быстро встала, ушла в другую комнату. Когда вернулась, в руках держала чистые мужские порты и рубаху.
– На вот, возьми брата моего одёжу. После бани переоденешься. Авось, хоть тогда подобреешь.
После бани сидел Капитон за накрытым столом и пребывал в состоянии блаженства. Никогда в жизни не было ему так хорошо. Выросший без собственного угла, никому не нужный, не знающий, что такое нежность, душевное тепло и ласка, он, вдруг почувствовав всё это на себе, стал медленно оттаивать. И что интересно, происходящее с ним сейчас начало казаться ему не таким уж и удивительным, словно он давно уже знал об этом или догадывался. Будто какие-то тайные силы выжидали до поры до времени и вот теперь, соединив все дороги в одну, привели его сюда.
Он сидел, смотрел на Татьяну и улыбался. Полчугуна щей, перловая каша с варёной курицей, большая чашка овсяного киселя, – над всем над этим рязанец славно потрудился, и теперь чувствовал приятную истому, от которой тяжелела голова и уже ни на что не оставалось сил. Он смотрел на Татьяну, любовался ею и слушал, как она рассказывала то ли быль, то ли небылицу о том, как встретили у своего гнезда два голубка целую стаю чёрных воронов с железными клювами, как бились они, с многочисленными врагами, не жалея себя, и как одолели злую силу, сохранив своё потомство.
– Как же такое может быть? – не поверил Капитон. – Вороньё сильнее голубей, злее их. Да ещё и целая стая!
Посерьезнела рассказчица, потемнела глазами. Смотрит на гостя своего пристально, упёрлась в него очами своими, кажется, ещё намного – и насквозь ими прожжёт.
– Так то ж притча была, Капитонушка.
Тот аж вздрогнул от неожиданности. Не называл он ей себя, а та ни разу не спросила об этом. От кого узнала? А Татьяна, видя недоумение его, лишь улыбается.
– Победили врагов они силой духа своего, бесстрашием безоглядным, сплочённостью великой, упорством и твёрдостью. Против такого никто не устоит.
– А говоришь ты мне всё это к чему?
– Скоро узнаешь, голубь ты мой. Ложись-ка спать, завтра рано тебе вставать придётся.
Подошла она к нему, провела рукой по непокорным волосам, чуть помедлив, коснулась губами своими его губ и ушла, задув свечу. Во сне Капитон летал, как в детстве, бился лаптями с чёрным вороньём и горстями ел пережаренные семечки. Проснулся он с третьими петухами. В избе ещё стоял полумрак. На лавке, в ногах, он разглядел свои вещи. Штаны и рубаха были аккуратно сложены. А когда взял их в руки, – понял: стиранные они, чистые.
– Вот ведь всем хороша девка: и красавица, и хозяйка славная. Достанется же такая, кому-то… На всю жизнь осчастливит.
– А ты засылай сватов, может и соглашусь.
Обернулся Капитон. Видит: стоит Татьяна в дверях в длинной белой рубахе, простоволосая и такая, что… Словом, захолонуло у него где-то в груди и ушло тёплой волной вниз.
– Смеёшься?
– Сам догадайся. Да штаны-то надевай. Идём, покормлю тебя.
Когда все сборы были закончены и они вышли во двор, только что прошёл небольшой дождь. С вишни в траву тихо падали капли. Тучи стремительно уходили на запад, оставляя за собой только солнце и чистое небо. Ступив босой ногой на мокрую траву, Татьяна слабо охнула, повела плечами, глянув на своего гостя, рассмеялась. А тот глаз с неё не сводил, всё любовался её лицом, ладной фигурой, маленькой ступнёй, выглядывающей из-под подола сарафана.
– Ну ладно, добрый молодец… – сказала она, и тут же перебила себя. – А добрый ли?
Капитон усмехнулся, рука легла на рукоять боевого топора.
– Для тебя добрый, а для других…. Всяко бывало.
Приласкав его взглядом, девушка подошла к калитке.
– Ты вот что, как из города выедешь, после моста езжай направо и дальше – вдоль реки. Версты через четыре дорога свернёт в лес. Через какое-то время увидишь слева от дороги три берёзы. Они растут из одного корня, мимо не проедешь. От них в чащу тянется тропка. По ней выйдешь к скиту, там божий человек живёт. Вот он тебе и расскажет, куда дальше идти. Коня у него оставь, не пройдёшь с ним. А бабку мою Ульяной Яковлевной величают. Запомнил ли?
– Запомнил, – мотнул головой Капитон.
– Ну, раз запомнил, тогда езжай с Богом.
Стоит рязанец, мнётся, с ноги на ногу переступает, чего-то медлит. То на небо глянет, то на земле вдруг сосредоточится, словно держит его какая-то сила. Заискрились глаза у девушки, дрогнули уголки губ, поползли вверх. Заметил это, Кусай хлестнул себя плетью по голенищу, взлетел на коня, приосанился.
– Вернусь – сватов жди! – И был таков.

*   *    *

Архивариус Святополк Антонович Закавыка был человеком незаурядным, хотя многие могли бы возразить: мол, ничего незаурядного в нём нет, а есть просто человек со странностями. Мало ли таких вокруг? Возможно, они правы, не буду спорить, но, так или иначе, это определение лишь дополняет портрет нашего персонажа.
Пожалуй, самой большой странностью был сам факт его рождения. Ещё не успев родиться, Святополк Антонович уже был никому не нужен. Его не хотели ни мать, ни отец, семейная жизнь которых не сложилась. Несмотря на все попытки от него отделаться, ребёнок всё-таки появился на свет Божий, полузадохшийся от материнской пуповины, дважды обмотавшей его шею. Но и после такого проявления родительской «любви» Святополк Антонович умудрился выжить. В отместку за это его мать написала отказ, и передала недрогнувшей рукой своего первенца в объятия тех, кто отвечал за детей брошенных и отринутых. Объятия эти были крепкими и неласковыми, но, успевший в них подрасти, маленький мальчик, не знавший ничего лучшего, воспринимал происходящее вокруг него спокойно и безропотно. И взрослые, отвечающие за его воспитание, могли быть им вполне довольны, если бы не некоторые неожиданности в его поведении.
Примерно раз в месяц маленький Святополк Антонович вдруг забирался на какое-нибудь возвышение и громко кричал: «Вот я вас всех!», грозя при этом кому-то пальчиком и топая ножкой. Глаза его в этот момент полыхали грозными зарницами, и всем, кто был с ним рядом, становилось тревожно и как-то не по себе. Какого-либо вразумительного объяснения этому поступку никто дать не мог, и поэтому со временем было решено, что либо это признак профессии будущего судебного работника, либо всё это от Бога, и не от какого-нибудь, а от греческого, и что мальчика ждёт драматическая сцена. С небольшим перевесом победила сцена и, как следствие этого, а также благодаря премьере в местном музыкальном театре оперы Бородина «Князь Игорь», Святополку Антоновичу дали имя Святополк, переписав с другого имени, на которое тот категорически отказывался отзываться.
В дальнейшем всё поведение мальчика, так или иначе, воспринималось лишь как подтверждение его актёрской будущности. А происходили, например, такие вещи: он мог ни с кем не разговаривать целыми днями, но при этом вёл оживлённые беседы с ножкой стула, с собственным носком и особенно – со старинным подсвечником, валяющимся в углу игровой комнаты. Ещё по ночам его часто замечали сидящим на своей кровати с неподвижным взглядом. И вообще, ходили слухи, что мальчик никогда не спит. И действительно, всех, кто видел его лежащим на своей кровати, не оставляло ощущение того, что Святополк Антонович наблюдает за ними сквозь полуприкрытые веки. Кстати, маленький Закавыка, узнав, что у него, кроме имени есть ещё и отчество, потребовал, чтобы все звали его полным именем. В шесть лет! Как вам это понравится? Сверстники у мальчика интереса не вызывали, в песочнице он играл только сам с собой, ухватив ведёрко с совочком и повернувшись ко всем спиной.
Сообразив, в один прекрасный день, что россыпи крючочков и закорючек на книжных страницах, называющиеся буквами, имеют какой-то особый тайный смысл и значение, Святополк Антонович твёрдо вознамерился их понять, и в течение двух недель не давал проходу никому из взрослых, цепляясь за каждого и требуя назвать ту или иную букву. Измучив всех, мальчик добился своего. И вот, дрожа от возбуждения, он самостоятельно смог прочитать надпись на большом плакате, висящем в столовой на стене рядом с раздачей. Правда, от волнения, он начал читать не с той стороны и у него получилось: «!телмерденгарВ». Вторая попытка у него была более удачной и, почти выкрикнув «Враг не дремлет!», Святополк Антонович от перевозбуждения потерял сознание.
Следующий свой день мальчик полностью посвятил чтению всего, что попадалось ему на глаза. Он с жадностью накидывался на буквы, аккуратно, как кирпичики, складывая их в слоги, пока не происходило чудо и не возникало какое-нибудь знакомое слово, но теперь он это слово мог увидеть глазами, даже не слыша его. Это было ощущение настолько удивительное и непередаваемое, что оставило далеко позади всё, что представляло для него какой-либо интерес раньше. А потом в маленькой головке Святополка Антоновича вдруг возникла неожиданная мысль. Он вдруг ясно понял, что теперь ему совсем необязательно с кем-то о чём-то говорить. Всё, что ему будет надо, он узнает и так, достаточно лишь найти нужную книгу. А так как он ещё не совсем представлял в точности, что ему надо, на всякий случай Святополк Антонович начал читать всё подряд.
Дети постарше, которые уже разбирались в том, что нужно читать в их возрасте, иногда останавливались возле него и со смехом разглядывали названия книг. Например, это были: «Сельскохозяйственный справочник», «Капитал», «История отопительных приборов», «Теория вероятности» и т. д. В таких случаях Святополк Антонович неохотно отрывался от чтения и начинал сосредоточенно и неторопливо копаться указательным пальцем в своём носу, глядя при этом отсутствующим взглядом прямо перед собой…
Город нехотя просыпался. Каждый имеет право немного полениться, тем более что сегодня была суббота. Машины во дворах почти все ещё дремали. Это было заметно по затуманенным лобовым стёклам и полупрозрачным фарам. Асфальтовое покрывало дорог, съехавшее ночью во время сна чуть в сторону, сейчас выправилось и, приняв прохладный душ поливальных машин, влажно поблёскивало на солнце. Светофоры на перекрёстках уже работали, но некоторые из них, не совсем проснувшись, ещё долго зевали, путая при этом цвета, чем немало сердили строгую будку постового милиционера.
Святополк Антонович торопливо шёл к своему дому, не обращая никакого внимания на редких прохожих. А те с удивлением разглядывали странноватую фигуру в синем халате и домашних тапках, хозяин которых что-то громко напевал на ходу, дирижируя себе при этом увесистой связкой ключей. Вымахнувший из подъезда своего дома, крупный доберман закрутился на газоне, замер, сделал своё собачье дело, а потом, заметив архивариуса, кинулся вслед за ним, коротко взлаивая и таща за собой поводок с хозяйкой. Та, не в силах справиться с сильной собакой и боясь самого худшего, попыталась хотя бы окликнуть странного прохожего, чтобы он успел куда-нибудь спрятаться, а ещё лучше – залезть на дерево.
– Мужчина!!!
Резко обернувшись, Святополк Антонович вскинул левую руку над головой и с победным видом на лице выкрикнул:
– В печке! Я нашёл!
Затем последовало энергичное движение ногой, и сорвавшийся с неё тапок замысловатой дугой полетел далеко в сторону. Увидев это, доберман тут же перекинулся на другую цель, причём передняя его часть пыталась резко повернуть в сторону, тогда как задняя, более тяжёлая, продолжала ещё по инерции нестись вперёд. Закончился этот сложный маневр в полном соответствии со всеми физическими законами. Пёс завалился на бок, перевернулся, растопырив лапы, тут же резко вскочил и так и остался стоять, опустив голову и тихо рыча, словно оправдывался перед всеми за столь неуклюжий пируэт.
Архивариус, сделав несколько шагов в направлении улетевшего тапка, вдруг остановился, и на лице его появилось выражение человека, внезапно вспомнившего что-то очень важное. Быстро достав часы и увидев, сколько времени, он исказился лицом, охнул, развернулся и почти побежал, на ходу неуклюже поправляя сползающий с ноги носок. Теперь Святополк Антонович представлял собой фигуру ещё более странную, но, видимо, его это совсем не волновало, потому что он спешил. А у него была очень веская причина для этого, ведь сегодня была суббота.
– Сейчас, сейчас… – бормотал Закавыка, пытаясь отыскать в связке ключей свой собственный ключ от квартиры.
Наконец это произошло. Дверь, обитая коричневым дерматином, широко распахнулась, и Святополк Антонович решительно поднял необутую ногу, чтобы переступить порог, но почему-то этого не сделал и ногу опустил. Он стоял и смотрел широко раскрытыми глазами на коврик, лежащий в коридоре у порога и, по мере того, как он смотрел, лицо его всё больше и больше принимало виноватое выражение. Он переступил порог и закрыл за собой дверь. Его взору предстала вот какая картина.
В конце коридора на полу, точнее, на ковровой дорожке, прямо перед самой кухней, лежал большой рыжий кот. Лежал он к вошедшему совершенно спиной, хвост был неподвижен и даже уши полуопущены. Словом, можно было предполагать самое худшее. Приглядевшись повнимательнее, Святополк Антонович заметил в позе кота, в том, как он лежит, какую-то странность, что-то такое, отчего сильно хотелось сказать словами великого К.С. Станиславского: «Не верю!» Левая задняя лапа у кота была неудобно повёрнута оттого, что зацепилась когтём за синтетический ворс дорожки, и теперь тот пытался, не меняя позы и незаметно от хозяина, лапу эту свою освободить. Это говорило о том, что кот только в самый последний момент перед приходом хозяина кинулся изображать тяжёлый обморок, но выполнить всё чисто не успел.
– Фальк, к чему весь этот спектакль? Прекрати немедленно! У меня было дело, поэтому я задержался, а ты мог и потерпеть какое-то время без еды, без своей разлюбезной печени.
При слове «печени» к коту на короткое время вернулась жизнь. Он слабо шевельнул кончиком своего великолепного хвоста, приподнял голову и, с болью посмотрев через плечо одним глазом на хозяина, тут же обречённо уронил её на пол.
– Ты же знаешь, что сегодня суббота, а по субботам домработница к нам не приходит. Должна же она хоть какое-то время отдохнуть от твоей кормёжки. Посмотри, на кого ты стал похож: щёки с кулак, и живот! И живот!!! И больше –  ни-че-го!
Кот обиженно засопел. Ему удалось, наконец-то, отцепить свой коготь, но он упрямо, из принципа, продолжал свой спектакль, теперь, для большей убедительности, стараясь реже дышать и втянув, насколько это было возможным, свой живот. Но даже и с втянутым животом он всё равно сильно смахивал на маленького тюленя.
– Ну, хорошо, дружочек мой, я верю, что ты самый голодный в мире кот, но и ты меня, пожалуйста, пойми. Я стою на пороге величайшего открытия всех времён и народов, обо мне будут писать все газеты мира, я, можно сказать… Ну, я торопился, Фальк, я бежал… Я даже пожертвовал ради тебя своим тапком! Ради тебя, мой милый котик!
Милый котик в это время сосредоточенно ковырял когтём обои на стене, всем своим видом выражая полное презрение к словам кающегося хозяина. И только после того, как хлопнула дверца холодильника, и в его чашку шмякнулся двухсотграммовый кусок сырой печени, только после этого «самый голодный в мире кот» приподнял свой живот и не спеша, с чувством собственного достоинства, понёс его на мягкое кресло в зал. Ведь уважающий себя кот никогда не будет есть по команде, а лишь тогда, когда сам захочет это сделать.
Святополк Антонович Закавыка жил один, если не считать кота и приходящую на два часа в день, кроме субботы и воскресенья, домработницы Клавдии Валерьевны. Кот, как вы уже правильно догадались, был общим любимцем и, перешагнувший в свои четырнадцать лет большую половину кошачьей жизни, жил здесь, как у Христа за пазухой, то есть практически без усилий. Ну, конечно, усилия ему всё-таки приходилось прикладывать, но только в двух случаях: чтобы проснуться и чтобы не умереть от переедания. Правда, есть ещё один повод для усилий, но об этом распространяться здесь, думаю, будет не совсем уместно.
Надо сказать, что в доме номер четыре по улице Фрагонара архивариус оказался благодаря своему коту и вот какому обстоятельству. В городском архиве для хранения всей бумажной и картонной наличности были созданы самые благоприятные условия, какие только были возможны. И городские мыши эти самые условия вполне оценили. Их благодарность было поистине безграничной, и распространялась на всё, что пахло казеиновым клеем и до чего могли дотянуться их острые зубы. Другими словами, они были повсюду.
Святополк Антонович мало на что в жизни обращал внимание, и его было довольно трудно вывести из равновесия, но мышей он совершенно не переносил, и их присутствие, особенно на своём рабочем месте, воспринимал очень болезненно. И вот когда в борьбе с этими грызунами были перепробованы все известные науке способы, а мыши продолжали грызть карандаши на его рабочем столе, Святополк Антонович пошёл на крайние меры. Он засунул своего кота в специальную клетку, и однажды утром принёс его в городской архив. А перед этим событием Фалька три дня держали на строгой диете, то есть вместо положенных ему в день четырёхсот пятидесяти граммов сырой печени и сухого корма, ему давали ровно половину. И надо было видеть, каких мук, каких усилий стоило архивариусу и его домработнице Клавдии Валерьевне выдержать это всё. А кот просто все три дня падал в голодные обмороки, и всё время, в перерывах между поеданием столь скудной пищи, пролежал на полу, не удосуживая даже взглядом двух своих мучителей. Святополк Антонович страданиям его не внимал, был совершенно непреклонен и неумолим, и через три дня оголодавший кот был водворён в кабинет номер два городского архива на своё первое боевое дежурство.
Безусловные рефлексы – великая сила, и уже через несколько мгновений Фальк неподвижно сидел возле одного из шкафов, горящими глазами уставившись в одну точку. Его порозовевший нос с вожделением втягивал в себя дразнящие запахи, которые будоражили кровь и заставляли активнее работать слюнные железы. Мыши, почуяв давнего своего врага, затаились, и лишь едва слышно попискивали, передавая по эстафете страшную весть. Но, как это всегда бывает, в любом сообществе обязательно найдётся особь, которая чего-то недослышала, либо услышала, но не придала этому значения, понадеявшись на собственное везение. Одна из мышей, которая в это роковое для себя утро взобралась на вершину одного из стеллажей в надежде полакомиться толстенным переплётом свода законов Российской империи за XIX век, невзирая на очевидную опасность, всё же решилась приступить к утреннему приёму пищи, и тем самым была немедленно обнаружена. Фальк, несмотря на свою могучую комплекцию, удивительно легко вскарабкался на самый верх, и в несколько секунд любительница толстых переплётов было поймана. Правда, во время этой короткой погони на пол были безжалостно сброшены с десяток папок с разными бумагами, но какое это имело значение для Святополка Антоновича? Его битва, объявленная мышам, началась, и потери были неизбежны с каждой из воюющих сторон.
– Фалькушенька, лапочка, да ты у меня настоящий воин! – умилился Закавыка, растроганно глядя снизу вверх на своего кота, который в это время деловито и самым законным образом расправлялся с пойманной жертвой. Облизнувшись напоследок, «воин» сладко потянулся, а затем, уставившись на хозяина жёлтыми глазищами, требовательно мяукнул: мол, чего смотришь? Снимай, давай, а то я высоты боюсь.
– Разлюбезный мой котик! Умница!
Святополк Антонович привстал на цыпочки, дотянулся до кота и со всей осторожностью принял его в свои объятия. И вот тут, откуда ни возьмись, на пол слетел маленький конвертик. То ли Фальк его хвостом смахнул, то ли мыши особо поусердствовали в одной из архивных папок, словом, упал он сверху и теперь лежал на полу белым квадратиком. Кот, вопросительно посмотрев на архивариуса, выбрался из его рук, подошёл к конвертику и тщательно обнюхал его. Потом зачем-то поскрёб коготком плотную бумагу, ещё раз глянул на своего хозяина и ушёл в сторону на поиски очередной мыши, заняв выжидательную позицию возле огромного письменного стола, напоминающего крепостной бастион.
– Любопытно… – Закавыка поднял конвертик, внимательно оглядел его со всех сторон.
– Заклеен.… Но странно, нет никаких пометок: ни номера, ни регистрации, ни даты.… Откуда это?
Положив конверт на стол, Святополк Антонович аккуратно собрал разбросанные по полу папки, тщательно пересмотрел их, но все они были добросовестно зашнурованы, и выпасть просто так из них ничего не могло. С сомнением глянув на стеллаж, он подставил стремянку и обследовал всё на полках, но с тем же результатом. Стоя на верхней ступеньке лестницы, архивариус недовольно поморщился: ему такое положение дел не нравилось.
Среди работников городского архива Святополк Антонович пользовался вполне заслуженной славой человека, который помнил всё и мог легко разыскать любую бумагу, даже если он видел её последний раз лет десять тому назад. Скользнув взглядом по сиротливо лежащему мышиному хвосту, архивариус погрозил кому-то пальцем и громко сказал: «Вот я вас всех!» Спустившись с лестницы, он быстро подошёл к письменному столу, взял конверт в руки и, помедлив, вскрыл его. Внутри находился, сложенный в несколько раз, совершенно чистый лист папиросной бумаги.
– Что за фокусы? – с недоумением пробормотал архивариус. – Зачем нужно вкладывать в конверт чистый лист папиросной бумаги, да ещё и заклеивать его?
Святополк Антонович сел на стул и задумался. Жизненный опыт говорил ему, что всё происходящее вокруг должно иметь какой-то свой, внутренний, далеко не всем заметный смысл, иначе отсутствовал бы порядок во всех связях. Любой встретившийся нам человек, любая находка или событие, на первый взгляд совершенно случайное, – всё это лишь последствия наших собственных действий, поступков, наших мыслей, образа жизни, наконец. И поэтому, сидя на стуле и держа перед собой этот странный лист папиросной бумаги, Закавыка всё больше и больше укреплялся в мысли, что всё это неспроста. Сам лист хранил гробовое молчание, как не пытался архивариус хоть что-то на нём рассмотреть.
– Конспиратор!
Из-под стола вдруг раздалась какая-то ожесточённая возня, затем в ноги Святополка Антоновича на полном ходу врезался его кот, и по сложной кривой, балансируя на поворотах хвостом, понёсся в дальний угол кабинета за очередной жертвой. Архивариус, успевший забыть про своего кота, вздрогнул, увидев мышь, почувствовал, что ему необходим свежий воздух.
За окном разгоралась солнце и, несмотря на то, что растущие перед зданием городского архива старые липы затеняли густой листвой его свет, солнечные зайчики всё же пробились сквозь эту преграду и усеяли жёлтыми весёлыми пятнами подоконники, балконы и карнизы. Распахнув окно, архивариус глубоко и с удовольствием вздохнул, но насладиться свежим летним днём ему не дали. Под окном послышалось чьё-то сопение, глухой кашель, что-то громко звякнуло, и сразу же в нос Святополку Антоновичу вползла густая и едкая волна тяжёлого запаха.
Перегнувшись через карниз, он увидел внизу Григория, здоровенного мужика, работающего в архиве рабочим по зданию. Появился он здесь недавно, и умел делать всё. Единственным недостатком у Григория была его немота. Кто-то из сотрудников архива тут же высказал предположение, что будто бы тот родился совсем без языка. Подтвердить или опровергнуть это было сложно, так как немой ни с кем не общался и без особой надобности рта не открывал. Как это ни странно, но единственный, кого Григорий выделял из всех, так это малоприметного и невзрачного архивариуса Закавыку. Вот и сейчас, увидев в окне Святополка Антоновича, тот радостно осклабился и даже как будто ему подмигнул. Выдавив из себя подобие улыбки, архивариус тут же отошёл вглубь кабинета. А Григорий, держа в одной руке металлическую банку с надписью «Кузбасс-лак», а в другой – кисть, начал не торопясь подкрашивать низенькую железную оградку, тянущуюся вокруг всего здания архива.
– Вот, значит, как… – неопределённо изрёк Святополк Антонович и оглянулся в поисках кота.
Тот, лёжа с довольным видом под столом, умывался лапой, тщательно вылизывая её языком. Очередной мышиный хвост расположился поблизости от его собственного хвоста. На взгляд хозяина Фальк ответил взглядом, полным любви и всепрощения, но, видимо, подумав, что этого будет недостаточно, подошёл к нему и стал тереться об ноги головой, выгибая при этом спину и раскатисто урча.
– Вот и славненько, вот и славненько, милый Фалёк!
Архивариус погладил кота и пошёл было к своему столу, но вспомнил, что оставил папиросную бумагу на подоконнике. Вернувшись, он протянул руку, чтобы забрать этот странный листок, да так и остался стоять с вытянутой рукой. На листе папиросной бумаги в тех местах, где на него попадали солнечные лучи, чётко были видны проступившие буквы.
– Любопытно! Буквы появляются под воздействием солнечного света. Любопытно…
Взволнованный Святополк Антонович, сам не зная почему, вдруг кинулся, чуть не наступив на кота, к дверям и закрыл их на ключ. Затем, на цыпочках подбежав к окну, осторожно выглянул на улицу. Должно быть, это было всего лишь совпадением, но Григорий в этот же самый момент как-то пристально, особенно внимательно уставился на Закавыку. Не придав этому значения, архивариус быстро прикрыл окно и, подставив под солнечные лучи непроявившиеся ещё участки бумаги, с нетерпением стал ждать.
Это неожиданная находка вполне могла нести в себе какое-нибудь архивное откровение, и Святополк Антонович сейчас испытывал примерно то же самое, что испытывает охотник, стоящий с ружьём наизготовку прямо перед медвежьей берлогой. Тайные буквы, словно им наскучило пребывание в безвестности, не заставили себя долго ждать, и скоро архивариус Святополк Антонович Закавыка в сильнейшем нетерпении уже сидел за столом, держа в одной руке новоявленный текст, а в другой, сжимая для верности большую лупу.

*      *      *

Вещи, которые окружают нас с детства, в общем-то, мало чем отличаются он нас, людей. Судите сами: они рождаются, живут (кто больше, кто меньше), приходя в негодность, стареют и точно так же умирают. Есть вещи дорогие, именитые, а есть самые простые и неброские. Есть вещи красивые, есть вещи уродливые, есть избалованные и есть скромные, есть громкие, крикливые, а есть тихие, спокойные и уравновешенные – рыночные весы, например. И, как уже говорилось выше, все они – дело рук наших, а также наших голов, страстей, привычек и всего того, что называется особенностями характера. Поэтому, если Вы вдруг, закрывая дверь, прищемили себе палец, это произошло не от вашей неосторожности, а, скорее, от несносного характера этой самой двери. И если вы, примеряя новую пару обуви, чувствуете, что вашей правой ноге, в отличие от левой, как-то уж очень тесно и неудобно, это не оттого, что у вас разные ноги, а оттого, что вы, почему-то не очень понравились строптивому обитателю обувной коробки. И, наоборот, с каждым из нас бывали случаи, когда падающая посуда чудесным образом не разбивалась; тонкая доска, перекинутая через глубокое место, выдерживала нас; молоток, несмотря на неумелые руки, не бил по пальцам, а когда мы, поскользнувшись, готовы были вот-вот упасть, в последний момент подошва нашей обуви, казалось, самым непостижимым образом помогала нам удержаться на ногах. Так что, надо быть всегда готовым ко всяческим неожиданностям не только от людей.
Но вернёмся в дом номер четыре по улице Фрагонара.
Прошло уже несколько дней, и в помещении за дверью под вывеской «Редкие вещи» произошли некоторые изменения. Вдоль стен ближней комнаты теперь стояли высокие стеклянные шкафы с пока ещё пустыми полками. Появился рабочий стол со всеми принадлежностями, касса и несколько деревянных стульев. Под столом же утвердился небольшой серебристый сейф. Несмотря на малые размеры, выглядел он очень солидно и респектабельно. В дальней комнате стены были свободны от мебели, так как на них должны будут находиться предметы изобразительного искусства. Зато в центре комнаты стоял большой круглый стол-витрина, на котором под стеклом должны были находиться предметы мелкие и преимущественно ювелирного достоинства.
Поначалу Евгений разложил на полу два больших ковра, чем вызвал яростное сопротивление паркетного пола. Тот был категорически против того, чтобы на его блестящую лицевую поверхность складывали подобные ненужные вещи. По ночам Паркетный Пол изводил всех своими воплями о том, что он не потерпит, что он примет решительные меры и что, вообще, у него аллергия на пыль и, в особенности, от ковров. Для того чтобы сбросить с себя ненавистную ношу, он пошёл на крайние меры. Во-первых, паркетный пол намеренно стал выгибаться горой, чтобы при ходьбе по коврам все скользили. Самым коварным было его последнее изобретение. Он наловчился в тот момент, когда по коврам кто-то шёл, приподнимать свои плашки так, чтобы о них спотыкались. Бедные ковры ничего не могли с этим поделать, и только печально вздыхали. В конце концов Паркетный Пол добился своего, и ни в чём не повинные ковры Евгением были убраны.
И вот наступил день официального открытия. Заключалось оно в том, что вывеска над дверью была украшена воздушными шариками, а сам Евгений, одетый в светлый костюм с бабочкой, трижды прокричав «Гип-гип, Ура!», выстрелил из новогодней хлопушки, распугав при этом местных голубей. Те, лениво захлопав крыльями, отлетели для приличия на несколько шагов, но тут же кинулись обратно, приняв рассеявшиеся по асфальту конфетти за что-то съедобное. Но конфетти не глотались, и голуби, с неодобрением посмотрев на Евгения, расселись по карнизам.
Старый дом тоже радовался этому событию и вот почему. Уже много месяцев он пустовал, а оставаться одному на старости лет, согласитесь, не очень-то приятно. И хотя на его стене рядом с парадным входом красовалась мраморная доска с надписью «Особняк XVIII века. Охраняется государством», никто его не охранял и, вообще, о старом доме точно все позабыли. Он, конечно, от этого очень страдал, но виду не подавал, так как был очень воспитанным домом.
Выстрелив хлопушкой и помахав рукой обернувшимся на него прохожим, Евгений уселся на вертящийся стул, стоящий у дверей, и приготовился ждать первых посетителей. Солнце пока ещё скрывалось за спинами высоких домов, но уже вовсю золотило крышу старого дома, заглядывало в чердачные оконца, раскачивая своими лучами часто натянутую между стропилами паутину. Вертящийся стул, большой любитель солнца, с нетерпением поглядывал наверх, туда, где в высокой бирюзе неба купались в прозрачном воздухе стрижи, возникающие, казалось, ниоткуда, и, прочертив сложную спираль, вновь растворяясь в безоблачной вышине.
Сирень, растущая вдоль металлической ограды, была очень старой и выросла такой же высокой, как и деревья. Евгению сквозь неё хорошо было видно, как по тротуару идут люди: одни – торопясь, другие – не спеша, одни – с заботой на лице, другие – с безмятежной улыбкой. Некоторые из них, заметив новую вывеску, на мгновение задерживали на ней свой взгляд и шли дальше, унося с собой какое-то впечатление.
Евгений терпеливо ждал. Некий гражданин в шляпе и при галстуке вдруг остановился и стал пристально смотреть в его сторону. Взявшись руками за решётку ограды, он даже попытался протиснуть свою голову поближе, но уронив шляпу, отказался от этой затеи. Потоптавшись на одном месте, гражданин пошёл было своей дорогой, но остановился и быстро двинулся в обратном направлении, туда, где стояли кирпичные столбы от бывших ворот. И уже очень скоро Евгений услышал торопливые шаги, и из-за угла дома появился этот самый гражданин в шляпе. Остановившись напротив, он начал с усмешкой переводить взгляд с Евгения на вывеску и наоборот, причём делал это, как плохой актёр, очень старательно и демонстративно. Молодой человек с лёгкой улыбкой наблюдал за ним. Наконец, гражданин в шляпе устал от гимнастики для своих глаз.
– Послушайте, молодой человек, это же несерьёзно!
– Что вы имеете в виду? – Вежливо поинтересовался Евгений.
– Да вот, хотя бы эту вашу, с позволения сказать, вывеску. Как можно на что-то рассчитывать с такой вывеской?
– А чем это она так плоха?
Гражданин в шляпе аж подпрыгнул.
– Как?! Вы сами, что, не понимаете? Её размер! Ведь её почти не видно с дороги! Вывеска должна быть минимум в три раза больше и ярче! А на ограде нужно разместить рекламу вашего заведения с указующей стрелкой. Молодой человек, это элементарные вещи! И потом, вы хотите, чтобы покупатели лезли к вам через забор?
– Ну, почему через забор? Достаточно обойти его и всё.
Спокойная речь Евгения, казалось, выводила гражданина в шляпе из себя, и он начинал кипятиться всё сильнее и сильнее.
– И всё!? Вы что, смеётесь? Вы, я вижу, совершенно не разбираетесь в бизнесе! Да поймите же вы, покупателю надо создавать условия! Человек так устроен, что он шагу лишнего не сделает!
– И что вы предлагаете?
– Ну, во-первых, спилите всю эту зелень! Сирень закрывает вывеску. Во-вторых, уберите эту ограду и, в-третьих, сделайте асфальтированную дорогу, вот от меня и до тротуара. И желательно с автостоянкой, хотя бы на десять автомобилей… Дальше! Закажите дополнительный баннер с надписью «Сэйл минус десять процентов»… Послушайте, что у вас за странные очки? Я, почему-то, вижу в них себя в каком-то нелепом перевёрнутом виде.
Но молодой человек его не слушал, он поднялся со стула и смотрел в сторону, туда, где возле металлической ограды росла старая сирень. Возможно, это была всего лишь игра воображения, но Евгений мог поклясться в том, что в этот момент видел, как тонкие веточки сирени торопливо и судорожно переплетались с железной решёткой ограды. Они словно цеплялись за неё, как цепляются за всё, ища спасения, пальцы тонущего в трясине человека.
– Вы меня слушаете или нет?
– Что? Ах да, мои очки… Советую не обращать на них внимания. Это такая особенность стекла. Ничего не могу с этим поделать… А что касается вывески и прочего, так ваши советы хороши для какого-нибудь навороченного супермаркета. А здесь некоммерческое учреждение. Это, скорее, музей… Да, именно музей редких вещей.
– Муз-е-е-й… – разочарованно протянул гражданин в шляпе. – И кому будет нужно это кладбище нафталина?
Вертящийся стул вдруг ни с того ни с сего поехал прямо на гражданина в шляпе, но, не удержавшись на ступеньках, упал на бок.
– Возможно, мне, а, возможно, – вам. Возможно, ещё кому… – сказал Евгений, поднимая стул. – Это память.
– Память… Ну и что? – оживился гражданин в шляпе. – Память может быть очень даже хорошим товаром. Вот, если бы, к примеру, вы, молодой человек…
– Предпочитаю памятью не торговать. Её лучше всего хранить.
– Да вы попробуйте! – но, увидев ещё раз себя в перевёрнутом виде, гражданин в шляпе осёкся, обиженно сложил губы розеточкой и, с неприязнью глянув на вертящийся стул, с расстановкой сказал:
– Вы об этом ещё пожалеете! – и так же быстро, как и появился, исчез за углом дома.
Пожав плечами, молодой человек вновь уселся на вертящийся стул и достал из кармана небольшую книжечку с названием «Лики России». А рядом с ним, за дверью, кипели невидимые миру страсти, которые по своему накалу нисколько не уступали страстям человеческим.

***

– Послушайте, Форточка, – надрывался Дырокол. – Из-за вас здесь постоянные сквозняки и сырость, а нам, Дыроколам, это очень вредит! Я не хочу, чтобы мои пружины пострадали! Закрывайтесь!
Дырокол от возбуждения подскакивал на столе, а его большие железные челюсти лязгали в такт движениям.
– И не подумаю, – флегматично заявила Форточка. – Вчера вечером здесь кто-то до хрипоты требовал, чтобы я была открыта всю ночь, так как, видите ли, некоторые Дыроколы задыхаются от присутствия посторонних.
– Да, задыхаются! Попробуйте-ка всё время находится рядом с этими двумя Стиральными Резинками! Они пахнут так, словно только что искупались в нашатырном спирте! Если их от меня немедленно не уберут, то я отказываюсь!
Дырокол не стал уточнять, от чего именно он отказывается, но на некоторых это его заявление произвело довольно серьёзное впечатление.
– Да! Вот именно, отказываюсь! – ещё раз громко и с вызовом повторил Дырокол.
Находящиеся рядом с ним две цветные, очень миленькие Стиральные Резинки, обиженно надули губы, но потом одна из них, розовая и овальная по форме, не выдержала:
– Из всего сказанного вами в наш адрес я поняла, что вы, Дырокол, типичный «хамус дыроколус», а если по-простому – обычный хам. А так как все хамы понимают только тот язык, на котором говорят сами, то я заявляю при всех, что вы злобный, недалёкий, уродливый железный карлик, да ещё и храпящий по ночам самым противным образом.
Обе Люстры одобрительно качнулись, издав мелодичный звон. Но Дырокол, испробовав на прочность одних, тут же устремился всей своей вредной натурой к новой жертве.
– Эй, Выключатель! Вы, вы! Я к вам обращаюсь! Не забудьте выключить свет ровно в восемь! Меня раздражает искусственный свет!
Полуглухой Выключатель в разговорах с другими давно уже блуждал, как в тёмном лесу. Вот и сейчас он, радостно засмеявшись, выдал очередной экзерсис:
– Да, мой юный друг, к чему скрывать, в молодости я тоже был отчаянным жуиром. А? Да… Как сейчас помню, лет эдак семьдесят тому назад я загорался, как и вы, можно сказать, от первого прикосновения.
И ошалевший от собственных воспоминаний, Выключатель минут на двадцать завёл свою повесть о прежних днях, причём старался делать это непременно в лицах, посмеиваясь и всхлипывая поочерёдно.
А Дырокол, тем временем, уже бесцеремонно разглядывал маленькую, очень изящную этажерку, которая появилась здесь только этим утром. Она одиноко стояла рядом с окном, и солнечный свет, который, как известно, в первую очередь задерживается на вещах красивых, как-то по особенному бережно и нежно прикасался к трём её полочкам, к воздушной резьбе затейливых спинок, оставляя на Паркетном Полу её трепетный силуэт.
– Эй, вы, у окна… – начал было Дырокол, но внезапно замолчал, так как почувствовал, что начинает медленно и неотвратимо сползать с гладкой поверхности Стола.
Дырокол попытался за что-нибудь зацепиться, чтобы удержать себя от падения, но всё было напрасно. Стол приподнимался, но при этом так балансировал, что все находящиеся на нём предметы оставались на своих местах, кроме этого бузотёра и забияки. А тот продолжал благополучно съезжать и остановился только на самом краю столешницы. Этим самым Стол недвусмысленно дал понять, что не потерпит на себе подобного поведения и остановился, рассчитывая на благоразумие Дырокола. Но такое сложное понятие, как благоразумие, видимо, было для него совершенно недоступно, и поэтому, лишь только Дырокол почувствовал себя опять устойчиво, он тут же разразился гневными воплями в адрес ненормального Стола, после чего был уже окончательно сброшен на пол.
– Этот упрямец получил по заслугам, – голос Стола прозвучал негромко, но очень внушительно. – И если вдруг у него снова появится желание кого-то оскорбить или обидеть, то церемониться я уже не буду.
При этом он легко приподнял свою массивную ножку и опустил её в каких-нибудь двух миллиметрах от поверженного Дырокола. А тот, не ожидавший подобного развития событий, лежал кверху основанием и тихо страдал. Он уже попытался сделать несколько бесплодных попыток перевернуться, но быстро понял, что самостоятельно у него это вряд ли получится. Положение было безвыходным и крайне унизительным.
– Благодарю вас, милый Стол. Вы поступили благородно. Хотя я и сама могла бы постоять за себя.
Этажерка обладала голосом чистым и очень приятным по тембру, возможно потому, что палисандровое дерево, которое послужило материалом для неё, было хорошо высушено, обработано и несколько раз покрыто особым лаком, одним из тех, что покрывают скрипки.
Неожиданно сверху послышались странные звуки, словно кто-то изо всех сил пытался сдержать бурные рыдания. Так оно и оказалось. Это расчувствовалась младшая Люстра, вспомнив своего благородного героя. Она судорожно всхлипывала, повторяя при этом: «Дверной Замок был таким бравым! И милым, милым…» А сам Дверной Замок, разобранный по частям и обездвиженный, лежал в маленькой картонной коробке в одном из ящиков Стола, и безмолвно страдал от своей любви к прекрасной хрустальной младшей Люстре и от невозможности совершить ради неё ещё какой-нибудь замечательный подвиг.
– Послушайте, милочка! Немедленно прекратите эту истерику. Ну, нельзя же так трястись, вы меня разбудили!
Это ворчал недовольным голосом разбуженный Потолок. Он, в отличие от всех присутствующих здесь, умел впадать в длительную спячку, а проснувшись и узнав, какое сейчас время года, тут же засыпал опять. Вот и сейчас он долго зевнул, а потом поинтересовался, что там за окном.
– Ле-е-то… – еле выговорила продолжающая всхлипывать младшая Люстра. – Простите меня, пожалуйста… Вы должны были проснуться осенью, в сентябре, а я вас разбудила-а-а!
И она зарыдала в голос, не в силах больше сдерживать себя.
– Успокойся, сестрица, – сказала старшая Люстра. – Мало ли что бывает с нами, Люстрами, в жизни. И потом ничего ещё не потеряно. Твой Дверной Замок достаточно только правильно собрать, и он к тебе вернётся.
И тут старшая Люстра с невыразимой нежностью посмотрела в сторону входной двери, за которой сейчас находился Вертящийся Стул, и все её подвески едва слышно затрепетали. Оконный Шпингалет, перехватив этот её взгляд, ревниво засопел. Поздно сообразив, что он упустил свой шанс и в сердце старшей Люстры с комфортом расположился этот вертящийся выскочка, Шпингалет теперь мучился от ревности. Он, можно сказать, лез «из железа вон», чтобы вернуть к себе прежнее расположение хрустальной красавицы, но было уже поздно.
Никто никогда не сможет объяснить, вследствие каких химических реакций происходит эта сердечная перестройка, но она производит в любом организме эффект разорвавшейся, неизвестно из чего сделанной, бомбы. Мы теряем покой, перестаём принадлежать себе, постоянно думаем о предмете своей любви, ищем его глазами, ловим звуки его или её голоса, безосновательно мучаемся, беспричинно радуемся, трепещем, совершаем безрассудные с точки зрения нормальной логики поступки, и всё это единственно ради того, чтобы заслужить всего только один взгляд, полный бесконечной нежности и любви. Именно такой взгляд и увидел сгорающий от ревности Шпингалет. Кстати, ревность нисколько не уступает чувству любви ни по накалу страстей, ни по затуманиванию разума, и, доказательством этому – слова, которые наш оконный ревнивец выдал во всеуслышание:
– Мы, Шпингалеты, являемся благородными выходцами из Южной Франции, и у нас – самая древняя родословная, которая теряется в веках! На этом основании я требую к себе особого почтения!
Сказав это, Оконный Шпингалет принял гордый вид и украдкой глянул на Люстру, чтобы понять, какое это произвело на неё впечатление. Но Люстра, судя по всему, осталась к этому громкому заявлению абсолютно равнодушна, зато в наступившей тишине очень ясно прозвучал спокойный мелодичный голос:
– Простите, но у меня сложилось такое впечатление, что в глубине веков потерялась не только ваша родословная, но и кое-что ещё, гораздо более важное.
– Что за намёки?! – запетушился Оконный Шпингалет. – Что за намёки? Объяснитесь немедленно!
Этажерка тонко усмехнулась:
– Попробуйте догадаться сами.
Шпингалет начал подпрыгивать своим затвором и угрожающе им клацать.
– Я не позволю, чтобы какая-то там деревянная лакированная полка стала указывать, что мне делать и что говорить!
– Вы что-то имеете против деревянных вещей? – поинтересовался Стол.
– Да! Да! Да, имею! – бесновался Оконный Шпингалет. – И вас, Стол, я не боюсь!
– Браво! – раздался придушенный голос Дырокола. – Браво, Шпингалет! Вы настоящий южный француз! Я бы тоже ему так ответил! Кто-нибудь, переверните меня!!!

***

За дверью раздались близкие голоса, и вещи приутихли. Это к Евгению пришёл его хороший знакомый с редкой профессией печника и трубочиста. Звали его Виктором, и был он мужчиной крепким, русоголовым, с глазами зелёными и шальными. В руке он держал чёрный чемоданчик со всем необходимым для работы снаряжением. Вообще-то Виктор занимался всеми верховыми работами, какие мог предложить ему большой город, а печи и трубы – это было, скорее, его увлечение. Хотя, представляясь при знакомстве с кем-то, он охотно называл себя трубочистом, и с улыбкой наблюдал за тем удивлением, что появлялось на лицах. Ещё он примерно раз в месяц давал мастер-классы по технике прочистки печных труб и дымоходов, и, что самое интересное, большинство его аудитории составляли девушки. Видимо их, как особ более романтических, городские крыши привлекали гораздо сильнее, чем молодых людей.
Поговорив немного с Евгением и уточнив, какую именно трубу предстоит осматривать, он уже ловко карабкался наверх, используя для подъёма торчащие из стены металлические штыри, на которых когда-то держалась пожарная лестница. Взобравшись на крышу, Виктор сбросил верёвку, и Евгений привязал к ней чёрный чемоданчик. Когда чемоданчик был поднят, верхолаз помахал Евгению рукой и начал осторожно подниматься по старой, местами разбитой и треснувшей черепице в сторону одной из трёх кирпичных труб, возвышающихся над двускатной крышей.
Труба была объёмистой, и Виктор, хоть и с трудом, но мог в неё залезть. Это предполагалось в крайнем случае, а вообще у него было достаточно всяких приспособлений, чтобы прочистить трубу, не забираясь в неё. Перегнувшись через верх местами разрушенной кирпичной кладки, он осмотрел трубу изнутри, а потом, достав из чемоданчика небольшую, но довольно увесистую гирьку на прочном шнуре, ловко отправил её в дымоход. Та, опустившись метра на четыре, дальше не пошла, ударившись о какое-то металлическое препятствие. И сколько не пытался Виктор его пробить, ничего из этого не получалось. Оставался только один самый верный и надёжный способ: лезть самому внутрь трубы и уже там, на месте, попытаться это препятствие устранить.
Быстро переодевшись в комбинезон и закрепив на голове фонарик, он обвязал вокруг трубы страховочный трос, опустил его в дымоход, закрепил на поясе стальной крюк и, поплевав на руки, стал со всей осторожностью спускаться внутрь, придерживаясь за скобы, вмурованные в кладку. Было тесно, пахло старым нежилым домом, немного – гарью и чем-то ещё, не поддающимся определению. Урезанное небо над его головой становилось всё меньше, а уличные звуки доносились всё глуше и глуше, растворяясь в этом каменном жутковатом мешке. Фонарный луч упирался прямо в стену перед глазами Виктора, и он увидел, что дымоход, в отличие от трубы, сложен был не из кирпича, а из плотно подогнанного, прокопчённого за два столетия камня. Он продолжал медленно спускаться, осторожно ощупывая носком ботинка пустоту под собой, пока нога его не упёрлась во что-то твёрдое.
Направив луч света вниз, Виктор увидел под собой довольно большую плоскую металлическую коробку, которая покоилась на укреплённой в дымоходе железной кованой решётке. Это было довольно неожиданно, хотя, чего только ему не доводилось находить в старых трубах. Например, совсем недавно в дымовой трубе пятиэтажной «хрущёвки» он нашёл настоящее страусиное яйцо. Как правило, всё это попадало в дымоход случайным образом, а здесь же под его ногами было нечто предумышленное.
Заинтересовавшись находкой, Виктор с большим трудом из-за тесноты, изловчившись, сумел приподнять край коробки и ухватился за неё одной рукой. Но та оказалось настолько тяжёлой, что всякий раз выскальзывала из пальцев. Чертыхаясь, согнувшись в три погибели, обливаясь потом, в течение получаса боролся человек с неподатливой вещью, пока, наконец, ему не удалось подсунуть под неё ногу и, намертво вцепившись пальцами, начать её приподнимать. Очень осторожно, буквально по миллиметру тащил он её наверх, пока эта тяжесть не оказалась на уровни его груди. Крепко прижав коробку к себе, задыхаясь, Виктор стал подниматься туда, где над его головой светлел голубым глазом квадратик неба.
Выбравшись наверх, он, не выпуская своей ноши из рук, опустился на тёплую поверхность крыши, в изнеможении привалившись спиной к трубе. Отдышавшись, Виктор внимательно рассмотрел свою находку. Стало понятным, почему коробка была такой тяжёлой: как и решётка, которая её держала, она была кованой и очень старой. Тёмный металл во многих местах обильно позеленел и, судя по всему, это была медь. Коробка была надёжно закрыта на внутренний запор. На её крышке отчётливо был виден выдавленный круг, а внутри него – изображение руки, державшей корону в обрамлении слов «Доблесть, отвага, благородство». Почувствовав пальцами что-то внизу, Виктор, перевернув её, увидел маленькое углубление, в котором помещался ключ, прижатый к основанию гибкой пластиной. Первым желанием было, взяв ключ, тут же открыть таинственную эту коробку, но он пересилил соблазн. Нужно было ещё доделать начатую работу. Снова вниз полетела гирька и на этот раз, пройдя сквозь решётку, она легко опустилась до нижней топки.
Примерно через сорок минут Виктор, сложив всё обратно в чемодан и прихватив свою находку, уже собрался было спускаться по черепице в сторону остатков пожарной лестницы, но вдруг, неожиданно для себя, остановился. Он остановился и как-то по-особому посмотрел вокруг.
Такое иногда случается с каждым из нас. В суете ежедневных дел, в привычной и обыденной картине окружающего нас мира, когда всё сливается в единый поток зрительных, слуховых и осязательных интонаций, иногда происходит сбой, а может, это просто души наши, жалея своих непутёвых хозяев, словно натягивают крепкие вожжи, останавливая нас на полном скаку перед кошмарной пропастью. И тогда приходят те редкие мгновения, которые, разрастаясь, заполняют наши сердца целиком и словно врезаются в память, оставаясь там на всю жизнь.
Собственно, ничего такого не происходило, просто на залитой солнцем крыше стоял человек. А над его головой, наслаждаясь невероятной свободой, о чём-то говорили с небом стрижи. Липы доверчиво подставляли свои кудрявые головы большим мягким рукам летнего ветра, который, пребывая в созерцательной задумчивости, ласково перебирал листья, находя для каждого тёплые слова. Земля, терпеливая и щедрая, ровно дышала каждой своей травинкой, вольно раскинувшись крепким берегом огромного воздушного океана. И стоящий на крыше человек в это мгновение знал ответы на все вопросы и совсем не боялся смерти.
Виктор вышел из этого состояния внезапно и не по своей воле. С последнего этажа огромного дома, нависшего над всем вокруг, по его глазам ударил яркий световой блик. Это было похоже и на зеркальце, пускающее солнечных зайчиков, и на оптический прицел, выдавший себя неосторожным движением.

*    *    *

Капитон ехал по гулкой улице, сдерживая застоявшегося коня, чтобы не привлекать к себе лишнего внимания. Муром ещё дремотно потягивался, наполовину пребывая в посленочной истоме.
Городок как бы с неохотой приоткрывал ставни на глазах-окнах, и, зевая, кособочился широкими воротами дворов, из которых, протяжно мыча, потянулись коровы. Выгнав скотину, бабы, простоволосые, со следами сна на щеках, плеснув в лицо прохладной водой из рукомойников, уже спешили разводить умелыми руками в летних кухнях печки, чтобы успеть накормить свеженьким да горячим храпящие ещё бородатые рты.
Миновав базарную площадь, Капитон направился по знакомой уже вчерашней улице мимо деревянного коня, потемневшего от утреннего дождя, мимо резных палисадников, мимо начавших попадаться ему навстречу редких ещё конных и пеших, а у самого перед глазами – фигурка ладная, прядь русая, маленькая ступня в росяной траве, голос завораживающий…
– Таня… – прошептал Капитон, и вдруг, теряя равновесие, едва не вывалился из седла.
Конь его, привыкший к твёрдой руке, только в самый последний момент отвернул от стоящей посреди дороги телеги, полной сена, рядом с которой суетился, пытаясь надеть на заднюю ось слетевшее колесо, рыжий мужичок с искалеченной рукой.
– Ах, чтоб тебя!... – навалился было на него Кусай, замахнувшись плетью, но разглядев беспомощно висящую руку, тут же замолчал.
– Слышь? Давай, подсоблю.
Спешившись, Капитон отвёл своего коня в сторону, накинув вожжи на чью-то коновязь, вернулся на дорогу.
– Колесо это окаянное…. Будь оно трижды неладно! Думал, до кузни успею добраться… Понадеялся, а оно, треклятое! Говорил же мне сват давеча, мол, не доедешь ты, Антип…
Мужичок говорил торопливо, захлёбываясь словами, словно боялся, что незнакомец передумает, оставит его один на один с неподъёмной телегой.
Рязанец, тем временем, присев на корточки, осматривал заднюю ось. Та была в порядке, а вот колесо давно дышало на ладан: втулка была повреждена, и к тому же где-то по дороге из неё вывалился шип.
– Та-а-к… – Капитон засучил рукава и поплевал на руки. – Я телегу сейчас приподниму, а ты ставь на место колесо. Справишься?
– А то! – засуетился мужичок и, цепко ухватившись здоровой рукой за обод, замер, ожидая команды. Телега, протяжно застонав, выпрямилась и встала на четыре колеса.
– Вот спасибо, мил-человек! Вот спасибо! Кабы не ты…
– Погоди! – заприметив, валяющуюся у забора, подходящую бакулку, Кусай ловко обтесал её своим топором и вогнал во втулку колеса.
– Ну, вот, – улыбнулся он. – Теперь не то, что до кузни, до бабы до своей доехать сможешь.
Мужичок как-то странно глянул на Капитона, а потом вдруг сморщился, словно клюкву раскусил. Тяжело взобравшись на телегу, взял здоровой рукой вожжи, отвернулся лицом.
– И рад бы до неё доехать, да не смогу. Нету моей бабы… Убили Агафьюшку этой весной люди тверского князя… А она на сносях была, родимушка моя… Осиротел я, разом осиротел…
Бросил он вожжи, заелозил кулаком по глазам, вгоняет слёзы обратно, негоже мужику плакать, да напрасно. Не остановить их, покуда льются реки кровавые, покуда будет всходить на утренней траве багровая роса.
Смотрит Капитон на худую спину, на повисшую руку, на заплаты кривые, неумелые на портках да на рубахе, и каменеет лицом, и бугрятся желваки на его лице, вспухают зло. Воином был ближний слуга рязанского князя Василия, хорошим воином, и смерть видел не раз, и самому доводилось других жизни лишать, так ведь в честном бою это было, с соперником равным. А здесь – иное дело, сродни разбойному.
И тут неожиданно встало перед Капитоном видение да такое, от которого, стиснув зубы, застонал он, содрогнулся от ужаса. Видит он, будто бежит по бескрайнему ржаному полю девушка в рубахе белой, платок за плечами малым парусом раздувается, косы тяжёлые высвободились и бьются между лопаток тугими змеями. Бежит девушка по полю, мнёт босыми ногами тяжёлые зрелые колосья, а те перед ней расступаются, словно дорогу дают, словно сами бежать ей помогают. Смотрит Капитон на всё на это, как будто с высоты, с той высоты, откуда жаворонки песни свои утренние петь начинают, смотрит – и верить отказывается. Чёрной рекой сквозь золотое поле несутся на диких лошадях люди жестокие, с глазами опасными, а берега у этой реки – тела в рубахах белых с багровыми узорами от злых стрел. С грохотом рвут железные подковы землю, с корнем выбивают рожь, а только всё равно смыкаются крепкие колосья, намертво переплетаются между собой, не хотят пропускать чёрную силу.
Но вот вырвались вперёд три всадника, хлещут лошадей плетьми, у тех оскал страшный, кровь в глазах, пена под копыта летит. Уже зазвенела тетива, натянулась сильными, беспощадными пальцами, хищным клювом изогнулся наконечник стрелы, готовой сорваться в визг и, распарывая воздух, впиться в убегающую жертву. И вдруг останавливается девушка, оборачивается медленно, и узнаёт Капитон самое дорогое на всём белом свете для него лицо. И тогда начинает он что-то ей кричать, а голоса нет; хочет стрелу достать, а руки не шевелятся и сам он, как мёртвый, только глаза стонут. Затряс Капитон головой, пытаясь прогнать злой морок, долой гонит от себя страшное это виденье, топор выхватил, да ещё и замахнулся им на кого-то невидимого.
Запряжённая в телегу лошадь, испугавшись этого, дёрнулась вперёд, и мужичок, теряя вожжи, едва не кувыркнулся сверху в дорожную пыль.
– Ты это чего? – голос у него дрогнул, глаза округлились. – Телегу мою с медведем перепутал?
– Извиняй… – Капитон незряче смотрел куда-то. – Такое померекалось, что не приведи, Господи…
И тут за ближним поворотом улицы послышался резкий, уверенный топот многих копыт. Всадники должны были вот-вот показаться, и Кусай, интуитивно почувствовав опасность и уже не успевая к своему коню, запрыгнул на телегу и через мгновение исчез под скошенной травой. Мужичок, наморщив лоб, с недоумением посмотрел на то место в телеге, где спрятался Кусай, а затем перевёл взгляд в сторону всадников. Пятеро их, стремительно вывернув из-за поворота, оказались городскими стражниками, мимо которых вчера так удачно проскользнул в город Капитон. Разглядев их в малую щёлочку в сене, рязанец возблагодарил небо и своего ангела-хранителя. Попадись сейчас он им на глаза, схватки было бы не миновать.
Капитон нисколько не сомневался в том, что заросший до бровей Егорушка, которому он отсыпал полную горсть денег, наверняка уже выяснил у своей соседки, что никто к ней вчера из Москвы с приветом от дочери не приезжал. Всадники пронеслись мимо, и Кусай, выдохнув, собрался потихоньку выбираться из своего травяного тайника, как вдруг раздался знакомый голос:
– Эй, Антип! А ну, погоди!
Мужичок, натянув вожжи, остановил тронувшуюся было медленным шагом лошадь, и с опаской уставился на Егора, который вдруг вернулся, не спеша объехал вокруг телеги и остановился прямо против Капитона. Тот сквозь траву разглядел Егорову ногу в добротном юфтевом новом сапоге красной кожи. Рязанец невольно усмехнулся: быстро же тот распорядился свалившимися ему деньгами. А сверху припекало солнце, скошенная трава, вобравшая в себя все запахи лета, густо шибала в нос, покалывала руки и лицо. Вдобавок за воротник Капитону заползла какая-то крупная насекомина, и теперь по-хозяйски копошилась на его спине.
– Что-то конёк мне этот сильно знакомый… Ты хозяина его, случаем, не видел? А, Антип?
Капитон напрягся и перестал дышать. Только правая его рука медленно поползла к рукоятке топора на тот случай, если Антип его выдаст.
– Некогда мне по сторонам пялиться… До кузни еду, тороплюсь. Колесо, вон, того и гляди развалится, обод надо новый ставить… А мне ещё на луга разок съездить нужно до темноты…
Недоверчивые подозрительные глаза, настороженно выглядывающие из-под густых бровей, продолжали цепко ощупывать всё вокруг, время от времени возвращаясь к подрубленному хвосту стоящего у коновязи жеребца.
– Колесо, говоришь? А ну, стой! Куда поехал?
Антип, чертыхаясь про себя, вынужден был покориться в очередной раз, натянув вожжи. Капитон, ухватив поудобнее топор, ждал. Он уже понял, что обутый в новые красные сапоги Егор, явно что-то заподозрив, уже не отцепиться от своей жертвы, как волк, почуявший свежий запах крови раненой добычи. И вдруг кривая ухмылка поползла по заросшему до бровей лицу. Быстро спешившись, Егорушка снял с плеча лук, неслышно ступая, подошёл к коновязи и, погрозив Антипу кулаком, отвязал поводья. Конь, почувствовав свободу, неуверенно потоптался на одном месте, коротко заржал, а потом двинулся прямиком к телеге. Антип, с сожалением посмотрев на него, отвернулся. Он уже догадался, что последует дальше, и теперь с озабоченным видом разглядывал лапоть на своей правой ноге. Конь, между тем, подошёл к тому месту, где прятался Капитон, и радостно всхрапывая, замотал головой, разбивая тяжёлым передним копытом комья засохшей грязи.
– Ну что, морда рязанская, попался? – Голос у Егора аж звенел от самодовольной радости. – На мякине хотел нас провести? Только не на того нарвался, милок! И ведь умудрился придумать Москву какую-то, паскуда! А ну, давай вылазь, пока я тебя самолично не порешил!
– Сапоги сымай!
Сзади Егора, очень близко от него, сейчас кто-то стоял и дышал ему прямо в затылок. А потом он почувствовал, как чья-то крепкая рука приобняла его за плечи, а в бок ему что-то упёрлось, и это что-то (а в таких вещах Егор хорошо разбирался), могло быть только ножом.
Медленно обернувшись, он увидел того человека, которого только что грозился самолично порешить. Капитон ему приветливо улыбался, и со стороны могло показаться, что встретились два приятеля, которые давно не виделись. Вот только зачем-то был натянут лук, но мало ли что в жизни происходит необъяснимого и странного?
– Лук-то опусти, дубина муромская. А то подумают люди, что наш Егор совсем спятил: в телегу стрелять собрался. Чем это она так перед тобой провинилась? Чего молчишь-то, а? Язык проглотил? Али сапоги свои пожалел? Они ведь на мои деньги куплены. Запамятовал? Давай, давай, сымай их, мне ждать-то некогда, сам понимать должен…
Нож, приставленный к боку, внезапно ожил и начал буравить своим остриём Егорушкин кафтан, подбираясь узким лезвием до самой кожи. Муромский городской стражник, клацнув от страха зубами, бросил на землю ненужный ему теперь лук, и, ни слова не говоря, направленный сильной рукой, послушно полез на телегу. Там, утопая задом в мягкой траве, он с трудом стянул с себя новые красные юфтевые сапоги, и, пряча глаза, протянул их этому разбойнику, который среди бела дня, а не тёмной ночью на большой дороге, ограбил его и чуть не убил. Хотя в последнем Егорушка ещё не был уверен.
– Ну, вот и ладненько. А то нехорошо получается: я у вас в гостях и без подарка уезжать приходится.
Ловко спутав руки Егора его же кожаным ремнём и подмигнув Антипу, Капитон с силой хлестнул плетью запряжённую в телегу кобылу, и та, взбрыкнув задними ногами, понесла вперёд, не разбирая дороги. Мелькнувшие за окнами ближних домов лица тут же исчезали, предпочитая наблюдать за происходящим из-за занавесок. А Кусай, полюбовавшись на сапоги, спрятал их в мешок, вскочил на своего коня и пошёл, набирая ход, вниз по улице, в сторону крепостных ворот.
Пастух, рослый, широкоплечий парень, сидел на обочине дороги недалеко от городских ворот и, закатив незрячие глаза к небу, с силой дул в берестяной рожок. Мелодии не было, а были просто звуки: белые, резкие и чуть гнусавые, которые, то неслись вдаль, вибрируя в унисон с ветром, то застывали на одном месте, увеличиваясь и разрастаясь, подобно огромному бычьему пузырю. Коровы, козы, овцы шли и шли со всех сторон Мурома-городка к месту сбора, постепенно заполняя собой центральную улицу на всю её ширину. Перестав играть, пастух приподнялся и, обратив своё лицо в сторону, откуда приближалась, постепенно нарастая, могучая это поступь, блаженно улыбнулся. Возможно, в этот момент представлял он себя сильным, непобедимым витязем во главе своих верных полков, готовым дать отпор любому врагу, любой несправедливости, любому насилию и злу. А может в этом нарастающем гуле ему послышался тоненький нежный голосок, зовущий его издалека, почудились трепетные девичьи руки, ласково и пугливо касающиеся его лица и губ.
Большая рыжая корова с огромным, чуть не до земли, выменем, позвякивая боталом, первой подошла к слепому и ткнулась тёплым носом ему в руку. Пробежав быстрыми пальцами по её морде, по твёрдой кривизне рогов, он вдруг замычал негромко и как-то по-особенному. Корова, раздув бока и вытянув шею, ответила ему долгим раскатистым мычанием, а потом, слегка прихватив языком подол его рубахи, стала жевать ткань мягкими губами. Картина эта для городской стражи была привычной и, как только слепой пастух, снова загудев в берестяной рожок, пошёл в сторону ворот, те, натужно заскрипев, стали медленно отворяться, напоминая собой огромную ненажорную пасть, готовую проглотить всё живое без остатка.
Всего за несколько мгновений до того, как эта пёстрая колыхающаяся огромная спина плотно и надолго забила бы собой весь проезд, через ворота, припав к шее своего коня, ветром пронёсся Капитон.
В последний момент, обернувшись, он встретился глазами со здоровенным молодцем в кольчуге и шишаке, и тот очень хорошо разглядел ухмылку на лице всадника. Старшой вспомнил его. И то, что говорил ему утром Егор, тоже вспомнил.
– За ним! – заревел он, но было уже поздно. Стадо крепко законопатило собой весь створ ворот от столба и до столба, делая погоню совершенно невозможной. Звонко простучали подкованные копыта по деревянному настилу моста, и Капитон уже терялся в высокой траве на противоположном берегу реки. Отъехав версты полторы, он становил коня, и, привстав на стременах, долго смотрел в сторону Мурома, туда, где жила удивительная девушка, лучше и краше которой он в своей жизни не видел.
– Таня… Танюша…
Губы его шевельнулись, и непроизвольная улыбка тронула лицо, в глазах появилась какая-то затаённая мечта, пока ещё робкая тайна, но от которой теплело на сердце и хотелось, запрокинув голову, закричать изо всех сил в небо никому не известными, только сейчас родившимися словами.
Словно в ответ ему, вдали засветился солнечной искоркой золочёный крест на главном куполе городского собора, и Капитон, увидев это, широко перекрестился, склонил голову, а когда снова выпрямился, – побелел лицом. Там, куда он только что смотрел, поднимались в небо исполинские столбы чёрного дыма. Они расползались, клубясь жирными кольцами и выталкивая из себя длинные языки огня, словно хотели дотянуться до солнца, погасить его. Явственно был слышен зловещий, тяжёлый гул набата, удары которого, как тяжёлые камни рушились на землю, погребая всё под собою.
Капитон словно окаменел. Сил хватило только на то, чтобы закрыть глаза. Сколько времени прошло, Капитон не помнил. В себя пришёл оттого, что конь под ним ворохнулся: потянулся за клевером, а не достать. Пришлось ему шагнуть. А хозяину его пришлось пережить очередное потрясение: ни страшного пожара, ни столбов дыма, ни набата – ничего словно и не было. Только горячий воздух, легко подымаясь от земли, загадочно дрожал, заставляя всё вокруг принимать причудливые и нереальные формы.
Через мгновение Капитон уже мчался вдоль реки по наезженной дороге с сильно бьющимся сердцем и с неприятным ощущением того, что добром всё это не кончится, что это только отголоски какой-то надвигающейся большой беды, и возникающие перед его взором жутковатые картины – реальное тому подтверждение.
С такими невесёлыми мыслями он едва было не проехал ту часть дороги, которая уходила от основной в сторону леса. Да и не мудрено: свороток этот был малозаметен, и, нырнув под кроны черёмухи, он тут же терялся под ними, так что проезжающий мимо очень даже легко мог и обмануться.
Капитон, проехав лишку, почти сразу остановил коня. То ли сам это почувствовал, то ли голос чей-то его догнал и велел остановиться, а только развернул он своего коня и медленно двинулся обратно. Пригнувшись, чтобы не оставить шапку на ветвях, въехал Кусай под зелёный тенистый шатёр. Пропитанная солнцем листва и кора деревьев источали горьковатый запах. То и дело приходилось убирать с лица невидимую паутину, разрушая собой ловчие сети многочисленных пауков. Хотя дорога и была ещё заметна, но старая колея, когда-то оставленная колесами телег, постепенно затягивалась, как затягиваются на коже человека раны, а растущая прямо на ней многочисленная лесная поросль обещала в скором времени и вовсе похоронить под собой забытую эту дорогу. Пока она была видна, и деревья, словно соблюдая нейтралитет, не переступали её границ. Они просто накапливались по обочинам, терпеливо выжидая, когда придёт их время.
Капитон не боялся леса. Исполняя приказы Василия Кривого, ему часто приходилось наезжать в самые отдалённые и глухие уголки рязанского княжества, и, как правило, единственными дорогами были звериные тропы. Леса тянулись на огромные расстояния, занимали громадное пространство, лишь изредка прерываемое ниточками рек да зеркалами озёр с плавающими в них цветными облаками. Отъехав всего лишь на пару вёрст от самой Рязани и свернув с дороги в лес, можно было тут же безнадёжно заблудиться. И в соседних княжествах была та же дичь.
Солнце стояло уже над самой головой, когда рядом с дорогой зазмеилась мелкая узенькая речушка. Пару раз она превращалась в преграду и, переходя её вброд по скользким камням, конь всякий раз, глянув на хозяина, останавливался и опускал морду в чистые прохладные струи. А потом по берегам неизвестной этой речки стали попадаться кучи донных отложений: глины, камней и песка. Многие из них уже успели частично покрыться травой. А когда Капитон увидел торчащий из воды полуразвалившийся деревянный жёлоб, а вокруг него – с десяток сломанных тачек, совков и большое ржавое сито, стало ясно, что в речушке этой пряталась когда-то золотая жила, но, видимо, до тех пор, пока местные старатели не выгребли её со дна всю до последней золотой искорки.
Под копытом коня внезапно что-то хрустнуло. Посмотрев вниз, Капитон увидел человеческий череп, выглядывающий из-под земли провалами пустых глазниц. Лобная кость у него была проломлена чем-то тяжёлым. В этот пролом и попало копыто, довершив разрушение. Судя по белым, крепким ещё зубам, череп этот принадлежал совсем молодому человеку. Капитон не отрываясь смотрел на страшную находку и думал о том, что у каждого человека есть не одно, а два лица. Одно внешнее – лицо жизни, а под ним, под тонкой кожей, скрывается другое: безносое и безгубое, с чёрными дырами вместо глаз – лицо смерти. И это второе лицо, скрытое до поры, рано или поздно, но обязательно станет первым и единственным.
Сам не зная почему, он слез с коня и сел на землю рядом с этим немым символом покоя. А вокруг царило вечное движение, неиссякаемый жизненный напор. Если хорошо постараться, можно было услышать, как страстно дышали камни, как громко переговаривались между собой корни деревьев, как с оглушительным треском продирался к солнцу крохотный росток, как громогласно бились в любовном экстазе малые мотыльки. Рядом села на веточку лесная птаха и стала прихорашиваться, перебирая клювиком яркие блестящие пёрышки. Усевшись на сапог, серый кузнечик поведал Капитону что-то сокровенное, но потом, приметив другого, более достойного собеседника, перепрыгнул на череп, и долго что-то ему рассказывал. Высоко в деревьях быстрыми шагами пробежал ветер.
«…А ты засылай сватов, может и соглашусь…»
Что-то почуяв, конь вскинул голову и, сочно хрумкая травой, уставился влажным глазом на другой берег. Капитон повернулся и посмотрел в ту сторону, но ничего не услышал. Только вода, ласково касаясь берегов, что-то тихо напевала, сплетая чистые струи в прозрачный венок и мягко покачиваясь. Но его намётанный взгляд всё-таки уловил в кустах, шагов на восемьдесят ниже по течению, какое-то движение: едва заметно качнулась ветка, другая, – и вот на берег вышел крупный лесной олень. Настороженно оглядевшись, он горделиво вскинул увенчанную могучими рогами голову и издал короткий низкий рокочущий звук.
Почти сразу же появилась олениха. Она подошла к самцу, мягко ткнулась мордой ему в шею и, осторожно переступая копытцами, подошла к воде. Олень замер, раздувая ноздри и подрагивая крепкими мышцами груди, отгоняя от себя летающих кровососов. Олениха, оторвавшись от воды, вдруг приподняла голову и долго посмотрела в сторону Капитона, но того закрывал прибрежный кустарник, а конь мирно пасся, облюбовав молодые побеги осины. Теперь и самец подошёл к воде. Напившись, он положил голову на холку своей подруге и так они стояли какое-то время, а потом тихо, как и появились, ушли вглубь леса.
«…Приказа своего не отменяю. Скачи к Мурому, найди старуху, узнай слова…»
Поморщившись, как от зубной боли, рязанец встал, потянулся, расправляя спину и плечи, достал из сумки бутыль с водой, напился. Чем бы ни закончилась эта поездка, свою находку, – и Капитон это уже твёрдо знал, – он сделал.
Когда солнце, удлинив тени, перекатилось ещё ближе к той части неба, где оно ночует, Кусай добрался до обещанных берёз. Эти три сестрицы ярко белели своими стволами и видны были издалека, так как окружение их составляли разлапистые сосны и ели, лес здесь темнел и становился мрачнее и глуше. Чуть в стороне от берёз выкустился боярышник, у которого возле самой земли Капитон приметил две хитро заломленные веточки.
Вот от этих-то сухих веточек и начиналась скрытая от посторонних глаз тропинка, которая ничего не обещала случайному путнику и легко могла привести в никуда. Капитон слез с коня, взял его под уздцы и начал не спеша разматывать этот клубок, состоящий из прибитой местами травы, небольших вмятин на земле и оставшихся от последнего дождя редких отпечатков чьих-то босых ног.
Идти пришлось довольно долго, и только когда внизу деревьев замохнатились первые предвестники сумерек, выбрался Капитон на небольшую поляну, посреди которой увидел он необычное строение. Из неотёсанных брёвен была сооружена остроконечная крыша, но покоилась она не на срубе, а прямо на земле, а под ней, под этой крышей, выкопана была землянка. Трава на поляне была скошена и убрана в стожок. Тут же, рядом с ним, протянулись правильными рядками несколько грядок. Огородик был мал и скуден, состоял в основном из лука, гороха да репы. Капитон, оглядевшись по сторонам и никого не приметив, решил войти в землянку, к тому же дверь была приоткрыта. Покашляв для приличия, он стукнул кулаком в дверной косяк:
– Эй! Есть тут кто?
Сверху упал большой чёрный жук, и, сердито выставив длиннющие свои усы, пополз прямо на сапог. Капитон хотел уже раздавить его, но передумав, уступил ему дорогу. Судорожно, будто подавившись, где-то поблизости несколько раз крикнул ворон и затаился, слушая, как лес возвращает его отголоски.
– Эй!
Не дождавшись ответа, Кусай, нагнувшись, решительно шагнул внутрь. Грубо сколоченная лежанка, такой же стол, печь, сложенная из камней и горящая на земляной стене лампадка – вот и всё, что увидел Капитон. Он вдруг подумал: а что если отшельника давно уже нет в живых? Мало ли что может случиться с одиноким человеком в лесу? Кто тогда укажет ему дорогу к ведунье?
– Да что же это я? А лампадка-то… Лампадка-то горит!
Выйдя на свет, Кусай свистом подозвал к себе коня, снял с него дорожные мешки, положил их у входа в землянку, а сам решил получше рассмотреть это место. Сразу за деревянной постройкой начинался пологий подъём, который заканчивался на вершине довольно высокого холма. Солнце вот-вот должно было перекочевать за него и уже почти зацепилось своим раскалённым телом за густо поросшую вековым лесом макушку.
Капитон оглянулся вокруг себя. Со всех сторон стеной стояли могучие деревья, и он вдруг с удивлением понял, что уже не сможет найти ту тропку, которая привела его сюда. Обойдя скит сзади, он неожиданно увидел человека, неподвижно стоящего на коленях. Одет он был в одну только длинную белую рубаху, подпоясанную верёвкой. Заросшая длинными седыми волосами непокрытая голова, борода до середины груди, босые ноги с задубевшей кожей, поднятое кверху лицо.
Осторожно приблизившись, Капитон понял, что человек этот стоял коленями не на земле, а на едва выступающем большом красноватом камне, незаметном из-за травы. Поверхность его была грубой и неровной, словно над ней потрудился не очень опытный каменотёс. Отшельник (а это был он) глядел перед собой и был совершенно неподвижен, словно бы и он сам являлся живым продолжением камня, на котором стоял. Выражение его лица было спокойным и сосредоточенным, и лишь в краткие мгновения что-то неуловимое появлялось в его голубых глазах – и тут же исчезало, уступая место отражённому небу.
Чуть помедлив, Капитон задержался взглядом на прямой спине, на широком развороте плеч, а потом, единым махом преодолев с десяток шагов, оказался прямо перед ним.
– Мир тебе, божий человек, – поклонился поясным поклоном Кусай. – Прими путника, я к тебе с добром. Не обессудь, что незваным гостем явился, да только не по своей воле я здесь.
Приблизился рязанец к его лицу, заговорил вдруг громче и быстрее. А всё потому, что на какое-то мгновение показалось ему вдруг, будто окружён этот камень и человек на нём со всех сторон невидимой стеной, которая поднимаясь от земли, уходит в невероятную высь, туда, где заканчивается невозможность.
– Укажи мне только тропу к ведунье – и я уйду тотчас же.
Ничего не изменилось в лице у отшельника, бровью даже не повёл, ресницей не дрогнул, только внезапный порыв ветра скомкал его волосы, кинул их Капитону в лицо, заставив испуганно отшатнуться. Сам немалого роста, он вдруг осознал, что стоящий перед ним на коленях человек вровень с ним по высоте.
«Столпник это! День стоять так может, не шелохнувшись, два… Отмаливает у Бога грехи человеческие…»
Солнце, неумолимо проседающее за высокий холм, ласково скользнуло последним своим лучом по бородатому лицу отшельника и ушло в его глаза.
«Эдак он неизвестно, сколько ещё стоять так будет… Может до завтрашнего вечера, за все-то грехи… А мне, что делать?»
Потоптавшись за могучей спиной, развернулся Кусай уходить, но неожиданно был остановлен.
– Погоди… Помоги подняться…
Обернувшись, рязанец увидел протянутую к нему руку с пальцами сильными, узловатыми, но сейчас рука эта, повиснув в воздухе, вздрагивала, словно держала на себе неимоверную тяжесть. Отшельник смотрел на него спокойно, только чуть улыбался виновато, будто извинялся за свою немощь.
– Камушек этот меня затемно ещё принял. Серчает, поди, уже – все бока я ему отдавил.
Капитон, не раздумывая, подставил своё плечо, и, далеко не слабый, охнул, почувствовав навалившуюся на него тяжесть.
– Помог, помог… Кто-то добрый тебя послал сюда, не иначе. А то мне с камушка-то всё тяжелее подыматься приходится.
Человек этот был настоящим богатырём: в плечах косая сажень, могучая грудь, росту высоченного – Кусай приходился ему только до подмышки. С наслаждением распрямившись, тот огляделся по сторонам, запустив пятерню в бороду, почесал шею и шагнул с камня. И тут Капитон почувствовал, насколько слаба и ненадёжна у этого богатыря опора. По иронии судьбы, природа, наделив его столькими достоинствами, видимо, в какой-то момент отвлеклась и перепутала его ноги с ногами десятилетнего ребёнка. Это как если бы могучему орлу пришлось довольствоваться вороньими крыльями, едва способными приподнять его над землёй.
Пошатываясь, с трудом переставляя слабые больные ноги, отшельник стал подниматься вверх по склону. Было видно, что это стоило ему невероятных усилий, но он, цепляясь руками за колючий кустарник, продолжал упрямо идти вверх. Его длинная, почти до самой земли, льняная рубаха, сильно смахивающая на саван, обильно махрилась по подолу и была порвана в нескольких местах. Кусай с недоумением смотрел на эту одинокую фигуру и пытался понять, какая неистовая сила движет этим человеком, во имя чего она заставляет его идти на такие жертвы самоотречения и вообще, есть ли кому хоть какая-то от всего этого польза.
Добравшись до какой-то стоящей особняком тёмной колоды, отшельник опустился перед ней на колени, и вскоре воздух рядом с ним уплотнился, и, свиваясь в дымные белые кольца, неторопливо потянулся в закатное небо.
Не дожидаясь, чем всё это закончится, Капитон вернулся к землянке. За весь долгий летний день он ничего не ел, и вот теперь голод, дремавший до поры, поднял зубастую свою голову и настоятельно требовал для себя новых жертвоприношений.
Лес, лишившись солнечного света, будто сразу поменял лицо: недобро заморщинились стволы деревьев, острее и настороженнее стали ветки, а дневные звуки, вдруг потеряв высоту и прозрачность, затяжелели и опустились вниз пугающими шорохами. Развязав мешок, Кусай выложил из него на траву снедь, завёрнутую Татьяной в расшитый цветной ниткой полотенец. Он смотрел на подрумяненный бочок пирога, на разомлевший в тепле кусок сала, вымоченный в чесночном рассоле, на раскатившийся по цветному узору десяток яиц, и словно бы видел заботливые руки с длинными тонкими пальцами, узкое изящное запястье, опущенные ресницы, готовые вспорхнуть диковинным крылом и лететь, лететь в какую-то томительную даль, увлекая за собой ласково и властно.
«…А ты засылай сватов, может, и соглашусь…»
Где-то в самой середине груди у Капитона вдруг что-то сжалось, а потом, внезапно вспыхнув, разлилось, разбежалось по жилам жарким пламенем. Он чувствовал, как из него, словно перебродившее вино, рвалась на свет какая-то могучая сила, заставляющая его сладко тосковать, и от этого хмелеть так, что начинала кружиться голова. Так и сидел парень, держа в одной руке кусок пирога, в другой – нож, а глазами уставившись куда-то далеко в сторону, и там, в этой стороне, ему в ответ кто-то улыбался.
– Хлеб да соль, молодец….
Обернувшись, Капитон увидел хозяина, который стоял, тяжело опираясь на большую суковатую палку, и сквозь спутанные пряди волос внимательно разглядывал своего гостя.
– А я давно уж тут стою… Не сразу и понял, чего ты там увидел. Дело молодое… Только она, кому попало, сердца своего не отдаст. Заслужить надо…
Вздрогнув, Кусай быстро глянул на него. Недоумение на лице сменилось страхом. Откуда узнал? Как догадался старик? Не иначе колдун!
Тот молчал, лишь улыбался губами, а в усталых глазах догорали остатки заката, да мелькали дальние сполохи тревожными вестниками надвигающейся грозы.
– А я чужих сердец не захватчик! – неожиданно для себя озлился Капитон.
Навалившиеся на него события последней недели и так выбили из привычной колеи, а тут ещё этот дед со своими советами в душу лезет.
– У меня и поважнее дела есть. Сказывай, давай, как мне до ведуньи этой, до бабки Ульяны, добраться!
Кусай исподлобья глядел на высившегося над ним горой старца, уже жалея, что проявил слабость, не сдержался. Ведь, как ни крути, а в этакой глухомани без посторонней помощи ему не то что найти кого-то, да и просто выбраться из леса самостоятельно вряд ли получится.
– Ишь, какой сердитый, – усмехнулся тот. – А ежели не скажу? Или такую тебе тропу укажу, по которой ты только к смерти своей придёшь?
Капитон, потупившись, молчал. Он видел, как сотрясался, ходуном ходил подол длинной рубахи, оттого, что не держали эти ноги могучего тела, подгибались предательской немощью.
– Ладно…. Это я так, для острастки больше. Человек ты добрый, но подневольный, что велят, то и делаешь. Какой с тебя спрос?
Краем глаза, уловив быстрое движение над собой, рязанец испуганно дёрнулся, защищая голову руками, а когда руки убрал, увидел, что на плече у старца сидит огромный серый филин и пристально смотрит на него хищным жёлтым оком. Кусай, открыв рот, смотрел на пернатого волка, а тот вдруг вытянув одно крыло в сторону начал спокойно перебирать своим страшным костяным клювом большие мохнатые перья, при этом низко гукая.
– Прилетел! Навестил деда Нечая, лесной разбойник. Ишь, как вымахал… А я уж думал, ты меня позабыл.
Слегка морщась от огромных, железных когтей, крепко обхвативших его плечо, отшельник посмотрел на Капитона:
– Нашёл его птенцом малым, чуть живого… Умирал уже. Да, видать, не судьба… А теперь его самого смерть боится.
Филин, словно понимая, о ком идёт речь, легко повернул свою большую ушастую голову и стал нежно тереться о седые пряди волос своего спасителя. Добравшись до уха, он начал бережно покусывать его своим смертоносным клювом, что-то любовно лопоча.
– Покажу я тебе дорогу к Ульяне Яковлевне. Вижу, ты в лесу человек свой, не заплутаешь…
Старец вдруг замолчал. Потом он обернулся в ту сторону, куда ушло солнце, и долго-долго так стоял. Слышно было, как он вполголоса говорил что-то, но разобрать слов Кусай не мог. Замолчав, отшельник, тяжело ступая, сделал несколько шагов к землянке, остановившись, обернулся.
– Стало быть, рязанский князюшко вознамерился нечистой силой землю Русскую губить? Так что ли, Капитон?

*      *       *

Святополк Антонович сидел за своим рабочим столом и ел простоквашу. Она помещалась в небольшой эмалированной кастрюльке жёлтого цвета. В некоторых местах эмаль отсутствовала, и вместо неё пламенели ярко-красные заплаты, нанесённые масляной краской. В таком виде этот кухонный прибор приобретал вполне законченное авангардное звучание: словно на жёлтом поле из одуванчиков были разбросаны куски перезревших помидоров, а внутри всей этой ботаники плавало озеро из простокваши.
Архивариусу Закавыке было не до формалистических изысков. Он аккуратно подцеплял деревянной ложкой белую студенистую массу и размеренными движениями отправлял её себе в рот, при этом громко сопя и хмурясь. Он безостановочно жевал, глотал, вновь наполнял ложку и, можно было подумать, что этот процесс поедания захватил его целиком и полностью, если бы не глаза. Они во всей этой кисломолочной экзекуции не принимали никакого участия, смотрели прямо перед собой и тяжелели зрачками, словно увидели такое, от чего уже невозможно было вернуться в прежнее состояние. И только, когда дерево в его руке громко стукнуло в железное дно, как в пустой барабан, только тогда Святополк Антонович вышел из своего частичного оцепенения.
Глянув на расслабленного кота, который лежал на полу в солнечном пятне возле окна и похрапывал совсем по-человечески, архивариус быстро поднялся со стула, также быстро сел обратно и снова поднялся. Глаза его, на этот раз не отрываясь, смотрели на знакомый уже нам белый лист папиросной бумаги с проявленными буквами.
Текст этот был довольно странным, и первое впечатление было такое, будто писал это не совсем нормальный человек, но Святополк Антонович за много лет своей работы привык очень ответственно относиться ко всему, что так или иначе попадало в этом учреждении ему в руки. К тому же, профессиональный нюх, деликатно постучав изнутри черепной коробки, дал ему тем самым понять, что документ этот – не фальшивка, а подлинный, и важности чрезвычайной. Вот его содержание:
«Мне некогда представляться, да и не вижу в этом необходимости. Я маленький человек, который вдруг был вовлечён в такие события, от которых, как я понял позже, зависят судьбы целых народов. Я не преувеличиваю. Совершенно не желая того, я стал обладателем фрагмента или части старинного заклинания, способного уничтожить страну, в которой я живу. Но возможно это лишь в том случае, если его соединить воедино. Большая часть заклинания находится у недругов. Без того малого, что хранится у меня, заклинание не работает. Меня преследуют, я это постоянно ощущаю. Их много, я один. Я никому не верю. Я одновременно и жертва, и воин! Уничтожить свою часть заклинания я не имею права, так как победа или поражение зависят от того, в чьих руках оно находится. Это огромный риск, но я верю, что рано или поздно, руки эти будут добрыми…»
Дальше было написано второпях и очень неразборчиво:
«…Уповаю на волю Твою Господи! За себя не прошу… Храни мою страну. Тебе, незнакомец: ищи на улице Фрагонара, 4. Под… со стороны правого крыла…»
После слова «под» несколько слов было тщательно вымарано, а после слова «крыла» буквы словно начали оплавляться, теряя верные очертания и что-то разобрать было совершенно невозможно. А в самом конце неожиданно было приписано твёрдой рукой и другим почерком:
«Блажен, кто верует, и спасибо за точный адрес».
Вооружившись лупой, Святополк Антонович ещё раз начисто прочитал это послание и озабоченно наморщил лоб. Ему вдруг мучительно захотелось встать на стол и громко крикнуть «Вот я вас всех!», но вместо этого он навёл лупу на поверхность стола в том месте, где его далёкий предшественник процарапал чем-то острым слова «Сталин спасёт мир». Добавив от себя в конце этой фразы три восклицательных знака, Святополк Антонович принял решение. Безусловно, он пойдёт на улицу Фрагонара в дом номер четыре и, безусловно, отыщет то, что спрятал там этот неизвестный, этот «маленький человек» с большой тайной.
– Да! – твёрдо сказал сам себе архивариус. – Раз это письмо попало в мои руки, значит я и должен…
Тут Закавыка слегка призадумался: смущала дописка в конце письма, но потом лицо его приняло самое решительное выражение, и, с вызовом глянув на закрытую дверь, он продолжил:
– Я сам и должен отыскать этот редкий исторический документ! И если он и в самом деле представляет собой большой научный интерес, то я… То я, в конце концов, смогу защитить диссертацию и стать кандидатом исторических наук!
Мысль о кандидатской диссертации возникла у Святополка Антоновича неожиданным образом, но, вырвавшись так внезапно из его уст, она намертво засела в его голове.
– Кандидат исторических наук Святополк Антонович Закавыка! – Громко и с угрожающей интонацией повторил архивариус и дерзко посмотрел при этом в потолок.
Его кот, вздрогнув от неожиданности, проснулся и, приподняв голову, с испугом уставился на хозяина. Возможно, он спросонья уже представил его в научной степени, и поэтому не узнавал. Но, судя по тому, что Фальк вдруг широко зевнув, начал вновь стекленеть глазами, кандидатское наваждение у него быстро прошло.
С неожиданной ненавистью посмотрев на это животное, архивариус вдруг подумал, что он так же одинок, как и тот человек в письме, и что верить никому нельзя, даже своему собственному коту. Осознание этого факта Святополка Антоновича отнюдь не расстроило, наоборот, он сузил веки, и кривая усмешка лихо оседлала правую сторону его рта.
– Вот я вас… – сквозь зубы процедил Закавыка.
На улице раненой антилопой взвыла сирена «Скорой помощи», а потом в закрытое окно рабочего кабинета архивариуса на полном лету врезалась какая-то птица, но поручиться за это Святополк Антонович не мог. А вдруг это просто игра распалённого воображения? Хотя всем своим знакомым Закавыка говорил, что он, как работник архива не только не имеет права иметь воображение, но и не имеет оного.
Так врезалась птица или не врезалась? Кот, как ни в чём не бывало, продолжал спокойно похрапывать. При этом один глаз у него был приоткрыт, дёргалась правая передняя лапа, а из пасти вывалился кончик розового языка. «Притворяется!», – неприязненно подумал архивариус, и на цыпочках подкрался к окну.
На карнизе ничего не было и снаружи на стекле – тоже, кроме каких-то непонятных разводов. «Значит, всё-таки, это воображение» – потерянно подумал Святополк Антонович, не зная, радоваться появлению у себя воображения или печалиться. Пока он, отвернувшись, раздумывал, что-то опять ударилось в окно. Резко обернувшись, архивариус увидел мокрую тряпку на палке, елозившую по стеклу. Проснувшийся на этот раз кот подскочил и выгнулся подковой, глядя вытаращенными глазами на ожившую тряпку. Шерсть на его хребте встала дыбом, а сам он, словно сбесившись, то шипел, то издавал короткие воинственные плевки.
Тряпка не унималась, и Фальк пошёл в атаку. Бочком, на несгибаемых лапах подойдя к подоконнику, он кинулся на него и стал бить по стеклу, при этом дико орал. Убрав сопротивляющегося кота, Святополк Антонович распахнул окно. Мокрая тряпка разлохмаченной бородой покачивалась прямо перед самым его носом и с неё капала вода. Высунувшись на улицу, архивариус увидел немого Григория, который держа в руках длинную палку с этой самой тряпкой, радостно ему улыбался. Погрозив пальцем, Святополк Антонович отошёл было от окна, но почти сразу высунулся обратно.
– Товарищ Григорий! Вы представляете, воображения у меня нет!
Но товарищ Григорий, не ожидавший повторного его появления, в этот самый момент что-то быстро вытаскивал из тряпки, и лицо его при этом было сосредоточенным и жёстким.
Было ещё кое-что в этой внезапной метаморфозе рабочего по зданию: архивариус, который имел хороший слух, явственно расслышал из уст немого некое бранное словцо, очень выразительно проинтонированное. Глаз человеческий, в отличие от змеиного, устроен так, что вынужден постоянно моргать. И вот когда Святополк Антонович, моргнув всего только один разок, вновь навёл удивлённые свои очи на Григория, тот легко ответил ему тёплой улыбкой, преданным взглядом и даже что-то эдакое приветливо помычал. Озадаченный архивариус тихо отошёл от окна и, прислонившись лбом к холодной стене, с тоской подумал, что, как ни крути, а воображение у него всё-таки есть.
Настольные часы показывали уже половину пятого, и Святополк Антонович засобирался домой. Оставшиеся полчаса рабочего времени после всех событий сегодняшнего дня вряд ли принесли бы хоть какую-то пользу отечественному архивному делу. Взяв свой портфель, он бесцеремонно засунул в клетку недовольного таким обращением кота, вышел из кабинета, закрыл дверь на сложный замок и на цыпочках заспешил по длинному коридору в сторону лестницы, но уйти незамеченным ему не удалось. Тяжеленный кот и так оттягивал руку, а тут ещё он, как нарочно, стал метаться по клетке, и со всей дури заорал прямо перед самой приёмной.
Нервный треск печатной машинки, захлебнувшись, резко оборвался, будто кто-то бесцеремонно наступил ногой на каретку. Затем дверь приёмной широко распахнулась, в коридор вынесся мощный дымный выхлоп, а потом появилась и сама создательница этого никотинового протуберанца. Это была Роза Никитична Крой, секретарша и кадровичка в одном лице. Лицо её венчала перманентная завивка лилового цвета в периоде полураспада, на коротком носу и на ушах коромыслом лежали квадратные очки в чёрной оправе, отсутствие губ искусно маскировалась яркой помадой. В левом углу рта малой доменной печью дымилась папироса. Упершись крепкой спиной в косяк и сложив руки на монолитной груди, Роза Никитична прицелилась всеми своими диоптриями в Закавыку и густым басом изрекла:
– Антон Святополкович, рабочий день ещё не закончился. Вы в курсе этого?
Архивариус вынужденно остановился:
– У меня кот!
Секретарша, развернув лёгочные меха, сделала гигантскую затяжку:
– Вижу, что не собака. А вы разве не знаете, Святослав Леопольдович, что в режимное заведение с котами запрещено ходить?
Выдохнутый ею воздух, обогащённый канцерогенами, легко преодолел разделительное расстояние до архивариуса, и тот, никогда в жизни сам не куривший, испытал лёгкое головокружение, как от первой затяжки. Фальк жалобно мяукнул, а затем несколько раз подряд чихнул.
– Во-первых, Святополк Антонович! Во-вторых, вы единственная секретарша в мире, которая не умеет пользоваться компьютерной техникой и печатает тексты на полуископаемом «Ундервуде»! И, в-третьих, первое, что я сделаю, когда возглавлю это учреждение – уволю вас!!!
Святополк Антонович стоял в пяти сантиметрах от секретарши и смотрел ей прямо в переносицу. С его стороны выпад этот получился совершенно неожиданным, и при этом появилось странное ощущение лёгкости, пустоты и свободы, то есть того, чего архивариус Закавыка ещё никогда в жизни не испытывал.
Роза Никитична, не предполагавшая такой сокрушительной эмоции от этого, как она всегда за глаза презрительно его называла, «формуляра в штанах», вздрогнула, и неожиданно для самой себя глубоко задышала. Затем последовала ещё одна непроизвольность с её стороны. Она вдруг отставила свою правую руку с папиросой далеко в сторону, чтобы та не дымила в лицо архивариуса и едва слышно выдохнула:
– Зовите меня просто Розалией…
Святополк Антонович, предельно сузив свои глаза, выдержал большую паузу, наслаждаясь её замешательством, и, уже уходя, бросил ей через плечо:
– Не хочу показаться невежливым, но если вы будете себя хорошо вести, возможно, я передумаю.
Он уходил вниз по бетонной лестнице, а она явственно слышала, как каждый его шаг, словно удар парового молота, распечатывал, разламывал, рушил огромный сундук где-то в самой глубине его души, на котором аршинными буквами было написано «Нерастраченная нежность. Грязными руками не трогать! Если не уверены – открывать не рекомендуется».
Когда Святополк Антонович с тяжеленным Фальком в клетке добрался, наконец, домой, в коридоре их уже ждала Клавдия Валерьевна. Судя по тому, что в каждой руке у неё было по кошачьей посудине, Закавыка понял, что она ждала их, сидя у окна, и успела приготовиться к встрече. В правой руке она держала глубокую экологически чистую тарелку, величиной со средних размеров поднос, в котором внушительной горкой возлежал сухой корм, очень напоминающий овечьи катышки. Левая её рука судорожно сжимала что-то необычайно красивое из богемского стекла розового цвета, внутри которого вольно плавала свиная печень в собственном соку. Стараясь не смотреть коту в глаза, Клавдия Валерьевна тревожно уставилась на архивариуса с немым вопросом: «Ну, что? Как он?»
– Скушал двух мышей!
Произнесено это было так, словно Святополк Антонович сам, не удержавшись, скушал этих двух мышек, приготовленных на пару под соусом «а ля рюсс», и большего гастрономического удовлетворения от этого не испытывал. А потом он открыл клетку и выпустил из неё кота.
– Как? Всего только двух!? – слабо охнула домработница. – Бедняжка! Он же от голода совсем озвереет!
Кот, обретя свободу, тут же кинулся к стене и начал демонстративно и с наслаждением драть обои, искоса поглядывая при этом на своих мучителей. Судя по всему, быстро прощать этих людей он не собирался. Утолив малую часть своей мести, он презрительно глянул на подсовываемые ему прямо под нос Клавдией Валерьевной посудины с едой, но при этом позорно не удержался и лизнул один разок соблазнительную печень.
Затем кот отправился в туалет. Там он, прежде чем сделать своё дело, долго гремел лотком, прекрасно зная, что хозяин этого терпеть не может, а потом ещё столько же времени с ожесточением скрёб туалетный коврик, пока не запихнул его целиком в свой лоток. После этого Фальк появился, дёргая хвостом, в коридоре, холодно посмотрел на Святополка Антоновича и широкой иноходью понёсся в зал, где стал с остервенением терзать спинку дивана. Всё это кот делал с мстительным наслаждением. Не выдержав, архивариус набрал побольше воздуха, чтобы прикрикнуть на вконец обнаглевшего кота, но потом махнул рукой:
– Вот мерзавец!
Мерзавец в этот момент уже лежал с остановившимся взглядом под люстрой посредине ковра и тяжело дышал – возраст брал своё. Сунувшаяся было к нему со своими тарелками Клавдия Валерьевна, встретив недовольный взгляд Святополка Антоновича, тяжело вздохнула и понесла всю эту кошачью снедь на кухню. Кот, уцепившись за неё взглядом, выждал для приличия несколько секунд, задёргал усами, а потом, сделав скучающий вид, измученной походкой отправился следом за тарелками. А уже через несколько секунд со стороны кухни послышалось смачное чавканье – это Фальк заедал свой вынужденный пост тройной порцией свиной печени.
Без аппетита поужинав, архивариус проводил до дверей воспрянувшую духом домработницу, а потом, по сохранившейся с детства привычке, наугад взял из книжного шкафа первую попавшуюся книгу. Это оказалось «Преступление и наказание» Ф.М. Достоевского. Недавно изданный неким лихим издательством, роман имел кроваво-красную обложку, из букв названия был составлен топор, а с правого верхнего угла нарисовано свисала верёвочная петля. Глядя на это художество, Закавыка поморщился. Подобный книжный экстерьер был бы вполне хорош для какой-нибудь «Бондианы» или криминальных сочинений Чейза, но никак не годился для творения великого страдальца души русского народа. Это Святополк Антонович понимал.
Вернувшись на кухню, он сел за стол и раскрыл книгу. Архивариус Закавыка принадлежал к числу тех счастливчиков, которым было дано читать со скоростью, в разы превышающей возможности большинства людей. Со стороны могло показаться, что он не читает, а просто проглядывает страницы сверху вниз, сверху вниз, переворот – и опять: сверху вниз, сверху вниз, переворот. Но он так читал! Сам Святополк Антонович значения этому никогда не придавал, как, впрочем, не придавал значения и тому, что по-настоящему им не заинтересовалась ещё ни одна женщина. Да, собственно, он и сам, с головой закопавшись во всевозможные исторические и современные папирусы, забывал даже об их существовании. Сегодняшний случай с Розой Никитичной привёл его в некоторое недоумение. Хотя ничего такого и не произошло. Просто он подошёл, ну, может быть, чуть ближе, чем полагалось, и высказал этой особе всё, что он в этот момент про неё думал. И ведь ничего хорошего-то не думал, и вдруг с ней что-то случилось. Она внезапно стала какой-то беспомощной, какой-то размягчённой что ли, и…
Внезапные эти мысли мешали читать, и, дойдя до того места, где Раскольников принял окончательное решение покончить с мировым злом в лице старухи-процентщицы при помощи обычного топора, Святополк Антонович книгу закрыл. Читать расхотелось совсем.
Глянув на засиженный мухами потолок, на стены, обои на которых, подобно змеиной коже, начинали медленно сползать, на подаренный коллективом архива к своему сорокапятилетию кухонный гарнитур, который уже дважды падал со стены, не выдержав собственного веса, архивариус тихо загрустил. Из открытой форточки доносилась обычная уличная возня: кто-то смеялся, при этом не литературно выражаясь, кто-то плакал, используя те же слова, в соседнем дворе услаждала слух всем жителям квартала взбесившаяся автомобильная сигнализация и, ко всему этому, соседи сверху грянули сальсу вприсядку, да так, что жёлтый пластмассовый плафон начал слегка раскачиваться.
И тут в голову Святополку Антоновичу вдруг откуда-то прорвалось странное желание, которое вызвало в душе простого архивариуса неожиданное смятение. Замерев, он стал прислушиваться к своим ощущениям, в надежде определить источник, ставший причиной такого внутреннего порыва, но ответа не было. Тогда Святополк Антонович попробовал вернуть себе душевное равновесие тем, что начал представлять чистые и прямые линии бесконечных каталогов, шкафов и стеллажей до отказа набитых тем важным и значительным, что до сих пор составляло смысл всей его жизни, но он наивно старался. ЭТО не проходило!
Желание, которое так внезапно поразило мозг будущего кандидата наук, было таким. Ему вдруг страшно захотелось получить Нобелевскую премию! Захотелось до икоты, до судорог в лодыжках. Архивариус аж застонал, скривившись, как от почечных колик, настолько ярко он представил себе самого себя в ослепительном фраке, в белых перчатках, получающего из рук шведского короля диплом лауреата в области архивоведения! В этом месте, расчувствовавшийся Святополк Антонович даже прослезился. Дальше он представил себе, как король, ласково глядя на него, говорит по-шведски, что всё человечество благодарит господина Закавыку за неоценимый вклад в развитие мирового архивного дела и Его Величество искренно надеется, что новоиспечённый Нобелевский лауреат не откажется навести порядок и в Шведском национальном королевском архиве. Полагалось ответное слово, и Святополк Антонович, силой своего воображения, которое так долго подавлялось как несуществующее, настолько вошёл в образ, что встал с табурета, откашлялся и, глядя на старый треснутый сифон, дрожащим от волнения голосом сказал:
– Вот я вас всех!
Взрыв хохота у соседей наверху обрушил архивариуса на землю, то есть, из королевского дворца – прямиком на собственную кухню старого пятиэтажного дома. Возвращение это, судя по лицу Святополка Антоновича, произошло ужасно мучительно и совершенно против его воли. Он просто был к этому не готов. Реальность в виде старых обоев, серого потолка и кухонного гарнитура, которому впору висеть в кабинете физики, чтобы там демонстрировать на себе один из законов Ньютона, жадно навалилась со всех сторон и с неодобрением взирала на архивариуса, как на вероотступника. Святополк Антонович сжал кулаки и крикнул, что было силы:
– Ну, может человек поверить в чудо или не может?!
Шум наверху мгновенно затих, а потом оттуда начали сильно стучать чем-то железным по батарее. Не обращая на это внимания, архивариус кинулся к своему портфелю:
– Я должен найти этот документ… Эту молитву… Этот кусок чёрт знает чего!
Он страстно захотел ещё раз перечитать эту таинственную бумагу, которая попалась ему в руки при столь загадочных обстоятельствах. Но конверта с письмом в портфеле не было!
Через мгновение всё содержимое его было безжалостно вывалено на пол, а сам архивариус, сверкая глазами, стоял на коленях посреди разлетевшихся бумаг, напоминая маяк в штормовую погоду, вокруг которого кипели белопенные буруны разбушевавшегося моря.
Убедившись в тщетности попыток обнаружить пропавшее письмо, Святополк Антонович с остановившимся взглядом, прижав пустой портфель к груди, уселся на пол. И тут он с ужасом понял, что совершенно забыл и номер дома, и название улицы, про которую говорилось в письме. Из всего адреса он помнил только два слова «правое крыло» и больше ничего. Ни-че-го!
– Улица Фарандолы! Нет, не то… Улица Фортинбраса?.. Фаберже?.. Фурманова?.. Фармазона?.. Нет, нет! Фурштатская? Фартовая? Форпостная? Да что же это со мной?! Четырнадцать?.. Нет, не четырнадцать! Сто четырнадцать? Да, именно так, дом номер сто четырнадцать! Или шестьдесят четыре? Или… Не помню… Не помню!!!
Нобелевская премия начала стремительно уменьшаться в размерах, грозя превратиться в обыкновенный должностной оклад, да ещё и с вычетом подоходного налога, но Святополк Антонович так просто от веры в чудо отказываться не собирался, тем более, от личного знакомства со шведским королём.
– А может, я оставил письмо на работе!? Ну, может же человек, что-то оставить на собственной работе? Конечно может!!! Я знал человека, который умудрился оставить на своём рабочем месте тридцать пять лет собственной жизни! А тут какое-то письмо! Да, я забыл его на работе, когда уходил из своего кабинета! И ещё этот кот… Оно, конечно, осталось там лежать!

*     *     *

Обвязав свою находку крест-накрест верёвкой, Виктор аккуратно эвакуировал её с крыши на землю, верёвку сбросил вниз, а сам, прихватив свой чемоданчик, изящно, с профессиональной грацией верхолаза, спустился по остаткам пожарной лестницы.
– Как это у вас ловко получается! Вы, наверное, высоты совсем не боитесь?
Обернувшись, молодой человек увидел девушку. Она стояла – худенькая, невысокая, со светло-русыми волосами до плеч, с васильковыми глазами – и с интересом смотрела на него. На ней ладно сидело голубенькое платьице с отложным воротничком, на ногах были сиреневые туфельки, а через плечо висела холщовая сумка с надписью «Кто, если не Я?»
– Не боюсь – улыбнулся ей Виктор. – А чего её бояться? Человек произошёл от птицы, я это точно знаю. Ну, не все, к сожалению… Некоторые всё-таки от обезьяны.
Девушка рассмеялась:
– Значит, я тоже от обезьяны! Но я не виновата, что высоты боюсь. Прошлым летом была в Горном Алтае, а там река есть, Чарыш называется, и подвесной мост над ней. Мост старый, весь в заплатках. Идёшь по нему, высоко, он качается, а под ногами, там, где доска должна быть – пусто, дыра и видно, как вода внизу несётся вся в пене, в брызгах… Жуть!
Она посмотрела на новую вывеску.
– Мне нравится такое название… «Редкие вещи»! Дом этот тоже редкий. Я живу рядом, и каждый день мимо него хожу. Мы даже здороваемся друг с другом. И ему это нравится. Хорошо, что в этом доме что-то появилось. Потому что, если дом никому не нужен, он уходит. Просто уходит – и всё, и никто не знает, куда.
Девушка серьёзно посмотрела на своего собеседника:
– Вы верите в это?
Тот так же серьёзно кивнул:
– Конечно, верю.
И с улыбкой добавил:
– Скажу больше, уходят не только дома, но и фундаменты от них. И люди, хотя они и не очень похожи на дома, но если они никому не нужны, уходят тоже.
– А что это у вас? – девушка глядела на железную, позеленевшую от времени коробку.
– Сам не знаю. Только что нашёл в трубе.
– В трубе? – васильковые глаза расширились, и теперь они были готовы принять в себя все тайны мира. – Как интересно! А может, это клад и там полно старинных монет? Или драгоценностей придворной фрейлины, какой-нибудь там графини или княгини?
Девушка присела рядом с таинственной находкой и осторожно, словно боясь, что та её может укусить, прикоснулась к ней рукой.
– Вполне возможно.
Виктор озабоченно посмотрел на часы. Через сорок минут ему нужно было быть на крыше городской мэрии, чтобы там на тонком высоком шпиле установить новый флюгер. Должны же граждане знать, откуда дует ветер!
– А значит, это самая что ни на есть редкая вещь и я отдам её своему другу.
Солнце, выбравшись из-за многоэтажного дома, тут же зарылось в густых пшеничных волосах девушки, залюбовалось её открытым, чистым лбом, задержалось своими лучами на длинных ресницах и нырнуло с них в луговые её глаза. Та, слегка прищурившись, с удовольствием подставила дневному светилу своё лицо.
– А кто ваш друг?
Виктор поднял с земли железную коробку:
– Судя по всему, он ангел-хранитель вашего дома и находится здесь, за этой дверью. Хотите я вас с ним познакомлю?
– Нет, с ангелами я предпочитаю знакомиться сама. Завтра…
И она ушла, помахав на прощание рукой. Но кому она махала, Виктор не понял: то ли ему, то ли старому трёхэтажному дому с четырьмя колоннами по фасаду и двум каменным львам.
А Евгений в этот момент, встав на стул, вешал над своим рабочим столом небольшую картину, на которой был изображён густо поросший разнолесьем склон холма, круто уходящего вверх навстречу вечернему солнцу. Когда после некоторых усилий картина заняла подобающее ей место, он отошёл от стены, чтобы проверить: не криво ли?
– Жека, чуть пониже правую сторону опусти!
Виктор прошёл к столу и положил на него свою находку.
– Да, да…. Теперь сам вижу. Что это у тебя такое?
Евгений вновь полез на стул.
– Да вот, не поверишь, в дымоходе на решётке нашёл. Кто-то тайник там оборудовал. «Из трубы идёт дымок, да неважно, прокоптило всё внутри поэтажно!» Ну-ка, глянем сюда.
Виктор подошёл к голландской печи и открыл заслонку. Заглянув внутрь, он достал оттуда несколько аккуратно сложенных, вырванных из какой-то книги листов.
– М-м, странно… Стихи Фета. О, ещё с ятями напечатано, начало века двадцатого! Кому-то понадобились для растопки. Значит, не горят не только рукописи, но и изданные стихи Афанасия Фета! Короче, некогда мне, Жека, опаздываю. Труба чистая, а ящик этот сам откроешь, вот тут на дне ключ есть. Только уговор: всё, что внутри – пополам! Вечером позвоню. Пока!
И Виктор ушёл.
Убедившись в том, что нарисованный холм уходит вверх под нужным углом, Евгений наконец-то обратил свой взор на лежащую на столе железную коробку. Она явно хранила в себе какую-то тайну. А иначе зачем бы ей столько времени лежать в печной трубе?
Молодой человек взял её в руки и подошёл к окну, чтобы лучше рассмотреть. Он уже хотел было открыть коробку, но передумал. Ему не давал покоя, нарисованный на картине холм. Было такое чувство, будто он его уже где-то видел. Посмотрев, на только что повешенную картину, он не поверил своим глазам. Из-за нарисованного холма на солнце наползала страшная чёрная рваная туча. Уже через несколько мгновений молодой человек стоял на стуле и самым пристальным образом вглядывался в то место на картине, где ещё пять минут назад ничего кроме синего неба не было.
– Странно! Ничего не понимаю!
Назвать обманом зрения широкие крупные мазки, которыми была основательно выписана выползающая из-под верхнего края картины туча, не поворачивался язык. Она была вполне зримым атмосферным явлением, с той лишь разницей, что на картинах тучи всё-таки отличаются от природных, и не являются самостоятельно – и вдруг…
Это полотно два дня назад принёс очень древний и неухоженный старик. Он долго стоял перед Евгением и беззвучно шамкал совершенно пустым ртом, а потом, достав из такой же древней, как и он сам, кошёлки обёрнутый в пожелтевшие, ломающиеся от прикосновения газеты предмет, положил его на стол, махнул рукой и, слезясь глазами, медленно пошёл к дверям. По широкой костлявой спине старика, прикрытой потерявшим цвет пальто, не спеша полз большой и такой же старый таракан, который, наверное, был самым верным и единственным живым существом, ещё не покинувшим этого человека.
Несомненно, что картина эта была написана очень и очень давно, и с полным основанием попадала в разряд «редких». А может, особенности всех редких вещей и проявляются в таком вот непонятном, пугающем и загадочном для нас виде? Ведь для чего-то же хранит их какая-то сила во времени и в пространстве? Для чего? Для каких-то вопросов или каких-то ответов?
«А вообще-то, почему изображение на картине непременно должно быть застывшим раз и навсегда? – размышлял, стоя на стуле, Евгений. – Оно ведь может быть разным, может меняться, может быть живым… А вдруг, художник, который её писал, знал какую-то тайну?»
– Да! – вслух сказал он. – По-видимому, это так. И я не буду ничему удивляться. Редкие вещи имеют полное право на свою собственную таинственную жизнь.
Сказав это, молодой челове в который уже раз слез со стула и подошёл к окну. С усилием отодвинув упирающийся шпингалет, он широко распахнул обе створки. Тут же, низко гудя, в комнату залетел большой коричневый жук, и, облетев вокруг люстры, тяжело опустился на железный ящик, точно в середину круга с выгравированной в нём рукой, держащей корону.
– Да это же майский жук! Откуда он взялся в городе, да ещё и в середине лета?
Когда жук огляделся и, медленно перебирая лапками, пустился осваивать новые места, с улицы раздался оглушительный гудок. Посмотрев в ту сторону, Евгений увидел на дороге необычное явление. Мимо проезжал троллейбус, сплошь, от колёс и до троллей, украшенный разноцветными воздушными шарами. Они колыхались при движении, и создавалось впечатление, будто троллейбус живой и дышит.
Вверху, на крыше, над лобовым стеклом сидели две нарядные куклы: кукла-жених и кукла-невеста. Это был свадебный троллейбус. Настоящие жених и невеста, счастливые и улыбающиеся, сидели в кабине, причём невеста ловко управлялась с рулевым колесом. Салон, как в час пик, был набит родственниками молодых и приглашёнными гостями. Весело было всем: и тем, кто находился внутри этого электрического лимузина, и тем, кто в качестве зрителей наблюдал за происходящим.
Как всегда нашлись и недовольные. Какой-то гражданин, одетый в пиджак, рубашку с галстуком и в спортивные трико с пузырями на коленях, пришёл в негодование от увиденного и долго громко распространялся о том, что использование общественного транспорта в личных интересах наводит на размышления, и что он готов поразмышлять на эту тему, где надо. Замолк он только тогда, когда кто-то знающий, поведал ему, что троллейбус этот списанный, неким человеком купленный, восстановленный, и, продолжая таким образом трудиться, приносит доход в городской бюджет. На что гражданин в трико горячо возразил, что танки тоже списывают, но ведь при этом… Тут он вдруг закрыл себе рот обеими руками, испуганно оглянулся по сторонам и, подняв воротник пиджака, каким-то образом умудрился без следа раствориться среди нескольких прохожих.
Троллейбус, гремя хвостом из ярких консервных банок, уехал; жук, дважды свалившись, всё-таки забрался на дырокол, и теперь сосредоточенно изучал его, шевеля усиками; туча на картине выползла ещё на несколько миллиметров, вплотную подобравшись к солнцу и грозя вот-вот начать пожирать его. Увидев это, молодой человек покачал головой, снял очки и, наморщив лоб, какое-то время стоял в раздумье, но потом, пожав плечами, сел за стол.
Перевернув железную коробку и отогнув пластину, Евгений достал ключ, помедлив, вставил его в замочную скважину и повернул. Запорный механизм сработал на удивление легко и бесшумно, словно его только что перебрали и смазали машинным маслом. Майский жук, с сухим треском в очередной раз свалившись с дырокола, на мгновение замер, потом, широко распахнув надкрылки, загудел маленьким живым трансформатором, тяжело поднялся в воздух и, недовольно ворча, улетел в окно.
Внутри коробка была обтянута чёрным бархатом, вернее, тем, что от него осталось. И никаких драгоценных камней, никаких жемчугов и золотых монет – ничего, кроме куска церковной парчи, неровно обрезанной и сложенной вдвое. Осторожно развернув его, Евгений увидел обрывок какой-то старинной карты, сделанной из потемневшей от времени тонко выделанной кожи, но на которой чётко прослеживалась линия, судя по всему, государственной границы Российской империи.
По названиям рек и населённых пунктов можно было без труда понять, что это восточные рубежи страны. Здесь присутствовала Иртышская укреплённая линия, дальше граница шла на Бердский острог, Кузнецкую крепость и уходила на Алтай, по реке Катунь. Вдоль всей пограничной линии шла надпись, опред`еленная оборванными сторонами карты: «….отпор, чтобы всякий враг границ наших, как огня страшился….»
А дальше произошло вот что. Евгений всё ещё держал в руке обрывок карты, как вдруг что-то стало происходить, что-то стало неуловимо меняться вокруг него, стало растворяться, исчезать, куда-то уходить, уступая место другой картине, другой реальности, другим жизненным декорациям. Неожиданно повеяло каким-то душным, страшным воздухом, насквозь пропитанным гарью, копотью, вонью отработанной солярки, смертью. И разворачивается перед Евгением вширь и глубину видимость небывалая, и знакомая, и неузнаваемая, и реальная, и фантастическая и невозможно понять – сон это, явь или просто взбесившаяся память, до поры до времени молчавшая, перестаёт терпеть чьё-то забытьё и взрывается сразу во множестве голов серым фугасом, и, вырвавшись на простор, заполняет всё вокруг собою. И все, кто даже этого не хочет, видят, как возле бескрайнего пшеничного поля, у дороги, в высокой полыни лежит солдат, хоронится. А мимо, чудовищными монстрами из жутких сказок, идут, ревут колонны танков со свастиками на бронированных бортах, сидят на них парни молодые, светлые чубы ветром полощет, улыбки на пыльных лицах белозубые, победительные. Каски в руках, автоматы и карабины между ног остывают. У некоторых в руках букетики полевых цветов сиротливо ёжатся, будущими похоронными венками мерещатся.
Смотрит на них солдат, лицом кривится. Больно ему от увиденного, слёзы закипают на глазах бессильные, утирает он их пилоткой, размазывает по лицу. Иные слезинки капают на землю на свою, а та помочь ничем не может, сама от чужих машин, от стальных гусениц содрогается, тихо стонет. Смрадный дым от взрывов по полю ядовитыми грибами поднимается, рвётся в синее небо, скручивается в чёрных злых коней, да только ветер не даёт им окончательно оформиться, разгоняет их, ломает их чёрные хребты.
Пролязгали мимо враги, пронеслись по земле тени от низко летящих хищных самолётов, встал солдат. Огляделся настороженно, ремень винтовки, в которой только три патрона и остались, поправил, а потом тяжело поднимает с земли столб полосатый пограничный, наверху дощечка прибита с надписью «СССР», взваливает его на плечо и идёт вдоль дороги светлым берёзовым лесом, прячась от врага за деревьями. Столб полосатый и берёзы белые пятнистые сливаются с ним, заслоняют от чужих глаз. Идёт солдат, под тяжестью такой сгибается, пот глаза заливает, разъедает солью. Оботрёт он на ходу лицо рукавом гимнастёрки – и дальше идёт, не останавливается. Тяжелее и тяжелее с каждым шагом столб пограничный становится, давит весом своим, к земле гнёт, словно всю огромную страну держат на себе солдатские плечи. Но только крепче стискиваются зубы, только злее желваки на лице бугрятся. Идёт солдат!
– Врёшь, фашист… Пока перед тобой хоть один пограничный столб стоять будет – страна не сдастся! Где граница, там и оборона… А от обороны до атаки шаг один… А где атака, там и победа! Умру, а столб этот до своих донесу…
Вдруг позади треск мотоциклетный раздался, сверлом в воздух ввинчивается, зудит, приближается. Стучат крупповские стальные поршни, вращают колёса тяжёлых «Цундаппов». Затаился солдат, столб пограничный на землю опустил, пилотку сдёрнул, чтобы солнечный лучик ненароком его не выдал, на красной звезде не блеснул. Видит, пылят по дороге с десяток мотоциклов, на колясках пулемёты тупыми стволами зло ощетинились, солдаты поют что-то, здоровыми глотками с моторами соперничают. Едут враги по родной земле, куражатся, а кругом-то ширь золотая до самого горизонта тянется, в небо синее упирается, колос пшеничный наливается силой, урожай богатый обещает. Кому-то всё это достанется?
– Врёшь, фашист! – губы пересохшие злыми словами давятся, между бровей, как залегла складка с первого дня войны, так и не уходит, только глубже становится.
Вот уже поравнялись немцы, ещё бы полминуты – и растворились бы они в жарком мареве июня, исчезли серыми тенями в сизых выхлопах и в пыли, да что-то не сложилось, что-то где-то не срослось. Человек-то всему происходящему объяснения ищет, ответы раскапывает, а ничего такого нет. Есть только петельки и крючочки, крючочки да петельки… Зацепилась твоя петелька за чужой крючочек – пиши, пропало.
Наперекрёст колонне вынеслась из-за деревьев рыжая лошадь, а на ней девушка сидит, обхватила гривастую шею, пятками босыми бьёт в крутые бока, изо всех сил понукает животину. Розовый платочек назад сбился, галстуком пионерским тонкую шею обхватил, платьишко лёгкое выше колен задралось. Спешила, видать, куда-то, а может от кого-то, да прямо на немцев и нарвалась. Это только в сказках Коньки-Горбунки всякие да Сивки-Бурки по воздуху, как птицы, летать могут, а в жизни-то обычной они об этом не догадываются. Вот и наша рыжая лошадушка об этом не знала. Как вкопанная встала она перед ревущими тяжёлыми мотоциклами, а девушке только и осталось, что с размаху на землю опуститься. Вскочила тут же, и – бежать прямиком в колосья, а те ей по пояс стеной стоят. Немцы остановились, заглушили моторы, закаркали по-своему, смотрят на бегущую, смеются, кричат ей что-то.
И тут один из мотоциклов взревел, вырулил с дороги и – в поле, троих на себе везёт. Легко догнал беглянку и ну пшеницу вокруг неё мять, давить, из круга не выпускает. А та уже и не бежит никуда, стоит, рот рукой зажала, в глазах ужас через край рвётся. Видит всё это солдат, глаза у него побелели, стали, как две прорези от прицела. Глянул он вокруг себя, словно в последний раз, снял с плеча винтовку.
А потом был долгий-долгий женский крик, и билось эхо от него от облака к облаку, летело вдаль и ввысь, роняло слезинки, то в озеро глубокое, то в бор смолистый, то на дорогу пыльную. Если кто вдруг скажет, что эхо не плачет, не верьте этому! А потом были три выстрела и три пули, каждая из которых нашла своего суженного, а найдя, поклялась любить его до самой смерти. Прилетевший откуда-то коршун с высоты очень хорошо видел своё отражение в застывших, удивленных глазах трёх парней в серых мундирах, неподвижно лежащих на изуродованной земле.
А ещё через некоторое время на поле уже никого не было, только возле дороги, появился вкопанный полосатый столб, а на нём, аккуратно прикрученный колючей проволокой, висел солдат…

Звякнул колокольчик входной двери, видение исчезло, туча на картине, выползла ещё на миллиметр и ухватилась за край солнца. Вошла хорошо одетая пожилая дама со старинной вуалеткой на лице и с маленькой собачкой на руках. Евгений, не обращая внимания на вошедшую, продолжал неподвижно сидеть, держа в руках обрывок старой карты. Дама, подойдя ближе, выжидательно уставилась на него сквозь сетку потусторонним взглядом, собачка предупредительно тявкнула.
– Молодой человек, полагаю, вы достаточно разбираетесь в классической музыке?
Сказано это было тоном человека, которого с детства вместо колыбельных песен убаюкивали симфониями Брукнера или Малера. Отложив карту в сторону, Евгений посмотрел на неё:
– Полагаю, что достаточно.
Дама, словно только этого и ждала, саркастически хмыкнула, собачка образцово показала мелкие, острые, как шильца, зубы.
– Да? Я так и думала! Сейчас в ней все разбираются, словно в капустной рассаде. Каждый, кому не лень, норовит примазаться к языку полнощных сфер, к языку Моцарта! Гегеля!!!
Только сейчас рассмотрев себя, отражённой в очках и в перевёрнутом виде, она, по-птичьи склонив голову набок, попыталась вернуть себя в правильное положение.
– Простите меня, но Гегель, насколько я знаю, никакого отношения к музыке не имел. Возможно, вы хотели сказать не Гегеля, а Генделя?
– Не смейте меня учить, юноша! Я старше вас, по меньшей мере, на… – тут дама сделала глубокую паузу, чтобы не переборщить в соотношениях – … По меньшей мере, на несколько лет! И я лучше вас знаю, к чему имел отношение Гегель, а к чему не имел! Вот так!
Вуалетка на её лице, казалось, набрала чугунный вес и стала напоминать забрало тевтонского рыцаря. Если бы собачка умела, она бы поаплодировала своей хозяйке, но у неё получилось только преданно лизнуть ей руку.
– Не сомневаюсь в этом.
Молодой человек бережно сложил обрывок карты обратно в коробку и закрыл её крышкой.
– Слушаю вас.
Удовлетворённая собой дама достала из сумочки пудреницу с маленьким зеркальцем и припудрила нос. Собачка при этом, выглядывая у неё откуда-то из-под мышки, не отрываясь, зло смотрела на Евгения, словно тот представлял опасность. Её хозяйка, убедившись в правильности своего отражения в собственном зеркальце, милостиво улыбнулась:
– Так вот, у меня есть то, что вам нужно! Эта, как его… Редкая вещь! Предупреждаю, она досталась мне по наследству от одного моего дальнего родственника, маститого композитора! Он уехал отсюда и сейчас творит в Соединённых Штатах!
Сказав это, дама опять полезла в свою сумочку и долго рылась в ней, пока не нашла то, что её было нужно, а именно: замусоленный клочок бумажки. Близоруко приметившись в него, она по складам прочитала:
- Ав… густ Фёрс… тер…. Да, это именно старина «Август Фёрстер»! Рояль, если вам это о чём-то говорит! Между прочим, на нём играл сам… Э-э… Да вы всё равно его не знаете. Так вот, юноша, только из любви к искусству я готова уступить вам этот старинный, этот, по сути, не имеющий цены рояль всего за…
– Я не покупаю роялей.
– Как не покупаете? А что же вы делаете? А вывеска?
– Сюда принимаются вещи только в виде добровольных пожертвований на бессрочное хранение. Это музей памяти.
– Памяти?! – Дама и собачка разочарованно переглянулись.
– Памяти, памяти! Ты глухая, что ли? – раздалось непонятно откуда.
– Простите? – Посетительница откинула вуалетку и растерянно посмотрела вокруг себя, словно только сейчас поняла, где находится.
А потом она уставилась на странного вида железную коробку.
Евгений молчал.
– Памяти… – ещё раз медленно повторила она, и взгляд у неё при этом стал более осмысленным, и, вместе с тем, неожиданно смущённым – ну, как у детей в тот момент, когда им говорят, что-то вроде «Крибле-крабле-бумс!» или «По щучьему велению, по моему хотению…»
– Странно, никогда не придавала этому значения. Мне всегда казалось, я помню всё, что было в моей жизни, но здесь я вдруг поняла, что это не так. Я многое начинаю забывать или уже забыла… Видимо, начинаются проблемы с памятью. Вот что, пожалуй, я подарю вам этот самый рояль. Только мне немножко стыдно… Вы не будете на меня сердиться, если я вам скажу, что на этом рояле нельзя играть? Вернее, можно, но он жутко расстроен. Но зато все клавиши в полном порядке. Они сделаны из настоящей слоновой кости! Это ничего?
– Ничего – улыбнулся Евгений.
– Ой! Я была в ваших очках почему-то вверх ногами, а вот сейчас всё исправилось! Как вы это делаете?
Она смотрела широко раскрытыми глазами на своё отражение, и во взгляде этом было столько детской непосредственности, искренности и удивления, что, казалось, это совсем другой человек, не имеющий ничего общего с тем, который был перевёрнут вверх ногами.
– Это не я делаю, это вы делаете.
Молодой человек продолжал улыбаться и вид у него был такой, словно он знал о людях чуточку больше того, что положено знать обычному человеку. Собачка вдруг залилась визгливым лаем, вздрогнув от этого, дама медленно сузила глаза, вуалетка рухнула вниз.
– Так, что-то увлеклась я тут с вами, юноша. Ваши психологические методы на меня не действуют, так и знайте! И нечего гипнотизировать меня своими дурацкими очками! Тоже мне, Вольф Мессинг выискался! Рояль, раз уж я его пообещала, вам привезут, но только внутрь заносить будете его сами!
И она ушла с гордо поднятыми головами – своей и собачьей!
В девятом часу вечера к дверям под вывеской «Редкие вещи» с грохотом подкатила грузовая машина. Когда она, с трудом развернувшись, уехала, на тротуаре остался стоять одинокий маленький кабинетный рояль чёрного цвета. Его полированные бока, до сих пор ограниченные лишь тесными границами комнатных стен, с удивлением взирали на распахнувшийся перед ними шумный и многоликий мир. Они впитывали в себя всё, что отражалось в их тёмной зеркальной глубине и от этого им становилось тревожно и радостно.
Пролетавший мимо, чтобы подготовиться ко сну, ветер-озорник не удержался и, ворвавшись под крышку рояля, легко выдул из него всю многолетнюю пыль, по-хозяйски расположившуюся внутри благородного инструмента. Происходили перемены и, напуганные ими больше всех остальных чёрные хроматические клавиши тихо вздрагивали и беззвучно шептали: «К лучшему, к лучшему, к лучшему…»

*      *      *

Наверное, прародители всех человеков Адам и Ева, будучи в райских кущах, никогда не задумывались над такими непростыми вопросами: где сидеть, на чём сидеть, как должно выглядеть то, на чём сидишь и где подешевле, или, наоборот, подороже купить то, на чём сидеть будет комфортнее. Полагаю, что слово «комфорт» было в раю за семью печатями. Да и разве может сравниться какой-нибудь, пусть даже и самый дорогой, венский стул с простой райской кочкой, поросшей густой мягкой травой?! А изобилие никогда не портящихся райских продуктов, которым противопоказаны холодильники?! А чистая непорочная нагота, не требующая вечерних платьев с гроздьями бриллиантов и спортивных костюмов для послеобеденной игры в гольф?! Но, видимо, слово «комфорт», кроме Бога знал ещё и Змей-искуситель, сильно тосковавший без всех этих благ земной цивилизации. Да, именно вещи, предметы выиграли от человеческого грехопадения! На земле они быстро размножились, гораздо быстрее, чем сами люди – их создатели, и очень может быть, что, когда-нибудь, став более агрессивными, они… Впрочем, это только мои догадки.
– Вот! Я же говорил! А вы все мне не верили! А у меня нюх! Голландская Печь прятала в себе вырванные страницы Фета! Кто такой этот Фета? Что за книги он пишет? Из-за неё тот тип снова заявится сюда ночью и будет всех нас пугать!
Оконный Шпингалет выкрикнул всё это, едва только за Евгением закрылась входная дверь.
– Где мой милый Дверной Замок? С ним мне было бы не так страшно! – всхлипнула младшая Люстра.
– Мы больше ей не верим, и я предлагаю объявить обманщице бойкот! Для каждого из нас она представляет опасность! – надрывался осипшим голосом Оконный Шпингалет.
– Вы так верещите, словно попали в кучу металлолома для переплавки! Афанасий Афанасьевич Фет – русский поэт второй половины девятнадцатого века. Живёте среди людей, могли бы и поинтересоваться.
Палисандровая природа Этажерки требовала от неё более резких выражений и интонаций, но она была хорошо воспитана, учтива, и, к тому же, долго простояла в спальной комнате у почти столетней старухи, которая была одной из последних выпускниц Смольного института благородных девиц.
– Не ваше дело! – огрызнулся Шпингалет. – Не ваше дело!
Он всегда с презрением относился к деревянным вещам, считал, что они ненадёжны, что они легковесны, но тщательно это скрывал, так как сам был мелок, а те, как правило, – гораздо крупнее. При этом Шпингалет находился на теле самой что ни на есть деревянной Оконной Рамы, но сейчас, злясь на Стол, на предавшую его Люстру, на всех вокруг, он потерял всякую бдительность и рубил с плеча.
– И нечего тут умничать! Вы всего лишь дерево! Мы и на вас управу найдём! Всех истолчём в опилки!
«Истолчём в опилки», – так много лет назад любил говаривать в перерывах своей работы невысокого роста человек в кожаной куртке, которая, кажется, приросла к нему намертво и стала второй кожей – чёрной и толстой. Кто-то совершенно серьёзно и со страхом в голосе утверждал, что товарищ Крамской даже в бане её не снимает. Так что, раскрыв окно и машинально ухватившись маленькой твёрдой рукой за оконный шпингалет, товарищ Крамской, между глубокими папиросными затяжками, всё повторял и повторял мечтательно: «Истолчём в опилки… Истолчём в опилки!»
– Браво, Шпингалет! Я с вами! – пискнул Дырокол, зажатый на Столе, с одной стороны массивным дубовым пресс-папье, с другой – внушительной фигурой ясеневого Льва Толстого.
Стол угрожающе зашевелился, а Вертящийся Стул, не терпевший несправедливостей по отношению к кому бы то ни было, развернулся на своих шарнирах с намерением урезонить разошедшегося не на шутку бунтаря.
И раньше в подобных случаях, когда обитатели этих двух комнат вдруг переставали понимать друг друга в каких-то жизненных вопросах, Форточка обычно распахивалась настежь. Она говорила при этом, что свежий воздух благотворно воздействует на самые круторогие головы. Вот и сейчас, резко откинув в сторону позеленевший от старости бронзовый крючок, она вынесла себя в вечерний мир затихающей улицы. И тут же по воздуху мягко ударили два крыла, и на форточку откуда-то сверху слетела птица.
Это был крупный белый королевский голубь с роскошным хвостом и лапками, унизанными длинными перьями. Таких красавцев в этой части города не водилось, и как он сюда залетел – было непонятно. Оглядевшись по сторонам, он перебрался на оконную раму, и его чёрные круглые глаза внимательно уставились внутрь комнаты. Он словно что-то искал. Задержавшись взглядом на картине с живой тучей, голубь высмотрел лежащую на столе железную коробку, призывно крикнул неожиданно резким голосом и начал как-то странно стучать клювом по дереву, и было это похоже на азбуку Морзе, что-то вроде: три точки, три тире, три точки. Потом он расправил крылья, на мгновение замер, дёрнул хвостом и тут же, взметнувшись вверх, исчез. Но глупая птица, видимо, забыв, что она королевских кровей, улетая, успела справить свою надобность, и попала не куда-нибудь, а прямо на голову разбушевавшемуся Оконному Шпингалету, который оказался живописно обвешанным птичьим помётом. И это в тот самый момент, когда он почувствовал себя вождём, способным повести за собой всё металлическое население этих двух комнат.
Было глупо, стыдно, нелепо и Шпингалет от обиды готов был разрыдаться, но неожиданно никто над ним не злорадствовал, наоборот, все деликатно сделали вид, будто ничего особенного и не произошло. И только глухой Выключатель громко шумел и возмущался произошедшему, и всё приводил в пример какого-то человека в кожаной куртке, который вот из-за такого же случая вытащил револьвер и перестрелял им всех голубей.
Паркетный Пол, всегда первым вступающий во все словесные перепалки, молчал. Он сам всё время претендовал на лидерство, любил всех поучать и наставлять, но сегодня был задумчив и несколько рассеян. Он даже перестал скрипеть и потрескивать. Объяснялось это, прежде всего, появлением палисандровой незнакомки, чьи тонкие ножки свободно попирали его поверхность, вызывая давно позабытые восторженные ощущения юности.
Когда Выключатель заговорил о человеке в кожаной куртке, Паркетный Пол досадливо поморщился. Он хорошо его помнил, и особенно каблуки высоких сапог с набитыми на них железными подковками. Подковки эти больно врезались в его паркетины, и даже оставляли вмятины после себя. Паркетный Пол, тогда только недавно перестеленный и покрытый несколькими слоями дорогого лака, тихо страдал от такого отношения к себе, но ничего не мог изменить. Мучения его прекратились в одно прекрасное утро, когда человек в кожаной куртке выстрелил себе из револьвера в грудь, в то время как во входную дверь крепко ломились с требованиями немедленно открыть. Его потом проволокли к выходу, и Паркетный Пол в последний раз видел каблуки с такими ненавистными ему металлическими подковками.
Форточка, закрывшись и видя подавленное состояние Шпингалета, постаралась его успокоить, сказав, что скоро пойдёт дождь, и, очень может быть, что даже сегодня ночью. Она это знает наверняка, потому что у неё перед дождём всегда начинается лёгкое головокружение. А причиной этому было то, что стекольщик, который вставлял стекло в форточку, очень боялся высоты, и особенно, когда приходилось работать в дождь: деревянная лестница становилась очень скользкой. Так что, продолжала Форточка, когда пойдёт дождь, Окно раскроется, и водой быстро смоет со Шпингалета всё, что на нём есть лишнего. Тот в ответ лишь буркнул что-то неразборчивое.
Голландская Печь, собравшись с духом и подрагивая заслонкой, попросила у всех прощения за свой обман. Ещё она сказала, что ей ужасно стыдно за это, и, что если в стихах Фета таится какая-то угроза, то ради всеобщего спокойствия она готова отказаться от них, хотя и не совсем понимает, что может быть опасного в таких милых и безобидных строчках.
Вертящийся Стул, который уже знал о ночном визите архивариуса, сказал, что на входной двери установлен новый кодовый английский замок, и что теперь попасть сюда постороннему будет почти невозможно. Все с уважением посмотрели на этот самый английский замок, который невозмутимо поблёскивал своими никелированными частями. И только младшая Люстра глядела на него с некоторой неприязнью:
– Вы такой блестящий, такой современный, такой весь… Но мне, почему-то кажется, что вы не способны взять и разобраться ради кого-то… Пожертвовать собой, как… как…
Тут она начала отчаянно всхлипывать, и вынуждена была замолчать. Английский Замок ничего из сказанного не понял, но, на всякий случай, подумал и сказал:
– Yes!
Все промолчали, развеселился один только Выключатель. Видимо, в этот момент он вспомнил какую-то очень забавную историю с собственным участием, потому что сквозь смех повторял дребезжащим голосом:
– А я ему кричу: «Ведь это же ток! Он же невидимый!» А он не слышит и – шпилькой в розетку! А, каково? Шпилькой в розетку!
– Yes! – снова из вежливости сказал Английский Кодовый Замок.
Вечер вырастал. Медленно выбираясь из подворотен, из малозаметных тёмных ниш, он набирал силу, креп, становился выше и шире. Окна домов, подчиняясь воле человека, загорались ярко и электрически, превращаясь в гирлянды больших квадратных глаз, которые словно магнитами собирали вокруг себя первые сгустки ночного воздуха. Крыши домов, высушенные жарким солнцем, с облегчением вздыхали и стряхивали с себя накопившееся за день тепло, и оно медленно уходило вниз, на асфальт, невидимым теплопадом.
Все желающие, потихоньку примеряли на себя мягкое звёздное одеяло, щедро накрывшее собой целых полмира. Кстати, раз уж мы заговорили про крыши домов, знайте, что по ночам они не пустуют, и кошки тут ни при чём. По ночам все крыши домов плотно заняты Словами. Да, самыми разными Словами: и плохими, и хорошими. Хороших, конечно, больше, но зато плохие Слова гораздо крупнее. Между ними пока сохраняется равновесие, но кто знает, как поведут себя плохие Слова, если они окажутся в большинстве?
Так вот, днём все эти Слова работают монологами, диалогами, выстраиваются в предложения, в длинные речи, успокаивают, побуждают, ругают, ласкают, веселят, скорбят, и так далее, а ночью они, уж извините, отдыхают. Правда, есть люди, которые умудряются разговаривать и во сне, и поэтому отдельные Слова срываются с крыш, и, теряя на ходу буквы, несутся вниз, чтобы успеть прозвучать.
Львы у дома номер четыре по улице Фрагонара, пользуясь сумерками, слегка потягивались, расправляя спины и могучие лапы. Им, конечно, можно было ещё немного подождать до наступления полной темноты, но как же приятно размяться после долгого неподвижного стояния!
Какой-то мальчишка, запоздало проезжающий на велосипеде, успел поймать взглядом осторожные перемещения Каменных Львов, и уже через мгновение отбросил велосипед в сторону и, раскрыв рот, влип лицом в железные прутья решётки. Львы же, успев замереть, вновь пребывали в каменном спокойствии, лишь у правого Льва, может быть, чуть сильнее была раскрыта пасть, словно он пытался удержать улыбку. Мальчишка этого не заметил (сумерки всё-таки!), и уже мчался домой, торопливо накручивая педали.
Бронзовая дверная Ручка, настороженно поглядывая по сторонам, торопила Старый Фонарь, висящий над двустворчатой парадной дверью, зажечься побыстрее. Тот в ответ сначала долго натужно кашлял, потом также долго жаловался на свою жизнь, на то, что ему приходится при любой погоде – в холод, в снег и в дождь – находиться на улице. На то, что это вредно для его здоровья, что он уже не молод, что хочется хотя бы на старости лет тепла и уюта, а когда он наконец-то угомонился и зажёгся, у него тут же перегорела лампочка.
Бронзовая Ручка была в полном отчаянии. Ей сразу стали отовсюду мерещиться какие-то извивающиеся тени, которые крались к ней, чтобы, воспользовавшись темнотой, выломать её из дверей и унести неизвестно куда. Она тихонько заскулила, совсем как маленький щенок. Слушать это было совершенно невыносимо, и один из Львов повернул к ней гривастую голову и попросил никого и ничего не бояться. Сказано это было так спокойно и уверенно, с такой внутренней силой и мощью, что слёзы у Дверной Ручки моментально высохли, и она, впервые за много месяцев, улыбнулась.
В двух комнатах на первом этаже обычно в это время было уже темно. Свет уличных фонарей, разбиваясь об листву, сюда не проникал, лишь слабые отсветы дальних окон едва касались драпированных стен, но нынче в комнатах было гораздо светлее из-за картины, висящей над столом. Мягкое свечение шло от вечернего солнца, уходящего за поросший густым лесом холм. Туча, чёрным подтёком свисающая с верхнего края картины, вдруг остановилась перед самым светилом, и даже чуть отползла назад, будто ожёгшись.
– Кому вы там светите?! Эй, я к вам обращаюсь!
Дырокол выпрыгнул на середину стола и подозрительно уставился на картину.
– Смотрите, она кому-то сигналит! Несомненно, она кому-то сигналит! Что вы там скрываете за этим холмом?
– Как красиво! – вздохнула Старшая Люстра. – Я ещё никогда не была на настоящей природе. Дальше города меня не вывозили. А здесь всё, как живое! Я даже слышу, как перешёптывается с птицами трава…
– Выключите подсветку! – надрывался Дырокол. – Эта Картина всех нас тут засветит! Она всех нас выдаст!
– Послушайте, да у него мания преследования!
Этажерка резко качнулась, но даже это простое движение получилось у неё грациозным и изящным.
– Да-а – проскрипел Паркетный Пол, любуясь её хрупкой организацией.
Ему мучительно захотелось сказать что-нибудь лихое и остроумное, и в тоже время значительное, чтобы произвести на это палисандровое совершенство ураганное впечатление и заинтересовать её собою. Но, как назло, ничего такого на ум не приходило, а только вертелась какая-то давняя пошлая фраза, слышанная им от одного прыщавого гимназиста, который соблазнял в этой комнате молоденькую служанку: «Ваши волосы пахнут Ниагарским водопадом!»
– Вы мне что-то сказали?
Этажерка обратила свой взор на Паркетный Пол. Её голос сладкозвучной свирелью поплыл над дубовыми паркетинами, постепенно уходя куда-то под плинтуса, но Паркетный Пол молчал. Он понимал, что упускает время, что отвечать надо сейчас же, чтобы не показаться тугодумом, и отвечать чем-то независимым и блестящим, но вместо этого вспомнились слова гуляки-гусара, жуира, волокиты и отчаянного дуэлянта, который в компании себе подобных, еле взобравшись на стол и выстрелив в потолок, выкрикнул тогда: «Господа! Жизнь человеческая бесценна! Но за красивые глазки я готов её продать со скидкой!» Паркетный пол тихо застонал, а потом в отчаянии изрёк:
– На нас, Полах, держится всё!
Но, к тому моменту, когда прозвучала эта фундаментальная по своему остроумию фраза, Этажерка о нём уже забыла и вела беседу с Оконной Форточкой. Вертящийся Стул, который за свою неспокойную жизнь поучаствовал в нескольких переездах и многое успел повидать, подкатившись под Старшую Люстру, с увлечением рассказывал ей обо всём, что ему удалось увидеть через борта грузовых машин и в те недолгие мгновения, когда его несли по улице от подъезда к машине и наоборот.
По его словам выходило, что он видел пустыни, пальмы, корабли, моря и океаны, горы, густые леса и бескрайние долины. Его даже чуть было не отправили в космос на космическом корабле! Но кто осудит его за эту даже не ложь, а безобидную фантазию, тем более что делал он это высокохудожественно, и, главное, – чтобы доставить удовольствие красавице Люстре. И Люстра всему этому верила безоглядно. Слушая, она слегка раскачивалась, отчего все её хрустальные подвески трепетно подрагивали, лампочки, накаляясь, внезапно ярко вспыхивали, словно готовы были тут же перегореть, и так же внезапно гасли. Выключатель же, к всеобщему спокойствию, всего этого безобразия не видел, так как, утомившись за день, потихоньку начал дремать.
Дырокол, пошумев ещё какое-то время и убедившись с досадой, что на него никто не обращает внимания, решил действовать по-другому. Как вы уже поняли, Дырокол – это предмет индивидуального силового воздействия на бумагу, но одной бумаги ему всегда было недостаточно. Для самоутверждения он хотел воздействовать на всех и сразу, и, если уж не своими железными челюстями, то словесно. Дырокол понимал, что ему нужны последователи, ну, или хотя бы – союзники. Но где их взять? Насупившись, он исподлобья рассматривал своё окружение.
Оконный Шпингалет был бы хорош для заместителя, но, получив на свою голову всего лишь небольшую порцию птичьего помёта, тут же растерял весь свой боевой пыл. Слабак! Неплохо было бы опереться на иностранца, но тут – сложности в общении. Английский Кодовый Замок ничего не понимает – талдычит одно своё «Yes»! Вертящийся Стул корчит из себя героя. Стол – форменный подлец, Люстры – пустышки, Оконная Форточка – тупа, Этажерка – опасно тупа, Голландская Печь – ничтожество, Выключатель – маразматик, Паркетный Пол… Кстати, Паркетный Пол! Дырокол резво допрыгал до края Стола и посмотрел вниз на бесконечные ряды дубовых плашек. Он даже хрюкнул от удовольствия, видя такое единение.
– Уважаемый! Да, да, я к вам обращаюсь! Что же вы лежите? Нельзя терять ни минуты! Разве вы ничего не видите? Мы – единственные здесь, кто ещё может помочь всем этим несчастным. Я и вы! Нужна свобода! Много свободы! А здесь нечем дышать! Форточка открывается только тогда, когда ей, видите ли, захочется! А она должна, прежде чем открыться, спросить у нас на это разрешение и ещё и отчитываться об этом! Здесь всё время горит свет, а я знаю, как это вредно для Паркетных Полов! Так нельзя обращаться с нами!
Дырокол охватило лихорадочное возбуждение. Он шептал жарко, присвистывая, давясь словами и косясь по сторонам, чтобы вовремя, если что, успеть принять безразличный вид и от всего отказаться.
– Стол – тиран! Чуть что не по его, – он любого тут же безжалостно сбрасывает вниз, делая вам больно. А что они все говорят за вашей спиной, Паркетный Пол? Гадости! Я слышал! А ещё они смеются над вами, особенно, этот негодяй, Вертящийся Стул! Он называет вас… Эй! Вы что… спите?!
Да! Паркетный Пол спал! Или, если вам будет так угодно, выполнял простое физическое действие, именуемое сном. И разбудить его сейчас не было никакой возможности. Это у него было что-то вроде защитной реакции. Таким образом Паркетный Пол восстанавливал силы после неудачи с ролью Дон Жуана.
Какая преступная легкомысленность! Дырокол с грустью понял, что здесь он может рассчитывать только на себя. Обречённо оглядевшись по сторонам, он вдруг приметил лежащую за пресс-папье нераспечатанную пачку Стикеров жёлтого цвета. Уже через минуту выпущенные на свободу Стикеры слушали его, раскрыв рты, а сам Дырокол, таясь, что-то нашёптывал им с нехорошим видом.

*    *     *

Сторона, куда улетел ворон, казалась самой дремучей во всём этом необъятном лесу. Капитон, ежеминутно поминая то Бога, то чёрта, медведем ломился через сплошные заросли кустарника, доходившего ему до плеча, а в иных местах – и укрывавшего с головой; круто обрывался в глубокие овраги, дно которых после бурелома было насмерть завалено деревьями, неожиданно проваливался по пояс в гнилую, зловонную чёрную воду, прикрывавшую мрачную топь. И вот когда силы его уже, казалось, были на исходе, а в голове кровавым пузырём надувалась страшная мысль о том, что не найдёт он дороги, сгинет в этих мхах, прямо над самой головой Капитона раздалось знакомое карканье.
Он остановился, и, утерев рукавом пот с лица, посмотрел вверх. Не сразу разглядел Капитон между веток, листва которых была просеяна пятнами света и тени, своего знакомца, сидящего на самой верхушке осины. Ворон, покачиваясь на тонкой веточке, уставился чёрными блестящими горошинами на человека, словно удивляясь, что тот ещё жив, что опять встретились, что не разошлись далеко в разные стороны.
– Чего пялишься, картавый? Думал, поди, что умнее меня? Врёшь! Ты хоть и с крылами, а всё одно я тебя догнал. Небось, теперь благодарности от меня ждёшь? Отблагодарю, дай срок…
Ворон, словно понял всё ему сказанное, согласно покивал головой, а затем, тяжёло взмахнув крыльями, перелетел на другое дерево, но в пределах видимости Капитона. Сев на ветку, нетерпеливо каркнул: мол, чего ждёшь, иди за мной!
Помедлив, Капитон шагнул в ту сторону, но тут же остановился, замер недоверчиво.
– Заманивает, нечистая сила! А потом заведёт туда, откуда живыми не возвращаются… А ну, дай-ка я тебя ещё разок проверю, какой ты заколдованный!
Кусай сдёрнул лук, в мгновение ока заправил стрелу, и, натянув тетиву, выстрелил. Камнем рухнула вниз пробитая насквозь птица и осталась неподвижно лежать, неуклюже распластав крылья и навалившись на торчащую из груди стрелу. Не ожидавший этого Капитон, который выстрелил больше из озорства, чем от желания убить, опустил лук и медленно пошёл к поверженному ворону. Подойдя ближе, он увидел, что тот упал прямо в муравьиную кучу и теперь растревоженные его обитатели набросились со всех сторон на непрошенного гостя.
Постояв какое-то время, Капитон опустился на колени и осторожно приподнял рукой бессильно опущенную голову птицы. Круглый глаз, только что бывший подвижным и блестящим, быстро мутнел, наливался чем-то каменным, и уже видел что-то иное, недоступное живым. Ругнувшись про себя, Кусай поднял ворона, сломав, вытащил стрелу и, отойдя подальше от муравейника, бережно положил его на землю. И хотя это была всего лишь птица, тварь бессловесная, на душе было тошно, словно сделал он что-то запретное, что-то такое, к чему никогда нельзя привыкнуть.
Тропка, указанная отшельником Капитону, давно ушла в землю, ворон, знающий дорогу к ведунье, лежал бездыханным у его ног, а солнце, мягко касаясь верхушек деревьев, уже высматривало себе место для ночлега. Было жарко. Почти всю воду из своего запаса Капитон выпил, пока шёл. Оставшиеся несколько глотков берёг. Надо было идти дальше, и он посмотрел в ту сторону, куда в последний раз полетел ворон. Лес там словно бы раздвигался, редел, светлел берёзами, дышал широко и вольно. А уже чуть дальше вновь смыкался, наступая могучими дубами, широкой листвой лип и клёнов, затенял землю непроходимыми зарослями калины, кровавил привычную глазу зелень корой молодой крушины.
«Чего я здесь делаю?» – подумал вдруг Кусай, вернувшись взглядом к мёртвой птице. – «Послать бы всё это к Лешему, он как раз тут недалече обитает! Вернуться в Муром, забрать Татьяну и уехать куда-нибудь далеко-далеко, чтобы ни тебе князей всяких, ни службы этой злой… Для себя пожить бы да на своей землице… И чтобы детей побольше…»
Прояснилось лицо у Капитона, даже складка, что меж бровей лежала, ушла куда-то. Замечталось ему, жизнь пригрезилась другая…
«Только ведь найдёт он меня, князюшко-то рязанский! Самолично запытает за побег… Я-то ладно, стерплю как-нибудь, а вот ежели он хоть волосок с головы с её тронет, зубами его загрызу! На том свете найду!»
Вылезший из сухого пня хорёк впервые увидел человека, и теперь с интересом наблюдал за ним издали. Его умная подвижная морда с быстрыми глазами-бусинками, окаймлённая белой полосой, была настороженно приподнята. Хорёк принюхивался, запоминая (так, на всякий случай) этот новый для него запах – запах человека, который был совсем не похож на такие привычные запахи волка, лисицы, енота или медведя. Где-то поблизости пискнула мышь. Зверёк тут же потерял к человеку всякий интерес, и, мелькнув чёрной пушистой молнией, исчез в густой траве.
Глянул Капитон по сторонам, упёрся глазами в замшелые стволы, вздохнул тяжело: стой – не стой, а идти надо. Найдёт бабку-ведунью, может вернётся обратно невредимым. Не найдёт – истлеют его косточки под каким-нибудь кустом боярышника, и помянуть-то его добрым словом будет некому. А Татьяна…. Пройдёт время, забудет его, другого полюбит, жизнь-то собственной смертью не остановишь. Помрачнел лицом Кусай, привычно сдвинул брови и пошёл напрямик, ломая сапогами молодые побеги дудника, пошёл один на один силами меряться с бескрайним и диким лесным хозяином.
В лесу темнеет рано. Здесь и днём-то постоянно живёт полумрак, который искусно прячется то в тени деревьев, то заползает в их глубокие дупла и звериные норы и настороженно выглядывает оттуда невидимыми глазами в ожидании вечерних перемен. И эти перемены неизбежно наступают. Чистые, светлые, прозрачные звуки вдруг как-то неожиданно быстро уступают место сумеречным шорохам, возникающим непонятно откуда и от этого особенно пугающим. Становятся отчётливо слышны медленный поворот совиной головы, дальняя упругая поступь хищных лап, стук чьего-то испуганного сердца и ещё много такого, от чего у путника, застигнутого ночью в лесу, кожа покрывается лёгкой изморозью страха.
Капитона начала донимать жажда, но он крепился, сохраняя оставшиеся несколько глотков, надеясь рано или поздно выйти на воду. Комары, и так висевшие над ним тучей в течение дня, к вечеру, словно сбесившись, накинулись с удесятерённой силой. Измученный Капитон, едва только ему на глаза попались заросли бузины, кинувшись к ним, тут же наломал целую охапку веток и обвешался ими везде, где только смог. Маленькие ненасытные кровососы, не выносившие её запах, с большой неохотой вынуждены были оставить человека в покое.
Остановившись под огромным столетним дубом, он стал прикидывать, как бы ему получше устроиться на ночлег. Можно было, нарвав травы, сделать себе лежанку прямо под деревом, а можно было забраться на нижние ветви дуба, расположенные таким образом, что на них легко было улечься, предварительно разложив там наломанных веток с травой. Из соображений безопасности и, вообще, чтобы избежать влажной поступи утренней росы, Капитон выбрал второе. Скоро что-то вроде огромного гнезда было готово и он, намотавшийся за этот долгий летний день, наконец-то смог лечь и вытянуться во весь свой немалый рост.
Едва только он закрыл глаза, как вдруг где-то неподалёку, остро располосовав тишину, взметнулся к небу волчий вой. Не успел последний отголосок его рассыпаться в вечернем воздухе, а Капитон уже явственно слышал нарастающий шум, который приближался к нему всё ближе и ближе. Отчётливо можно было разобрать треск ломающихся сухих веток, глухое рычание, короткие повизгивания, чей-то тяжёлый топот и хриплое, надсадное дыхание. Скоро между деревьями показался огромный матёрый кабан-секач, которого по пятам преследовали пять волков. По всему было видно, что смертельная эта схватка продолжалась уже давно и повреждения имели обе стороны. Кабан сильно прихрамывал, морда у него была в крови, а у двух волков, что помоложе, на боках кровоточили глубокие рваные раны.
Добежав до дуба, на котором находился Капитон, секач мгновенно развернулся к преследователям, и, выставив свои могучие клыки, прижался задом к широкому стволу дерева. Он хорошо понимал, что убежать от волков ему не удастся, и поэтому приготовился защищать свою жизнь до последнего вздоха. Волки осели перед ним, тяжело дыша и скаля запенившиеся клыки. Капитон, укрытый со всех сторон листвой, замер, затаился в своём гнезде, боясь ворохнуться, боясь вздохнуть. И не потому, что всё происходящее внизу представляло для него какую-то опасность, нет. А потому, что разыгравшаяся сейчас схватка достигла такого неимоверного напряжения сил с той и другой стороны, была так жестока и беспощадна в своей откровенности, что поневоле заставляла цепенеть и глядеть на неё завороженно, не отрываясь.
Жёсткая плотная щетина на загривке кабана стояла дыбом. Сам он, наклонив морду к земле, целился ею в волков, ловя маленьким, налитыми кровью глазами, каждое их движение. Видно было, как раненых хищников била крупная дрожь. Они медленно теряли силы, и для секача были уже не опасны, но оставалось ещё трое, и среди них – крупный самец-вожак. Он не отрываясь смотрел кабану прямо в глаза, и выжидал момент, малейшее замешательство с его стороны, и тогда можно было нанести последний удар, вцепиться в горло, намертво сомкнуть железные челюсти и не разжимать их до тех пор, пока это большое могучее тело не затихнет окончательно.
Повинуясь невидимому сигналу, волки внезапно кинулись, оскалившись и рыча, с разных сторон, отвлекая внимание кабана на себя. Вожак, воспользовавшись этим, забежал за дерево, и зубы его страшно лязгнули, самую малость не дотянувшись до сухожилия кабаньей ноги. Тот круто развернулся и тут же вонзил в живот не успевшему увернуться хищнику свои длинные кривые клыки. Мгновение они смотрели друг другу в глаза, а потом секач резко поднял голову, перекинул волка через себя и остался стоять, угрожающе поводя мордой.
Волки замерли. Вожак с трудом поднялся и, покачиваясь, пошёл в сторону, оставляя после себя кровавый след. Остальные, оберегая, взяли его в живое кольцо, и медленно отступили, оборачиваясь, зло рыча и скаля зубы. Кабан, не шевелясь, стоял и смотрел им в след до тех пор, пока волки не ушли. И только после того, как за ними смолкли последние звуки, он начал осторожно осматриваться и принюхиваться, задрав рыло. Зализав раненую ногу, секач, словно ещё не веря в своё спасение, удивлённо хрюкнул, а потом, не спеша и прихрамывая, потрусил в надвигающуюся ночь.
Капитон со стоном пошевелился. Всё произошло довольно быстро, но он вдруг ощутил в руках и ногах сильнейшее напряжение всех мышц, вплоть до судорог, словно бы он сам только что был участником этой схватки. А вообще поражение волков было Капитону на руку, так как в противном случае они, завалив кабана, пировали бы здесь несколько дней подряд, и тогда уже ему самому пришлось бы вступать с ними в бой, чтобы уйти.
Наверху дуба, в его кроне, цепко ухватившись лапками за веточки, сонно переговаривались какие-то птахи, уступив место для полётов другим своим сородичам: ночным, хищным и большеглазым. Стало совсем темно, небо полностью уровнялось в правах с землёй, во всю его ширину проклюнулась звёздная ягодь, и теперь Большая Медведица, выйдя на прогулку, могла, при желании, насобирать их целый Ковш.
Капитон съел всухомятку кусок пирога, тяжело вздохнув, достал бутыль, отпил глоток, отпил другой, и, махнув рукой, выпил всё до последней капли. Он сильно надеялся на завтрашний день, да и что ему ещё оставалось? А пока, усталость брала своё, и это своё она брала так решительно и безоговорочно, что уже через мгновение Капитону показалось, будто дуб, внезапно обретя ноги, куда-то неторопливо пошагал, и ветки его закачались плавно и равномерно, приспосабливаясь к движению. Капитон медленно закрыл глаза и уснул.
Под утро приснилась ему высокая светлая изба. Сам он сидит возле неё на завалинке в белой чистой рубахе, в стираных портах, ноги босые в траве, как на ковре мягком. Сидит он, смотрит из-под руки, чтобы солнышко не слепило, на идущую к нему по дороге женщину. Идёт она высокая, ладная, стройная, на плечах – коромысло с вёдрами держит, не спеша идёт, бёдрами покачивает, издали ему улыбается ласково. Замерло у него сердце, сладко так замерло, аж дыхание перехватило. Закрыл глаза на миг только, слезу непрошенную обратно загнать, снова глянул – и как-то не по себе стало. Вроде кто подменил бабу: и ростом поприземистее стала, и боками погрузнела шибко. Ещё ближе подошла, пригляделся Капитон – и ахнул! Вместо милого да желанного лица пялится на него бесстыжими глазами баба с Муромского рынка, что лаптями там торговала, щерится на него беззубым ртом. Вскочил он с завалинки сам не свой. А тут ещё вдруг дымом потянуло из-за спины. Обернулся, видит – дом его новый да светлый горит, дым чёрной змеёй в небо кольцами свивается, пламя красным языком стены жадно лижет, смола на дереве слезой закипает. Замахал он руками, закричал страшным голосом… и проснулся.
Ошалелыми глазами смотрит Капитон вокруг себя, понять ничего не может, а листья дубовые со всех сторон к нему тянутся, шепчут что-то тайное. Нехотя отпустил его сон, испуганно попятился перед новым днём, перед Божьим светом, унёсся вдогонку ночным страхам.
– Приснится же такое…
Он с облегчением вдохнул полной грудью чистый утренний воздух, провёл ладонью по лицу, почувствовав, как в бок ему упёрлась ветка, перевернулся на живот. Увидел Кусай изрытую кабаньими копытами землю, вспомнил вчерашнее и вдруг приподнялся быстро, резко.
– Никак дым?!
Этот запах, пусть даже едва уловимый, как сейчас, Капитон узнал бы из тысяч других – поднимающихся от земли, идущих от деревьев, охапками приносимых ветром. Это был запах дыма, запах живого огня, костра, запах человеческого жилья. Чуть коснувшись ноздрей, он тут же исчез, но Капитон уже стоял на земле, подавшись вперёд, и как собака принюхивался, определяя направление ветра, чтобы, уловив всего лишь намёк дымного следа, вцепиться в него и идти, не сворачивая в сторону ни на шаг.
Торопясь, почти не глядя под ноги, он не шёл, а почти бежал, боясь, что эта невидимая, тонкая ниточка в любой момент перервётся, истончится, угаснет. Вскоре под его сапогами захлюпала вода, но он, не замедляя шага, шёл вперёд по глубокому руслу ручья, на ходу зачерпывая рукой холодную, пахнущую осенью воду и торопливо бросая её в рот. Впереди, шагов через двадцать, ручей, расширяясь, упирался в высокий, поросший зарослями черёмухи береговой откос, и круто уходил в сторону. Кусай, глянув туда, остановился, тихо вышел из воды на берег.
Не было никакого сомнения в том, что источник дыма совсем близко, и княжеский дружинник, наученный жизненным опытом, подумал, что было бы не лишним проявить осторожность. Цепляясь одеждой за колючки чёрного шиповника, он быстро углубился в чащу, чтобы уйти с открытого места и подойти незамеченным со стороны леса. Продравшись сквозь плотный колючий кустарник, Капитон остановился. Где-то над самой его головой выбил долгую дробь дятел, уронил сверху несколько мелких кусочков коры, после чего, прошумев крыльями, улетел вслед за своим эхом. А Капитон в это время смотрел вниз, на землю, где среди густой травы была хорошо заметна нахоженная кем-то узкая тропа.
– Есть! – прошептал он и, сделав по ней несколько шагов, тут же остановился.
Прямо на тропе, словно собрав вокруг себя пятно солнечного света, свернувшись клубком, лежала большая красная гадюка. Её треугольная головка была приподнята, и, слегка покачиваясь, разглядывала человека таким же красным глазом, изредка при этом выбрасывая из себя чёрную рогатку языка.
Капитон змей не боялся, с детства был уже и пуганый, и кусаный ими, так что повадки их изучил хорошо. Знал, что сама змея первой никогда не нападает, пугает только. Полюбовавшись на затейливый узор на её спине, он обошёл стороной любительницу солнцепёков, и, провожаемый двумя вертикальными зрачками, двинулся по тропе дальше. Та, словно играя с ним, петляла между деревьями, а затем, нырнув под стоящие стеной заросли калины, там и пропала. Глянул Капитон на переплетень гибких веток, на закрасневшиеся пучки горьких ягод, ухватился за шапку рукой, чтобы не потерять, и полез в самую калиновую гущу. А когда выбрался из неё да распрямился, то неожиданно для себя оказался лицом к лицу с высокой худощавой старухой.
Она стояла и спокойно смотрела на него глазами синими, аж до прозрачности, словно в них, в чистой родниковой воде, только что искупалось само небо. Голову её покрывал белый платок. Такого же цвета надета была на ней длинная до пят рубаха, расшитая по рукавам да по подолу красной ниткой, ноги были босые. Рядом со старухой сидела большая серая собака, такая же старая, как и её хозяйка. У неё была седая морда с разорванным надвое ухом, и тусклые безжизненные глаза. Собака была слепа. Она зарычала на Капитона, но, принюхавшись к нему, быстро успокоилась и даже слабо шевельнула лохматым хвостом.
– Давно тебя поджидаю, молодец. Вон и костерок разожгла, чтобы мимо не прошёл. А то ты по дурости по своей долго бы здесь ещё бродил. Зачем воронка подстрелил, Капитоша?
Тот открыл рот, а что сказать – и не знает. В голове не укладывается, как это можно так, чтобы о человеке всё знать. Пока соображал, глядь, ворон к ним подлетает. Круг дал над старухой, и опустился собаке прямо на голову. Та не ворохнулась даже, только заворчала малость. А ворон клювом на груди пёрышки свои расправил, потом хитро так на Капитона уставился и каркнул до того знакомо, что у парня волосы на голове зашевелились. А бабка смотрит на него, как ни в чём не бывало, улыбается. И если б в улыбке в этой не промелькнуло что-то знакомое, Татьяну напоминающее, кинулся бы он отсюда прочь, и бежал бы до тех пор, покуда ноги несли. Словно разгадав его мысли, она покачала головой, усмехнулась:
– Не бойся. Ступай за мной.
И пошла по тропе, не оборачиваясь, точь в точь, как внучка её тогда в Муроме. Вздохнул Капитон, плюнул для верности на четыре стороны, перекрестился и пошёл следом, пытаясь унять дрожь в ногах. Скоро вышли они к маленькой да кособокой избушке, стены и крыша у которой обильно поросли желтоватым мхом. Вокруг неё была сооружена невысокая изгородь, сделанная из сухих крепких веток, выбеленных солнцем и угрожающе торчащих остриями вверх. Чуть ниже избушки, едва видимый среди высокой травы, брал разбег тоненький ручеёк, обещая через много вёрст превратиться в могучую реку. А пока он что-то тихо шептал догорающему рядом с ним костру, мягко покачивая стелящийся по воде дым.
– Ну, рассказывай, зачем пожаловал? За добром или погубить кого хочешь? Ко мне сюда просто так не ходят.
Они сидели друг против друга на широких лавках, что стояли вдоль стен. Возле маленького оконца, как бельмом затянутого бычьим пузырём, горбился стол из грубых досок, напротив окна горкой возвышалась печь, которая дышала теплом остывающих углей и густым, распаренным запахом свежеиспечённого хлеба.
«Ржаной хлебушко-то, – определил Кусай, глядя на старухины руки, на две большие неженские кисти с толстыми узловатыми, как корни дерева, тёмными пальцами, спокойно лежащими у неё на коленях. – Где она мучку достаёт? Носит, поди, кто…»
– Внученька полпуда давеча приносила, Танюшка. И так люди добрые не забывают… Да и злые не с пустыми руками идут.
Капитон усмехнулся. Ему следовало бы уже перестать этому удивляться, слишком часто в последнее время сталкивался он с такими чудесами. «Что же вы за люди такие – бабка эта, дед Нечай? Да и люди ли? Ох, от лукавого это всё, не иначе, как от него!» – думал он, глядя исподлобья на хозяйку в полутёмной этой избе.
Вдруг хрипло залаяла, взвилась собака, несколько раз задиристо крикнул ворон. Потом за дверью раздалось тяжёлое сопение, какие-то непонятные звуки, словно кто-то тёрся о стену, а затем в дверь начали потихоньку скрести.
– А ну, не балуй! В лес ступай! Ишь, повадился, гость незваный!
От бабкиного голоса снаружи затаились. А чуть позже низенькое оконце на несколько мгновений заслонила большая тень, слышно было чьё-то недовольное ворчание, плеск воды – и всё стихло.
– Медведь?
Капитон оценивающе смотрел на дверь, прикидывая, устояла бы та, ежели косолапый приналёг бы на неё покрепче. И по внешнему её виду, да и по запору выходило, что вряд ли.
– Леший это.
– Кто!?
Капитон, уставился на бабку, думая, что ослышался.
– Леший! Али не слыхал про таких? Князь лесной. Хлебушка свежего захотел. Я его как-то угостила разок, так он, вишь, разохотился! Как только дымок учует, – так сразу сюда.
Старуха замолчала, а потом, как-то особенно внимательно посмотрела на своего гостя.
– Он ведь за тобою всю дорогу по пятам шёл. Чем-то ты ему не угодил. Кабы не Танюшка, наелся бы ты, парень, каши болотной до смерти.
– Как же это она меня спасти смогла?
Кусай улыбался недоверчиво, старательно делая вид, будто всё, что он сейчас услышал, для него, княжеского первого дружинника, не более, чем выдумки, сказки детские.
– Весточку прислала. Я воронка к тебе и отрядила, чтобы он Лешака отогнал. А ты его вон как за это отблагодарил лихо.
– Я ж не знал… – опустил, было, голову Капитон, а потом, словно рассердившись на себя за то, что поддаётся он так долго чужой воле, встал, распрямился, упёрся головой в потолок.
– Ладно! Что было, то было. Я много чего в своей жизни делал. Всякое бывало, – и по разумению, и по недомыслию. Придёт время, покаюсь. Тебе отчёта в этом отдавать не буду. А зачем пришёл сюда, ты, бабка, сама знаешь лучше меня, так что нечего со мною, как с дитём неразумным, в игрушки играть. Коли есть слова особые, заговорные, такие, что вещи оживляют, говори! Мне без них хоть домой не возвращайся. Не поверит мне князь Василий, что не узнал ничего. Потому как он мне эти слова приказал из тебя вырвать, ежели заупрямишься… А я этого делать не буду. И даже не потому, что ты Татьяне бабкой родной приходишься. Вот тебе и весь сказ.
– Ишь, сердитый какой! А мог бы и по имени-отчеству назвать, не переломился бы. Танюшка, чай, сказала…
Старуха поднялась с лавки, охнув, ухватилась за поясницу.
– Вот наказание-то ещё! Иной раз забудешься, встанешь, словно девка молодая, а косточки тут же и напомнят, сколь тебе годков уже стукнуло. Старая уже, а помирать всё одно неохота… Танюшку-то не обижай, Капитон, она только с виду такая сильная да независимая, а душа у неё нежная, ранимая. Ласку сильно любит… Родители-то у неё рано померли, а сироту кто приголубит? Вот я и старалась, как могла. Да и могла-то не всегда… Ты ей больше дашь. Понял ли меня, соколик?
Капитон вдруг почувствовал, как рванулась кровь по жилам, с размаху ударила в лицо изнутри, сердце заломило сладко, заполыхало огнём невидимым.
– Понял, Ульяна Яковлевна! Всё понял.
Та глянула на него искоса синим глазом, усмехнулась:
– Вижу, что понял. Вон от тебя жар-то какой пошёл. Уж на что я коряга старая, а и то почувствовала. Ступай, руки ополосни, угощу тебя чем-нибудь. Бочка с водой во дворе.
Сказала, и, повязав на поясе передник, принялась доставать из печи противень, чугунки да горшочки всякие. Когда Капитон вернулся со двора, стол покрыт был чистенькой скатёркой, латаной в нескольких местах, в деревянной посуде млела овсяная каша, тут же рядом в глиняном расписном горшке томился овсяный же кисель, стояла большая, синего стекла, бутыль с медовухой, а в самом центре стола весело играл золотистой корочкой большой каравай хлеба.
Наевшись и слегка захмелев от хозяйской медовухи, Капитон расслабленно сидел на лавке, навалившись спиной на стенку, и смотрел, как Ульяна Яковлевна, тихо улыбаясь чему-то, не спеша убирала посуду со стола, как вымела веничком с пола всё, до последней крошки, и как вновь села напротив, сосредоточенно и серьёзно глядя на него.
– Слова, за которыми ты пришёл, есть. Это очень древние слова. Я узнала их от своей бабуси, та узнала от своей, но никто не помнит, откуда они пришли в наш род. Если слова эти, а их всего десять, сказать в нужной очерёдности, то любая вещь будет тебе подвластна и, как живая, будет служить и сделает всё, что ты ей прикажешь.
Ульяна Яковлевна замолчала, и хотя смотрела прямо перед собой, глаза её в этот момент были далеко, в недоступном простому человеку прошлом и одновременно в будущем, там, куда сходятся все дороги всех поколений, и где предки наши и наши потомки пристально, с тревогой и надеждой, вглядываются в нас сегодняшних.
– Только никакой выгоды князюшке твоему от этих слов не будет.
– Почему это?
– Потому, что для своекорыстия и злого умысла слова эти не годятся.
– А для чего тогда они годятся?
– Для защиты, для обороны, для подвига. Ради жизни, ради крепости, ради любви.
Кусай озадаченно уставился на неё, пятерня, непроизвольно сжавшись, громыхнула по столу:
– Так враги же кругом!!!
Старуха навела на него свои глаза, и те вдруг сверкнули холодным огнём, вонзились в парня, словно два остро отточенных ножа.
– Это в тебе Василий Кривой заговорил! С тобой пришёл, бес чернобородый! Прокрался, злодей!
Капитон от этого взгляда долго застонал, вздрогнул всем телом, дугой прогнулся, а потом, закатив глаза в потолок, разом поник головой на грудь. Когда очнулся, то не смог сообразить, где он находится. Сверху над ним тяжёлой гробовой крышкой нависал тёмный прокопчённый бревенчатый потолок, где-то очень далеко замогильно кричал ворон. «Я умер» – откуда-то медленно вплыли в голову эти два слова и стали вдруг расти, быстро увеличиваясь и заполняя собой всё пространство внутри черепа.
– Живой, живой…
Капитон увидел склонившуюся над ним Ульяну Яковлевну. Та осторожно увлажнила его лицо прохладной тряпицей, от которой шёл какой-то незнакомый, но очень приятный, успокаивающий и слегка дурманящий запах.
– Это ты меня, баба Уля, за что так?
Капитон с трудом сел на лавке, на голове его кто-то не спеша разжимал железный обруч, перед глазами плыло.
– Показалось, будто в тебя нечистая сила забралась, вот я и осерчала… Да, видать, напрасно.
– Ага… Напрасно, – криво ухмыльнулся Кусай. – Ты ж меня чуть не убила…
– Заживёт до свадьбы. Ты калач-то, вон какой тёртый, со всех сторон битый. На пользу только…
Она дала ему выпить целый ковш какого-то отвара, и пока Капитон пил, он с удивлением чувствовал, как с каждым глотком тело его крепчает, наливается мощью необыкновенной, как проходят боль, страх, яснеет разум.
– Полегчало?
Ульяна Яковлевна тыльной стороной ладони вытерла себе лоб, убрала под платок выбившуюся наружу прядь волос. Капитон кивнул, отдал ей ковш, улыбнулся:
– Ежели Татьяна в тебя, бабуся, обидеть её будет трудновато…
– Я не об этом. Когда сердце открыто, оно самое беззащитное. Взглядом можно больно сделать, а уж словом… Ты, Капитон, давеча про врагов тут кричал. Верно, про тех, которые кругом Рязани ратью встали: владимирские, смоленские, тверские, новгородские… Ты с врагами с этими на разных языках говоришь?
– На одном.
– Стало быть, речи их понимаешь?
– Ну-у, понимаю…
– А может, они, смоленские да муромские, от ваших рязанских, как-то внешне сильно отличаются?
Капитон, сообразив, к чему ведётся речь, замолчал, упрямо держа на себе насмешливый взгляд этих синих, не по возрасту молодых глаз.
– Так, может, все, кто у тебя во врагах числится, из одного корня вышли? А врагами-то их князья наши сделали от жадности непомерной да от чёрной зависти друг к другу? За удовольствия свои они холопскими жизнями без счёту расплачиваются. Ежели б всю кровушку, что в усобицах пролилась, в одно место слить, в брод-то уже не перейти будет, плыть по такому озеру придётся.
Молчит Капитон, пальцем по столу елозит, взгляд в сторону увёл, не выдержал. И потому, что правды много в услышанных им словах; и потому, что перед глазами его вдруг нескончаемой вереницей потянулись раненые, сирые, обездоленные, насмерть зарубленные, с семьями своими навек разлучённые.
Ни слепым и ни глухим он не был, и ни чурбаном бесчувственным, да только, если возникали всякие думы в голове и вопросы неудобные, гнал их Капитон от себя подальше, потому что, ежели на каждый такой вопрос ответ дать, то из ответов этих выстелилась бы по земле кровавая дорожка, которая в аккурат привела бы в высокие княжеские хоромы, к той двери, за которой ломал князь Василий жизни человеческие, как медведь камышины.
– Ослабнет Русь, настоящему-то врагу отпор дать силы не хватит…
– Настоящему? Какому настоящему? Ты о чём это, бабка?
Кусай смотрел на неё прямо, твёрдо. Меж бровей, словно защитная стальная стрелка, проявилась жёсткая морщина.
– Да ведь ты же не первый такой умный ко мне пришёл. До тебя многие приходили – и иноземцы, и нехристи всякие. По-нашему не говорили, через толмачей приказывали…
– И что!? – приподнялся Капитон.
– Никому не отказала. Всем слова тайные называла.
Несколько мгновений Капитон негодующе смотрел на неё, затем, вдруг усмехнувшись, сел.
– Ох, и хитра ты, бабка Ульяна! Только и я не лыком шит. Обратно-то гости твои только до первого болота доходили, ведь так?
Та молчала, лишь в глазах её, где-то в самой глубине, опасно вспыхивали синеватые огоньки, похожие на те, что в полночь бродят над гиблыми топями.
– Леший-то ведь у тебя здесь в подручных помощниках ходит? Сама говоришь, прикормила его хлебами своими.
Капитон легко поднялся с лавки, потянулся до хруста, тряхнул непокорной прядью.
– Ладно, баба Уля, называй мне слова эти зачарованные, да пойду я обратно. Внучка твоя из головы у меня нейдёт, а уж в сердце так вообще хозяйкой живёт, навсегда там поселилась…
Ульяна Яковлевна посмотрела на него долго, словно в самую душу проникнуть хотела, потом вдруг вздохнула, подперев голову рукой, пригорюнилась, смахнула слезу.
– Из-за этих слов все потомки твои по мужской линии будут гибнуть в битвах с чужеземцами, защищая свою землю. Русскую землю…
Услышав это, Капитон на некоторое время будто окаменел, потом медленно опустил голову, лицо исказилось судорогой, некрасивой и мучительной. Ни слова ни сказав, он вышел из дома и не возвращался так долго, что бабка, забеспокоившись, пошла его разыскивать. Был уже полдень. Костёр на берегу ручья почти догорел, и только едва видимая струйка дыма, свиваясь ровными колечками, уходила прямо в небо, в неподвижный тёплый воздух. Капитона нигде не было видно.
Ульяна Яковлевна подошла к изгороди, острым глазом окинула лес за ручьём, который в этом месте хороводился высоким березняком и был прозрачен. Тихо шелестели зелёные сарафаны деревьев, словно они, особенно те, что росли вблизи ручья, расталкивая друг друга, пытались разглядеть себя в зеркальной его глади. А тот, будто нарочно не замечая стараний лесных красавиц, озорно крутил в мелких водоворотах первый жёлтый лист, предвестник надвигающейся осени.
Заполошно раскудахтавшись, под защиту изгороди кинулось несколько кур, бродивших на противоположной стороне двора. Лежащая в тени дома собака, подняв голову, навострила уши, но почти сразу успокоившись, вернулась в прежнее положение. Капитон шёл, тяжело опираясь на суковатую палку. Подойдя ближе, остановился, глянул на небо, где, описывая широкие круги, парил коршун, и долго наблюдал за его полётом, прикрывшись рукой от солнца.
– На миру и смерть красна, а за Отчизну свою помереть – честь великая. Русский одной рукой соху держит, а второй копьё сжимает. Называй слова!
Молча ушла Ульяна Яковлевна в дом. Когда вернулась, в руке у неё был берестяной свиточек, который она так же молча протянула Капитону. Тот взял, осторожно развернул свежую ещё берёсту. На ней очень аккуратно, с большим мастерством были вырезаны непонятные для него буквицы, а между ними помещены изображения медведя, оленя, птицы, кабана. Отвечая на недоумённый взгляд парня, Ульяна Яковлевна усмехнулась:
– Танюшка растолкует тебе по буковкам, что здесь написано. Со зверями проще, сам догадаешься. Слова я тебе сейчас назову. Пока запоминать их не пытайся, потому как тот, кто неверно слова эти произнесёт, разума в одночасье лишится.
Бабка привстала на носочки, дотянулась до его уха и стала шептать слова, водя пальцем по берёсте. Сосредоточенно выслушав всё, Капитон спрятал свиточек за пазуху, шагнул к дому, вдруг остановился. Когда обернулся, на лице его была чуть виноватая и одновременно озорная улыбка. Помявшись немного, словно собираясь с духом, произнёс:
– А ты мне, баба Уля, покажи, как этим заклинанием тебя вещи слушаются.
И широко распахнув глаза, приготовился ждать чуда.
Ждать пришлось недолго. Скрипнув, чуть отошла, приоткрывшись, дверь, и в малом этом промежутке показался топор. Зависнув в воздухе, он какое-то время слегка покачивался, настороженно поводя из стороны в сторону остро отточенной синеватой железной головой. Потом, нацелившись точно на Капитона, вдруг мелко задрожал, и, не успел парень и глазом моргнуть, как молнией сверкнувший на солнце топор оказался своим лезвием на расстоянии пальца от его шеи.
Капитон, мгновенно побелев лицом, с остановившимися глазами, кажется, перестал дышать от страшной этой близости. Через несколько мгновений топор, словно обессилев, рухнул ему под ноги и остался неподвижно лежать на земле. Капитон вытер дрожащей рукой пот с лица, судорожно сглотнул вставшую комом в горле слюну, слабо улыбнулся:
– Ну что, бабка… Иди, набирай воды в корыто. Будешь порты мои стирать… после такого!

*    *    *

На следующий день архивариус вышел на работу на полчаса раньше. Прыгая через ступеньку, он поднялся на второй этаж и понёсся к своему кабинету, стараясь при этом не стучать каблуками по бетонному полу. В тот самый момент, когда он пересекал западный меридиан, на котором находилась приёмная, дверь широко распахнулась, и раскрасневшаяся Роза Никитична, всё утро поджидавшая Закавыку, лирическим баритоном промолвила:
– Святополк Антонович, вы любите цирк?
Архивариус непроизвольно остановился, обернувшись, с недоумением посмотрел на неё и неожиданно для самого себя ответил, что любит.
– Я так и знала! – обречённо прошептала Роза Никитична.
Она подошла ближе  и строго посмотрела на архивариуса:
– А ведь у вас талант!
Сегодня вместо перманента на её голове копной сидел чёрный в локонах парик, а всё, что ниже, было небрежно задрапировано в нечто, напоминающее одежду мексиканских пастухов.
– Какой талант? – попятился от неё Святополк Антонович.
– Да уж не скромничайте! Уж на что я в таких делах неопытна, и то смогла вас раскусить, Святополк Арнольдович.
Роза Никитична пошла на сближение, игриво накручивая на толстый указательный палец шерсть тибетского яка.
– Антонович… – промямлил Закавыка, пытаясь собрать всю свою волю в кулак, чтобы противостоять этому женскому натиску.
Но мужское начало буксовало, и спасительное ощущение лёгкости, пустоты и свободы не приходило.
– Да что это с вами сегодня? Вчера вы были… как бы это сказать, гораздо более откровенны и возмутительно агрессивны.
– Это всё из-за письма… Вы тут не причём!
Архивариус, прикрывши для надёжности грудь портфелем, медленно отступал, сдавая позиции.
– Какого письма? – ревниво насторожилась секретарша. – Вам что, кто-то пишет письма?
– Не мне… Но так получилось, что оно попало ко мне. И вообще, вас это не касается! Вот именно, вас это не касается!!!
Голос Святополка Антоновича, наконец-то достигнув плотности олова, звонко раскатился крупной дробью по гулкому коридору. Роза Никитична, широко распахнув за стёклами очков глаза, молитвенно сложила руки на своей груди, а на её лице было выражение человека, ждущего, что вот-вот сейчас произойдёт чудо, но чуда не произошло. Мужчина по фамилии Закавыка с глазами цвета сирени, ушёл. Едва приоткрывшись, тяжёлая крышка сундука с грохотом захлопнулась, и Роза Никитична, жалко всхлипнув, теперь уже навсегда что-то похоронила в своей душе.
Белый неподписанный конверт лежал на столе неподалёку от старинного бронзового пресс-папье. Архивариус кинулся к нему, как ястреб на зазевавшуюся куропатку. Выхватив лист бумаги из конверта, он сунулся в него глазами, тут же перевернул на другую сторону, перевернул опять и медленно опустился на стул. Лист папиросной бумаги был полностью чист, был вызывающе чист, как мысли у новорождённого младенца племени нивхов. Мысли самого Святополка Антоновича в этот момент были похожи на беспорядочно летящие в разные стороны камни из жерла извергающегося вулкана. Самый большой камень напоминал по форме слово «Подменили» с восклицательным знаком на конце. Затравленно оглянувшись по сторонам, архивариус обнаружил, что окно было приоткрыто, хотя он совершенно точно помнил, что его закрывал.
– Странно…
Святополк Антонович вдруг почувствовал себя флажком, эдаким маленьким треугольным куском красной тряпки, одним из тех, которые развешивают на длинные верёвки, чтобы загнать волка под пулю охотника. Тут же прогнав эту мысль, он встал на колени и, таясь неизвестно от кого, пополз к окну. Подобравшись таким образом к подоконнику, архивариус приподнялся и осторожно выглянул на улицу. Первое, что он там увидел, так это немого Григория, сидящего на дереве прямо против окна. Тот держал в руке ножовку, приноравливаясь к сухой ветке, радостно улыбался и ещё махал при этом архивариусу рукой. Святополк Антонович, чтобы как-то оправдать такое своё положение, начал что-то сосредоточенно разглядывать на подоконнике и даже, для пущей убедительности, подскрёб что-то ногтем. Посчитав, что этого вполне достаточно, он встал, не глядя на Григория, закрыл окно и вернулся к столу. Было хорошо слышно, как истерично зазвенела, смеясь и надрываясь, пила, неумолимо вгрызаясь железными зубьями в мёртвую древесину.
– Нашёл время!
Архивариус, упершись обеими руками в столешницу, навис над пустым листом папиросной бумаги грозовым облаком.
Что это был тот же самый лист, сомнений быть не могло. Святополк Антонович не зря считался одним из самых лучших специалистов в своём архивном деле, и к тому же, у него вчера было вполне достаточно времени, чтобы разглядеть до всех тонкостей внешний вид бумаги, её фактуру, цвет, сгибы, срезы и даже, так называемые, родимые пятна в виде мельчайших посторонних вкраплений.
Но буквы исчезли! Весь текст за ночь словно испарился!
Закавыка сел на стул, мучительно исказившись лицом, сжал голову руками. Пила за окном стала принимать всё более гигантские размеры и, судя по издаваемому ею скрежету, она уже с деревьев перекинулась на общественный транспорт.
«Химический состав чернил или, чем там он писал, реагирует на тепло… На солнечное тепло. Так, может, попробовать ещё раз?!»
– Ну, конечно!
Архивариус метнулся к окну, но солнце в это время было ещё на другой стороне здания.
Быстро шагая по коридору, Святополк Антонович соображал, где в этом здании есть место, в котором нашлось бы достаточно солнца, и чтобы, не привлекая к себе внимания, он мог бы проявить этот бумажный лоскут.
Выходило, что единственным таким местом был туалет на четвёртом этаже. Махнув рукой, мол, будь что будет, архивариус ринулся вверх по лестнице. Когда он в нетерпении распахнув дверь, вошёл туда, возле единственного окна туалета стояли двое и курили. Это были Степан Моисеевич Неясыть – завхоз, и Роман Ипатьевич Португалов – заместитель директора по научной работе. Оба с великим недоумением уставились на вошедшего, и даже перестали курить. А всё потому, что за двадцать два года, пока Святополк Антонович здесь работал, никто никогда ни разу не видел его в общественном туалете.
Поначалу этому факту значения не придавали, но в дальнейшем эта странность настолько взбудоражила общественность, что трудовые показатели городского архива резко поползли вниз. Пытаясь хоть как-то исправить создавшееся положение, прежний директор попробовал воздействовать на непокорного служащего административными методами. Младшему архивариусу Закавыке было строго велено посещать общественную уборную! Но строптивец продолжал игнорировать все отхожие места в городском архиве и ему, в конце концов, был объявлен строгий выговор с предупреждением. Не помогло! Общественность продолжало лихорадить, потрясённый директор предпочёл уволиться.
В коллективе возникло множество самых разных объяснений этому феномену: от санитарно-гигиенических до религиозных, но в конце концов все пришли к одному единственному мнению, что, по всей вероятности, архивариус Закавыка страдает редкой формой заболевания прямой кишки. Причём, тут же нашёлся человек, который предположил совершенно невероятную вещь, что у Святополка Антоновича вообще прямая кишка отсутствует! В деталях версия эта не обсуждалась, но некоторым сотрудникам показалась достаточно убедительной.
Завхоз Неясыть и заместитель директора Португалов продолжали стоять и молча взирать на Святополка Антоновича, который с листом бумаги в руке нерешительно топтался возле одной из закрытых кабинок, а сам при этом жадно смотрел на залитый утренним солнцем подоконник. Первым пришёл в себя Неясыть. Он вдруг с силой хлопнул себя по лбу и со словами «У меня нет слов!» кинулся вон. Но припоздавший Роман Ипатьевич, несмотря на солидный возраст, совершил гигантский скачок и оказался у дверей раньше. Последовала короткая, но ожесточённая борьба за право выхода из туалета первым, в результате которой было выяснено, что интеллектуальная деятельность ни в чём не уступает хозяйственной. Сцепившись друг с другом, как сиамские близнецы и не собираясь разделяться, Степан Моисеевич и Роман Ипатьевич одновременно вышагнули в коридор и тут же, наперегонки и громко топая, кинулись бежать, изнемогая от тяжести обретённого знания.
Покачав головой, архивариус брезгливо сдунул с подоконника пепел, аккуратно расправив, положил на него злополучный листок и принялся терпеливо ждать.
А в это время восьмиэтажное здание городского архива изнутри стало напоминать муравьиную кучу, на которую наступил медведь. Первым эту огнедышащую новость поведал всем счастливчик Степан Моисеевич Неясыть. А заместитель директора Португалов в это время, запертый в лифте, тяжело переживал своё поражение. Дело в том, что он поддался на провокационное предложение завхоза взять себе верхние этажи, и лишь только зашёл в лифт, опытный хозяйственник тут же остановил механизм, изолировав конкурента.
Солнечный свет, пройдя многие миллионы и миллионы километров сквозь чёрную ледяную безжизненную мглу открытого космоса и пронзив толщу земной атмосферы, закончил свой долгий путь на четвёртом этаже здания городского архива, отдав всё своё тепло пластиковому подоконнику и лежащему на нём листу папиросной бумаги размерами с дамский носовой платок. Но жертва эта было напрасна, так как даже через полчаса никаких букв ни в каком виде не появилось.
Тяжело вздохнув, архивариус сунул листок в задний карман брюк и понуро вышел из солнечного туалета в коридорную тень. В это время он навсегда прощался с возможностью искупаться в тёплом течении Гольфстрим, омывающим берега невозможно далёкой Швеции. А в коридоре, плотно прижавшись друг к другу, в гробовой тишине, стояли все сотрудники и сотрудницы городского архива во главе со своим новым директором. Тем, кто стоял в задних рядах, происходящее было видно плохо, и они вынуждены были вставать на цыпочки и вытягивать шеи. Последовало несколько ярких фотовспышек, пожилая табельщица из бухгалтерии, что-то выкрикнув из Священного Писания, потеряла сознание, кто-то истерично засмеялся. Скользнув невидящим взглядом по лицам, Святополк Антонович остановился и спросил:
– Кто последний?
И тут он неожиданно вспомнил! «Улица Фрагонара, дом номер четыре! Улица Фрагонара, дом номер четыре!» Повторив про себя несколько раз для верности воскресший адрес, архивариус весело засмеялся и, поискав глазами, на что бы встать, просто подпрыгнул:
– Вот я вас всех!!!
Далее последовал вышеописанный ночной поход на улицу Фрагонара, результатом которого была некоторая уверенность в том, что родина знаменитой детской писательницы Астрид Линдгрен ещё распахнёт свои объятия для новоиспечённого Нобелевского лауреата. И хотя ничего ещё не было найдено – архивариус, как человек всю свою жизнь посвятивший систематическим поискам чужих тайн, твёрдо решил не упустить собственную.
Под утро следующего дня Святополку Антоновичу приснился вещий сон. Известно, что существует несколько основных видов снов: тяжёлый, кошмарный, здоровый, послеобеденный, сон гипнотический и беспробудный. Мало кто знает, что специалистами выделены также подвиды сна, которые, в основном, определяются характером профессиональной деятельности человека: сон медицинский, педагогический, шахтёрский, юридический, депутатский, уголовный и торгово-промышленный. Отдельно стоит сон военный, но против последнего ведутся ожесточённые споры, так как есть мнение, что военным вообще спать не положено.
К сожалению, пока не доказано, что существует сон архивный, и поэтому Святополк Антонович вынужден был довольствоваться снами не своими, прямого отношения к его профессии не имеющими, но сны вещие стоят особняком. Они не имеют ничего общего с остальными, носят сугубо надклассовый характер, появляются исключительно в поворотные моменты жизни и, как вы сами понимаете, несут в себе судьбоносные подсказки.
Так вот, в четвёртом часу утра, когда половина населения земного шара ещё пребывает в горизонтальном положении, подсмотренный великим датчанином Гансом Христианом Андерсеном гном сновидений Оле Лукойе, совершает свой утренний обход. Помните, он прыскает из маленькой спринцовки тёплое молочко каждому в глаза, погружая тем самым в сон? Но так как нас много, то волшебной жидкости на всех не хватает, и поэтому некоторым приходиться спать с открытыми глазами. Это, конечно, не совсем удобно, но Оле Лукойе, в сущности, добрый малый: чтобы хоть как-то исправить это неудобство, посылает ночным открытоглазым эти самые вещие сны. Архивариус в эту ночь спал с открытыми глазами.

СОН  АРХИВАРИУСА
Краткое содержание.

Святополк Антонович, как обычно позавтракав одним крутым яйцом, двумя бутербродами с маслом и сыром (из всех сортов сыра он предпочитает только «Голландский») и выпив большую чашку чёрного кофе (молотого, а не растворимого), в половине восьмого вышел из подъезда своего дома и пешком отправился на работу. Был тёплый летний день, середина рабочей недели. Святополк Антонович всегда ходил на работу пешком, и за двадцать пять минут неторопливого шага вполне успевал дойти до внушительного восьмиэтажного здания городского архива.
Небольшой парк, через который в эти утренние часы шагал архивариус, был чист и прозрачен. Высоченные дубы, словно сторожа, бездрёмно несли по ночам свою караульную службу, и вот теперь, омытые свежим утренним воздухом и слегка подрагивая гроздьями зелёных ещё желудей, трафаретили волнистым листом кисею солнечного света. Дорожки и аллеи были аккуратно посыпаны крупным жёлтым песком, и, если хорошо приглядеться, то можно было увидеть в нём мелкое крошево разноцветных ракушек.
Особенностью именно этого парка было то, что каждое утро прямо на аллеях, из песка и цветных ракушек возникали большие портреты известных на весь мир личностей. Видно было, что эти мозаичные изображения были результатом невероятно тонкой и кропотливой работы, но самое непонятное было в том, что никто и никогда не видел создателей этой необычной картинной галереи. На этот счёт существовали самые разные догадки и предположения, множество охотников до разоблачительных сенсаций ночами напролёт просиживали в кустах с фото и видеокамерами, маскируясь под пеньки и кучки собачьего помёта, в надежде раскрыть имена неуловимых тружеников, но всё было напрасно. Никто решительно ничего не видел, но, тем не менее, изображения, словно по мановению волшебной палочки, каждое утро неизменно появлялись на пешеходных аллеях, чтобы благополучно исчезнуть в середине дня под ногами бегающих детей или в результате атмосферных осадков.
Святополк Антонович, как человек читающий, и, к тому же, интересующийся природой аномальных явлений, для себя давно уже определил суть данного феномена: всё дело в мировой памяти, которая, подобно электромагнитным волнам, окутывает весь земной шар. Чем больше всеобщего внимания и общественного резонанса привлекала к себе та или иная личность, тем выше вероятность того, что этот человек попадёт в это хранилище, в этот мировой архив. А городской парк находится как раз на одном из полюсов, куда стекаются потоки памяти со всего мира, и где они, благодаря удачному сочетанию кристаллической структуры песка и неизвестно откуда взявшихся цветных ракушек, проявлялись таким вот необычным образом.
Всё это было бы довольно убедительно, если бы не одно «но». Иногда на аллеях появлялись изображения совершенно неизвестные. Конечно, можно предположить, что раз история человечества насчитывает не одно тысячелетие, то в разные эпохи появлялись и разные герои, о которых мы, нынешние, ничего не знаем. Но тогда почему в течение целой недели он видел на песке двухметровый портрет завхоза городского архива Степана Моисеевича Неясытя? Этого Святополк Антонович объяснить себе никак не мог. Поэтому, либо теория мировой памяти была несостоятельна, либо завхоз Неясыть в скором будущем готовился чем-то из ряда вон выходящим потрясти мир. Например, сжечь городской архив! Для архивариуса Закавыки этого было вполне достаточно, чтобы попасть в анналы мировой памяти.
Но сегодня, словно чувствуя себя виноватой перед собственным создателем, теория мировой памяти выдала вполне узнаваемый портрет Збигнева Бжезинского. Радостно вздохнув, архивариус пошёл прямо по его физиономии, никуда не сворачивая. Идти по такому известному лицу было и страшно, и весело, но Святополк Антонович, которого вдруг охватили разрушительные тенденции, чувствовал себя в этот момент Тарасом Бульбой, собственными ногами уничтожающим своё дитя. Песочные рот, лоб и правый глаз Збигнева смиренно приняли на себя крепкие подошвы разошедшегося архивариуса, после чего изображение потеряло человеческий облик и стало напоминать территорию восточной Европы сразу после окончания Второй Мировой войны.
Святополк Антонович покидал парк в приподнятом настроении. Им была замечена ещё одна известная физиономия, напоминающая Уинстона Черчилля, хотя опознание было затруднено десятком голубей, беспорядочно снующих прямо по благородным англосаксонским чертам. Выйдя за кованые ворота, архивариус взошёл на металлический, ажурной конституции, мостик над одним из каналов и остановился на самой его середине.
Он всегда останавливался на этом месте для того, чтобы далеко перегнувшись через перила, увидеть самого себя в тёмном стекле воды. По своему знаку зодиака Святополк Антонович был рыбой, причём, как ему казалось, рыбой хищной, и потому считал необходимым хотя бы раз в день увидеть себя в водной стихии. При этом всякий раз он втайне надеялся разглядеть у того, другого, хищного Святополка Антоновича плавники или что-то в этом роде. А ещё он на несколько секунд переставал дышать и пытался вообразить себя с жабрами.
Посмотрев вниз, архивариус вздрогнул. В воде чётко отражалась нижняя часть моста, на его вогнутой поверхности хорошо были видны радужные блики с размаху ныряющих с неба солнечных зайчиков. Присмотревшись, можно было разглядеть тёмные спины рыб, уворотливые зигзаги их движения, блёстки кидающихся врассыпную мальков, верхние этажи домов, деревья, тумбы парапета. Короче говоря, вода, словно гениальный живописец, способная изобразить в себе любое природное тело, любое атмосферное явление, любую внешность, сегодня совершенно отказывалось сделать это со Святополком Антоновичем.
Архивариус судорожно закрыл глаза, снова их открыл – ничего не изменилось. Подумав, он отошёл на несколько шагов назад, а потом вдруг со всех ног кинулся к противоположной стороне моста. Перегнувшись через перила так, что едва не падал, он, до боли растопырив глаза, искал себя во внезапно поднявшейся мелкой волне, но всё было напрасно: в воде он не отражался.
Внезапно кто-то постучал по его ноге, нелепо висящей в воздухе. Кое-как вернувшись в вертикальное положение, Святополк Антонович обернулся, и, к величайшему своему изумлению, увидел перед собой императора Павла Петровича собственной персоной. В том, что это был действительно он, не было никакого сомнения. Водянистые навыкате глаза, нос, не пожелавший развернуться в положенную ему длину, плотно сжатые губы, буклированный парик, треуголка, под плащом – прусский военный мундир. Павел смотрел на архивариуса в упор, жёстко и не мигая.
– По какому ведомству изволите служить?
Святополк Антонович глупо улыбнулся, зачем-то посмотрел назад, а потом неожиданно для себя встал по стойке «смирно», щёлкнул каблуками и прокричал:
– По архивному, Ваше Императорское Величество!
Павел придирчиво оглядел его с ног до головы, пальцем, затянутым в белую перчатку, велел повернуться вокруг себя. Скосив вниз глаза, архивариус увидел на своей груди зелёного сукна мундир с позументом, выпушкой и медными, горящими на солнце пуговицами. Император, видимо, оставшись довольным осмотром, чуть смягчился взглядом, но тут же снова окаменел глазами:
– Почему не на своём рабочем месте?
Пока Святополк Антонович, раскрыв рот и багровея лицом, мучительно соображал, чтобы такое ответить, Павел вытащил из кармана своего мундира золотые часы и раскрыл крышку циферблата.
– Ах, да… Ещё рано.
Убрав часы обратно, он опустил голову и долго так стоял, словно в каком-то оцепенении. Архивариус продолжал пребывать навытяжку, не шевелясь и изредка дыша. Единственной вольностью, какую Святополк Антонович себе позволил в этот момент, было то, что он мысленно отметил на императорской щеке маленький горделивый прыщ. Закавыка даже зажмурился от такой смелости в собственных мыслях, а когда открыл глаза вновь, увидел на себе державный взгляд. Павел смотрел на него так, словно хотел что-то припомнить, но не мог.
– Э-э…. – на виске у него вздулась жилка, и стала напоминать своими очертаниями русло Дуная в окрестностях Вены.
– Святополк Антонович Закавыка! Титулярный советник! Государственный архив Вашего Величества! – громко отрапортовал архивариус и сам поразился той лёгкости, с которой слова эти были произнесены, словно они были для него привычны и единственно возможны.
– За что награждены орденом Святой Анны? – голос императора был пугающе тих и невыразителен.
– За верное толкование и запись исторических событий, Ваше Величество!
– Мать наградила?
– Никак нет-с! Вы, Ваше Величество!
Император пристально всмотрелся в стоящего перед ним человека, просветлел лицом.
– Верно, верно…. Я вас вспомнил! Аудиенция год назад в Павловском дворце. Вы тогда ещё изволили обмолвиться, что надо помогать потомкам узнать настоящую историческую правду обо всём, что происходит в империи.
Павел сделал приглашающий жест рукой и, неожиданно быстрой и решительной походкой, двинулся вперёд. Архивариус вприпрыжку, стараясь держаться точно за правым плечом Павла и на одном от него расстоянии, заторопился следом. Император говорил на ходу размеренно, чётко печатая шаг.
– Мать распустила дворян донельзя! Благодарность за убийство моего отца! Тунеядцы, бездельники, взяточники! Не успев родиться, зачисляются в гвардию! Генералов развелось больше, чем во всех армиях мира! Солдаты работают на офицеров, как крепостные, вместо того, чтобы служить! Чиновники большую часть своего рабочего времени отсутствуют! Помещики обезумели в конец! Некоторые заставляют крестьян отрабатывать шестидневную барщину! Отныне крестьянин будет работать на помещика только три дня в неделю! Порознь продавать крепостных запрещаю, только семьями! За рукоприкладство в армии буду наказывать без различия в званиях! Американские колонии вернуть обратно! Индию у англичан отбить! Наполеону свернуть шею, пока этот корсиканец ещё слаб! Упустим время – горько пожалеем! Во всём искать и жёстко следовать выгодам интересов России!
Святополк Антонович на полном ходу, изо всех сил стараясь не пропустить ни единого слова, записывал карандашиком на манжете всё, что слышал. Стали попадаться дворники с начищенными медными номерными бляхами на груди и в огромных сапогах. Заприметив издали императора, они тут же прекращали работу, валились на колени и, широко распахнув бородатые пасти, ревели на всю улицу «Боже, Царя храни!» Государь возле каждого останавливался и, достав из кармана мундира золотую монетку, аккуратно опускал её прямо в разверзнутые верноподданные рты. При этом он поворачивался к архивариусу и многозначительно поднимал свой указательный палец кверху.
Когда все дворники закончились, Павел подошёл к обочине дороги и пронзительно свистнул в маленький серебряный свисток. Тут же подъехал, невесть откуда взявшийся переполненный автобус шестьсот тринадцатого маршрута. Едва только император вместе со Святополком Антоновичем втиснулись на заднюю площадку и ухватились за поручни, автобус натужно застонал старым двигателем и, после нескольких неудачных попыток застрелиться собственными выхлопами, обречённо поехал дальше.
Архивариус, зажатый со всех сторон, совершал героические усилия, чтобы не касаться своей зелёной суконной грудью монаршего плеча. Наконец, ему удалось, ценой невероятного напряжения сил, отвоевать крохотный пятачок пространства, встав при этом кому-то на ноги. Чей-то голос, видимо, кондуктора, попытался перекричать старческое завывание двигателя:
– Следующая – конечная! Площадь Революции!
Услышав такое, Святополк Антонович с ужасом уставился на Павла, но тот и ухом не повёл. Тогда архивариус, вывернув шею до крайнего предела, посмотрел на кондуктора. Им оказался человек, чрезвычайно похожий на Фёдора Михайловича Достоевского. Человек этот, с холщовой сумкой на шее, сидел и тихо плакал. Слёзы, выкатившись из его глаз, исчезали в глубоких морщинах, а потом бросались с бритого лица вниз и росились на сером, сильно мятом сюртуке. Когда за пыльными окнами автобуса медленно поплыли величавые, золотом крытые соборные купола, Фёдор Михайлович с трудом приподнялся и широко, истово перекрестился на них.
– Бесы!!! Бесы окаянные со всех сторон надвигаются! Души христианские ломают, куражатся! Людишки, что ни родовитей, тем подлее! Каждый норовит себе побольше ухватить! Давится, чуть не лопается уже, а всё одно, мало ему, брюху ненажорному!
Приподнявшись на цыпочки, архивариус пугливо выглянул из-за стоящей перед ним спины в сторону передней площадки автобуса туда, где чей-то властный голос наотмашь хлестал тяжёлыми словами. Возле самой кабины водителя, в рваной рясе, в чёрном монашеском клобуке прямо на сиденье стоял кто-то, очень похожий на Ивана Грозного. Этот кто-то держал в одной руке длинный посох и после каждого слова бил со всей силы тупым его концом в металлическое перекрытие над своей головой.
– Ни Бога, ни царя не боятся! Малюта! Завтра же на коней! Псков, Новгород наказывать буду! Волюшки им захотелось! Выборных их – всех на кол! Подлых людишек – в Волхов, рыб кормить!
Внезапно Грозный закашлялся, посинел лицом, видать, слюной подавился. Выкрикнув что-то ещё, непонятное и злое, замолчал бессильно, только страшно вращал красными воспалёнными глазами. Втянув голову в плечи, Святополк Антонович потихоньку, стараясь не производить резких движений, убрался за чужую спину от греха подальше, чтобы ненароком не попасться на глаза разбушевавшегося самодержца. Он даже слегка присел, чтобы стать пониже ростом.
– Совесть-то у вас есть ли, молодой человек?
В затылок архивариусу вдруг кто-то брызнул слюной, и запахло квашеной капустой с мочёными яблоками.
– Ведь сколько уже молчу, стою и терплю, как ангел! Всё думаю, ну, вот человек, сам сообразит, что стоит на чужих ногах, а человек этот, вместо извинений, ещё удобнее на ногах моих устраивается!
Святополк Антонович медленно обернулся. На него сурово смотрел Лев Николаевич Толстой. Разлохматившиеся от возмущения брови, топорщились жёстким волосом, седая борода вздымалась на груди девятым валом. Но особенно хороши были глаза Льва Николаевича. Расположены они были глубоко под бровями, словно в норках, и было такое чувство, будто каждый из них живёт своей собственной, независимой друг от друга, жизнью. Тогда как правый глаз смотрел сейчас непримиримо, жестко и враждебно, левый в это же самое время был мудр, глубокомыслен и всепрощающ. И, судя по всему, воздействие правого глаза на своего хозяина в данный момент было более убедительным.
– Виноват-с, Ваше Сиятельство… Самопроизвольно-с…
Понизив голос до полного шёпота и глядя при этом во всепрощающее око, Закавыка стал оправдываться, говоря, что ни один человек во всей Российской империи не имеет ни малейшего права ни при каких обстоятельствах прикасаться к августейшей спине. А иначе власть потеряет к себе уважение народа, и в стране непременно начнётся…
Что именно начнётся, Святополк Антонович произнести не успел, так как автобус вдруг резко затормозил, и все, кто в нём был, потеряв равновесие, повалились друг на друга. Архивариус, холодея от ужаса, с размаху ткнулся лицом во впереди стоящую спину, пытаясь удержаться на ногах, одной рукой съездил кому-то по носу, а другой сшиб с чьей-то головы напудренный парик.
– Ваше Ве..! Ваше Ве..!
От страха на Святополка Антоновича напала икота, и он только разевал рот, как выброшенный на берег налим, пуча глаза и безуспешно пытаясь преодолеть спазматические движения своей диафрагмы. Каково же было его удивление и облегчение, когда стоящий перед ним человек обернулся. Острые, внимательные глаза, длинные, тёмные волосы, зачёсанные набок, и, самое главное, – нос, турецким ятаганом делящий лицо пополам, всё это вместе принадлежало личности вполне определённой и в дополнениях не нуждающейся.
– Николай Васильевич! Вы? ….А где же Его Величество?
– Какое Величество? – Гоголь сначала непонимающе уставился на архивариуса, а потом, как-то ловко извернувшись, неожиданно предстал перед ним полным своим фасадом.
– Какое величество? Чьё? – переспросил он, и раскрыв возникшую непостижимым образом в его руках толстую амбарную книгу, приготовился что-то в неё записывать чёрным гусиным пером.
– Да вот только что здесь, на этом самом месте стоял Император Павел Петрович!
– Ага! Так и запишем в приходе: помер Император Павел Первый.
– Позвольте! Как это помер? С чего это он помер, коли он только что со мной беседовать изволили!
Святополк Антонович тоскливо посмотрел в сторону дверей. Ему вдруг страшно захотелось выбраться из этого паноптикума, даже если бы для этого ему пришлось прыгать из автобуса на полном ходу, но он не мог даже пошевелиться.
– Как помер, спрашиваете? Естественным образом помер, от удушения. Так что, господин титулярный советник, теперь он у нас по разряду мёртвых душ числится. Вон их у меня уже сколько! На целый второй том хватило! И, кстати, на них уже и покупатель сыскался. Серьёзный господин! И деньги большие обязался заплатить. Одна только закавыка во всей этой купле-продаже есть – не из православных он! Боюсь, как бы мертвецам моим не повредило!
Сказав это, Гоголь вновь, словно это был и не человек вовсе, а некий гигантский угорь, вертанулся вокруг своей оси, и, поднырнув под локоть сухонькому военному, увешанному звёздами и крестами всех размеров, любезно поинтересовался:
– Ваше Сиятельство, говорят вы в Альпах, почти всю свою армию положили?
Архивариус почувствовал, что ему не хватает воздуха. Окна в автобусе не открывались, и от дыхания большого количества людей начали покрываться слезой. Дурнота, возникшая где-то в середине грудной клетки, переметнулась в мозг, выступила холодной испариной на лице, а теперь медленно опускалась вниз, грозя вырваться из горла звериным рыком. И в тот самый момент, когда ноги Святополка Антоновича стали не намного плотнее ваты, пришло неожиданное избавление.
Крышу автобуса внезапно стали сотрясать гулкие удары чудовищной силы. Видно было, как корёжился и прогибался металл, словно это была всего-навсего обыкновенная фольга. Скоро в крыше образовалась дыра, которая всё увеличивалась и увеличивалась, благодаря огромных размеров боевому топору. Когда отверстие в крыше достигло полуметра в диаметре, вместе со свежим воздухом внутрь автобуса проникла чья-то голова.
Беспорядочные потные пряди длинных чёрных волос, дерзкие усики, острыми стрелками торчащие в разные стороны, скалящийся рот с зажатой в зубах короткой трубкой. Но самым замечательным местом на этом лице были глаза – отчаянные, ничего и никого не боящиеся, страшные в своей решительности, сверкающие, как две молнии. Это были глаза безумного мудреца, человека буйной воли, непокорного упрямца, готового в любую секунду взорваться пороховой бочкой, и тут же, забыв обо всём и обо всех, уединиться с астролябией, словно с любимой женщиной, и отдаваться ей сутками напролёт, забыв про сон и еду, вычерчивая на бумаге замысловатые формулы странной этой любви.
– Сашка! – хриплым голосом заорал этот человек, разглядев кого-то среди пассажиров. – Ах ты, подлец! Вор! Сбежал, паскуда! Ну, я тебе сейчас бока наломаю!
– Пётр Алексеевич! Мин херц! – залился пьяным плачем высокий тенорок. – Да я после вчерашней ассамблеи чуть живой! Али позабыл, как шутихой мне прямо в голову попал?
– Врёшь, змея подколодная! Всё врёшь!
Пётр с силой швырнул свою трубку в Меньшикова, который в последний момент успел от неё увернуться, а весь заряд горячего пепла пришёлся на чью-то сильно декольтированную женскую грудь. Последовал долгий визг, и, словно испугавшись этого, автобус вдруг резко увеличил скорость, и, опасно кренясь из стороны в сторону, понёсся по улицам города, будто могучее железное ядро, впервые вылетевшее из покрытого дремучим мхом жерла Царь-пушки.
В окнах стало твориться чёрт знает что! Никто из пассажиров не проявлял при этом никаких признаков паники. Наоборот, лица у всех были спокойны и сосредоточенны, словно такое было для них обычным делом. И лишь, когда сбесившаяся машина едва-едва успела вписаться в поворот, цепляясь за землю двумя колёсами, только тогда все повернулись, и с лёгким недоумением воззрились на Святополка Антоновича. Он, сделав виноватое лицо, полез во внутренний карман мундира, достал носовой платок и начал в сильном волнении громко сморкаться, пряча глаза и соображая, чего это вдруг всем от него понадобилось. И тут, заглушая нездоровые звуки поршневой системы, раздался чей-то басовитый голос. Выглянув краем глаза из-за платка, архивариус узнал Максима Горького. Тот, подтянувшись для верности на верхнем поручне, чтобы его лучше было видно, говорил с досадой, сильно напирая на букву «о».
– Что ж вы так долго сморкаетесь, голубчик! Вы никак смерти нашей хотите, а? Бегите, меняйте водителя! Иначе всем нам тут полный крандец придёт!
Святополк Антонович послушно кивнул и, не медля ни секунды, отправился в путь. Вернее, смог только слабо пошевелить большим пальцем левой ноги, но произошло невозможное. Плотная человеческая река вдруг разошлась в стороны двумя берегами в виде ущелья, открыв, тем самым, архивариусу дорогу к водительской кабине. Бочком зайдя туда, он увидел шофёра, напоминающего собою не то Стеньку Разина, не то Емельку Пугачёва. Человек этот был без рук, без ног, но при этом пытался управлять автобусом, вцепившись в руль зубами. Увидев архивариуса, он расцепил зубы и рухнул вниз, успев крикнуть:
– Сцепление полетело!
Поплевав на руки, Святополк Антонович решительно ухватился за баранку, оттолкнул ногой в сторону человеческий обрубок, закатившийся на педали, раскатисто крикнул «Тпр-р-у-у!» и… проснулся от того, что на грудь ему взгромоздился разлюбезный его котик, желающий, чтобы его поскорее покормили.

*     *     *

Подходя к дому номер четыре по улице Фрагонара, Евгений издали заметил рояль, сиротливо стоящий на асфальте. Было как-то странно и неловко видеть его прямо посреди двора, на месте не совсем подобающем для такого инструмента, но рояль стоял гордо и независимо, с полным чувством собственного достоинства. К тому же он стоял не где-нибудь в кустах, а под открытым небом. Хотя, если быть точным, небо в это утро было не в настроении, оно капризничало и, упрятав подальше солнце, обложилось со всех сторон тёмными, тяжёлыми тучами-перинами, давая всем понять, что не выспалось и намерено спать дальше. Евгений с тревогой посмотрел вверх: дождь мог пойти в любую минуту, и поэтому нужно было срочно чем-то закрывать рояль – ему были категорически противопоказаны летние дожди. И осенние тоже… А потом надо было вызывать грузчиков и заносить дорогой инструмент в дом.
Водяные матрасы наверху то ли оказались с браком и дали течь, то ли небо так раздобрело, но только понеслись сверху вперегонки большие дождевые капли, выбирая на земле место получше, куда они хотели бы упасть. Многим дождинкам приглянулась гладкая полированная крышка рояля, и они весёлой гурьбой, шумя и толкаясь, летели вниз, чтобы взорваться на его поверхности мириадами крохотных брызг. К счастью, у Евгения, в его небольшой ещё экспозиции, была старая офицерская плащ-палатка. Её два дня назад принёс десятилетний мальчик, сказав при этом, что плащ-палатка принадлежала его прадедушке, прошедшему всю войну от первого до последнего дня и не получившего ни одного ранения. Зато его лёгкая брезентовая накидка, если бы вещи погибали так же, как и люди, была бы убита не меньше двадцати раз, именно столько в неё было попаданий от немецких пуль и осколков снарядов. Сейчас плащ-палатка была аккуратно заштопана и вполне могла ещё послужить по прямому своему назначению.
Торопясь, Евгений открыл новый английский замок на входной двери, схватил висящую на спинке стула плащ-палатку и выбежал обратно на улицу. Вовремя! Едва только рояль был укрыт, как капли, сорвавшись с многокилометровой высоты, очередями забарабанили по фронтовому брезенту. Английский замок задумчиво посмотрел на Евгения, сказал «Yes, sir!» и, немного помедлив, дисциплинированно захлопнулся.
– Стой! Вот оболтус!
Молодой человек, кинувшись к дверям, начал дёргать за ручку, пытаясь их открыть, но те, сдерживаемые иностранным наёмником, не поддавались никаким усилиям.
– Э-боул-тузз! – дважды повторил про себя английский замок, рассчитывая, на всякий случай запомнить это звучное слово.
Дождь, чувствуя себя полным хозяином, со всей удали приударил вовсю. Евгений, прижавшись к дверям, стоял под маленьким козырьком, смотрел на асфальт двора, напоминающий гигантскую квадратную сковороду, полную кипящей воды и думал. Ключ остался внутри и преспокойно лежит себе на столе. Можно было бы, конечно, пойти домой и взять запасной, но и туда он тоже попасть не мог, так как ключ от дома также находился за этими дверями в связке со всеми остальными ключами. Проникнуть внутрь через форточку не представлялось возможным, потому что вчера, уходя, он закрыл её на крючок.
– Да…. – усмехнулся молодой человек, разглядывая свои мокнущие под дождём штанины. – Вот растяпа!
– Раз-зтья-па-а…. – эхом отозвался следом за ним английский замок, старательно запоминая русские слова.
От падающей воды шла прохлада. Воздух был свеж, бодрящ и по-особому лёгок. Он, пробиваемый прозрачными каплями, словно терял в весе, очищаясь от испарений большого города. Огромная маховая кисть глубоко погружалась в плотные облака, а затем трудолюбиво смывала с домов, деревьев и дорог накопившуюся грязь вперемежку с серою усталостью.
– И всё равно, дождь – это хорошо-о-о! – вдруг закричал Евгений – И все это знаю-ю-ют!
Он, смеясь, подставил руки под стекающий с козырька ручеёк, набрал полную пригоршню чистой, пахнущей небом воды и с наслаждением ополоснул ею лицо.
– Эй! Вы, правда, так думаете? – раздался чей-то голос.
Обернувшись, молодой человек увидел девушку, стоящую за металлической оградой. Она махала ему рукой и улыбалась. Длинные распущенные волосы намокли, лёгкое зеленоватое платье облепило всю её стройную фигурку, и, вообще, она напоминала собою русалку, только без хвоста, наверное, потому что долго жила в городе.
– Я сейчас к вам приду! Никуда не уходите…
И она убежала, легко перепрыгивая через лужи.
А дождь всё пел и пел свою негромкую песню, шептал что-то тихое деревьям, обволакивал своей влагой листву, мягко струился с крыш и, тихо смеясь, проникал вглубь земли.
– Привет!
Она стояла босиком, держа в руке босоножки, и с любопытством смотрела на него. Холщовая сумка с надписью «Кто, если не Я» висела на её плече и напоминала собой сдувшуюся медузу. Её можно было выжимать, но девушку это, по-видимому, совсем не волновало.
– А вам какой дождь больше нравится?
Глядя на неё, Евгений вдруг понял, что оттого, как он ей сейчас ответит, будут зависеть все законы природы, открытые человечеством за всю свою историю, по крайней мере, для него лично. Страшно захотелось не ошибиться.
– Какой дождь больше всего мне нравится? – переспросил он.
Девушка кивнула.
– Любой! Лишь бы я видел его отражение в ваших глазах.
Он осторожно взял её ладонь и слегка сжал. Ресницы, посеребрённые мельчайшими капельками, дрогнули, чёрные острова зрачков в глубокой синеве слегка расширились, а тонкие пальцы непроизвольно ответили на его пожатие. Девушка улыбнулась и откинула рукой назад мокрые волосы.
– А я больше всего люблю дождь из созвездия Гончих Псов. Это единственный дождь, который можно погладить.
Она, зажмурившись, подставила лицо под длинные серебристые нити, глянула на Евгения искоса и озорно.
– Сегодня, как раз такой дождь. Из созвездья Гончих Псов! Слышите, как они мягко ступают по земле своими большими лохматыми лапами?
Молодой человек всё ещё продолжал держать её руку, горячую и податливую.
– Как вас зовут?
– Люда. А ещё я Люся, Людмила, Мила… Можно просто Лю!
– Лю-ю… Словно колокольчик прозвенел. Мне нравится. На свете есть одно слово, которое очень хорошо рифмуется с Лю. Это…
– Я тоже знаю это слово, – перебила она его и высвободила свою руку. – А также я знаю, кто вы!
Девушка подошла к самому дому, широко раскинула руки и прижалась к мокрой стене, закрыв глаза и улыбаясь.
– Вы – ангел-хранитель!
– Кто вам это сказал?
– Ваш друг. Вчера, вот здесь, на этом самом месте.
– А-а, Витя…
В это время тучи, вдруг спохватившись, что могут совсем исчезнуть, посветлев и истончившись, стали потихоньку уплывать на запад, унося с собой остатки дождя. Чисто вымытый город с удовольствием фотографировался в широких лужах, вода из которых, пенясь и свиваясь косами в многочисленные ручьи, уходила в глубокие колодцы, как бесконечная кинолента. Люся нарисовала пальцем на стене сердечко, посмотрела на появившиеся в небе голубые заплатки, помахала рукой робким ещё солнечным лучам.
– Вы – ангел-хранитель этого дома! И он сейчас попросил, чтобы я вас поблагодарила…
Она замолчала, а потом, быстро глянув на Евгения, улыбнулась чуть смущённо.
– Правда, он не сказал как, но я думаю, что он имел в виду вот это.
Девушка неслышно скользнула к нему и ткнулась мягкими губами в его щёку. И в этот момент совершенно неожиданно со стены дома отвалился увесистый кусок лепнины и упал как раз на то самое место, где только что стояла девушка. Та, вздрогнув, потемнела лицом, украдкой глянула куда-то на верхний этаж, стоящей неподалёку высотки, потом перевела взгляд на крохотное красное пятнышко, возникшее на её груди. Впрочем, оно почти сразу же исчезло. Лицо девушки стало отсутствующим, глаза затуманились какой-то серой безысходностью. Потом, словно придя в себя, она улыбнулась и, вылив порядочно воды оранжевого цвета из своей сумки, достала из неё несколько слипшихся листов плотной бумаги.
– Странно… – Евгений смотрел на то место на стене, где над окном второго этажа минуту назад была голова мальчика-херувима. Сейчас она валялась внизу, разбитая на множество осколков. – Люся, если бы вы сейчас не отошли от стены…
– А это мои этюды… Зарисовки с натуры.
Девушка аккуратно отсоединила один лист и показала его Евгению. На нём красовалось одно большое расплывчатое цветное пятно, где основным тоном был сиреневый.
– Вы поняли, что здесь изображено?
Глядя на эти акварельные подтёки, можно было предположить всё, что угодно, кроме чего-то конкретного. Молодой человек глубоко вздохнул, сказал «Э-э-э…» и беспомощно замолчал.
– Ладно, не мучайтесь. Я к этому уже привыкла…
Люся грустно улыбнулась и, уперев локти в колени, опустила голову на ладони.
–Это уходящие Ирисы.
Евгений снял очки и посмотрел на «уходящие Ирисы» невооружённым взглядом.
– Очень похоже… А куда уходящие?
– Ну, какая разница – куда? Просто уходящие, и всё! Если нам что-то не нравится, мы от этого уходим. Цветы тоже должны иметь такую возможность.
Голуби, прятавшиеся от дождя на чердаке, выбрались наружу и теперь бродили по карнизу крыши, стуча коготками по железной кровле. Один из них, самый любопытный, заинтересовавшись новым предметом, слетел на рояль, попробовал на вкус старый брезент, а потом вдруг неожиданно замер с опущенной головой, словно вслушиваясь в звуки молчащих клавиш.
– Люся, а вы всегда рисуете под дождём?
Она с удивлением посмотрела на него.
– Рисует дождь! А я ему только помогаю. Это называется вдохновение.
К этому времени на крышке рояля сидело уже с десяток голубей и все они, наклонив головки, сосредоточенно к чему-то прислушивались.
– Вот бы хоть раз услышать концерт для фортепиано с дождём!
– Этот рояль в совершенно нерабочем состоянии. Я даже не знаю, все ли у него струны.
– И хорошо! – она встала, тряхнула подсыхающими на солнце волосами, сложила рисунки обратно в сумку. – Значит, он будет играть так, как он сам хочет! А теперь показывайте, что вы там прячете за этой дверью. Мне не терпится посмотреть. Хотя я уже кое-что и сама знаю! Ваш друг нашёл вчера в печной трубе какую-то старинную железную коробку. Вы посмотрели, что там внутри?
Евгений смотрел на неё, но не спешил с ответом. Эта девушка, появившаяся так неожиданно, словно сотканная из дождя, была ему интересна. Первое впечатление от неё было самым благоприятным – ярким и довольно романтичным: дождь, созвездие Гончих Псов, какие-то удивительные рисунки… И при этом она была красива. Удивительно, как красива! Точёный носик, чуть шире обычного расставленные глаза, хорошая линия бровей, мягкий и одновременно сильный овал подбородка, слегка припухшие губы, чистая, бархатистая кожа, тонкая талия, перехваченная пояском… Тут было от чего голове пойти кругом.
– Так что там было, в этой коробке?
Распахнутые синие глаза, притемнённые длинными ресницами, смотрели на него и ждали, ждали ответа.
– А давайте на «ты». Так, мне кажется, будет проще. И ещё! Хоть я и ангел-хранитель, но у меня, как и у простого смертного есть имя. Хотите узнать его?
Последовала милая улыбка и извиняющаяся интонация в голосе:
– Ой, прости! Конечно же, я должна была поинтересоваться твоим именем. Это всё дождь… Как тебя зовут?
– Молодые люди, здесь, что ли металлолом принимают?
Рядом с роялем, облокотившись на него и тяжело дыша, стояла пожилая женщина, высокая и худая, в чёрных резиновых сапогах и в болоньевом плаще чернильного цвета, ровеснике первого космического полёта. Возле неё кренилась набок детская коляска ещё более раннего периода. Последний младенец, который в ней когда-то находился, давно уже умер от старости. Голову этой дамы украшала маленькая, красного фетра, шляпка, кокетливо сдвинутая набок и сильно битая молью. У бедра, на длинном ремешке через плечо, повесился ридикюль. В коляске что-то находилось, прикрытое видавшим виды синим байковым одеялом.
– Вы ошиблись. – Евгений смотрел в выцветшие, изъеденные катарактой старые глаза. – Здесь принимают на хранение редкие вещи.
Женщина усмехнулась, вытащила из ридикюля папиросу, долго чиркала, ломая спички об отсыревший коробок, наконец, прикурила и, с наслаждением затянувшись, выпустила из себя струю дыма.
– Значит, правильно пришла. У меня, молодой человек, и металлолом, и редкая вещь в одном лице, так что не обессудьте. Мне её всё равно с собой в гроб не положат, а только вещью этой пользовался сам Александр Сергеевич.
– Какой Александр Сергеевич? – спросила Люся, с интересом разглядывая странную эту посетительницу.
– Какой Александр Сергеевич? – переспросила та, щуря от едкого дыма правый глаз с размашисто нарисованной над ним карандашной бровью. – А тот самый, что «наше всё»! Пушкин!!!
И она хрипло засмеялась, радуясь произведённому впечатлению от своих слов. Смех перешёл в булькающий кашель, который долго сотрясал всю её ломаную фигуру.
– Вы хотите сказать, что у вас есть что-то, чем пользовался Пушкин?
Голос у Евгения, неожиданно для него самого дрогнул, выдавая волнение.
– А то!
Пожилая дама прокашлялась и, в очередной раз воспользовавшись своим ридикюлем, извлекла из него чёрные ажурные перчатки. Не спеша надев их, она откинула одеяло и, словно опытная акушерка, торжественно и со всеми предосторожностями извлекла из полуразвалившегося чрева коляски средних размеров медный самовар.
– Вот из этого самого самовара, Александр Сергеевич Пушкин собственноручно изволил чаи гонять по субботам после бани! Почему я это знаю? Потому что прапрадед мой в бытность свою служил управляющим в Болдинском имении.
Поставив самовар на рояль, она вдруг зажмурилась и, как-то бочком отошла в сторону. Но потом горестно охнула, обречённо сложила руки на груди и неожиданно низким мужским голосом запела:
– «Любви все возрасты покорны, её порывы благотворны…»
А потом произошло вот что. Пожилая дама молниеносным движением вытащила из ридикюля большой носовой платок, засунула его себе в рот, а для верности ещё и зажала рот двумя руками. Так она простояла с минуту, выпучив глаза и борясь с какой-то неведомой силой. Когда всё закончилось, она эвакуировала платок на прежнее место и заговорила слабым голосом, тщательно избегая смотреть в сторону самовара.
– Месяц, как это наваждение началось! Как гляну на этот крантик, представлю, что сам Пушкин за него держался, так начинаю чужими голосами петь… И всё по Пушкину… Сейчас вот Штоколов прорвался, а три дня назад из меня Иван Семёнович Козловский в одиннадцатом часу вечера Ленского запел! А там у него одни сплошные си бемоли, да ещё вставных нот сколько! Думала, помру! Соседи милицию вызвали! Забирайте вы этот самовар, куда хотите девайте, только чтоб больше я его не видела!
Махнув на своего медного мучителя рукой, она подхватила коляску и быстро покатила её прочь, но перед тем ,как повернуть за угол дома, всё-таки не удержалась и оглянулась. И тут же с исказившимся лицом громко запела голосом Дмитрия Хворостовского арию князя Елецкого из «Пиковой дамы». Судя по быстро удаляющемуся пению и грохоту коляски, старушка уносила себя от пушкинского артефакта тяжёлой кавалерийской рысью.
Молодые люди переглянулись. Люся подошла к самовару, какое-то время с опаской смотрела на него, а потом, осторожно прикоснувшись к его начищенному медному боку, улыбнулась Евгению.
– Разве так бывает?
– В жизни всё бывает.
Залюбовавшись девушкой, он прислонился к дверям и те вдруг неожиданно распахнулись.
– Откуда ты знаешь?
– Знаю. – Евгений задумчиво посмотрел на английский замок. – Потому что сегодня очень удачный день. Я познакомился с самой необычной художницей на свете, а в музее редких вещей появился самовар, из которого по субботам великий русский поэт Александр Сергеевич Пушкин пил чай! И сейчас он по праву займёт положенное ему место. Но только, чтобы без этих своих вокальных фокусов!
– Погоди! – девушка уселась на ступеньки, достала из своей сумки бумагу, краски и кисть. – Я хочу его нарисовать. Он такой важный!
Самовар и впрямь выглядел весьма внушительно. Выбравшееся из-за высоких домов солнце жарко пылало на его медном теле, а сам он горделиво раздувал бока и запросто мог бы закипеть, если бы внутри у него была вода. Но воды не было, а был рыжий наглый голубь, безо всякого уважения взобравшийся на самоварную трубу.
– Я быстро! Кстати, ты так и не сказал мне, как тебя зовут.
Но Евгений уже ушёл к себе и вопроса её не услышал. Девушка сосредоточенно склонилась над бумагой и замерла, только её правая рука вместе с кистью совершала непрерывные движения, то погружаясь в акварельные краски, то смывая их с кисти прямо в луже, разлившейся возле хорошеньких ножек.
Неторопливо пошёл слепой дождь, лениво переливаясь и искря в солнечном свете множеством драгоценных капель. Они растекались по медной поверхности и проникали внутрь Самовара, собираясь на его дне в крохотное озеро. Скоро из разноцветных пятен из-под кисти начали проступать перспективы домов, вот только дома эти формой своей и высотой больше напоминали манхэттенские небоскрёбы, а в появившейся на бумаге водной глади ясно отразилась статуя Свободы, в руке у которой вместо факела полыхал закатной медью огромный пушкинский самовар. Внезапно с верхнего этажа стоящего рядом дома прямо в рисунок ударил яркий луч света. Его можно было принять за обычный солнечный зайчик, пущенный каким-нибудь озорником, но луч этот повёл себя совсем не по-заячьи. Он быстро сузился до размеров булавочной головки и стал таким горячим, что бумага в этом месте слегка задымилась. Как по команде перестав рисовать, девушка быстро убрала невысохшую ещё работу в сумку, быстро побросала туда же краски, кисть и вошла в раскрытые двери.
– Всё! Ты можешь забирать свой самовар. Мне он больше не нужен.
Евгений сидел за столом и что-то писал. Металлическая коробка с гербом на крышке лежала тут же слева от него.
– Как это не нужен? – улыбнулся он. – Я тебя ещё из него чаем напою.
Туча на картине за его спиной, совершив гигантский рывок, доползла уже до середины полотна, и если приглядеться, то можно было увидеть короткие вспышки молний внутри этой жирной лоснящейся массы.
– Присаживайся, Люся, – молодой человек уступил ей своё место. – Ты хотела знать, что находится здесь внутри?
Он взял коробку и вдруг замер от неожиданности. Металл был горячим, и очень ясно ощущалось какое-то слабое биение, будто внутри находилось сердце.
– Странно… Она горячая! Не понимаю, как такое может быть?
С недоумевающим видом Евгений положил коробку на стол, посмотрел на Люсю, но та пристально, с каким-то странным выражением лица, разглядывала картину с живой тучей и, казалось, даже не расслышала то, о чём он сказал.
– Старик какой-то принёс… Ничего о ней не знаю – кто нарисовал, когда… И он не сказал. Ладно, пойду за самоваром.
Когда за ним закрылась дверь, девушка, словно, очнувшись, перевела взгляд с картины на позеленевшую от времени железную коробку. Быстро оглянувшись, она подошла к столу, взяла её и тут же, вскрикнув, выронила.
– Что случилось? – держа в одной руке самовар, а в другой трубу от него, Евгений подбежал к девушке.
– Ничего… Просто эта вещь холоднее льда…
– Холоднее льда? Вот эта коробка?!
Люся кивнула. Зрачки её при этом были расширены до предела, как будто она испытывала сильную боль.
– Я хочу посмотреть, что там внутри. Ты покажешь мне?
Девушка старательно улыбалась, но улыбались только её губы, а всё остальное замерло в напряжённом и томительном ожидании.
Евгений пожал плечами. Всё происходящее сейчас было немного странно и не совсем понятно, но он старался воспринимать это спокойно. Сюрпризы от редких вещей, вобравших в себя такое количество прожитого времени, столько плохого и хорошего от разных людей – это не более чем послания, которые нужно постараться понять. Посмотрев на чернильную тучу, ядовито ухмыляющуюся электролизными вспышками, на голландскую печь с запотевшими изразцами, на самоварную трубу, напоминающую своими очертаниями «фауст-патрон», Евгений поставил самовар на этажерку и открыл форточку. Потом принёс из другой комнаты ещё один стул.
– Садись.
Пока Люся усаживалась, он исподволь наблюдал за ней. Девушка стала какой-то другой. Исчезли её непосредственность и живость, она сидела совершенно безвольно, немного наклонившись вперёд, с неподвижными глазами, цвет которых начал напоминать разросшуюся атмосферную рептилию на картине. Грустно улыбнувшись, молодой человек снял свои очки, тщательно протёр стёкла бумажной салфеткой, вернул очки на прежнее место, помедлив, открыл коробку, достал и развернул церковную парчу.
Обрывок карты на первый взгляд был прежним, но что-то в нём неуловимо поменялось. Приглядевшись повнимательнее к пограничной линии, Евгений увидел, что она изменила свои очертания, ушла далеко на запад и теперь прихотливо извивалась вблизи Смоленска, Курска и Орла. Возможно, в этот самый момент где-то за пределами человеческого понимания, сдвигалось что-то, отдалённо напоминающее огромные каменные жернова, перемалывающие своими неровными шероховатыми плоскостями зёрна многочисленных столетий? Возможно, кто-то умудрился ступить в реку времени дважды, причём, второй раз – выше по течению. А может Некто, давно уже уставший от бесконечных глупостей и гнусностей своего неблагодарного творения, пробует сдержать себя в последний раз, прежде чем, плюнув на всё, вылепить из глины нового Адама? Всё возможно.
– Вот! Это обрывок старой карты границ Российской империи. Только… Вчера здесь была граница по Сибири и Алтаю, а сегодня уже западная её часть. Не знаю, как это происходит…
Он посмотрел на девушку, та ответила взглядом, в котором явственно читались боль и мука. А потом лицо её стало затягиваться плотной белой пеленой, принёсшей с собой утреннюю промозглую сырость, тяжёлые запахи надвигающейся осени и ещё, какую-то особую опасную тишину, готовую в любое мгновение лопнуть с чудовищным грохотом и воем. Где-то совсем рядом всхрапнула лошадь, звякнуло железо, кто-то негромко выругался по-польски. Внезапно подувший ветер, пахнущий смрадной гарью, разметал в клочья туман и заставил его отступить от могучих, десятиметровой высоты, стен Троице-Сергиевского монастыря. Остатки белого морока ещё бессильно цеплялись за двенадцать боевых его башен, но и они скоро исчезли, растворились в воздухе без следа.
– Пся крев!
Сидевший на огромном сером жеребце польский гетман Ян Сапега зло исказился лицом.
– Проклятый ветер!
Пластинчатые доспехи на его груди украшали позолоченные изображения Богоматери и креста, за спиной угрожающе скалилась клыками шкура снежного барса. Раздражённо дёрнув себя за ус, он с неохотой убрал длинный прямой меч в ножны.
– Раненных подобрать, а этих… – закованной в налокотник и железную перчатку рукой он указал на трёх израненных монахов. – Этих… Связать – и в лагерь!

*     *     *

По улице, лихо трезвоня и дребезжа стёклами, прогромыхал свежевыкрашенный старый трамвай. Дом на улице Фрагонара под номером четыре слегка присел и на самую малость чуть приподнял свою крышу. Таким образом он поприветствовал своего давнего товарища, натруженные колёса которого вот уже больше полувека бегали по тонким металлическим ниточкам рельсов. Этот трамвай остался единственным из своего поколения лишь благодаря тому, что городские власти сочли возможным не отдавать его на переплавку, а сделали из него трамвайный музей на колёсах. Особенно были довольны этим маленькие дети, потому что во время воскресных поездок они обнаруживали в мягком его салоне цветные кулёчки с конфетами, свежие булочки и лимонад. Взрослые при этом делали понимающие лица, хотя на самом деле удивлялись не меньше своих детей этому чуду.
Трамвай уехал, львы осторожно зевнули и скосили глаза на жёлтые, окрашенные охрой стены. За двести пятьдесят лет они научились хорошо чувствовать настроение своего хозяина. Дом в это время что-то тихо напевал. Мелодия эта была непереложима ни на какие ноты, её не смог бы точно организовать ни один музыкальный ключ, но львы её понимали.
Лёгкие стрижи, эти сухопутные чайки, кого-то предостерегая резкими голосами, невидимыми курсорами стремительно резали плотный, как кисель воздух, который тут же начинал огромными кусками медленно опадать на землю, сохраняя при этом новую свою геометрию.
Огромные каменные кубы, служащие фундаментальным подбрюшьем нашего дома, стояли неколебимыми заставами на пути множеству подземных силовых хитросплетений, ползущих с разных сторон и вынужденных, упершись в непробиваемый гранит, шипя от досады, резко поворачивать в стороны. Колонны у парадного входа, несмотря на то, что были сделаны всего лишь из оштукатуренного кирпича, выглядели весьма внушительно и очень напоминали собой поставленные на попа стволы орудий.
Дом, простояв два с половиной столетия, снаружи был всё так же крепок и, самое главное, кому-то нужен – вывеска «Редкие вещи» была тому подтверждением. Деревянные перекрытия и стропила крыши, сделанные из сибирской лиственницы, благополучно выдержали всю тяжесть времён, оказавшись не по зубам ни для плесени, ни для целых туч короедов и прочих древоточцев. Лужи во дворе, оставшиеся от утреннего дождя, медленно испарялись, собираясь в сухие капли и уходя туда, откуда и пришли – в небо.
Из-за неровностей асфальта форма этих луж была самой любопытной. Вот, например, та, что находилась прямо против каменных львов, очень напоминала собою Северную Америку, но только без Калифорнии и Флориды. Видимо, два этих полуострова уже полностью испарились от солнечного тепла.
На высоком, тонком шпиле здания городской мэрии чутко реагировал на движение воздушных масс новенький флюгер. Сделанный из тонкой нержавеющей стали, он горделиво сиял на солнце и поглядывал на всех свысока. Причём, про него можно было с полным основанием сказать, что он не только поглядывал, но и принюхивался. А всё потому, что Виктор, начитавшись Гоголя, сделал флюгер в очень удобной для аэродинамики форме носа. И чтобы он соответствовал важности и масштабам своего положения, «нос» этот был двухметровой длины.
Первой реакцией чиновников мэрии на такой флюгер было недоумение, растерянность и желание запретить, но после здравого размышления они пришли к выводу, что такая редкая форма несёт в себе глубокое содержание, и поэтому металлический «нос» был торжественно водружён над зданием. А уже буквально на следующий день, ближе к вечеру, в городе стали происходить вот какие вещи.
Во-первых, на одной из местных радиостанций впервые прозвучало словосочетание «Эра Носа». Во-вторых, там же, от имени новой науки носологии с программным заявлением выступил некий дипломированный носолог, утверждавший, что в результате последних исследований было неопровержимо доказано, что человеческий мозг медленно дрейфует из черепной коробки в область носовых пазух. На вполне резонный вопрос ведущего программы, каким образом мозг объёмом 1359 кубических сантиметров может целиком, без потерь, поместиться в обычном носу, последовал ответ, что уже в очень обозримом будущем человеческий мозг значительно уменьшится, а носы, наоборот, станут гораздо крупнее и, соответственно, вместительнее. А под занавес своего выступления этот представитель отечественной носологии заявил, что отныне, хотим мы это или не хотим, но самой выдающейся частью человеческого существа будет его нос. На вопрос ведущего, какой тогда орган будет отвечать за те необходимые гигиенические действия, обычно производимые носом по утрам, носолог предпочёл глубокомысленно промолчать.
Дальше – больше! Через день в областном Доме офицеров состоялся малый внеочередной филологический конгресс, на котором преподаватели гуманитарных вузов внесли поправки во многие идиоматические выражения, пословицы и поговорки. Вот только некоторые из них: нос всему голова; по носу и шапка; баба с возу – носу легче; и нос в поле воин и т. д. К вечеру этого же дня на некоторых коммерческих телеканалах прошла рекламная акция, предлагающая всем желающим купить за умеренную плату для своего носа бейсболки, спортивные штаны и вечерние костюмы. Желающие всё это приобрести нашлись, но не стоит по этому поводу делать скоропалительных выводов и тем более, кого-то осуждать. Нынешний человек – это всего лишь результат долгого процесса эволюции, и мать-природа (заметьте – не мачеха!) постаралась сделать всё для того, чтобы это её непокорное детище благополучно дожило до сегодняшних дней. Поэтому нос как таковой тут совершенно ни при чём, и уж совсем далеко в стороне от происходящих у нас событий стоит Николай Васильевич Гоголь.
А что касается флюгера, то со временем с ним стали происходить довольно странные вещи. Первая странность: он категорически отказывался показывать ветра западных направлений. И вторая, ещё большая странность: у него вдруг начали расти могучие металлические усы. Ну, с ветром это ещё, как-то можно было объяснить: недочёты в конструкции, магнитное поле земли, инородное тело, проникшее внутрь поворотного механизма флюгера. Но объяснить усы, растущие под металлическим носом, было никак невозможно. Хотя, конечно, где им ещё и расти, как не под носом, но не под таким же! Тут же нашлись недовольные граждане, громко потребовавшие немедленно удалить с мэрии такое безобразие. На что им ответили другие граждане, не менее разбирающиеся в категориях прекрасного и безобразного, что флюгер в форме носа, не реагирующий на западные направления, вполне соответствует национальным традициям, а растущие усы – это всего лишь подтверждение тому, что флюгер мужского рода. И так как громкокричащие оказались в меньшинстве, тема была скоро закрыта.
Любой город, помимо своего собственного лица, ежели таковое имеется, имеет и свой характер. Да что город – каждая улица может в любой момент проявить непокорный нрав. И справиться с бунтаркой, ох, как сложно. Я сам был свидетелем прямо-таки настоящей войны коммунальных служб города с небольшой улочкой со странным названием «Буксин тупик». А всё началось с того, что в чью-то неспокойную голову пришла замечательная мысль, очень правильная и своевременная, закатать в асфальт этот самый Буксин тупик. Примерно полторы сотни метров дороги.
Тупик он и есть тупик, длиннее не бывают. И к тому же он был одной из последних улиц в городе с дореволюционным прошлым, то есть, выложенный камнем. Эдакая николаевская булыжная мостовая в самом центре города. А по центру этому дорогие заграничные автомобили ездят, вдруг подвеска полетит или ещё что недипломатическое произойдёт? Скандал! К тому же асфальтовый завод не должен остывать ни на одну минуту – как доменная печь! Последовало распоряжение начальнику соответственного дорожного участка, и уже утром следующего дня в сторону Буксина тупика ускоренным маршем двинулась тяжёлая техника: грейдер и два самосвала. А для закрепления успеха было выделено отделение дорожно-строительных рабочих под командованием опытной бригадирессы Козлёночкиных Снежаны Борисовны. Полномочия у этой самой Снежаны Борисовны имелись, поэтому, прибыв со своими людьми на место и окинув профессиональным оком не широкий и не длинный Буксин тупик, она коротко изрекла:
– Сдирать!
Грейдер утробно взревел, развернулся и, опустив огромный стальной нож, пошёл прямо поперёк дороги. Легко срезав двадцатисантиметровый слой земли, отшвырнув в сторону бетонные бордюры, он слегка увеличил обороты двигателя, чтобы протаранить всей своей массой аккуратно уложенные камни и рассыпать их, как пластмассовые кегли, но произошло невероятное. Тяжёлый грейдер упёрся в мостовую, словно в Великую китайскую стену и не двигался. Задыхаясь, рычал мотор, корпус била крупная дрожь, огромные колёса вырыли под собой полуметровую траншею, но всё было напрасно. Камни, словно шеломы зарывшихся глубоко под землю русских воинов, стояли насмерть. Наконец, японская техника, окутавшись чёрным выхлопом, сдалась, и грейдер, судорожно дёрнувшись, обречённо затих. Водитель с озадаченным лицом медленно вылез из кабины, подошёл к мостовой, попинал торчащие из земли камни, обернувшись, посмотрел на Снежану Борисовну и виновато развёл руками.
На всех присутствующих произошедшее произвело оглушительное впечатление. Снежана Борисовна, нехорошо ухмыльнувшись, взяла в руки самый надёжный и проверенный инструмент всех времён и народов, легко переместила своё стодвадцатикилограммовое тренированное тело на передний край и, сконцентрировав всю свою волю на железном кончике лома, нанесла в непокорную брусчатку удар чудовищной силы. Результатом этого удара стала небольшая электрическая дуга и отлетевший далеко в сторону лом, будто он в своём поступательном движении встретился с совершенно новым и до сих пор неизвестным минералом – каменной резиной.
Снежана Борисовна сняла верхонки, задумчиво посмотрела на свой маникюр. Внутренний голос очень настойчиво подсказывал, что перламутровый лак ей решительно не идёт, что для него нужны ногти гораздо большей длины, но с её-то работой! Она глянула на притихших членов её бригады. Те, воспользовавшись паузой, тихо покуривали в кулак и с уважением разглядывали полированную поверхность тёмного камня.
– Может, из метеорита мостовую ложили? – предположил один из них.
Все, как по команде уставились в небо, мысленно чертя огромную огненную запятую, которая, взорвавшись с оглушительным грохотом, осыпала городские пригороды множеством обломков правильной четырёхугольной формы.
Обломки правильной четырёхугольной формы?! Нет, это уже слишком! И, словно устыдившись своих слов, предложивший метеоритную версию, начал, весело насвистывая, что-то сосредоточенно искать в кармане своей рабочей куртки. Вот тут бы Снежане Борисовне, как и полагается настоящей женщине, вспомнить про своё начальное, исконное, домотканое – плюнуть на этот дореволюционный Буксин тупик, да и отправиться в ближайший салон красоты, чтобы под приятную музыку убрать наросшие кутикулы, откорректировать линию бровей, удалить на теле все новообразования, вызванные парами битума и солярки. Но не послушалась упрямая Снежанка природного голоса, не возымели действия на неё стоны тысяч поколений женщин русских, а, может, наоборот, возымели, а только спрятала она свои рученьки белые в жёсткий брезент верхоночный и скомандовала мужикам своим трубным голосом:
– Закатывай!
Мужики оживились, повеселели лицами, припустили матерную перчинку в междометия. И то – дело! Разложим асфальт чёрной периной, да и придавим, раскатаем его в толстый блин, не динамитом же выковыривать эти каменные семечки из подсолнуха земли. Управились быстро. К вечеру непокорный тупик был закатан по самый поребрик. Снежана Борисовна, глядя на девственно чёрное, дымящееся ещё родовыми парами полотно, самодовольно улыбнулась. Камней словно здесь никогда и не было.
Смахнув с лица обильный пот, она, под одобрительные возгласы подчинённых, поставила последнюю точку: ступила своим кирзовым сапогом сорок пятого калибра на мягкое ещё асфальтовое тело и припечатала на нём победную подошву. На каких-то старушек, грозящих ей костыльками и кричащих про какую-то память, она даже и внимания не обратила. Последним с обновлённого тупика уползал огромный, похожий на самоходную гаубицу, каток.
На следующий день Снежана Борисовна, взяв отгул, всё-таки решилась принести себя в жертву и отправилась в салон красоты. Уютно устроившись в мягком массажном кресле, она закрыла глаза и расслабленно задышала. Пахло Карибским полуночным бризом, скакали мимо эскадроны морских коньков, лицо страусиновым опахалом обвевали волны густо ионизированного воздуха, перед мысленным взором замысловато летал, раскрашенный под хохлому, большой битумный котёл, полный до краёв кипящей смолянистой лавы. «Патрубок у котла подтекает. Непорядок!», – подумалось Снежане Борисовне, и она, неожиданно для себя, задремала.
И в этой сладкой полудрёме привиделось ей, что стоит она на краю котла в самой лучшей своей спецодежде, смотрит на пузырящуюся массу, а сама смеётся, заливается счастливым смехом, потому что знает: нырнёт она сейчас в волшебный кипящий битум, а вынырнет из него лебедью белой, красной девицей невиданной стати и красоты. Напружинила Снежана Борисовна могучие свои подставки, легко оттолкнулась ими от края железного, взмыла в воздух гигантской сколопендрой и ушла, канула в кипящее вонючее варево.
И в тот самый момент, когда оно уже вздыбилось, приподнялось колоколом, чтобы выпустить из своих объятий новорожденную… Снежана Борисовна взяла да и проснулась! И так ей стало досадно оттого, что не успела она увидеть себя красной девицей стройной, что встала она из мягкого кресла, в сердцах вытащила из дамской сумочки свои рабочие верхонки, надела их и отправилась на Буксин тупик. Сама не знает, почему.
Издали ещё заметила она неладное, а подойдя ближе, остолбенела. От новенького асфальта не осталось и следа, а непокорные каменные гряды, казалось, ещё больше сплотились, стиснулись. Трижды ещё пытались справиться с контрреволюционной булыжной мостовой, но всё было напрасно – пришлось оставить в покое. Можете сами туда сходить, проверить.
Вот такие события иногда происходят в нашем большом городе, но не подумайте, что виноваты в происходящем одни только люди. Да, конечно, флюгер был сделан человеком, но ведь усы под металлическим носом начали расти вполне самостоятельно, а уж про глухую каменную оборону и говорить нечего. Хотя, нет – есть что сказать! Из некоторых архивных источников было выяснено, что камни эти были вырублены старообрядцами где-то в Горном Алтае. Зачем только надо было везти их сюда из таких далей – непонятно.
Но вернёмся к нашим неодушевлённым в обычном человеческом понимании персонажам. Мы оставили их в сложный момент готовящегося заговора, внутреннего переворота, грозящего многим обитателям двух комнат по улице Фрагонара, 4, большими неприятностями.
Под самое утро, когда все вещи, все предметы, так же, как и люди находились на дне самого глубокого и глухого сна, в сером дыму растворяющейся ночи на середину стола тихо выполз Дырокол. Стикеры, разобранные по одному, сцепились своими уголками в длинную змею и тянулись за Дыроколом жёлтым хвостом. Было в этом движении что-то угрожающее, что-то маниакально-депрессивное, с лёгким оттенком дешёвой демонстрации. А всё потому, что Дырокол любил из всего, что он делал, устраивать шоу, отсюда и этот павлиний хвост из одного пера.
На середине стола Стикеры отцепились от своего идейного вождя, и, после короткого его инструктажа, зазмеились по периметру столешницы. Вскоре на каждом из четырёх её углов красовалось по жёлтому квадратику, намертво приклеившемуся к деревянной лакированной поверхности. Дальше, свалившись со стола и оставив на Полу всего лишь один квадратик (Дырокол посчитал этого вполне достаточным), Стикеры улепили собой Вертящийся Стул, Этажерку, Форточку, Стены, добрались по потолку и до Люстр. Когда оставшиеся десять Стикеров вернулись обратно на Стол, злопамятный Дырокол распорядился, чтобы Стиральные Резинки тоже были залеплены, причём со всех сторон.
Тратить ценную бумагу на Голландскую Печь, Выключатель и прочую мелочь он не собирался. Английский Замок рассматривался как потенциальный союзник, несмотря на некоторую тупость. А недавно появившийся медный Самовар, вследствие полной нелепости собственного вида, Дыроколом вообще никак не рассматривался. Единственным местом, на которое ни один из Стикеров не смог приклеиться, как не старались, это была картина с холмом и тучей.
Когда всё было готово, его вдруг охватило лихорадочное возбуждение. Это обычно происходило, когда Дырокол долго не дырявил бумагу. В такие мгновения он терял над собой контроль, начинал подпрыгивать, клацать железными челюстями и, вообще, мог натворить всяких глупостей, например, свалиться со стола и опять оказаться в беспомощном перевёрнутом положении, но именно сейчас этого допускать было никак нельзя.
Ухватившись за ближайший Стикер, Дырокол не успокоился до тех пор, пока жёлтый бумажный квадратик не стал похож на сито. В это самое время Форточка, которая обычно просыпалась раньше всех, радостно распахнулась, впустив в комнаты лёгкий утренний воздух. Заметив на себе жёлтый Стикер, она с удивлением стала его разглядывать. Проснувшийся от её движения Оконный Шпингалет с тоской открыл глаза, думая, что он всё ещё сверху донизу покрыт птичьим помётом, но к великой своей радости он был совершенно чист. Значит, ночью был дождь, и Форточка своё обещание выполнила: уговорила Окно открыться.
– Не понимаю, откуда это на мне взялось?
Форточка попробовала изогнуться, чтобы Стикер отклеился, но у неё ничего из этого не получилось. Шпингалет, разглядев жёлтые квадратики и на других предметах, быстро смекнул, откуда ветер дует. А ещё он увидел характерный железный бок, прячущийся за бронзовым Пресс-папье, а из-под этого бока агрессивно выглядывал острый жёлтый уголок.
– Меня, что, опять хотят выставить на продажу!?
Вертящийся Стул спросонок так быстро выкатился на середину комнаты, что чуть не опрокинулся на бок.
– Ненавижу ценники! Опять эта ужасная процедура купли-продажи! Тебе заглядывают во все места, щупают, дёргают, норовят что-нибудь сломать, чтобы потом купить подешевле! И, вообще, мне здесь нравится! Я хочу остаться тут навсегда!
Старшая Люстра, не имевшая ни малейшего понятия обо всём только что сказанном, попыталась успокоить его.
– Но, дорогой Стул, вас никто отсюда и не гонит. Оставайтесь здесь, сколько хотите со всеми нами. Разве можно так расстраиваться из-за каких-то кусочков жёлтой бумаги? Посмотрите, и на мне точно такой же, но я ведь не переживаю из-за этого.
Молчавший до сих пор Шпингалет, услышав «дорогой Стул», испытал очередной мучительный приступ ревности. Он с ненавистью посмотрел на своего соперника. Чувство благодарности, только что возникшее к Форточке и Окну и обещавшее вырасти со временем в нечто большее, натолкнувшись на железное упрямство и деревянный эгоизм, тут же разлетелось мелкими брызгами.
– Это вам не просто кусочки жёлтой бумаги! Не просто! Это самые настоящие Стикеры! А они, знаете ли, за здорово живёшь на вещи не наклеиваются! Это всё делается со значением, с подтекстом! Поэтому вы ещё горько пожалеете, Люстра, что посмеялись над моими чувствами!
– Не понимаю, как связаны мои чувства с этими… Как вы их там назвали? Стикерами!
Люстра нервно качнулась, хрустальные гроздья на ней, придя в соприкосновение, рассыпались фрагментом арии Виолетты из второго действия «Травиаты». У Люстры была хорошая музыкальная память, и она помнила всё, что когда-нибудь звучало в этих стенах. Дырокол, затаившись, наблюдал за происходящим, сопя от удовольствия.
– Кто-нибудь, снимите с меня эту гадость!
Голос Этажерки дрожал от возмущения. Он вибрировал благовоспитанной эмоцией тонкой вещи, не позволяющей по отношению к себе никаких вольностей, но дешёвый ядовитый клей на жёлтой бумаге плотно присосался к её нежной палисандровой природе, и, казалось, въедался всё глубже и глубже. Этажерка, всегда такая спокойная, ироничная, уверенная в себе, сейчас едва сдерживалась, чтобы не впасть в истерику.
– Ради Бога, да не волнуйтесь вы так! Я легко избавлю вас от этих Стикеров. Судя по названию, они иностранцы. Я ничего не имею против англичан, но клеиться так откровенно к нашим красавицам – это, по-моему, верх неприличия! Господа, позвольте представиться – Самовар Камеръюнкерский! Вчера был мертвецки пьян, поэтому не имел чести познакомиться со всеми вами. А всё потому, что эта сумасшедшая старуха, моя бывшая хозяйка, вздумала напоить своих гостей водкою из самовара, то есть из меня! Отсюда и последствия.
Первый прорвавшийся сквозь оконное стекло лучик солнца, с размаху ударил в медный самоварный бок и тут же брызнул во все стороны радужными бликами.
– Вы правда можете убрать их с меня?
Голос Этажерки всё ещё дрожал, но внезапно появившаяся надежда уже возвращала ей душевные силы.
– Мадам, русские Самовары просто так словами не бросаются! А пока, надеюсь, вы позволите мне выразить своё восхищение вашими достоинствами посредством изящной рифмы?
– А вы не могли бы сначала освободить нас, а потом уже восхищаться?
Вертящийся Стул, в нетерпении крутнувшись вокруг себя, в очередной раз чуть не завалился на бок.
– Это не займёт много времени. И, вообще, что за спешка?
Крышка Самовара, подпрыгнув, съехала на бок.
– Настоящая красота требует остановки, паузы, перевода дыхания! Получайте удовольствие от прекрасного!
Этажерка тихо вздохнула и, ничего не сказав, принялась обречённо ждать. Давно уже проснувшийся Паркетный Пол, стараясь не скрипеть, исподволь наблюдал за происходящим. На прицепившейся к нему жёлтый лоскуток он не обращал никакого внимания, но нервозность, возникшая сейчас среди других обитателей комнат, могла сулить ему (и он это хорошо чувствовал) какие-то выгоды.
– Когда чарующим мгновеньем страдать душа обречена,
   Когда изысканным знаменьем, едва наполнится она.
   Когда сердца отринут латы и обнажаться для любви,
   Не разменяю медь на злато, же а ля гер ком се ляви!
Самовар сделал изящный полупоклон, Паркетный Пол застонал от зависти, младшая Люстра от охвативших её чувств расплакалась, ясеневый Лев Толстой неодобрительно покачал лысой бородатой головой, а глухой Выключатель, который всё утро пристально разглядывал медные бока новоприбывшего, вдруг неожиданно прозорливо заявил, что земля скоро будет не круглая, а в форме самовара.
– Глупости! – безапелляционно клацнул затвором Шпингалет.
– Вас будут цитировать потомки! – восторженно выдохнула Голландская Печь, покорённая изящным самоварным слогом.
Её тоскующее по любовным утехам сердце, нерастраченное и одинокое, всякий раз вспыхивало, как порох, стоило лишь какому-нибудь бравому и самоуверенному красавцу оказаться рядом. А если ещё при этом начинала звучать тонкая поэтическая лирика, изразцовые стены нашей Голландки помимо её воли достигали высокой степени накала. Справедливости ради, нельзя сказать, что она была полностью лишена чувственного внимания, но более чем двухсотлетняя мрачная и глухая страсть Каменного Дымохода к ней почему-то её пугала, и от этого Голландская Печь ещё более мучилась и страдала.
– Вы умеете производить впечатление… Ну, а теперь, может, всё-таки…
Этажерка замолчала на полуслове, почувствовав, что с самоваром что-то происходит. А происходило с ним вот что. Дождевая вода, попавшая внутрь Самовара, пока он позировал на рояле, вдруг начала постепенно закипать. Имея живой и горячий нрав, являясь к тому же прирождённым рассказчиком, медный свидетель пушкинских банных суббот сейчас умело гальванизировал не совсем приличными историями и анекдотами, доводя впечатлительные молекулы воды до состояния, близкого к полураспаду. Этого полураспада, как раз хватало для того, чтобы вода начинала кипеть.
И вот, когда над крышкой появился лёгкий туман, львиные ножки, на которых покоился Самовар Камеръюнкерский, пришли в движение. Переместившись таким образом к одному из Стикеров, уверенно и цепко возлежавшему на самом верху палисандровой страдалицы, он слегка приоткрыл кран. Воды внутри него было немного, а вот пару – вполне достаточно. Уже через несколько секунд отпаренный жёлтый квадрат пошёл пузырями, скукожился и легко отвалился, как отваливаются от здорового тела высохшие струпья.
– Проще пареной репы! – с удовлетворением констатировал Самовар, прикрывая кран.
– Кто вам это разрешил?! Что за самодеятельность? Вы вообще соображаете, что делаете? Немедленно прекратите, иначе вылетите отсюда в два счёта, вы, медный бак с помоями! Вас всех снесут в ближайшую школу за непослушание!
Оконный Шпингалет орал, видя, как рушатся все психологические преимущества, ловко придуманные коварным и изворотливым Дыроколом. Паркетный Пол вторил ему со скрипом и готовностью, нагнетая атмосферу пораженчества и страха.
– Нельзя самовольно снимать с себя Стикеры! Это очень важные документы! И если они на ком-то появились, значит, вы слишком много на себя берёте! Вы перегибаете палку! Самовар – деревенский житель, поэтому не понимает всей степени своего безрассудства! Эка невидаль – стихи! Я, между прочим, тоже силён в сравнениях! Ваши волосы пахнут Ниагарским водопадом! Слышите? Ниагарским водопадом! Вот!
Почувствовав, что пришло время для решительного наезда, Дырокол важно приосанился, и в окружении оставшихся Стикеров совершил быстрый демарш на середину Стола. Приподнявшись, насколько позволял ему рост, он сделал мудрое выражение и, выдержав паузу, со слезой в голосе воскликнул:
– Добрые мои избиратели…
Почувствовав через мгновение, что Стол под ним начинает дыбиться, Дырокол только и успел сказать, тоскливо глядя на быстро приближающиеся паркетины:
– Пора валить в Америку… – после чего позорно загремел вниз, теряя пружины.
Паркетный Пол, ощутив прямое давление на себя со стороны Стен, быстро затих, также как и Оконный Шпингалет, вынесенный открывшимся Окном прямо под сидящих на карнизе голубей. А Самовар, верхом на Вертящемся Стуле, объезжал комнаты, ликвидируя остатки жёлтого квадратизма. Туча на картине закрыла солнце полностью.

*    *    *

Когда ещё только-только заалел самый краешек неба, когда потревоженная первыми голосами птиц лесная дрёма беспокойно заворочалась на мягкой мшистой подстилке, когда сгустившийся за ночь и потяжелевший воздух, мягко раздвигая листья деревьев, стал медленно подыматься от земли вверх, в полосе густого тумана, висящего над водой, неслышно появилась хозяйка ночной тишины и звёздного неба, мрачных болот и таинственных шорохов, всего живого и всего мёртвого. Следом за ней шла слепая собака, тяжёло дыша и с трудом продираясь сквозь высокую мокрую траву. А женщина, казалось, и не шла даже, а легко парила в воздухе, едва касаясь ногами земли.
Черты лица её были настолько пугающими, что способны были вызвать у любого человека оторопь и тихий ужас. Собственно, никаких черт и не было вовсе, а было ровное белое поле, на котором глубоким колодцем страшно светился единственный глаз. По мере того, как она всё ближе и ближе подходила к маленькому домику, окруженному оградой из сухих веток, лицо её прояснялось, оно словно бы рождалось заново, приобретая знакомые уже нам черты. Взявшись рукой за калитку, Ульяна Яковлевна подождала ковылявшую за ней собаку, впустила её и сама вошла во двор, оставив калитку открытой.
Неслышно войдя в избу, она аккуратно развесила у печи большие пучки каких-то трав, подошла к спящему на лавке Капитону. Тот лежал и чему-то хмурился, крепко прижимая к груди берестяной свиток. Спал одетым, не снимая сапог. Лук и топор были тут же – под головой. Внезапно губы его дрогнули, разошлись в мягкой улыбке, и засветилось лицо парня, разгладилось, словно изнутри кто провёл по нему ладонью.
Покачала головой бабка, наклонилась над ним, вгляделась пристально в лицо спящего и так стояла какое-то время, что-то бормоча низким голосом. Словно почувствовав на себе посторонний взгляд, Капитон рванул из-под головы топор, быстро сел и только потом открыл глаза. Увидев Ульяну Яковлевну, усмехнулся, положил топор на лавку, долго потянулся.
– Что, баба Уля, днём на меня не насмотрелась?
Та ничего не ответила, только положила ему руку на непокорные пряди, ухватила пальцами один волосок, выдернула и, подойдя к печи, бросила его на едва рдеющие угли. Тот вспыхнул малой искоркой и исчез, прозвучав, где-то в груди у Капитона высокой ноткой.
– Зачем это?
Кусай смотрел настороженно, недоверчиво. Бабка, стоявшая до сих пор прямо, вдруг неожиданно подломилась, пошатнувшись, нашарила у печи палку, тяжело опираясь на неё, подошла к столу, села на лавку. Она смотрела на Капитона тёмными провалами глазниц и тяжело дышала.
– Кто-то на тебя, парень, порчи понавешал, еле справилась, – с трудом выговорила она.
Отдышавшись, Ульяна Яковлевна собрала на стол, потом молча смотрела, как Капитон ест. За окошком избы развиднелось, ночь нехотя умирала.
– Обратно воронок тебе дорогу покажет. А это Танюшке передай…
Она подала ему маленький холщовый мешочек, внутри которого было что-то живое и неспокойное.
– Что это?
Кусай с опаской разглядывал вещь, пытаясь понять, что там внутри.
– Осы.
– Осы?! – пальцы его невольно разжались, и мешочек должен был бы упасть на пол, но не упал, а продолжал висеть в воздухе, чуть подрагивая.
– Чего испугался? – усмехнулась бабка. – Бери, давай. Они и тебе могут пригодиться. Выпустишь оску, и никто против неё не устоит. Обратно только впустить не забудь…
Собравшись с духом, Капитон взял висящий в воздухе мешочек, с осторожностью положил в свою дорожную сумку и тут же начал торопливо завязывать крепким узлом верёвку на ней.
– Погоди. Хлебушка тебе своего дам. Весь не ешь, Лешаку оставь. Он за тобой всю дорогу идти будет, может осерчать…
Кусай положил в сумку и хлеб. Вышли из дому. У калитки сидела собака, на её голове примостился ворон, озорно подмигивая Капитону блестящими чёрными бусинами глаз. Новый день быстро наливался солнечным теплом, звенел тугими голосами леса.
Капитон оглянулся вокруг, словно запоминая это место, повернулся к хозяйке. Та, легко улыбаясь, смотрела на него, ну, точь-в-точь, как Татьяна в день его отъезда. Потянуло непроизвольно к этому взгляду, качнулось всё вокруг, в последний момент одёрнул себя Капитон, справился с наваждением. Посуровев лицом, чтобы скрыть своё состояние, поклонился он бабке в пояс, торопливо шагнул к калитке. Ворон, балуясь, ткнул собаке крепким клювом в самое темя, та, мотнув головой, сбросила птицу и лязгнула зубами возле самого его крыла.
– Сынок!
Парень от неожиданности даже споткнулся. Он уже и забыл, чтобы его так кто звал. Обернулся Капитон.
– Слова, кому попало не показывай. Они только для своих, для русских. И… – она смягчилась голосом, потеплела. – Танюшку береги. Сильно она любить тебя будет.
Сказала так, рукой вперёд махнула, будто сердилась, взлетел ворон, закаркал, закружил над Капитоном. Собака нащупала его незрячими глазами, подошла ближе, лизнула руку, а потом вдруг заскулила, словно навсегда прощалась.
– Помрёт скоро, – со вздохом сказала Ульяна Яковлевна и ушла в дом, больше не обернувшись.
А Капитон сумку свою дорожную на плече поправил, прощаясь, задержался взглядом на странном этом обиталище, и широко зашагал прочь, сбивая сапогами седые головы одуванчиков.
До обеда он шёл не останавливаясь, не приседая ни на миг, словно боялся – сыграет ворон с ним злую шутку, припомнит его стрелу – заведёт в самую лесоверть и бросит там умирать. Но ворон не улетал, держался всё время поблизости и каркал всякий раз, стоило Капитону потерять его из виду. Дорога назад была не в пример легче и спокойнее.
Ни глубоких оврагов, ни непролазных буреломов, ни зыбких болот, ни буераков, забирающих силы, на их пути не было: чёрная птица уверенно вела его вперёд. Лес, щедро налитый солнечным светом, гудел разными голосами, дышал шорохами, рождал множество тайных и непонятных звуков. Странно было, что комары, жадно кружащие вокруг Капитона дымным облачком, при всех своих стараниях не могли приблизиться к нему ближе, чем на расстояние вытянутой руки. Впрочем, довольно скоро он догадался, кому был обязан столь щедрым подарком.
Несколько раз в поле его зрения попадали едва заметные, почти неуловимые движения, или почти движения, полунамёки на чьё-то постороннее присутствие. Присутствие это, тщательно скрываемое от человека, тем не менее обнаруживало себя то малым цветком, внезапно приподнявшим свою головку, то качнувшейся ни с того ни с сего веткой осины, то неожиданно замолкнувшей на самой середине сложной руладой птахи, а то просто возникшим на продуваемом солнечным ветром месте большом теневом пятне.
Капитон шёл, стараясь не обращать внимания на все эти знаки, памятуя слова бабки Ульяны, но когда, невесть откуда взявшийся огромный шершень закрутился перед самым его лицом, а несколько комаров, прорвавшись сквозь разом ослабевшую преграду, добрались до его крови, тогда стало понятно, что терпение лесного хозяина не беспредельно.
Усмехнувшись, Капитон остановился, сняв с плеча сумку, достал завёрнутый в тряпицу ломоть хлеба. Шагах в десяти от него лежал на земле заросший толстым мхом ствол громадной сосны, поваленной временем и непогодой. Вот на этот ствол и положил Капитон хлеб, да ещё и полотенчик оставил, чтобы Лешему есть было приятно. Ворон всё это время, сидя неподалёку, наблюдал за человеком, поблёскивая хитрым глазом. Завязав мешок, Капитон крикнул ему:
– Веди дальше, нечистая сила!
Ворон с готовностью замахал крыльями, перелетел на другое дерево, и убедившись, что Кусай идёт за ним, тут же кинулся обратно и закружился над хлебом, намереваясь урвать и себе кусок. Вылетевшая откуда-то сухая шишка, попав ему в голову, быстро привела вороватую птицу в чувство, и раздражённо каркнув, ворон вернулся на прежний путь.
Ближе к вечеру Капитон вышел на едва заметную тропинку, которую ему указал отшельник, и которая так внезапно оборвалась три дня тому назад. Ворон, долго каркнув, облетел вокруг него, прощаясь, и, поднявшись высоко над деревьями, исчез из виду.
Идти оставалось недолго. Кусай был рад, что доберётся до ночлега ещё засветло, ночевать на дереве ему было не охота. К тому же, он хотел увидеть деда Нечая, услышать его неторопливую речь, увидеть спокойные, чуть насмешливые глаза, просто посидеть с ним рядом, чувствуя могучую силу, исходящую от этого уже слабеющего тела. А утром вскочить на своего коня и погнать его, застоявшегося, туда, где на высоком берегу реки стоит городок Муром, и где ждёт ненаглядная его любовь.
Уставший от жары и долгой дороги, не присевший ни разу за день поесть, вышел, наконец, Капитон на знакомую поляну. Солнце к этому времени уже оседлало высокий холм, и, задержавшись на его вершине, копило силы для того, чтобы в последнем рывке скатиться огненным колесом с противоположного склона вниз, теряя силы и затухая. Дверь в землянку, как и в прошлый раз, была приоткрыта, на своих местах было и всё остальное – невысокий стожок и скудные грядки.
Капитон подошёл к землянке, заглянул внутрь. Как и ожидал, она была пуста. Улыбнувшись, он положил на скамью сумку и быстро вышел наружу. Он знал то единственное место, где мог сейчас находиться отшельник, дед Нечай. Обогнув постройку, Капитон уже набрал полную грудь воздуха, чтобы крикнуть, неважно что, главное – дать понять этому человеку, как он рад его видеть, но крика не получилось.
Среди высокой травы никого не было. Не было видно белой рубахи и на склоне холма, там, где среди редких кустов стояла приземистая почерневшая колода, похожая на ставшую зримой человеческую печаль.
Подумав, что старик ушёл за какой-то надобностью в лес, Кусай развернулся, чтобы пойти поискать своего коня, как вдруг краем глаза уловил какое-то движение, там, где обычно стоял на камне отшельник. Не зная, показалось ему это или нет, он, замерев, начал пристально всматриваться в ту сторону, и через несколько мгновений ясно увидел приподнявшуюся над травой ушастую голову филина и крыло, которым он с силой бил воздух.
Почуяв неладное, Капитон что было сил побежал туда, где то появлялась, то исчезала, словно тонула в траве, голова хищной птицы. Он бежал, и с удивлением чувствовал, как труднее и труднее давался ему каждый шаг, будто ноги его каменели, будто некая страшная сила давила его к земле всё сильнее и сильнее. Последние несколько шагов, оставшиеся до камня, Капитон просто не смог пройти. Он остановился и так стоял, тяжело дыша и холодея от увиденного.
Отшельник лежал на плоской каменной поверхности на спине, с запрокинутой головой, волосы с которой белыми прядями струились по земле. Можно было подумать, что он, не рассчитав силы и всё-таки устав от бесконечного своего подвига, просто прилёг отдохнуть в красной от крови рубахе. Кровь и сейчас била тоненьким ключом из его груди, обагряя уже коченеющие пальцы, пытающиеся удержать её, а между ними холодно поблёскивало чёрное остриё вошедшей в спину стрелы. Рубаха задралась выше колен, обнажив тонкие, с раздутыми венами и распухшими суставами ноги, жалкие и беспомощные.
В изголовье у старика, угрожающе распластав одно крыло, злобно щёлкал клювом филин. Второе крыло и одна нога у него были сильно изувечены, голова забрызгана кровью, железные когти сжимали окровавленные обрывки чьей-то одежды. Капитон смотрел невидящими глазами и пытался понять, что здесь произошло.
Сразу за камнем трава была сильно примята, а местами вырвана целыми пучками с корнем. Повсюду видны были отпечатки лошадиных копыт, глубоко взрыхливших подковами землю. Всё это напоминало следы ожесточённой борьбы, произошедшей, по-видимому, совсем недавно, и если бы Капитон пришёл немного раньше, он наверняка смог бы предотвратить это убийство.
Старик едва слышно застонал, глаза его медленно раскрылись, и с трудом освобождаясь от мертвенной пелены, приняли осмысленное выражение. Зрачки медленно задвигались, ловя парящего в самой вышине далёкого неба коршуна. Затем он приподнял голову, нашёл глазами Капитона, с невероятным усилием протянул ему руку. Кровь из груди от этих его действий пошла обильнее, голова от нечеловеческого напряжения крупно дрожала, побелевшие губы что-то шептали. Капитону показалось, что тот повторяет одно и то же слово: «Сбереги».
Филин, выкрикнув что-то, заваливаясь на один бок, доковылял до Кусая, ухватился клювом за голенище сапога и, помогая себе здоровым крылом, потащил его к умирающему. Птица выбивалась из сил, резко кричала сорванным голосом, рвала крепким клювом кожаный сапог, а Капитон, словно околдованный, еле передвигался, понимая при этом, что отшельник уже находится на последнем пределе: ещё миг – и его не станет.
И точно: едва только руки их соприкоснулись, дед Нечай испустил дух, а измученное его тело мягко опустилось в каменную колыбель. Лицо его было теперь спокойным и умиротворённым. В застывших глазах хозяйничала смерть, раздосадованная тем, что так долго не могла сама справиться с этим человеком – спасибо, помогли «добрые» люди.
Капитон закрыл мёртвому глаза, роняя слёзы, опустился перед ним на колени. Филин, привалившись к застывшей голове, что-то тихо лопотал, бережно и нежно перебирая клювом седые пряди. Капитон смотрел на залитый кровью камень и думал: почему хорошего человека так легко можно убить? Просто проткнуть его камышиной с железным наконечником – и всё!
Ещё он думал: почему этот камень, на котором отшельник стоял, наверное, не один год, не смог защитить его? А ведь и нужно-то было всего только передать человеку немного своей твёрдости, хоть на мгновение, пока летит стрела, набросить на него каменную накидку, сделать его неуязвимым.
Кусай не мог точно сказать, сколько времени он так простоял. Вывел его из оцепенения мягкий толчок в спину. Вздрогнув, он обернулся и увидел своего коня. Тот глядел влажным преданным глазом и, радуясь встрече, кивал головой. Капитон поднялся на ноги, распрямился, провёл рукой по жёсткому волосу гривы, привычно похлопал ладонью красиво изогнутую, мускулистую шею. Конь тихо заржал, опустив голову на его плечо, шумно вдохнул. Где-то, за холмом, обгоняя собственное эхо, резанул воздух волчий вой, а потом, достигнув предельной высоты, внезапно оборвался.
Филин заботливо плёл белые пряди волос в тонкую косичку, отгоняя здоровым крылом ползающих по неподвижному лицу мух. Капитон только сейчас обратил внимание на свою левую руку, ту, до которой успел дотянуться дед Нечай. Она была до сих пор крепко сжата в кулак, словно продолжала хранить последний его вдох. Медленно разведя пальцы, увидел Кусай на ладони сложенный в несколько раз кусок тонко выделанной кожи, развернул его. Увидел нарисованную чёткую линию, напоминающую русло неспокойной реки, всю с неожиданными поворотами, протянувшуюся по самым краям тряпицы. Были на ней рисунки сложные, слова непонятные, циферки мелкие. Чья-то искусная рука вывела в разных местах купола церковные, стены крепостные, синим цветом – озёра, зелёным – леса, голубыми жилками – реки. Сложил аккуратно ткань Кусай, спрятал себе в карман, подумал – видать, сильно дорожил старик этой вещью, раз до самой смерти при себе хранил.
А потом Капитон посмотрел на уходящие солнце, на чёрную колоду на холме, на разом осиротевшее убогое жилище, на бездыханное тело, заходил желваками, глазами побелел, крикнул страшно – так, словно что-то лопнуло у него в груди, вскочил на коня и закрутился по земле, ища последние следы тех, кто отныне стали его смертельными врагами. Заломленная высокая трава и убитая лошадиными копытами земля уводили в глухой лес вдоль подошвы холма. Туда, в ту сторону, и погнал Кусай своего коня, сузив злыми щёлками глаза и представляя, какой смерти предаст он этих людей.
Он не думал о том, что он – один, а их, судя по следам, – не менее пяти человек. В этот момент он не думал ни о том, что его самого могут убить, забыл про Татьяну, про тайные слова, забыл обо всём на свете. Единственное, чем он сейчас дышал, чем билось его сердце, была месть.
Отдохнувший конь нёс его, легко преодолевая препятствия, а изгиб его шеи напоминал сейчас натянутый до предела тугой лук. Внезапно он без всякой команды замедлил ход и остановился, как вкопанный, тяжело поводя боками и насторожив уши. И тут же где-то поблизости раздался жуткий крик, переходящий в пронзительный визг. К одному голосу присоединился другой, третий и вот уже несколько их, переплетаясь, зашлись в душераздирающих звуках, удивляя собой тихое спокойствие вечернего леса.
Капитон быстро слез с коня, замер, прислушиваясь, заправил в лук стрелу и, крадучись, пригнувшись к земле, стал подбираться в сторону этих криков. В том, что это были те самые непрошеные гости, он не сомневался – слишком глухие здесь места, чтобы это мог быть кто-то ещё. «На медведя, что ли нарвались…», – думал он, продираясь сквозь низкий кустарник.
Лес поредел. Деревья (в основном берёза и ольха) стояли мелкие, с чахлой листвой; трава же, наоборот, пошла высокая и густая. Всё указывало на лесное болото – опасное и безжалостное, скрывающее под роскошным травянистым ковром чёрное отражение неба. Нога Капитона, ступив на спрятавшуюся в рогозе кочку, тут же скользнула вниз и стала медленно погружаться в мягкое и податливое основание. Отпрянув назад, он осторожно пошёл вдоль трясины, пристально вглядываясь в страшную и кажущуюся такой неподвижной красоту, готовую принять любого в свои удушливые объятия.
Продравшись сквозь густые заросли ольхи, Капитон внезапно вышел на нескольких лошадей, которые стояли, тесно сбившись в кучу. Они чего-то сильно боялись – вздрагивали, испуганно косили глазами, били копытами, пытались встать на дыбы, но всё это молча и не выходя за невидимый круг, словно кем-то обведённый вокруг них. Крики тем временем становились всё тише, всё глуше, всё безнадёжнее. Хотя звуки эти и криками уже назвать язык не поворачивался – это было, скорее, нестерпимое желание ещё раз услышать собственный голос, почувствовать последнюю живую вибрацию перед тем, как запечатает смерть уста навеки.
Капитон, обойдя лошадей, поднялся на небольшое возвышение, и с него увидел картину странную, страшную, совершенно дикую, и трудно было понять, чего в этот момент больше и сильнее испытывала его душа – злорадства или сочувствия природе человеческой. Недалеко от того места, где он стоял, среди ярких и необычных цветов удивительной красоты, на травянистом ковре из болотных растений покоились пять голов. А над ними смерчем закручивался зеленоватого свечения воздух, то убыстряя, то замедляя свой ход. Он весело кружил над несчастными, слегка касаясь их голов, и тогда чёрная вода мгновенно скручивалась и тянулась злой тесьмой вверх, плотно охватывая лицо человека.
Люди уже не кричали. Казалось, что у них на поверхности ничего не осталось, кроме огромной дыры рта, жадно и из последних сил рвущего в себя воздух. Капитон различал какие-то непонятные слова чужого языка, тихо слетающие с побелевших губ, а потом один из них шёпотом закричал «Ма… ма…». Натешившись вволюшку, смерч развернулся в тяжёлое приземистое зелёное существо, напоминающее собою уродливого человека. Оно замерло на мгновение, повернулось к Капитону, а потом, громко засопев, пошло деловито шагать по никнущим головам. Утопив одну, огромная нога ступила на другую голову, затем на третью, пока на образовавшемся среди травы круглом блюдце воды не лопнул судорожным вздохом последний пузырь.
Оторопев, Капитон смотрел остановившимися глазами на это уничтожение, и когда всё кончилось, он очнулся, потянулся рукой к груди, замахнулся в крест, но не смог продолжить, будто не давал кто, мешал, тянул руку вниз. А потом он долго смотрел в косматое лицо, внезапно оказавшееся совсем близко, тщетно и со страхом пытаясь разглядеть глаза, но те, прячась за густую зелёную шерсть, таясь, молчали. Неожиданно огромная рука потянулась к Капитону и, растопырив пальцы, показала ему свою ладонь. На ней лежал испечённый бабой Улей кусок хлеба, тот, что был оставлен на стволе дерева.
– У-у-у…, – прогудел Леший, сжал ладонь и, тяжело ступая, медленно пошёл в чащу леса.
Лишь только смолк за ним последний шорох, лошади словно обезумели. Сорвавшись с места, они кинулись бежать, крича и не разбирая дороги, ломясь сквозь кустарник, унося с собой только что пережитое, чтобы рассказать об этом людям, хотя те лошадям всё равно не поверили бы.
Капитон стоял, опустив голову и стараясь ни о чём не думать. Потом, резко повернувшись, он побежал обратно, к тому месту, где оставил своего коня, с тоской осознавая, что всё это будет преследовать его по ночам всю оставшуюся жизнь.

*     *     *

Накормив кота, Святополк Антонович торопливо заправил кровать и в волнении уселся на стул. Сон, приснившийся ему под утро, звал к действиям решительным, дерзким и где-то даже хирургическим. Решительно сощурившись и представив себя на мгновение Александром Македонским, архивариус, твёрдо печатая шаг, пошёл в умывальник. Там, пока он чистил зубы, в голову ему пришла отличная мысль.
Он придёт на улицу Фрагонара днём, не таясь, и под видом пожарного инспектора получит вполне законный доступ к голландской печи. А потом он незаметно вытащит из неё этот обрывок неизвестно чего, свою счастливую путёвку в лучезарный мир Нобелевских лауреатов, которые не ходят, а скачут по земле на огромных огнедышащих конях, и совсем не платят тринадцатипроцентный подоходный налог. Натягивая на себя штаны, Святополк Антонович на секунду зажмурился, смакуя дивные перспективы своей жизни, потерял при этом равновесие, запутавшись в штанине, и чуть не упал. То, что он удержался на ногах, было расценено архивариусом, как хороший знак.
Наскоро позавтракав крутым яйцом, двумя кусками хлеба с маслом и сыром, придавив всё это двухсотграммовой порцией кофе, он, чуть не наступив на развалившегося посредине коридора кота, взялся за ручку двери. И тут вдруг у Святополка Антоновича появилось неприятное ощущение какого-то постороннего присутствия, будто кто-то очень опасный исподтишка подсматривает за каждым его движением и даже знает наперёд каждый его шаг.
Осознавать это было неприятно, и архивариус на всякий случай решил делать всё наоборот, не так, как запланировал заранее. Именно поэтому он не сказал коту обычное: «Пока, Фалёк», а всего лишь ограничился коротким взглядом. Дальше Святополк Антонович в целях конспирации вознамерился добираться до улицы Фрагонара пешком, отказавшись от общественного транспорта. Выйдя на улицу, он посмотрел на свои окна.
На подоконнике возле горшка с полузасохшей геранью сидел Фальк, что было довольно странно – он имел привычку после завтрака пару часов пребывать в горизонтальном положении. Кот, подняв лапку кверху, так грустно смотрел на него, что Святополк Антонович начал неуверенно топтаться на месте, сердясь на себя за нерешительность действий.
– Фальк, ты поступаешь, как последний эгоист! Я не хочу всю свою жизнь… – в сердцах выкрикнул он, но не закончил, и сразу взяв с места полупрофессиональной спортивной ходьбой, быстро исчез в каменных коридорах бетонных стен.
Воскресное утро плавно переходило в воскресный день, ясный и тёплый. До осени было далеко, хотя у стрижей, улетающих на юг первыми из городских птиц, в их пронзительных песнях начинали появляться пока ещё слабые, но уже ясно различимые тревожные и неспокойные нотки.
Архивариус Закавыка, миновав автобусную остановку и ехидно усмехнувшись про себя, ступил на пешеходную зебру. Он пересёк её, подумав, быстро вернулся обратно и остался стоять на остановке, будто бы в ожидании своего автобуса.
Святополк Антонович искоса подозрительно поглядывал на стоящих вокруг него людей, но никто из них не проявлял к будущему Нобелевскому лауреату никакого интереса. Лишь один полненький и лысоватого вида гражданин, похожий на Гарри Поттера в старости, сосредоточенно читающий газету, вдруг оторвался от неё и, посмотрев на архивариуса сквозь толстые линзы круглых очков, раздражённо сказал:
– Вот видите! А вы говорите! – и снова с головой опрокинулся в периодическую печать.
Подъехавший автобус забрал с собой всех желающих уехать, и остановка опустела. Прямо через дорогу на полстены кирпичного девятиэтажного дома взметнулось изображение улыбающегося пожарного, поливающего из огромного брандспойта грядки с гигантскими, похожими на артиллерийские снаряды, огурцами. Надпись под ними гласила: «Для них нет ничего невозможного!» – Сельхозартель «Гулливер».
Святополк Антонович с уважением посмотрел на стальные огурцы, и в третий раз пересёк пешеходный переход. Небольшой парк на его пути оккупировали голуби и молоденькие мамочки со своим беспокойным потомством. Ступив на запорошенную жёлтым песком аллею и пройдя всего несколько шагов, архивариус вдруг остановился. Оглянувшись по сторонам, он копнул носком ботинка песок, присел и стал тщательно изучать его состав. Он даже взял для надёжности палочку. После долгих раскопок, видимо, ничего не найдя, он выбросил палочку и уже собрался следовать дальше, как вдруг, зацепившись за что-то глазами, выудил из песка какой-то мелкий предмет. Этим предметом оказалась отливающая перламутром и скрученная в бараний рог розоватая ракушка.
– Та-а-а-к… – потерянно сказал Святополк Антонович, напряжённо разглядывая свою находку.
Потом он очень близко поднёс её к левому глазу и попытался заглянуть внутрь. Губы его при этом шевелились. Удовлетворившись осмотром, он достал носовой платок и осторожно завернул в него ракушку, предварительно прослушав её. Проделав всё это, архивариус не получил никакого облегчения: ну и что, что всего одна-единственная ракушка, ведь приснившийся ему накануне сон всё ещё был свеж. Причём он был не просто свеж, а сверхреально свеж, свеж до какой-то полупрограммной степени. Так что Святополк Антонович, стараясь не глядеть вниз, шёл по песочной аллее, чётко осознавая, что его полиуретановые подошвы елозят сейчас по чьим-то недовольным физиономиям. И хруст при этом стоял такой, словно шёл он по ледяной пустыне, продавливая в сорокаградусный мороз слежавшийся наст где-нибудь на юге Западной Сибири.
С дубов, с клёнов и каштанов, соревнуясь, как маленькие парашютисты, спрыгивали в невидимую воздушную волну редкие пока ещё разноцветные листья, тихо и задумчиво скользили вниз, издали напоминая цветной снег. По аллее, окаймлённой зелёной стеной крепких деревьев, быстро шёл невысокого роста лысеющий человек, одетый в белый мятый костюм с небрежно завязанным синим галстуком. Из нагрудного кармана его пиджака полупогасшим языком пламени нервно свисал красный носовой платок. Дома, примеряя на себя психологический образ пожарного инспектора, архивариус почему-то посчитал, что платок подобного цвета будет единственно верным и убедительным.
Набравшись духу, Святополк Антонович посмотрел вниз. Увидев, что его правая нога уверенно попирает кованый профиль какой-то дамы, сильно смахивающий на Маргарет Тэтчер, архивариус безнадежно махнул рукой и прибавил шагу. Это было совершенно невероятно, но его ночной сон начал преследовать его буквально по пятам, всё больше и больше превращаясь в дневной кошмар.
– «Над седой равниной моря ветер тучи собирает… – вдруг зычным, боцмановским голосом прокричал Святополк Антонович. – …Между тучами и морем гордо реет буревестник, чёрной молнии подобный…
Звуки, исходящие из архивариусовской глотки, способны были сейчас легко рвать паруса и топить грузовые баржи.
– …То крылом волны касаясь, то стрелой взмывая к тучам, он кричит – и тучи слышат радость в смелом крике птицы…
Хрустальная тишина утреннего парка, лопнув под таким напором, как огромное зеркало, рассыпалось по земле миллионами сверкающих осколков, которые тут же чернели, превращаясь в радиоактивный шлак.
– …В этом крике – жажда бури! Силу гнева, пламя страсти и уверенность в победе слышат тучи в этом крике…
Какой-то светленький мальчик, мирно выковыривающий совочком из песка разноцветные ракушки, перепугавшись, с рёвом кинулся к своей бабушке, которая, раскрыв рот и с остановившимися глазами, стояла и смотрела на человека в белом мятом костюме.
– …Глупый пингвин робко прячет тело жирное в утёсах…
Нет! Вы не подумайте, что Святополк Антонович внезапно сошёл с ума. Он просто боролся, как умел, со своим ночным видением, так внезапно и бесцеремонно вторгшимся в его жизнь. И очередным подтверждением этому был появившийся в конце парковой аллеи Алексей Максимович Горький собственной персоной.
«Что же вы так долго сморкаетесь, голубчик!? Вы, никак, смерти нашей хотите, а? Бегите, меняйте водителя скорее! Иначе всем нам тут полный крандец придёт!»
Архивариус свирепо и с ненавистью, как из катапульты, швырял в высокую сутулую фигуру в соломенной шляпе и с тростью целые глыбы гранитных слов бессмертной поэмы, упрямясь одной-единственной мыслью:
«Не ваше дело! Сколько хочу, столько и буду сморкаться! Не ваше дело! Сколько хочу, столько и буду…!»
После «тела жирного в утёсах» Святополк Антонович из всей поэмы не помнил решительно ни одного слова, но Горький, шаркающей стариковской походкой, продолжал неотвратимо надвигаться на него, и его нужно было немедленно чем-то остановить. Вновь помогла школьная программа:
– «…Надо уважать человека! Не жалеть! Не унижать его жалостью! Уважать надо! Выпьем за человека!»
Когда архивариус, дважды прокричав последнюю фразу, пригляделся, он вдруг понял, что это был совсем не Горький, а просто очень похожий на него старик. Святополк Антонович испустил вздох облегчения и тут только заметил, что все, кто в это утро были в парке – и взрослые и дети – все они, молча стояли и смотрели на него, будто ожидая чего-то ещё такого же, а может и более значительного. Непреодолимо захотелось высморкаться. Погрузив свой нос в мягкую хлопчатобумажную пламенистость платка и выставив наружу одни только глаза, архивариус с умилением разглядывал подходящего к нему старца.
«Надо же было такому померещиться! Ведь совсем не похож… Ну вот даже ни на сколечко! Он скорее похож на Михал Иваныча Калинина. Вон, и бородка у него такая же. Надо будет попить чего-нибудь успокаивающего перед сном, а то неизвестно, до чего дойти так можно».
Когда «Михал Иваныч» дребезжащей походкой подошёл к архивариусу, тот отнял от лица платок и, широко улыбнувшись, хотел было уже что-то такое сказать, но слова так и не сформировавшись, со всего размаху натолкнулись на намертво сомкнувшиеся голосовые связки.
– Что ж вы так долго сморкаетесь, голубчик! Вы никак смерти нашей хотите, а? Бегите, меняйте водителя скорее! Иначе всем нам тут полный крандец придёт!
Как Вы правильно понимаете, мысли Святополка Антоновича дали сильный боковой крен, а сам он, застыв, как скальный выступ, где-нибудь на Гибралтаре, тихо, сквозь зубы, застонал. Старичок, между тем, довольно игриво подмигнув архивариусу, попросил его поторопиться и засеменил дальше, уродуя своей палочкой чьи-то сверхсевероамериканские черты.
Летающие высоко в небе стрижи, поглядывая на совершенно бесполезную для них землю, меланхолично резали свежий воздух косым крылом и, едва успевали сглатывать глупых насекомых, летящих им прямо в раскрытые клювы.
Понимая, что произошедшее объяснить простым человеческим языком никак невозможно, и что это скорее всего проявление сил высшего порядка, наконец-то осознав, что нынешний его сон проходит по разряду вещих, архивариус Святополк Антонович Закавыка счёл за самое благоразумное – смириться. Правда, маленький червячок сомнений всё ещё гаденько извивался где-то в области поджелудочной железы, оставляя после себя на стенках этого почтенного органа вопросы, писанные собственными экскрементами в виде архаичной латыни.
Вот, например, почему силы высшего порядка выбрали своим медиумом обыкновенного старикашку, а не предстали перед Святополком Антоновичем во всей своей мощи огненными скрижалями на расколовшемся по такому случаю небе? Или, почему бы эту встречу было не оформить где-нибудь на последнем этаже «Бизнес Центра» и при этом пить дорогое вино с маринованными устрицами? Ну, и всё в подобном роде…
– Гордыня!.. Гордыня… – с упоением пробормотал архивариус и, посмотрев на часы, заторопился.
Перед самым выходом из парка он, неожиданно для себя, свернул на боковую аллею, густо заросшую среднеазиатским кустарником, и от этого выглядевшей диковато. Святополк Антонович уже ничему не удивлялся и спокойно шёл вперёд, ведомый некой таинственной силой. Слабо трепыхнувшуюся в голове мысль о жертвенном агнце он торопливо выпихнул в атмосферу, расценив её как крамольную. Внутренне архивариус Закавыка был готов ко всему.
Кусты, как-то незаметно перекочевав в другой климатический пояс, более северный, исчезли, и теперь вдоль аллеи громоздились дремучие сосны, ели и кедры. Нижние их ветки были густо увешаны гирляндами мха махорочного цвета, под деревьями глянцево лоснился брусничный лист. Асфальт словно покрылся рваным рыболовным неводом, дробясь на мелкие фрагменты и морщась ломаной линией. Потом он и вовсе исчез, лишь изредка напоминая о себе попавшим под подошву битумным катышком.
Стало значительно темнее и прохладнее. Архивариус шёл, не меняя скорости шага, изредка снисходительно поглядывая вокруг себя. Всё происходящее он воспринимал не более, чем метафору. Где-то очень далеко, за хвойной стеной, вдруг начал выбивать дробь пионерский барабан. Бил он в том же темпоритме, в котором ступал по земле Святополк Антонович. Что это был именно пионерский барабан, а не шаманский бубен, архивариус нисколько не сомневался, так как сам когда-то играл на этом инструменте в школьном оркестре.
Стали попадаться животные. Мелкие, вроде летучих мышей, кротов и бурундуков, беспрепятственно шмыгали вокруг идущего человека, тогда как хищники и крупный рогатый скот могли лишь наблюдать за ним, не имея возможности приблизиться, будто сдерживаемые невидимой стеной. В одном месте, правда, силами двух панд и одного гризли была предпринята попытка прорыва, но раскровенив свои носы, они ничего этим не добились.
Ещё через какое-то время, справа и слева по обочине дороги стали, словно из-под земли прорастать огромные деревянные идолы. Они подозрительно смотрели своими задубевшими от дождя, снега, ветра и солнца грубыми лицами на архивариуса, и в глазах у них стыл один-единственный вопрос: «Камо грядеши?»
Один из истуканов, самый большой, с устрашающей наружностью, неожиданно начал метать своими очами в Святополка Антоновича целые снопы электрических молний, но те пролетали мимо, воспламеняя лес с противоположной стороны.
Вот так, в дыму и в огне, шёл он, пока не упёрся в высокий гранитный постамент, от которого исходило голубоватое свечение. Что находилось на постаменте – было не видно, так как скрывалось от глаз большим покрывалом из домотканой дерюжки, красивыми волнами ниспадающей прямо в высокую крапиву, любовно охватившую холодный гранит широкими махровыми листьями. Внизу тяжёлого постамента мелко были высечены какие-то слова. Подойдя ближе и низко склонившись, Святополк Антонович увидел мастерски выбитого двуглавого орла, который, словно курица на насесте, восседал на золотой цепочке из букв.
– Русская ид… – архивариус отколупнул ногтём древний мох, затянувший остальные буквы. – …ея… Русская идея!
Святополк Антонович выпрямился. Плечи его, помимо воли развернувшись до предела, ушли назад берёзовым коромыслом, руки плотно прижались к туловищу, подбородок искал в космосе Млечный Путь. По всему телу пошла горячая волна, в голове происходила путаница из взрывающихся петард и Благовеста. На короткое мгновение ему показалось, что за его спиной стоят сотни, тысячи, десятки тысяч таких же вот Святополков Антоновичей, но когда он обернулся, сзади никого не было, только деловито перебегающая дорогу выхухоль.
По острым углам, торчащим из-под дерюжки, архивариус догадался, что стояло на постаменте. Клубящиеся над его головой фиолетовые тучи неожиданно разомкнулись, неохотно выпустив солнечный луч. Тонкий посланник Галактики образовал внутри себя полое пространство, и Святополк Антонович увидел, как сверху, в этой прозрачной, медового цвета пустоте, напоминающей натянутые пустые женские колготки, медленно что-то падало. Когда это «что-то» окончательно легло на земл, в нескольких сантиметрах от полиуретановых подошв, стало видно, что это был простой квадратик белой плотной бумаги.
Архивариус не колеблясь ни секунды поднял его и стал сосредоточенно разглядывать, но на бумаге ничего не было. Она была чиста, чиста, как биография Адама. С лёгким разочарованием Святополк Антонович обратил свои очи Горе, а когда опустил их долу, то обнаружил, что одна из сторон бумаги подёрнулась ровным глянцем. Откуда-то из самой её глубины стали надвигаться чьи-то неверные черты, а когда они оформились правильно и окончательно, архивариус узнал в проявившемся лике себя.
Он держал в руке точную копию своей фотографии, наклеенной в его личном деле. Внезапно, и теперь уже гораздо ближе, раскатился гороховой дробью барабан. Вздрогнув от неожиданности, Святополк Антонович быстро сунул фотографию в задний карман брюк и пошагал обратно твёрдо и решительно, время от времени переходя с обычного шага на шаг строевой.
Маленький бумажный квадратик, по мере того, как оригинал удалялся от каменного постамента всё дальше, становился тяжелее и тяжелее. И к тому моменту, когда архивариус вновь оказался окружённым со всех сторон среднеазиатской порослью, фотография, набрав вес, стала неприлично оттопыривать сзади карман. Безропотно всё сносивший, Святополк Антонович всё-таки остановился, достал своё фото, и, стараясь ничему не удивляться, начал разглядывать лежащую на ладони тяжёлую пластинку из неизвестного ему металла, в которую превратился бумажный образ. Лицо его теперь выглядело твёрже, решительнее и умнее. С пониманием кивнув головой, архивариус крепко зажал в руке себя в металле, и со светлой улыбкой на лице двинулся вперёд.
Когда Святополк Антонович вышел из парка, был уже полдень. Ступив на металлический, желтоватого цвета, мостик, похожий на красиво изогнутую лебединую шею, он дошёл до середины и остановился. Нет, он не собирался искать себя в зеленоватой, пахнущей водорослями, ленивой воде. Остановила его неожиданность возникшего в голове сравнения.
Долгое время любого человека было принято считать винтиком. Безликим, похожим на миллионы таких же винтов. Разница была лишь в размерах и в качестве металла, но мысль архивариуса пошла дальше этого примитивного и очень рационального сравнения.
Если довести до логического конца фразу «История пишется людьми», то выходило, что люди – это не винтики. Да и история, извините, не слесарная мастерская. Люди – это буквы! А буквы, заметьте, бывают разными – печатными, прописными и заглавными. Эти люди-буквы хотя и занимают нижний этаж, но роль их чрезвычайно велика, так как они участвуют в правильном формировании и построении слов языка, языка нации. Это люди корней.
Следующие по значимости – это люди-слова. Они устанавливают верные причинно-следственные связи в обществе и являются стволом. Последними в этой буквенной иерархии стоят люди-предложения. Эти занимаются исключительно координационной деятельностью в масштабах всего государства. Они люди кроны. И особняком располагаются люди-лозунги. Их очень мало, так как они создают грозовую атмосферу.
Размышляя таким образом, Святополк Антонович стоял в самом центре моста и не отрываясь смотрел на морскую чайку, слёту жадно хватающую большие куски пиццы, которые ей бросали две смешливые девчушки. Один кулинарный фрагмент всё-таки долетел до воды, и когда белокрылая птица рванулась вдогонку, не желая упускать добычу, из глубины быстро всплыла какая-то огромная рыбина и, сомкнув пасть, перехватила тесто, запечённое с сыром и томатами.
Чайка, пронзительно крикнув с досады, сделала крутой вираж и ушла на северо-запад, в сторону Швеции. Хотя сделала она это совершенно напрасно, так как проглоченный кусок пиццы был рыбой почти сразу выплюнут обратно и теперь медленно дрейфовал по течению, опять же в сторону родины Карла Двенадцатого и линии Маннергейма, видимо, в тайне надеясь получить шведское гражданство.
Хотя теория «корня-ствола-кроны» выходила довольно стройной и многозначной, но, как бывает в таких случаях, всегда найдётся некий оппонент, который саркастически улыбаясь, спросит:
– А где же, уважаемый, в этой вашей буквенной системе люди-слоги, люди-приставки, люди-суффиксы и, наконец, люди-окончания?
– Вот я вас всех! – тихо пробормотал архивариус и почти побежал в сторону улицы Фрагонара.
Заприметив издали знакомую уже металлическую ограду, оправленную в сиреневый багет, Святополк Антонович замедлил шаг. Подойдя ближе, остановился в несуществующих воротах, расправил мятый нагрудный платок, повторил все типы известных ему огнетушителей и попытался нахмурить брови, но, как это ни странно, брови его не слушались. Мышцы лица сопротивлялись с непонятным упорством, словно хотели оставить Святополка Антоновича с лицом открытым и чистым. После короткой мимической борьбы, архивариус покорился. Он вдруг поймал себя на мысли, что больше совершенно не хочет стать кандидатом наук и что на Нобелевскую премию ему плевать. Осознавать это было почему-то приятно.
Ещё он увидел небольшую чёрную полоску у себя на рукаве, будто кто-то провёл по этому месту раскалённым паяльником. Святополк Антонович догадался, что это такое. Это был след от одной из молний, которые яростно швырял в него суровый идол. Гранитный постамент, тяжёлая металлическая пластинка в кулаке, след от молнии на рукаве, нежелание хмурить брови – всё это как-то сразу и вдруг похоронили то, что ещё сегодня утром было так важно и значительно.
«…Уповаю на волю Твою, Господи! За себя не прошу… Храни мою страну. Тебе, незнакомец: ищи на улице Фрагонара, 4. Под… со стороны правого крыла…»
Святополк Антонович неподвижно стоял возле одного из львов, и третий раз подряд перечитывал эти строки. Он их хорошо помнил. Это было написано на той самой папиросной бумаге непонятно чем и неизвестно кем. А теперь простая фанерка с этим текстом торчала прямо из сомкнутой пасти каменного льва, причём была каким-то образом прокушена его клыком насквозь. Каменные львы не могут вот так, не разжимая челюстей, прокусывать фанерки!
Поразило Святополка Антоновича и отсутствие симметрии в положении каменных львов. Один стоял спокойно, а этот, с фанеркой в зубах, неожиданно далеко вперёд вытянул лапу с огромными когтями, словно хотел кого-то схватить. А под этой, взбугрившейся мощными мышцами каменной лапой, лежал небольшой кусок тонко выделанной кожи, по виду напоминающий старинную карту.
Архивариус смотрел в небо. Там, из сбившихся в плотную стаю голубей, было составлено какое-то слово, но у Святополка Антоновича, как специально, в этот момент заслезились глаза, и он это слово прочитать не смог. А когда смог, в небе уже никого не было.

*     *     *

Гетман Ян Пётр Сапега сидел в одной рубахе на широкой скамье посреди тёмной крестьянской избы и брился. Дорогие доспехи его были сняты и небрежно сброшены на массивный, кованый серебром сундук, стоящий в углу. Сундук этот гетман всегда возил с собой. Поговаривали, что после каждого его похода сундук этот, и так тяжёлый, прибавлял в весе раза в три. Особенно здесь, в России, после того, как Сапега поддержал в притязаниях на московскую власть тушинского второго Лжедмитрия.
Успешные походы гетмана на Вязьму, Рахманов и Дмитров разжигали аппетит, и помимо воинской славы приносили богатую добычу. Вот и здесь, под восьмиметровыми стенами Троице-Сергиевого монастыря, обладающего, как были уверены все в окружении гетмана, несметными сокровищами, в случае удачи, было чем поживиться, но целый год тяжёлой, как для поляков, так и для русских, осады не принёс ни одной из противоборствующих сторон ощутимого перевеса.
Поляки и переметнувшиеся к ним казаки полковника Александра Лисовского сражались храбро, но ещё храбрее, с нерушимой верой в победу и с отчаянием обречённых на смерть, бились защитники монастыря. Кольцо окружения вокруг Москвы оставалось разомкнутым до тех пор, пока стояли все двенадцать башен этой православной твердыни, соединяющую столицу с Новгородом, Псковом, Вологдой, Пермским краем и дальше на Урал.
Солнечного света из маленького окошка только и хватало на то, чтобы высветить нижнюю часть панского лица. Отливающее синевой тонкое лезвие, вставленное в отделанную желтоватой костью ручку, выбрило твёрдый подбородок и теперь очень аккуратно проходилось вдоль линии роскошных усов. Маленькое круглое зеркальце, заправленное в серебро, одной рукой осторожно держал высокого роста с широченными плечами детина. Другая его рука занята была серебряной баночкой, до краёв полной пахнущей мускусным орехом мыльной пеной.
Гетман, по обыкновению, брился сам, и, как всегда, делал это долго и со вкусом. Судя по тому, что и зеркальце, и мыльница в могучих руках уже начали слегка дрожать, бритьё подходило к концу. Наконец, Сапега тщательно вытер лицо полотенцем, взяв зеркало, подошёл ближе к окну и придирчиво осмотрел свою работу.
Оставшись довольным, он вернулся к лавке, отпустил слугу и только потом удостоил своим взглядом трёх монахов, связанных по рукам и ногам, и неудобно стоящих на коленях. Тела их были покрыты ранами, и сквозь иссеченные рясы в прорехи видна была изуродованная плоть с запёкшейся кровью. Больше всех пострадал самый молодой из них, совсем юноша, у которого борода пошла ещё только первым волосом. Польская сабля глубоко вошла сбоку шеи, перерубив мышцы и ключицу, и теперь голова его бессильно повисла, обагряя грязный пол крупными каплями крови. Два других монаха плечами поддерживали его, чтобы не упал, хотя и сами были исколоты и порублены во многих местах. Возле дверей, с саблями наголо, угрожающе шевелили усами два шляхтича. Видать, даже в таком полуживом состоянии, одним своим присутствием вызывали эти трое у панов чувство страха и опасности. Из присутствующих здесь ещё был стоящий в тёмном углу иезуит с надвинутым на глаза капюшоном и напоминающий собой огромного хищного паука, приготовившегося к прыжку.
Сапега сел на лавку и долго смотрел на монахов. Чужие страдания, казалось, его совсем не трогали. Судьба, которую он себе выбрал, видимо, щадя его и понимая, что не может человек долго и без последствий постоянно видеть кровь и убийства, заковала сердце его в крепкий стальной панцирь, иначе оно давно бы уже разорвалось от ужаса. А так гетман спокойно сидел и очень хладнокровно считал капли крови, падающие с поникшей головы.
Досчитав до ста, Сапега встал. Жёсткое выражение его лица внезапно неуловимо поменялось на выражение другое – удивлённое и недоумевающее. Что заставило его так долго сидеть и молчать перед этими тремя русскими монахами? Чем они отличаются от шведов, немцев, литовцев, поляков? Что у них есть такого, чего нет у других народов? Да, они, несмотря на свой образ жизни, оказались хорошими воинами, и каждый из них отправил на тот свет с десяток его людей. Это достойно восхищения, но мало ли таких отважных и смелых людей повидал он на своём веку? Они враги, которых нужно сломать, сломать любой ценой, любыми доступными на этой войне средствами. И так часто и происходило. Но эти трое и все те, кто находился сейчас за стенами этого проклятого монастыря, не сломались, не сдались до сих пор, несмотря на более чем двенадцатимесячную осаду, страшный голод и болезни. Эти монахи живут верой и бьются за свою веру. Их ничем не соблазнить, им ничего в этой жизни не надо, кроме призрачной жизни за гробом. Каждый из них умрёт с улыбкой в придуманном для себя ореоле мученика. Пся крев!
Стоящий в углу и, словно пожирающий собою остатки солнечного света, иезуит перекрестился и загнусавил что-то на латыни. Гетман обернулся, посмотрел на него, а потом, нехорошо ухмыльнувшись, перевёл взгляд на монахов.
– Тому из вас, кто перекрестится, как католик, сохраню жизнь и отпущу на все четыре стороны.
Иезуит замолчал, и из-под низкого капюшона впервые появились глаза – две дыры белого цвета. Шляхтичи у дверей оскалились, предвкушая забавное. Сапега словом своим никогда не бросался, и если уж нашла на него какая прихоть, можно быть уверенным, что так оно и будет. Монахи не двигались.
– Ну, что же вы? Никто ведь не узнает. Какая разница: слева направо или справа налево? Бог-то один! А, отец Доминиан? Ты бы перекрестился по ихнему?
Иезуит ничего не ответил, только не мигая смотрел на монахов. А те, приподняв лица, словно ловили глазами кусочек голубого неба в слепом окне, и этого кусочка им было вполне довольно, чтобы видеть ангелов в окружении херувимов и шестикрылых серафимов. А потом самый молодой из них, улыбаясь дрожащими губами, приподнял здоровую руку и, сложив из пальцев кукиш, направил его прямо в панскую голову.
Шляхта у дверей, рыча, кинулась к нему, и если бы Сапега не остановил их жестом, покатилась бы славная голова под лавку вместе с отрубленной рукой.
Гетман подошёл к окну, долго молчал, а потом сказал, не оборачиваясь, спокойным, будничным голосом:
– Казнить их завтра на рассвете. Только так, чтобы из монастыря видно было, – и уже взявшись за дверь, добавил – Без пыток… Легко пусть умрут.
На следующее утро, едва только ветер успел порвать в клочья тугие клубы тумана, защитники монастыря увидели, как на Красной горке, вне досягаемости от стрел и ружейных пуль, на второпях сделанном за ночь помосте, рубили головы трём монахам. Низко над местом казни по-хозяйски летали разжиревшие вороны, выбирая себе приглянувшуюся добычу. Головы и тела были брошены на всеобщее обозрение. А ближе к вечеру, по приказу воеводы князя Григория Борисовича Долгорукого-Рощи, тут же, на крепостной стене, в отместку, казнили всех пленных поляков и казаков общим числом шестьдесят один.
До самой ночи дрались между собой чёрные птицы, пытаясь отнять друг у друга самое большое своё лакомство – человеческие глаза. А ещё через три месяца, уже после того, как осада была снята и поляки отступили перед воинами князя Михаила Васильевича Скопина-Шуйского, из-под снега были извлечены изуродованные тела монахов и захоронены по-божески, по православному. Никто при этом не заметил, как тонкая девичья рука извлекла из подрясника одного из погибших монахов вшитую тайным образом пергаментную ленту с нанесёнными на ней непонятными знаками…
Сырое промозглое утро, выщербленные от ядер, израненные монастырские стены, земля, разбухшая от дождей и человеческой крови, стали медленно размываться, теряя форму и цвет, будто сверху на всё на это, кем-то, не спеша, накладывались одно за другим множество грязных, немытых стёкол. Всё исчезло.
Когда ушла в глубину топкого времени последняя тень прошлого, и Евгений вернулся в своё сегодня, в комнате он был один. Романтическая девушка-художница, рисующая мир с помощью дождя, исчезла, а вместе с ней исчезла и старая карта. Было тихо. Шум с улицы, врезаясь в стены дома с колоннами и львами, тут же слабел, дробился мелким щебнем и, падая вниз, превращался в молекулы покоя и тишины. Паркет где-то в самой глубине своих недр жутковато потрескивал километровым арктическим льдом; внутри самовара бился, пытаясь вырваться наружу, бешеный торнадо; дырокол, раскалившись докрасна, прожигал под собою стол.
Евгений снял очки и закрыл глаза. Через какое-то время он глаза открыл и, надев очки, печально усмехнулся. Паркетный пол был тих, самовар безмолвен, а дырокол тускл, как незрячее око.
– Странно! – сказал молодой человек и, сорвавшись с места, кинулся к входным дверям.
Распахнув их он, неожиданно для себя увидел стоящего на пороге лысоватого человека невысокого роста, в белом помятом костюме, из нагрудного кармана которого красным сталактитом свисал носовой платок, а шею подпирал небрежно завязанный синий галстук.
– Простите, вы сейчас не видели… – но, заметив в руке у стоящего перед ним человека исчезнувшую карту, Евгений замолчал. Отступив в глубину комнаты, он сделал приглашающий жест рукой.
– Прошу вас! Я сейчас… – а сам торопливым шагом завернул за угол дома.
Святополк Антонович деликатно пошкрябал подошвами о бетонную плиту перед дверями и решительно шагнул через порог. Сразу же уцепившись глазами за голландскую печь, он сделал по направлению к ней несколько шагов, но остановился в нерешительности и, отчего-то заробев, стал мять в руках найденную материю, а потом машинально потянул её к своему носу.
– Не думаю, что карта Российской империи самое подходящее средство для вашего носа.
Молодой человек стоял в дверях, прислонившись к косяку.
– Что? Какая карта?
– Та, которую вы держите.
Евгений очень мягко высвободил кусок старой кожи из рук архивариуса и бережно разложил её на столе.
– Где вы её нашли?
– Ах, это… – Святополк Антонович совершенно забыл о том, что он здесь в качестве пожарного инспектора и что вопросы здесь должен задавать он сам. – Она лежала под лапой льва… Как-то странно лежала. И лев этот какой-то странный… Несимметричный. Лапу переднюю задрал, словно ловил кого-то… А вам, что – знакома эта вещь?
– Знакома. Судя по всему, её хотели украсть, но…
Тут стёкла очков у Евгения вдруг затуманились и пошли разноцветными акварельными разводами.
– …Но, видимо, тот, кто хотел это сделать, не рассчитал своих сил.
Евгений пристально посмотрел на архивариуса:
– Вас, я вижу, заинтересовала эта печь?
Святополк Антонович мотнул головой. Перед мысленным его взором прямо из-под земли рос гранитными уступами постамент, уходя своей вершиной в кучевые облака. Величие этого момента портил мох, который умудрился снова нарасти, и теперь висел гигантской бородой, закрывая собою последние буквы в словосочетании «Русская ид…». Помедлив, архивариус вынул из кармана металлическую пластинку и протянул её Евгению.
– Это я!
Молодой человек взвесил пластинку на ладони.
– Тяжёлая. Такого металла нет в таблице Менделеева.
– Знаю! – отрывисто сказал Святополк Антонович, хотя на самом деле он этого не знал, но сейчас это было неважно.
Внезапно возникла уверенность, что очень скоро он будет знать всё. От этой мысли ему стало так страшно, что захотелось тут же выбросить подальше эту пластинку, ставшую металлом из фотографии, забыть напрочь про папиросную бумагу, про иррациональные песчаные портреты, про гранитный постамент, затянутый мхом, про вытянутую львиную лапу и про всё то, что с ним произошло за это время. Желание это было столь сильным, столь болезненно сильным, что могло запросто сравниться с медленным вырыванием зуба без анестезии.
И тут он вдруг заметил маленькую красную точку, медленно ползущую по его рукаву прямо к металлической пластинке, лежащей на его ладони. Это очень напоминало сцену из какого-нибудь американского боевика, когда где-то далеко сидит снайпер и корректирует таким вот образом точность своего выстрела. Святополк Антонович, как заворожённый, смотрел на красное пятнышко, которое всё ползло и ползло по его руке, вычерчивая кратчайшее расстояние до какой-то своей цели. Когда до металлической пластинки оставалось не более трёх миллиметров, архивариус руку резко отдёрнул, и с недоумением воззрился на молодого человека.
– Вы видели?
Тот молча кивнул. В стёклах его очков, между тем, происходило нечто странное. Там словно откручивалась в обратном направлении киноплёнка. Мелькали кадры, в которых Святополк Антонович с удивлением узнавал себя. Вот он в парке, рядом с мнимым Горьким, вот он на мосту, дома с Фальком, на своей работе…
Изображение быстро мелькало, переходя из одного стекла в другое, и внезапно остановилось на какой-то одинокой человеческой фигуре, которую из-за дальности расстояния невозможно было разглядеть. А потом, будто камера сделала стремительный наезд вперёд, и архивариус узнал этого человека. Водянистые навыкате глаза, нос, не пожелавший развернуться в положенную ему длину, плотно сжатые губы, буклированный парик, треуголка, под плащом – прусский военный мундир. Павел смотрел на архивариуса в упор, жёстко и не мигая.
– По какому ведомству изволите служить?
Святополк Антонович схватился рукой за грудь, охнул, потом сказал:
– Э-э-э…. Этого не может быть! – после чего сел на стул. – Этого просто не может быть! Как вы это делаете?
Евгений невесело усмехнулся.
– Это не я делаю, это вы делаете. А эти очки считывают информацию с любого человека, а потом транслируют на свои стёкла, но так они себя ведут крайне редко. А в основном просто показывают людей в перевёрнутом виде. Тем самым они предупреждают, что человек живёт не совсем правильно и имеет перевёрнутые представления о себе и о том, что происходит вокруг. Но иногда, правда, очень редко, кто-то видит себя в нормальном положении.
– Где вы их взяли?
Архивариус недоверчиво смотрел на Евгения. Он чувствовал себя так, словно опять был в том автобусе из своего сна, когда его там со всех сторон намертво прижали. Только здесь были не исторические персонажи, а факты, события и случайности, которые он будто специально притягивал к себе непостижимым образом.
– Где вы их взяли?
– Купил  в оптике.
Лицо Святополка Антоновича кривилось саркастической усмешкой.
– И с каких это пор в наших оптиках стали продавать такие очки?
– Дело совсем не в очках. – Евгений подошёл к сверкающему медным боком самовару и закрыл краник на его носике.
– А в чём?
– В том, кто их носит. Неужели не понятно?
Архивариус промолчал. Он смотрел на тучу на картине, которая оккупировала почти всё полотно за исключением маленького треугольника в самом низу, и теперь раздувалась фиолетовыми с искрой боками, словно тесто в квашне, грозя вывалиться через багет прямо на паркетный пол.
– Оставьте свою метафизику, молодой человек! Сейчас, в наше время, с таким уровнем развития техники можно купить себе любые очки… И показывать они будут, чёрт знает что! И даже… И даже императора Павла Первого! Да!
Архивариус колебался. Осознавая себя в центре каких-то непонятных пока ещё событий, которые, подобно смерчу, начинали закручиваться вокруг него, Святополк Антонович интуитивно чувствовал, что он не должен никому об этом рассказывать, доверяться, что это опасно и даже может стоить ему жизни.
«…Меня преследуют, я это постоянно ощущаю. Их много, я один. Я никому не верю. Я одновременно и жертва, и воин! Уничтожить свою часть заклинания я не имею права, так как победа или поражение зависят от того, в чьих руках оно находится. Это огромный риск, но я верю, что рано или поздно руки эти будут добрыми…»
Именно эти строки, написанные на папиросной бумаге, неожиданно прозвучали сейчас в голове у архивариуса, сопровождаемые пушечными ударами пионерского барабана. По ногам полоснул холодом неизвестно откуда взявшийся сквозняк, вызвав у Святополка Антоновича неприятное ощущение. Искоса глянув на печную заслонку, архивариус решил всё-таки придерживаться своего первоначального плана. Откашлявшись и мысленно перебрав все известные ему типы огнетушителей, он свёл брови к переносице и многозначительно ухватился рукой за кумачовую тряпицу в нагрудном кармане.
– Я не вижу на вашем столе пепельницу!
Евгений задумчиво смотрел на него. Стёкла очков были абсолютно чисты и прозрачны, словно вода в горном озере.
– Я не курю.
Святополк Антонович недоверчиво хмыкнул, а потом очень искусно воспроизвёл на своём лице интонацию полного неверия. Сделать ему это было совсем несложно. Он просто вспомнил лицо одной проверяющей дамы из пожарной инспекции, от одного присутствия которой начинало чудовищно лихорадить весь архив с первого по девятый этаж. И каждый раз после её ухода в спешном порядке прорубалась какая-нибудь очередная дверь в качестве дымохода или пожарного выхода, а стены увешивались гирляндами огнетушителей. Архивариус, старательно прищурившись на старый выключатель, пружинистым шагом подошёл к окну, закрыл и снова открыл форточку.
– Печку-то давно топили?
– Совсем не топили. Нужды не было.
Евгений с интересом смотрел на человека в мятом, белом костюме, словно ожидая, на что ещё того хватит.
– Та-а-а-к! А вот самоварчик ваш… – бодрым голосом начал Святополк Антонович, на полуслове замолк, да так и остался стоять с открытым ртом, выпуча глаза на самовар. А тот, зеркалясь медным боком, проецировал из себя Фёдора Михайловича Достоевского в момент, когда он объявлял на весь автобус: «Следующая – конечная! Площадь Революции!»
Архивариус опять, как тогда, в своём сне, смотрел на Достоевского, а тот, с холщовой сумкой на шее, сидел и тихо плакал. Слёзы, выкатившись из его глаз, исчезали в глубоких морщинах, а потом бросались с бритого лица вниз и росились на сером, сильно мятом сюртуке. Когда за пыльными окнами автобуса медленно поплыли величавые, золотом крытые соборные купола, Фёдор Михайлович с трудом приподнялся и широко, истово перекрестился на них.
Святополк Антонович страдальчески сморщился лицом, потом сел на стул и рассказал Евгению без утайки обо всём, что произошло с ним за последние несколько дней. Внимательно выслушав, молодой человек достал из ящика стола несколько мятых, пожелтевших страниц, вырванных из какой-то книги. Архивариус опасливо посмотрел на них.
– Что это?
– Фет. Это было в печке.
– Фет?! И всё? – Святополк Антонович с недоумением разглядывал стёртые на сгибах листы.
– И всё.
– Но позвольте… Мне кажется, это не совсем то, о чём писал тот человек. «Под тенью сладостной полуденного сада, в широколиственном венке из винограда…» Причём тут виноград? Какой венок? Нет, это совсем не то! Ерунда какая-то… В смысле, это просто лирика, а как же заклинание?
В наступившей тишине отчётливо было слышно, как скрипнула печная заслонка. И если бы Святополк Антонович понимал характер звуков, он бы услышал в простом скрипе печной заслонки звенящую эмоцию возмущения и негодования.
– Понимаете, то, что я ищу, должно находиться здесь, в этом доме! Я в этом уверен!
Святополк Антонович говорил горячо, порывисто, глядя при этом на своё отражение в очках, где он стоял на ногах, а не на голове.
– Судьба была ко мне несправедлива. Я не знаю, кто мой отец, я не знаю, где моя мать. Вполне допускаю, что они оба были неплохими людьми. Я не виню их за то, что они отказали мне в праве на материнскую ласку, в праве на счастливое детство, в праве на самое главное, что только есть на этом свете, – в праве на любовь! Возможно, у них были на это серьёзные причины. Я им в этом не судья. Они дали мне жизнь, и уже только за это я должен быть им благодарен. И я им благодарен!
Но при всём при этом мне всегда, с самого раннего детства хотелось встать на что-то высокое и крикнуть так громко, насколько хватает сил: – Вот я вас всех! И я не понимал: зачем нужны мне эти слова? Кто их вложил в мою голову? Я мучился, я пытался понять, я спрашивал людей, но никто не мог мне дать вразумительного ответа.
И вот теперь я понял! Я это понял только сейчас! Все они – Достоевский, Павел, Горький, Толстой, Грозный, весь этот безумный автобус без сцепления и без тормозов, человек этот со страшной тайной на папиросной бумаге, самовар – все они хотят только одного: чтобы я совершил поступок! Чтобы я что-то сделал! Сделал!!! Для них, для нас, для всех, кто будет после! Идёт зло, а со злом надо бороться! Вы понимаете меня?
– Вполне!
Молодой человек сидел за столом, руки его покоились на старой карте, словно защищая её, а над ним, над его головой туча неожиданно попятилась назад, хрипя и задыхаясь, страшно вгрызаясь в холст, чтобы удержаться.
Внезапно, в соседней комнате, что-то щёлкнуло, послышался чей-то вздох, шорох, слабое потрескивание, а потом духовой оркестр, преодолевая посторонние шумы, и с трудом прошивая тупой иглой звуковые бороздки, грянул «Гром победы раздавайся».
От неожиданности архивариус вздрогнул и вопросительно уставился на молодого человека.
– Патефон. Только сегодня утром принесли.
Евгений говорил, а сам настороженно смотрел на входную дверь.
– Я сразу завёл у него пружину, но тогда что-то не сработало. А вот сейчас вдруг заиграл. Самостоятельный…
Марш неожиданно стал набирать силу звучания, которая никак не могла соответствовать более чем скромным акустическим возможностям довоенного патефона. Было ощущение, будто сотни полковых и дивизионных оркестров объединились в исполинский организм с одной целью – сделать это творение Гавриила Державина и Осипа Козловского общедоступным, общеслышимым. Артиллерийской канонадой ревели деревянные духовые, океанской грудью вздымались струнные, медные пронзали пространство раскатами грома. Весь дом, казалось, резонировал своими этажами, коридорами, лестничными пролётами и стенами этой победной гармонии, но так продолжалось недолго.
Исподволь, в музыкальную ткань шершавым диссонансом стали вползать звуки «Марсельезы», «Интернационала», тысячеголосым басовым эхом могуче ломился «Боже, царя храни!» и – всё менее гимнические и современные интонации.
Так же внезапно, как всё началось, наступила тишина. Тишина огромная, оглушительная в своей пустоте, как космос на выходе из стратосферы. Патефон хрипнул, что-то внутри него металлически выстрелило. Архивариус с гудящей, как после тяжёлой контузии, головой отправился в соседнюю комнату рассмотреть получше этот источник необычного звучания. А в это время открылась входная дверь, и вошёл высокий, представительного вида человек. Он был в длинном, светлой шерсти, пальто, в мягкой фетровой шляпе. Широко улыбнувшись Евгению, он сказал с сильным иностранным акцентом.
– Здравствуйте! Моё имя Питер Буль!
Архивариус Святополк Антонович Закавыка стоял под арочным проёмом и пребывал в сильнейшем затруднении. В вошедшем он узнал немого Григория, рабочего по зданию городского архива.

*     *     *

После неудачной попытки захвата власти, Дырокол затаился. Отказываться от своих планов он отнюдь не собирался, просто выжидал нужный момент. Хорошо зная природу вещей, неплохо разбираясь в психологии взаимоотношений, он верил, что рано или поздно вирус подозрительности, червь сомнений, зависть или чрезмерное самолюбие обязательно проявят себя в той или иной форме, и вот тогда он уже точно не проиграет. По крайней мере, так было во всех местах, где он появлялся раньше. К тому же, Дырокол приобрёл неожиданного союзника, вернее, союзницу, что само по себе было очень кстати.
Это была Крышка кабинетного Рояля, недавно появившегося, и стоявшего в дальней от входной двери комнате. Рояльная Крышка была довольно массивной дамой и крепилась непосредственно к корпусу Рояля с помощью металлических Петель. Возникшая у неё к Дыроколу симпатия определялась ещё и одинаковым составом металла, из которого был сделан наш бунтарь и эти самые Рояльные Петли. Дырокол, поначалу не обратил на неё никакого внимания, воспринимая появление ещё одной большой деревянной вещи как угрозу себе и потенциального врага. Правда, позже он узнал, что большую часть веса Рояля составляет чугунная Рама внутри него и металлические Струны.
Ночью, когда верный себе Дырокол ехидно поинтересовался у Рояля, может ли тот сыграть ещё что-нибудь, кроме собачьего вальса и этюдов Черни, неожиданно зазвучала бравурная, достаточно легкомысленная тема. Причём, игралась она не на клавишах, а на металлических Струнах, так как Рояльная Крышка, имея эти самые струны под собой, свободно распоряжалась их репертуарной политикой. Потом последовала довольно затейливая джазовая композиция, и заключительным аккордом прозвучал фрагмент из «Весёлой вдовы» Франца Легара. Причём, всё это разнообразие музыкальных тем, исполняемых на голых Струнах, контрапунктом вступало в противоречие с увертюрой из «Пиковой дамы» Петра Ильича Чайковского, то есть с тем, что играл в это же время сам Рояль на своих Клавишах. Они первыми и умолкли, а Струны ещё какое-то время торжествующе громыхали, послушные воле Рояльной Крышки. Налицо был довольно сложный и застарелый конфликт, и обитатели двух комнат в доме на улице Фрагонара восприняли это очень по-разному.
– Да! – многозначительно изрёк Дырокол, задумчиво глядя на зеленовато-фиолетовую тучу, растёкшуюся на картине жирной кляксой. – Если ещё что-то можно смотреть и слушать в наших театрах, так это оперетку. Поверьте мне, как специалисту!
Ничего, что все познания в этой области ограничивались у него одной только «Весёлой вдовой», да и то лишь потому, что некий чиновник из областного министерства экономического развития забыл вытащить его из своего портфеля, и наш Дырокол благополучно пролежал весь спектакль на полке в гардеробе. Для него этого было вполне достаточно, чтобы судить о состоянии театральной жизни вообще.
– Все драматические театры надо давно закрыть! За ненадобностью! Они выполнили свою историческую роль. Всё, что сейчас показывается на драматических сценах – скучно и неинтересно. Время великих имён, к сожалению, ушло. Ни один актёр не сыграет лучше Мейерхольда, ни один режиссёр не поставит спектакль правильнее Станиславского. Худшие варианты только дезориентируют нашу публику. А публику надо любить! Потому что она может быть очень даже благодарной.
Это Дырокол цитировал по памяти чиновника от экономики, когда тот, уже после спектакля, сидя за рулём своего автомобиля, блистал эрудицией с молодой начинающей артисткой оперетты. Причём, рука его периодически путала рычаг переключения скоростей с женской коленкой.
– А потом, это просто скучно! Этот банкрот дядя Ваня, который никак не может продать свой вишнёвый сад! Давно бы уже нашёл себе хорошего агента по продажам! Три сестры эти несчастные! Никак не поделят между собой «Чайку»! Отечественный автопром 50-х! Чего им за старьё цепляться? Сдать её в металлолом и купить приличный «Форд»! Все эти люди просто не умеют жить! Да и какая жизнь не сцене? Придуманная! Нарисованная! Всё враньё! А вот в оперетке… Там всё – правда! Сплошная натура! Особенно ноги… В балете тоже есть на что посмотреть. Кстати, у вас очень красивые ноги…
Тут Дырокол, спохватившись, замолчал, сообразив, что дальнейший текст к театру напрямую никакого отношения не имеет, но было уже поздно. Рояльная Крышка, приняв это на свой счёт, слегка приподнялась и, едва заметно вибрируя эротической эмоцией, прошептала:
– Обожаю наглецов!
Три ножки Рояля были очень искусно вырезаны из какого-то твёрдого сорта дерева. Объёмные у основания, они уходили вниз изящным конусом и были предметами особой гордости плоской и широкой Рояльной Крышки. Дырокол тут же почувствовал мощную эманацию взаимного притяжения, но что он мог ей дать взамен? Он, посвятивший всю свою жизнь борьбе за идеалы! Сможет ли он спокойно жить рядом с Рояльной Крышкой и каждый день слушать «Весёлую вдову»? Нет, нет и ещё раз нет! Его сильные железные челюсти потеряют остроту, заржавеют, и он постепенно превратится в держатель для использованных зубочисток. Поэтому Дырокол лишь сдержанно улыбнулся ей, ровно настолько, чтобы получить в предстоящей борьбе за власть её голос.
Паркетный Пол при виде такого оглушительного успеха у совершенно невзрачного внешне Дырокола погрузился в самые тяжёлые размышления. Мало того, что он и так находился ниже всех, что само по себе довольно унизительно, так ему ещё и отказывает во внимании противоположный пол. Лучше бы он был сделан не из штучного паркета, а из неструганных досок и лежал бы он не здесь, в этом роскошном когда-то особняке, а в молельной комнате Соловецкого монастыря, по крайней мере, не было бы так обидно.
Паркетный Пол, имеющий помимо видимой своей стороны ещё и невидимую, оборотную сторону, ушёл в неё глазами, чтобы остаться наедине с самим собою. В последнее время он делал так часто, возможно, из-за возраста. Перед мысленным его взором разворачивалась благостная картина святой обители. Простые некрашеные лавки, белёные известью стены, сводчатый потолок, узкие окна с закруглённым верхом, иконы в простых, потемневших от времени деревянных киотах, мерные удары большого колокола… Вот, что ему было нужно! Тишину, размеренность, душевный покой – и никаких соблазнов. Разомлев от возникшей в его воображении почти осязаемой реальности, остро почувствовавший сейчас уже почти позабытые запахи мирра, ладана и елея, Паркетный Пол пребывал в состоянии, близком к полурелигиозному экстазу.
Многие поколения искренне верующих людей, в разное время ступавших по его паркетинам, словно разом ожили, и соединив все свои голоса в один, зазвучали высоким словом древнего акафиста. И вот в воображаемой молельне открывается воображаемая дверь. Неслышно ступая по простым сосновым доскам воображаемыми босыми ногами, заходят монахини… Паркетный Пол тихо застонал. Даже собственное воображение сыграло с ним злую шутку. Какие ещё монахини! Нет, с этим определённо надо что-то делать.
Совсем иное в это время происходило с английским Кодовым Замком. Он при виде Рояльной Крышки просто слетел с катушек. Ручка его пришла в движение, она непрерывно дёргалась и крутилась, пока не замерла в самом верхнем положении. Внутри у него что-то булькало, кипело, то есть происходило то же самое, что и снаружи. Потом Дверной Замок попытался свистеть, а когда у него это получилось, весь дом наполнился мелодическими извивами «Янки Дудл». Рояльная Крышка тут же ответила ему чарльстоном и ранним Чаком Берри. Жёсткий металлический звук голых Рояльных Струн лишённый благородной сдерживающей силы Демпферов бесформенной массой подымался на верхние этажи, расползался по коридорам, разрушая патриархальную тишину, царившую здесь многие годы.
Старый Дом недовольно поморщился. Львы у парадной лестницы нервно оскалились, демонстрируя свои великолепные клыки. Откуда-то из-под земли, но не очень глубоко, было слышно какое-то нетерпеливое гудение, будто несколько силовых кабелей с разных сторон разом подключились к гигантскому трансформатору, и только ждут сигнала, чтобы замкнуться на исполинском электрическом стуле.
С английским Кодовым Замком пришлось повозиться. Самое интересное было в том, что от него никто не ожидал ничего подобного. Словарный запас его ограничивался одним единственным английским словом, и всех это как-то даже и устраивало. Ну и что с того, что одно единственное слово? Ведь в любом тексте важен, прежде всего, подтекст, интонация. И вдруг такая непредсказуемая реакция! А всё объяснялось довольно просто. Токарь из Бирмингема, вытачивающий на металлорежущем станке детали для нашего замка, был просто без ума от молоденькой пианистки, выступающей в ночном эстрадном шоу «Пережаренные колбаски». Особенно ему нравилось, как она играла «Янки Дуддл», и при этом умудрялась танцевать, строить ему глазки и мило гримасничать.
И вот, когда английский Кодовый Замок засвистел «Янки Дуддл» в двенадцатый раз, игнорируя реплики недовольных этим звукоизвлечением, один из оставшихся Стикеров, остро чувствуя свою вину за содеянное ранее и желая продемонстрировать лояльность победителям, скрытно, жёлтой гусеницей, пополз в сторону входных Дверей с явным намерением заткнуть собой выходца из туманного Альбиона. Когда до того оставались считанные сантиметры, Рояльная Крышка, сама к этому времени предусмотрительно замолчавшая, ледяным голосом изрекла:
– Вы не имеете права заклеивать ему рот! Это нарушение прав и свободы личности! Тем более, что он иностранный подданный!
– Позвольте! – возмущённо закрутился на одном месте Вертящийся Стул. – Мы, значит, должны помнить о правах Английских Кодовых Замков, а кто их освободил от этой обязанности по отношению к нам? Почему мы все должны это слушать?
– Потому что сейчас он находится в состоянии эмоционального аффекта, а значит, не может себя контролировать!
Когда-то очень давно, во время приёма гостей, на крышку рояля, куря и роняя на неё пепел, постоянно облокачивался один очень известный адвокат, специализирующийся по международному праву, и с тех самых пор оставивший в её душе, и особенно на её теле, неизгладимые отметины.
– Да и как вообще можно это контролировать? Вы, Стул, не понимаете простых вещей. Как можно заставить замолчать лесную птаху, приветствующую своим пением лёгкую утреннюю зарю? Кто сможет сказать запретительные слова осеннему цветку, подставившему свою маленькую головку последним тёплым лучам солнца? Зачем…
– Я объясню – зачем!
Палисандровая Этажерка, в осанке которой и так господствовала идеальная прямая линия, казалось, подтянулась ещё сильнее, словно противопоставляя свою вертикаль извилистому контуру Рояльной Крышки.
– Затем, что я ещё могу, совершив над собой некоторое насилие, представить Кодовый Замок лесной птахой или осенним цветком. Но представить вас в виде… – тут Этажерка воспроизвела выразительную паузу, которая бы сделала честь любому ведущему артисту Московского художественного театра. – Представить вас в виде лёгкой утренней зари, это с вашими-то габаритами, я не смогу при всём своём желании.
Стикер, который старался теперь делать только правильные поступки, после этих слов подтянулся к Английскому Замку ещё на полмиллиметра.
– Недостаток воображения – это, конечно, серьёзная проблема для кого-то, но только не для вас, милочка. Вы слишком пусты, и оно вам просто ни к чему. Видимо, вы так долго простояли у окна, что с вас повыветрило всё, и не только воображение! Нет, пожалуй, кое-что у вас ещё осталось. Примитивные инстинкты!
Рояльная Крышка приподнялась чуть повыше и огляделась вокруг себя с победным видом.
– Послушайте, мы, конечно, не претендуем на какую-то свою особую исключительность, но не могли бы вы всё-таки держать себя в рамках приличия и хорошего тона? Не знаю, откуда вы к нам пожаловали, но здесь себя так не ведут.
Старшая Люстра пыталась говорить спокойно, но едва заметное подрагивание хрустальных подвесок выдавало её сильное волнение. Вертящийся Стул с тревогой посмотрел на Люстру, переживая за состояние её Лампочек. Те, как весьма чувствительные особы, имели обыкновение лопаться, не выдерживая накала страстей.
– Не так давно я находился в одном помещении с концертным Роялем фирмы «Бехштейн». Так вот, Крышка на нём была гораздо крупнее вас. Но вы же понимаете, что размеры – это ещё не самое главное. Самым большим различием между вами, уважаемая, и Крышкой Рояля «Бехштейн» были воспитанность и достоинство. К сожалению, вы не обладаете ни тем, ни другим. Поэтому не портите нам всем настроения и используйтесь по прямому своему назначению – закройтесь!
Сказав это, Вертящийся Стул подкатился к Этажерке и загородил её собою. Рояльная Крышка презрительно засмеялась и приподнялась ещё выше. В пылу выяснения отношений все совсем забыли об Английском Кодовом Замке. А тот, выдав такой эмоциональный выхлоп, давно уже молчал, заботливо восстанавливая потраченную энергию. Наш Стикер, под этот шумок, подполз к нему окончательно, и насколько мог быстро и плотно, приклеился к металлическим частям Замка всей своей липкой плотью. Но уже через несколько секунд, поразмыслив, быстро отклеился обратно и осторожно, стараясь не привлекать к себе внимания, отполз в сторону. Так, на всякий случай.
Голландская Печь, у которой когда-то очень давно была некая духовная близость с немецким клавесином, правда, непродолжительная, так как во время пожара клавесин сгорел, всё время исподволь приглядывалась к кабинетному Роялю. Видимо, с тех давних пор в её томящейся душе сохранилась слабость к клавишным инструментам. Почувствовав на себе такое пристальное внимание, Рояль вежливо приподнял крышку от клавиатуры:
– Моё почтение, мадам. Вы прекрасно выглядите. Рисунок на Ваших плитках говорит о хорошем вкусе. Между прочим, мои предки по материнской линии вышли из Голландии. Позвольте у Вас спросить – какие цветы Вы любите?
– Тюльпаны… – прошептала Голландская Печь, чувствуя, как начинает медленно накаляться.
– Я всё здесь переделаю и переставлю! Я не привыкла находиться в хаосе безвкусия. А-эстетикус – вот моё жизненное кредо! И всё, что в него не вписывается – будет уничтожено! Первое, что я сделаю – избавлюсь от этого дешёвого Вертящегося Стула! Мы – Рояльные Крышки…
– А я люблю гиацинты. Хотя, признаюсь Вам, я никогда их не видел. Это, наверное, смешно – любить то, чего никогда не видел. Но для меня в самом звучании этих цветов слышится изысканная утончённость фразы, предельная законченность формы и ароматическое совершенство. По-моему, именно в цветах сосредоточенна вся мировая гармония…
– Что? Вы мне не верите? Да вы бы слышали, как смеялись парафиновые свечи, когда здесь появились первые лампочки накаливания! Что? Когда это было? Сейчас скажу… Это было очень давно, хотя иногда мне кажется, что это было вчера. Я до сих пор помню запах перегоревших угольных стержней… Я тогда был молод, силён, блестящ и горяч. Да, именно горяч! Стоило мне только включиться, как лампы не выдерживали силы моего напряжения и сгорали, как мотыльки, через пару часов. Так-то вот! Все приходили от меня в трепет, особенно дамы. Они визжали и падали в обморок. Золотое было время! Что?
– Как я Вас понимаю! Вы не только можете чувствовать гармонию, но и сами её создаёте. Мне всю жизнь хотелось что-то создать самой, неважно – что, главное, чтобы это было красиво, чтобы это было вечно, чтобы вызывало восхищение и восторг! Но судьба, словно в насмешку, дала мне единственную способность – всё уничтожать! Это ужасно тяжело. Я не хочу быть Голландской Печкой! Я вообще не хочу ею быть!
– Как вы можете такое говорить! С вашими взглядами вам не место на таком благородном инструменте! Ещё и не каждый мусорный Бак согласится иметь вас на себе! Каждая вещь имеет свою собственную ценность, и не вам решать, что и как здесь будет стоять, лежать или висеть! Я не желаю, чтобы мои лампочки и лампочки моей старшей сестры отражались от вашей поверхности!
– Рояльная Крышка имеет полное право на собственное мнение! Почему бы нам всем не прислушаться к её голосу? Она, в отличие от нас, может увидеть всё свежим, непредвзятым взглядом. И кто сказал, что здесь у нас всё так уж идеально и правильно? Мы не должны успокаиваться и постоянно пребывать в одном и том же положении! Всё меняется, всё находится в развитие, в борьбе! Я, как главный Дырокол…
– Да кому он нужен, этот ваш искусственный свет! У меня от него только полировка портится…
– Нет, нет! Вы напрасно так думаете. Вы единственная обладаете способностью дарить всем тепло. Это удивительная способность! Этому нельзя научить, вам это дала природа. К тому же, вы ещё можете сохранять это тепло долгими зимними ночами. Поверьте, это так благородно…
– Можете говорить всё, что угодно, но они уже близко! Что? Они уже рядом, будьте покойны! Так вот, для начала они перегрызут силовой кабель, а потом начнут поедать провода, обмотку, изоляцию, медь… И, в конце концов, доберутся до меня, а без Выключателя здесь больше никогда не будет света! Что? Помяните моё слово – они всё здесь сожрут. Их ничто не остановит! Если только вовремя не покрыть всё, что здесь находится самоварным железом. Что?
– Вы, правда, так думаете? А хотите послушать стихотворение одного очень хорошего поэта? Он давно умер, но, к счастью, настоящее творчество бессмертно. До сих пор помню, как здесь, в этой гостиной, он читал свои стихи. Я, правда, немного стесняюсь… «Люблю грозу в начале мая, когда весенний первый гром…». Нет, пожалуй, пусть это будет другое стихотворение. Почему? Потому что я боюсь грозы, грома и всего того, что может разрушать… Мысли материальны… Вы понимаете меня?
– Я знаю, что не всем это приятно слышать, но такова объективная реальность. Потому что только Рояльные Крышки идеально ровные, потому что мы сделаны из невиданных сортов деревьев, в нас отражается весь мир, а самое главное в том, что под нами, под настоящими Рояльными Крышками рождается вся музыка Сфер…
– Самовлюблённая Свинья, объевшись до икоты,
В цветник соседский забралась – поспать там без заботы.
А тут стеной стоит левкой, пионы, роз бутоны!
Там тишина, царит покой – возвышенные тоны.
Хавронью эта красота так воодушевила –
Сгребла цветы в одну копну и все передавила.

С Самоваром происходило что-то непонятное. По мере того, как он произносил эти слова, цвет его стремительно менялся с красномедного на ослепительно белый. Под конец своего поэтического экспромта Самовар так пылал серебром, что на него больно было смотреть. В истории зафиксирован случай, когда Гай Юлий Цезарь отбирал в свой лучший легион только тех воинов, которые в гневе не краснели, а бледнели. Считалось, что такие солдаты наиболее воинственны, свирепы и бесстрашны.
Как бы там ни было, но успокоившийся было к этому времени Стикер под впечатлением от рифм и осеняемый серебристым самоварным светом, вновь кинулся к давно уже умолкнувшему Английскому Замку и накрепко законопатил собою его замочную Скважину.
И вот тут Рояльная Крышка по-настоящему оскорбилась. Видимо, общение с великим русским поэтом не прошло даром для простого Самовара, и ему передался некоторый объём пушкинской гениальности по части метких афоризмов и поэтических эпиграмм. А потом произошло то, из-за чего нашего Стикера буквально сдуло с Английского Замка.
Рояльная Крышка, крупно задрожав, медленно встала торчком, Колёсики на рояльных Ножках пришли в движение, и Рояльная Крышка поехала. Поехала прямо на Вертящийся Стул, явно намереваясь раздавить рояльным корпусом слишком умную Этажерку и, особенно – этот прибор для кипячения колодезной воды. Рояль, не имея возможности что-то в этой ситуации изменить, имел жалкий вид, так как железные Колёсики были сделаны из того же самого металла, что и Рояльные Петли, а значит, ему не подчинялись.
Дырокол, даже не мечтавший о таком развороте событий, тихо злорадно торжествовал, видя, какой таран надвигается на его обидчиков. Оконный Шпингалет, напустив на себя высокомерного туману, демонстративно пребывал в позиции «ни войны, ни мира». Массивный дубовый стол, отчаянно треща своими сочленениями, попытался остановить медленный, но неумолимый рояльный наезд, но всё, на что его хватило – это приподнять одну из своих ножек. Ходить Стол не умел – не научили в детстве. И то! Кому нужны ходячие канцелярские столы? И хотя Стены, как обычно, безмолвствовали, хорошо было видно, как их мучительно повело, при этом деформируя Потолок. Такое бывает при очень сильных подземных толчках, но даже Стены были бессильны, что-либо сделать. Вертящийся Стул, имея хорошую возможность для маневра, но не имея к этому желания, словно прирос к полу, закрывая собой хрупкое телосложение палисандровой Этажерки.
Непротивлением кряхтел ясеневый Лев Толстой, бессильным набатом сокрушались хрустальные Люстры, Голландская Печь с угрожающими интонациями выкрикивала любовную лирику Афанасия Фета, две стиральные Резинки кинулись с высоты Стола прямо под рояльные Колёса и были тут же ими беспощадно раздавлены. Хотя, вполне возможно, что этот акт самоуничтожения Резинки выполнили не по своей воле, а лишь благодаря помощи случайно оказавшегося рядом с ними мстительного Дырокола.
Развязка неотвратимо приближалась, очень убедительно обещая прибавить к двум разноцветным лепёшкам на Паркетном Полу ещё и кучу палисандровых щепок, переломанную пластмассу и искорёженную горсть железа. И никто не мог им помочь. Рояльная Крышка победно выла в третьей октаве что-то из симфонической картины Гершвина «Американец в Париже», рояльные Струны бесновались чем-то более современным, сам Рояль беззвучно разыгрывал на своей клавиатуре «Колокола» Рахманинова. Вертящийся Стул слегка развернулся в сторону старшей Люстры:
– Однажды кто-то оставил на мне книгу Сервантеса о Дон Кихоте. Это книга пролежала на мне целую ночь! Вы удивительно красивы и умны… Вы всё поймёте.
Этажерка, не обращая никакого внимания на приближающуюся к ней чёрную полированную гору, говорила Самовару, что, хотя серебристый цвет очень красив, но медным он ей нравится гораздо больше. Самовар, вернувшись, как истинный кавалер, в медное состояние, был сосредоточен и спокоен. Хотя при этом мрачно шутил, говоря, что всегда хотел быть раздавленным, как минимум, арфой, а тут – такая удача – целый рояль, пусть и кабинетный.
В тот момент, когда Форточка, не выдержав происходящего, стремительно вынеслась на улицу, неожиданно приподнявшаяся паркетина остановила поступательное движение Рояля всего в нескольких сантиметрах от Вертящегося Стула. От неожиданности Рояльная Крышка со всего размаху упала вниз, причём удар был такой силы, что несколько струн с протяжным стоном лопнуло. В наступившей затем тишине было слышно, как Паркетный Пол, слегка откашлявшись, робко произнёс:
– Ваши волосы пахнут Бермудским треугольником…

*     *     *

Нёсся по звериной тропе Капитон, гнал коня, понукал нетерпеливо поводьями. А тот, словно чувствуя настрой хозяина, зло бил копытом по земле, по толстым корням, вызмеившимся густой оплёткой наружу, летел тяжёлым галопом, рискуя свернуть шею себе, а заодно и своему седоку. А вокруг них ухал, гукал, ревел, стонал и резвился лесной хозяин. То вровень с конём понесётся, только не по земле, а по самым верхушкам деревьев скачет, как огромная зелёная белка – и ведь так ловко, что ни одна ветка под ним не дрогнет. А то вдруг упадёт вниз мохнатой молнией, ухватит коня за хвост, и едет по земле, подпрыгивает, бьётся толстым задом по кочкам. Оскалится конь, взбрыкнёт ногами, норовит приложиться кованым копытом жуткому озорнику промеж глаз.
А потом Леший и совсем распоясался. Скакнул, уселся на коня позади Капитона, да ещё и посвистывает Соловьём-разбойником. Животное от такой тяжести аж прогнулось. Тут уж Капитон не стерпел. Развернулся, да и полоснул со всей силы плетью прямо по косматой морде. Взвыл Леший страшно, кубарем скатился вниз, догнал всадника в два прыжка и уже лапой на него замахнулся, да тут же её и опустил. Видать, бабку Ульяну побоялся гневить. Остановился Леший, сел на тропу, и так и остался на ней сидеть, тихонько обиженно скуля.
Скоро выехал Капитон к лесной речке, отпустил коня напиться, сам долго пил, смакуя чистую, пахнущую земляникой воду. День угасал. Заклубились внизу деревьев серые тени, приподняли свои головы, пробуждаясь от дневной спячки. Капитон набрал воды в бутыль, выпрямился, упёрся невидящим взглядом в прозрачную воду, сошлись брови на переносице жёсткой линией. Всё произошедшее за эти дни требовало какого-то немедленного осмысления, острых душевных усилий, от которых не будет облегчения, а наоборот, и Капитон знал почти наверняка что зародившаяся на самом дне сердца боль не уйдёт, не уймётся, а будет только расти и расти день ото дня.
«….Стало быть, рязанский князюшко вознамерился нечистой силой землю Русскую губить? Так что ли, Капитон?»
Верный конь подошёл к нему, ткнулся влажной мордой в плечо. Очнулся Кусай, вышел из оцепенения, глянул на проседающее солнце. Выходило, что, как не крути, а ночь всё одно застанет его в лесу, опутает чёрной паутиной, закроет глаза мраком. Сел Капитон на коня, и уже не спеша, отпустив поводья, послал его вперёд, выискивая на берегу неглубокой лесной речки подходящее для ночлега место.
Скоро конь остановился и, повернув голову к хозяину, вопросительно посмотрел на него. Капитон огляделся. Они уже останавливались здесь три дня тому назад. Проломленный человеческий череп всё так же лежал на мягкой подстилке из трав, и в сгущающихся сумерках пугал непрошеных гостей страшной своей улыбкой. Наскоро поев и завернувшись от утренней прохлады рогожей, Кусай быстро уснул, словно лежал не на земле, а на пуховой перине, и под головой у него было не седло, а мягкая подушка. Сон давал возможность человеку не только забыться, уйти от пережитого, но и в виде особой милости погружал в приятные воспоминания, создавал вполне реальные картины желаемого. Вот и у Капитона лицо начало медленно разглаживаться, стала уходить воспалённая интонация, уступая место выражению совсем иному – спокойному и умиротворённому. Уголки губ, дрогнув, чуть приподнялись, и выдох оформился в едва слышимое слово…
Ухнул филин, в небе, попадая в лунный свет, ночными бабочками неслышно порхали летучие мыши. От тёмной стены леса что-то отделилось и стало медленно приближаться к спящему. Конь беспокойно всхрапнул – и тут же умолк, замер, настороженно кося глазом.
Леший подошёл к человеку, и, низко склонившись над ним, долго и пристально всматривался в его лицо. Капитон, почувствовав на себе чужой взгляд, заворочался, рукой потянулся к ножу. Леший отшатнулся, выпрямился во весь рост, а потом, глухо заворчав, отошёл в сторону и уселся на землю. Так он собирался просидеть сторожевым псом до самого утра – лесная ведунья крепко-накрепко наказала ему, чтобы с этого человека даже волос не упал.
Проснувшись рано, Капитон ещё какое-то время лежал, глядя на такую незаметную для незаинтересованного глаза жизнь леса. Солнце только-только приподнялось, только-только оторвалось от земли, но свет его, ласкающий самые верхушки деревьев, нёс живительное тепло и тихую радость от того, что ночь прошла, что тьма в очередной раз отступила, давая место свету и возвращая жизнь.
Прямо над его лицом, на узеньком листочке собралась капелька росы, готовая вот-вот оторваться и полететь вниз. Её бочок отражал игру солнечного света на верхушках деревьев, и от этого она вся как бы светилась изнутри волшебным фонариком. По стебельку листочка к капельке спешил напиться маленький жучок, смешно перебирая лапками. Когда он уже почти коснулся её своим хоботком, капелька, удлинившись и став похожей на крошечную репку, сорвалась и понеслась навстречу земле, переживая восторг от собственного полёта. Лесная птаха неслышно спорхнула откуда-то сверху прямо на веточку над самой головой человека. Без опаски занялась утренним туалетом. Закончив, она не спеша осмотрелась и залилась звонкой трелью, добавив в разноголосый лесной хор чистый, свежий голосок.
Капитон посмотрел на своего коня. Тот не торопясь пощипывал губами влажную росистую траву, радуясь тишине, покою и пока ещё отсутствию лесных кровососов. Почувствовав взгляд хозяина, обернулся к нему, негромко заржал, приветствуя, покивал головой.
Пора было ехать. День обещал быть нелёгким, но как же грела парня мысль о том, что увидит он сегодня свою ненаглядную, окунётся вновь в глаза её синие, согреет сердце улыбкой её ласковой, замрёт в сладкой истоме. Оседлав коня, Кусай обернулся и посмотрел на череп. Тот ответил ему своей самой доброжелательной улыбкой. В этой лесной глуши нелепая кость, бывшая когда-то человеческой головой, воспринималась Капитоном хозяйкой, духом этого места.
В пустых глазницах буйно цвёл одуванчик, из пролома на темени решительно лез к небу осот. Солнце уже основательно подогрело верхнюю часть черепа, и маленькая зелёная ящерка, спеша первой занять такое хорошее место, выскользнув из травы, с удобством расположилась на нём, впитывая в себя живительное тепло. Трава возле черепа была в одном месте сильно примята, будто там ещё совсем недавно кто-то лежал или сидел. Подойдя ближе, Капитон постоял в раздумье, потом носком сапога разворошил придавленную траву. Заметив в ней что-то, нагнулся. Длинные, зелёные шерстинки, уцепившиеся за стебельки и крохотные листочки, с головой выдавали того, кто находился здесь этой ночью. Усмехнувшись, Кусай быстро обернулся, и от его острого взгляда не ускользнула дрогнувшая листва на веточке дикой малины, потревоженная чьим-то осторожным движением.
– Извиняй за вчерашнее, лесной человек! – крикнул он в ту сторону. – Сам виноват! Я коня своего в обиду никому не дам!
После этого на месте, где Леший провёл ночь, Капитон оставил большой ломоть густо посоленного хлеба, вскочил на коня, свистнул разбойно – и умчался, скрылся в прибрежных зарослях.
Обратная дорога до Мурома показалась ему втрое короче. Несмотря на то, что прилетевший откуда-то с запада ветер пригнал с собой целые полчища грозовых облаков и испортил погоду, в душе у Капитона пели соловьи, и летали они в самой вышине самого что ни на есть высокого голубого неба. Да и сам он готов был запеть во всё горло: рвались из груди звуки так, что встречный ветер не мог их удержать, отступал перед таким напором. Но соловьи соловьями, а только едва лишь показались купола колоколен муромских, пошёл такой дождь, что дальше лошадиной головы видно ничего не было.
«Хорошая примета!», – подумал вымокший до последней нитки Капитон.
У него было ощущение, будто он едет по дну огромного озера. Вода стояла стеной со всех сторон и, для пущей убедительности не хватало только, чтобы мимо него проплыл, ухмыляясь, какой-нибудь усатый сом, пудов, эдак, на восемь. По-хорошему, надо было бы переждать такой разгул стихии, но Кусай упрямо заставлял коня идти вперёд: пусть шагом, но идти.
Неожиданно прямо над ними ахнуло так страшно, с такой чудовищной силой, что на какое-то время Капитон оглох. Конь, присев от испуга, задрожал всем телом и понёсся вслепую, с риском в любое мгновение наскочить на дерево или упасть, подвернув ногу. Едва держась в седле, Капитон пожалел уже о своей торопливости, но сделать ничего не мог. Животное под ним словно взбесилось, и все попытки и усилия остановить его ни к чему не приводили. И тут произошло то, что и должно было произойти. Поскользнувшись, конь начал заваливаться вправо, отчаянно пытаясь удержаться на ногах, но падение его было неминуемым. Из серой пелены дождя медленно, как в кошмарном сне, стал надвигаться ствол огромного, в два человеческих обхвата, дерева. Твёрдая как камень поверхность с острыми краями толстой коры готова была принять на себя и обезумевшую лошадь, и человека на ней.
Капитон в последний момент перед ударом закрыл глаза и… словно провалился в мягкий стог сена. Неожиданно представилась далёкая картина детства: он, совсем маленьким, сидит на коленях у своего деда и обнимает его крохотными ручонками, головой зарывшись в густую, шелковистую бороду. Не чувствуя боли и, думая, что он уже находится на другой стороне жизни, там, где остались все его предки, Капитон медленно открыл глаза и увидел перед собой длинные, слипшиеся от воды, зеленоватые волосы. Пытаясь что-то сообразить, он отстранился от этих волос и увидел, что прямо перед деревом стоит, раскинув в стороны огромные мохнатые руки, Леший. Он и стал тем заслоном, который, словно вырос из-под земли в самый последний момент, когда до дерева оставалось уже не больше пяти вершков. Какой же немыслимой силой обладало это лесное существо, и был ли этой силе вообще предел – об этом можно было только догадываться.
Конь стоял, привалившись к его необъятной груди, тяжело дыша, с глазами, налитыми кровью и, поджав уши, пугливо косился в сторону косматого чудища. От Лешего исходил тонкий, почти неуловимый запах, ни на что в природе не похожий, но от этого его запаха становилось не по себе, ни людям, ни животным.
Леший глухо ворчал и осуждающе покачивал головой. Он даже поцокал языком, давая понять, что ему совсем не нравится то, что он делает. Дождь постепенно затихал, но небо по-прежнему оставалось плотно укрытым серым облачным ковром. Кусай в сердцах вытянул коня плетью, чего давно уже не делал, и, подняв его на дыбы, с места пустил в карьер, но вдруг зло осадив его, остановился. Поморщившись, обернулся. Леший всё также стоял у дерева, только левую ладонь вытянул вперёд, неуклюже растопырив пальцы.
Помедлив, Капитон слез с коня, вытащил из сумки хлеб, что дала ему Ульяна Яковлевна, подошёл к Лешему. Тот неожиданно высоким голосом вдруг тихо заскулил, словно провинившийся щенок. Из-за густой шерсти, покрывавшей всю его голову, выражения глаз понять было совершенно невозможно, и лишь присмотревшись повнимательней, среди спутанных прядей можно было разглядеть два ярких, как пламенеющие угольки, маленьких глаза.
Капитон, испытывая гнетущее чувство страха, идущее от этого то ли человека в образе зверя, то ли нелюди, принявшей человеческий облик, вложил весь хлеб в протянутую ладонь и стал отходить, пятиться, боясь повернуться к Лешему спиной. А тот, довольно урча и чавкая, быстро управился с хлебом, потом повернулся к дереву, обхватил ствол руками и исчез, растворился, вошёл в него, словно в воду.
Трижды перекрестился человек, глядя на это, сплюнул и, холодея затылком, пошёл, побежал от этого места прочь, позабыв про коня.
Вот так непросто начался для Капитона этот новый день, день, с которым он связывал самые сокровенные, самые глубинные тайны своей души. И тайны эти, сердечные его переживания, как-то незаметно попытались отодвинуть, вытеснить, оставить в стороне и князя рязанского, и слова колдовские, и залитый кровью камень, на котором принял мученическую смерть старец тихий, да только ничего из этого не получилось.
Чем ближе подъезжал Капитон к Мурому, тем чаще пытался вызвать он в своём воображении лицо Танюшкино. И оно возникало охотно и до оторопи отчётливо, и улыбалось ему, чтобы тут же исчезнуть, уступить место лицу другому – с глазами пронзительными и требовательными, а рядом с ними – огромные жёлтые глаза хищной птицы со страшным железным клювом.
Когда вдали показалась знакомая уже переправа, Кусай остановил коня. Снова пытаться проникнуть в город в открытую, как в прошлый раз – означало идти на верную смерть, к тому же Егорушка потерю сапог своих ему никак не простит. Не робкого десятка, крепкий, широкий в плечах и костью, Капитон не боялся схватки с противником, но на рожон бездумно никогда не лез. Пешком, прячась за густой ивняк, он подобрался ближе к мосту. День сегодня был не торговый, и людей на дороге было маловато. И хотя разглядел Капитон зорким взглядом стражу у ворот сторожевой башни, и не было среди них его знакомцев, всё же решил он не рисковать и не привлекать к себе особого внимания.
Сняв с себя оружие и спрятав на берегу, Капитон оставил себе один только нож. Сунув его под рубаху, он хотел уже отправиться к переправе, но остановился. Постояв в задумчивости, вытащил из сумки мешочек с осами и сунул его за пояс. Конь, не подпускающий к себе никого чужого, проводил хозяина взглядом и медленно побрёл обратно по дороге, пощипывая мураву.
Капитону, пока шёл, вкралась, было, крамольная мыслишка – а зачем ему Муром? Всё ведь сделал, что князь ему велел. Слова узнал, а значит, врагам Рязани осталось только о пощаде молить у Василия Кривого, в ногах, в грязи у него валяться. А ему, Капитону – особая княжеская милость! Но мыслишку эту Кусай тут же длинным плевком отправил в густой чертополох. Для себя он давно уже решил, ещё в тот самый момент, когда на расстоянии пальца от его шеи висел топор, что лучше сдохнет, чем выдаст кому-то тайну слов лесной ведуньи. Да и в сердце заноза появилась такая, что ни сна, ни покоя ему не давала.
Завидев гружёную сеном телегу, подождал, пока подъедет ближе. За возницу на ней сидела круглолицая молодка, разряженная так, словно собралась под венец. Перемигнувшись с ней, Капитон ловко запрыгнул на передок, перехватил вожжи. Тут только он заметил в телеге спящего мужика, который, задрав бороду в небо и распахнув рот, лежал в мягком, душистом сене, как в колыбели.
– Твой? – кивнул головой на спящего Капитон.
– Мой! – молодуха стрельнула шальным глазом в сторону незнакомца, томно и, как бы невзначай повела круглым плечом.
– Что ж ты его так уработала, красавица? Мужика беречь надо, особенно своего, – усмехнулся Капитон, поигрывая бровью.
– Вот я его и берегу, – пропела та игривым голосом, чуть подвинувшись к Капитону, – чтоб лишний раз не расстраивать друга моего сердешного… Во сне-то ему спокойнее будет.
– Смотри, баба, я конь норовистый. Покалечить могу! – белозубо хохотнул Кусай, исподволь наблюдая за городской стражей.
– А я таких только и люблю! – вдруг страстно зашептала ему на ухо молодая женщина.
Быстро глянув на спящего мужа, она прильнула к Капитону большой грудью, заговорила часто, едва переводя дыхание.
– Это не мужик, так… Недоразумение одно. Недуг у него от рождения злой… Ему что баба, что колода какая – всё одно! А я не могу так! Кровь во мне ключом бьёт! Ты вот что, соколик, как стемнеет, ко мне приходи… Уж я тебя заласкаю! Так будет хорошо, как никогда в жизни у тебя не было… Вижу, чужой ты, не из наших, не из муромских… Изба моя на рыночной площади… Новая, только поставили. Её сразу видно… Только приходи!
Телега застучала колёсами по деревянному настилу моста. Спящий мужик, проснувшись от этого, долго застонал, с трудом разлепил глаза и непонимающе уставился на Капитона. А тот, крепкой рукой правя лошадью, цепко держал взглядом пятерых стражей, остановивших одинокого всадника и что-то с пристрастием желая выяснить у того.
Один из них крепко держал лошадь под уздцы, которая напуганная криками и раздражёнными голосами, пытаясь высвободиться, несколько раз вставала на дыбы. Всадник, должно быть какой-то богатый дружинник, потеряв терпение, с размаху хлестнул плетью прямо по лицу самого ретивого из стражей, когда тот захотел сдёрнуть его с лошади за сапог.
От молодой женщины не укрылось то, с каким напряжённым вниманием смотрел Капитон на всю эту сцену. Видимо, что-то почувствовав, она мощным рывком выдернула своего мужа из сена, сунула ему в руки вожжи, а Капитона решительно отправила в скошенную траву, завалив его для верности несколькими снопами ржи. А в это время городская стража уже крепко мяла бока строптивца, заломив ему руки и уложив носом прямо в дорожную грязь. Тот оказался мужиком здоровым и сильным, усмирять его пришлось всем пятерым, и на досмотр въезжающих в город времени у них совсем не оставалось. Поэтому, чтобы побыстрее воспользоваться таким положением вещей, бабёнка крепко хлестнула лошадь кнутом, и та, с удивлённым выражением на морде, галопом пронеслась мимо поднятого бревна, и так и пошла вверх по дороге, не обращая внимания на натянутые вожжи. Мужичок, вцепившись в них из последних сил, оторопелыми глазами смотрел, как его баба бережно разгребала сено, высвобождая дюжего молодца, как заботливо убирала травинки с его лица, как ярким румянцем разгоралось её лицо.
В конце концов, болезненно исказившись, он плюнул с досады, и, схватив кнут, в сердцах, так перетянул им по непокорному крупу, что лошадь, в очередной раз изумившись, встала как вкопанная. Капитон, едва удержавшись от падения с телеги, соскочил на землю и быстро пошёл по знакомой уже улице. Но, пройдя шагов десять и перед тем, как свернуть в переулок, остановившись, оглянулся. Телега стояла на том же месте. Вслед ему, прижав руку к груди, призывно улыбалась отчаянная молодка, а рядом с ней, ссутулившись, пасмурной тучей супился её муж. Махнув им на прощание рукой, Капитон отвернулся и легко пошагал вперёд, туда, где навсегда оставил своё сердце.
Он шёл по обочине дороги, твёрдо ступая по деревянному настилу, радуясь звонкому эху от стука каблуков, от приятного ощущения крепости своих рук и ног, любуясь заалевшими гроздьями рябины в палисадниках домов, наполняясь безудержной удалью и куражом. Всё получалось, и, казалось, сама судьба благоволит ему, помогая и одновременно оберегая.
Улица делала плавный поворот. Вот показался расписной деревянный конь с горделиво изогнутой шеей. На спине у него вместо всадника важно восседал крупный белый петух. С такой высоты он зорко обозревал всю свою территорию, копошащихся внизу кур и, время от времени, приподнявшись, с силой бил крыльями воздух, угрожающе поглядывая в сторону соперника – соседского петуха. Какая-то растрёпанная бабёнка с высоко подоткнутым подолом, распахнув калитку и засмотревшись на Капитона, выплеснула грязную воду из ведра прямо на спящую в лопухах свинью. Та, лениво приоткрыв один глаз, недовольно хрюкнула.
– Кто ж так на чужих мужиков смотрит? – Кусай с удовольствием разглядывал крепкие женские ноги. – Вот возьму, да и останусь у тебя навеки!
– У меня свой есть! – спохватившись, ответила бабёнка, стыдливо прикрывая подолом ноги.
Она хотела ему ещё что-то сказать, но Капитон уже шагал дальше, широко и не оборачиваясь. Вздохнув, женщина повернулась, и чуть было не столкнулась с заросшим бородой во всё лицо мужичком, который в одних портках стремительно выскочил из избы и приник грудью к калитке, жадно глядя вдоль дороги, втянув при этом голову в плечи, словно от кого-то таясь.
– Ты это чего, Егор? А? Чего ты?
Но тот молчал, лишь всё больше и больше вытягивал свою шею, почти по пояс перевалившись через забор.
– Тебе ведь говорю, оглох что ли! – женщина в сердцах бросила оземь ведро. – Хоть надел бы на себя чего! Нечистую силу увидел?
– Её! – Егор, повернувшись к жене, злобно перекосился. – Ах, стерве-ец! Среди бела дня тут! Ещё и в сапоги мои вырядился! Ну, погоди, паскуда! Я тебе бока-то наломаю! Я тебе всё припомню! И Москву твою, и тёщеньку, и сапоги мои… А ну, уйди с дороги! Встала коровой…
Оттолкнув жену, Егор опрометью кинулся обратно в дом и заметался в нём, натягивая на себя штаны, рубаху, суетливо вбивая ноги в пахнущие дёгтем сапоги. Сунув за пояс нож, он метнулся в сени, схватил стоящий у стены боевой топор на длинной рукоятке и, погрозив жене пальцем, выбежал во двор, оставив ту стоять с раскрытым ртом. Ещё через несколько мгновений раздался короткий свист, слышно было, как вызверилась плеть и дробный конский топот, только-только набрав силу, тут же затих в отдалении.
Капитон, торопясь, дошёл до конца улицы, чуть помедлив, свернул в переулок, потом свернул ещё раз и ещё. Очень скоро дело кончилось тем, что упершись в чей-то высокий, добротный забор, он остановился. Прошлый раз, конь быстро вынес его прямо на базарную площадь, да и птицы, устроив над ней гвалт, слышны и видны были издалека, а вот нынче, глядя на плотно пригнанные лесины, Капитон озадаченно оглядывался по сторонам в поисках нужной ему дороги.
Вдруг из соседней калитки, рядом с забором, неторопливо вышел большой белый гусь, а за ним маленький мальчик, босой и в одной рубахе. В руке он держал длинную хворостину, а сзади подол его рубахи деловито жевал рыжий телёнок, которому отроду было не больше недели. Мальчик остановился посмотреть на незнакомца, а вместе с ним остановилась и вся его компания. Капитон улыбнулся и, стараясь не испугать, спросил:
– Ты знаешь дорогу на базарную площадь?
Детские глаза смотрели спокойно, внимательно и казались гораздо старше того, кому они принадлежали. Что-то в их выражении показалось Капитону очень знакомым, уже раньше видимым и даже не один раз видимым, только на других лицах, в обстоятельствах уродливых и тяжёлых.
Такие же глаза были у старика, торговавшего мёдом на рынке, у мужика со сломанным на телеге колесом, у незрячего пастуха у городских ворот и ещё у многих и многих людей, которых гнула к земле и обижала чья-то злая воля, чей-то холодный расчёт, чьё-то ненасытное желание унизить и поглумиться.
– Знаю. Дойдёте во-о-он до той избы… Видите, возле неё лошадь через забор выглядывает, – мальчик показал рукой в конец улицы. – Там у нас дед Захар живёт. Он валенки катает тёплые. Вот… А после сворачивайте по правую руку и ступайте до колодца. Только до самого колодца не доходите, а за две избы от него будет свороток – вот по нему до базарной площади и дойдёте…
Капитон смотрел на мальчика, на его худую, тонкую шею, на грубые латки на порванных локтях, на его босые, не знающие обуви ноги, на загрубевшие от тяжёлой работы маленькие пальцы рук, и узнавал в нём самого себя – ребёнка без детства, сразу и навсегда ставшего взрослым.
– Ты с кем здесь живёшь-то?
– С бабусей.
– А отец с матерью где?
– Прошлой весной утопли… Река разлилась, а лодка худая была… Теченьем закрутило. Не нашли их…
Внезапно серьёзные глаза мальчика, став на какое-то мгновение беспомощными и беззащитными, начали быстро наполняться слезой, наверное, так же быстро, как наполнялась талой водой лодка с его родителями. Капитон подошёл к нему, положил на вихрастую голову крепкую, большую ладонь.
– Родители сейчас твои с Богом за одним столом сидят. А стол этот непростой! Стоит лишь о еде какой подумать, так она тут же на столе на этом появляется. Хочешь – грибы солёные! Хочешь – кисель гороховый! Хочешь – хлеба вдоволь!
Мальчик вскинул на него непросохшие ещё голубые глаза, улыбнулся недоверчиво.
– Хлеба вдоволь?
– А сколько съешь!
– Я бы много съел… Тогда им хорошо там… За этим столом.
Скрипнула калитка. Неслышно из избы вышла древняя старуха и теперь, опершись на изгородь, слеповато щурилась, разглядывая стоящего рядом с внуком человека.
Неожиданно громко и обиженно замычал телёнок, видимо, оттого, что потерял рубаху мальчика. Гусь, до сих пор спокойно пощипывающий траву, словно очнувшись, приподнял крылья, выгнул шею и, грозно зашипев, прицелился клювом в новый сапог Капитона.
– Сиротку обидишь, – прошамкала старуха, – Бога прогневишь.
– Я не разбойник…
Кусай присел возле мальчика, заглянул во взрослые глаза. Гусь, пошипев ещё немного для острастки, потерял к чужаку всякий интерес и теперь дружески елозил клювом по крутому телячьему боку.
– Мне помирать давно уже надо, а не могу – дитё малое на земле держит. А, ежели, помру – сгинет он, пропадёт… Кому сирота нужен? – перебирала слова беззубым ртом старуха, шелестела увядающим дыханием, роняя скупые слезинки из полуослепших глаз.
Капитон подошёл к ней, вытащил из потайного кармана мешочек, и, со всеми деньгами, что там были, вложил его в сухую, похожую на куриную лапку, руку. Потом постоял немного, зажмурившись, глянул на небо.
«Вот ведь солнце – всем одинаково светит, никому тепла своего не жалеет. Всему на земле жизнь даёт. Отчего ж так по-разному под ним люди живут? Кто так распорядился?»
Навалились на него мысли тяжёлые, подспудные, вопросы зароились в голове, да так, что даже на какое-то время забыл Капитон про Таню.
Тут же вспомнил, улыбнулся ласково, вздохнул полной грудью, и понесли его ноги, уже нигде не останавливаясь прямо до самого заветного порога.

*     *      *

Человек, представившийся Питером Булем, смотрел на Святополка Антоновича глазами серыми и спокойными, и только в уголке его губ полунамёком обозначилось некое подобие усмешки. Но усмешку эту мог бы рассмотреть только профессиональный физиономист, но никак не профессиональный архивариус. Поэтому, последовавшая далее фраза иностранца о том, что он прибыл сюда издалека, повергла Святополка Антоновича в состояние полного уныния.
Ну, как же! Ведь он только что принял совершенно незнакомого человека за немого Григория, рабочего по зданию архива. А это может означать только одно – воображение у Святополка Антоновича Закавыки в полном порядке. Но когда посетитель перевёл взгляд на Евгения и увидел себя в перевёрнутом виде, с полунамёками было разом покончено. На короткое мгновение гладко выбритое лицо окаменело, рванулись из-под холёной кожи натренированные тоннами жевательной резинки валики желваков, губы повторили крутой изгиб купола собора Святого Петра, глаза метнули молнию длиной в сан-францисский мост. Человек, стоящий перед ним, представлял собой опасность, ещё непонятно какую, но опасность. И эти очки! Господин в фетровой шляпе хорошо понимал, что его перевёрнутое изображение в них – это неприятный сигнал.
– Э-э…. Я собираю редкие вещи. Это моё хобби… Страсть! Как у вас здесь принято говорить… Поверьте, я не новичок в этом бизнесе. Вернее, в этом благородном занятии… Вы же понимаете меня? Моя семья занимается коллекционированием с конца восемнадцатого века. Практически во всех странах…
Питер Буль, всегда безупречно владеющий собой в любой ситуации вдруг, неожиданно для самого себя сбился и замолчал. Молодой человек, стоящий против него, по-прежнему безмолвствовал, и в молчании этом, в этой огромной, ставшей уже неприличной паузе, в скрытых за этими дурацкими очками глазах было что-то гораздо большее, чем простое нежелание говорить. Было понимание происходящих в цепи событий тайных смыслов, и Питер Буль чувствовал это на уровне энергетических вибраций.
– Выходит, мы с вами, некоторым образом, коллеги…
Святополк Антонович подошёл к иностранцу чуть ближе и сделал приятное выражение, хотя сам при этом усиленно всматривался в его лицо, в тайной надежде найти хоть какое-нибудь опровержение своему разбушевавшемуся воображению.
– А я архивариус… Работаю в городском архиве. Воспоминания, книги, газеты, письма, отчёты, просчёты и прочая, прочая. Короче, история в документах. Просто страсть к этому делу. Порядок люблю во всём… Порой прелюбопытные факты находятся в первоисточниках. Жалко только, что лежат они за семью печатями, да ещё и с надписью «Вскрыть через сто лет». А кому они через сто лет нужны будут? Кто в них поверит? Через это в истории одни недоразумения и потёмки…
Чем дольше Святополк Антонович вглядывался в физиономию Питера Буля, тем всё больше и больше убеждался в том, что никакой это не иностранец, а самый настоящий рабочий по зданию Григорий, только под чужим именем и говорящий. Вот и шрам небольшой возле правого уха, и средних размеров красноватая родинка на каменном подбородке. Сомнений быть не могло – он! Только зачем весь этот маскарад?
– Сплошные недоразумения и потёмки… – повторил Закавыка, воспрянул духом и, отойдя к стене, встал рядом с картиной, напоминающую собой радиоактивную тучу сразу после взрыва атомной бомбы где-то в районе атолла Бикини.
Евгений коротко вздохнул и снял очки:
– Чем могу быть вам полезен?
– Очень многим! Вы позволите мне присесть?
Григорий-Буль показал рукой на вертящийся стул, получив разрешение, уселся на него и, поддёрнув на колене брючину, по-хозяйски заложил ногу на ногу.
– Буду краток и не буду, как у вас говорят, ходить вокруг да задом, а сразу возьму корову за рога!
– Быка за рога, вы хотели сказать? – Евгений чуть прищурил глаз.
– Ну, да, да… – досадливо поморщился иностранец. – Конечно, быка! У вас про корову другая пословица. Э-э… Вспомнил! Чья бы корова мычала, а твоя бы мочало!
Победно улыбнувшись, мистер Буль достал тонкую сигару и вопросительно посмотрел на Евгения.
– Извините, здесь не курят. – Ответ был вежливым, но твёрдым.
– Так вот, – сказал Григорий-Буль, пряча сигару обратно, – я вижу у вас не так много старья… Э-э-э, простите, старины. И при этом всё не самого лучшего качества… Этажерка начала девятнадцатого века… Неплоха, но такой мебелью завален антикварный рынок. Пожалуй, Лев Толстой мог бы быть интересен. На Западе его любят за эту вашу, как её… Внутреннюю обнажёнку!
Цепкий глаз иностранца буквально вонзился в металлическую коробку, в которой находилась старинная карта.
– Э-э… Да, Лев Толстой… Картина тоже впечатляет… Видимо, Апокалипсис…
Затем он подошёл к самовару и уставился на него хищно и с вожделением.
– Да! Это хороший экземпляр! Очень хороший…. Но, к сожалению, подделка! Очень грамотная подделка. Э-э… Так называемый псевдотульский самовар… Знаете, молодой человек, я мог купить у вас эту вещь, ну, скажем, за четыреста долларов. Поверьте мне, как профессионалу, больше вам за этот самовар никто не даст.
В этот момент, прорвавшийся сквозь толщу высотных домов солнечный луч внезапно ударил в пузырчатый самоварный бок, и усилившись в разы от его красной меди, отрикошетил знатоку антиквариата прямо в глаз. Тот от неожиданности вздрогнул, а когда его ослепший от такой яркой вспышки хрусталик вновь обрёл способность воспринимать свет, быстро произнёс:
– Восемьсот долларов!
И тут Святополк Антонович, которого охватил воинственный дух мщения и, который решил, во что бы то ни стало вывести немого Григория на чистую воду, вырвался вперёд, и закрыв своей льняной грудью самовар, зловещим голосом поинтересовался:
– А что вы делали позавчера на дереве возле здания городского архива в десять часов утра?
И, желая добить самозванца, выдвинул самый неопровержимый свой аргумент:
– Я вас узнал! Вы – немой Григорий!
Иностранец медленно повернулся к Святополку Антоновичу, некоторое время удивлённо разглядывал его, а потом, очень чётко произнося каждую букву, с плохо скрываемой иронией произнёс:
– Простите, но насколько я понимаю русский язык, слово «немой» означает «неговорящий». А я с вами сейчас как раз именно этим и занимаюсь. Вы человек с буйным воображением. Вам бы романы писать надо, а вы в архиве сидите. Кстати, могу порекомендовать вам хорошего литературного агента.
Сказав это, странный посетитель вновь уставился на самовар.
– Тысяча долларов!
– Простите, но эта вещь не продаётся.
Евгений сел за свой стол, и, упершись локтями в столешницу, соединил кисти рук так, что они образовали над железной коробкой живой купол.
– Да перестаньте! Кому вы это говорите! В мире нет ничего такого, чего нельзя было бы купить или продать! Всё дело в цене. Зачем вам этот старый кусок меди? На вырученные от продажи деньги вы сможете купить с десяток таких самоваров. Соглашайтесь на полторы тысячи!
В наступившей после этого тишине было слышно, как взвыл в печи ветер, хотя на улице в этот момент был полный штиль. Как ни с того ни с сего вздрогнули люстры, издав протяжный стон хрустальными подвесками, как тоненько загудела самоварная медь, словно готовясь взорваться, выпуская пар и срывая крышку. Патефон в соседней комнате хрипло затянул арию Германа из последнего акта «Пиковой дамы».
– Господин Буль… – Евгений помолчав, вновь надел свои редкие очки. – Полторы тысячи американских долларов – более чем достаточно за старый медный самовар. Вы очень щедрый человек. Но всё дело в том, что это не простой самовар. Это предмет особой значимости. Видите ли, к сожалению, люди умирают. Объективный закон природы. Смерть ни для кого не делает исключения. Умерли и ещё умрут многие поколения людей. Людей разных – достойный и недостойных, значительных и самых простых, ничем не примечательных. И в каждой нации, у каждого народа есть люди-маяки, люди-звёзды, но не в том понимании, которое придали этому слову сейчас, а в том, что эти люди испускают особый свет, и этот свет не гаснет веками. В обычной своей повседневной будничной жизни эти люди, как и все остальные, тоже пользовались вилками, ложками, ночными горшками и самоварами. Вот именно поэтому я вам никогда его не продам. Постарайтесь меня понять.
Архивариус Закавыка в это время, сверкая очами, крался на цыпочках к Лже-Булю, держа металлическую пластинку со своим изображением прямо перед собой на вытянутой руке, как распятие. Пластинка эта, из природы металла неизвестной Менделееву, по мере того, как Святополк Антонович приближался к самозванцу, вибрировала всё сильнее и сильнее, грозя вырваться из его руки. Паркетный пол, по которому обычно шагу нельзя было ступить, не вызвав диссонирующих звуков, на удивление сохранял гробовое молчание, но зато лежащий в центре стола дырокол вдруг неожиданным образом подобрался к его краю и загремел вниз, заставив господина Буля обернуться.
– Э-э… – он пристально смотрел на металлическую пластинку. – Я подам на вас в суд! Вы угрожаете мне!
– У вас нет свидетелей! – Святополк Антонович с воинственным видом наступал на Лже-Григория. – Вам никто не поверит!
– Поверят! У меня есть свидетель!
Иностранец, ухмыляясь, показал на среднюю пуговицу своего щегольского пальто. Она была такая же, как и все остальные, если не считать маленькой красноватой точки в самом её центре, пульсирующей с интервалом в несколько секунд. Точка эта напоминала хищный зрачок затаившегося зверя или сжавшуюся в красного карлика гигантскую звезду, грозящую всему вокруг чудовищным своим притяжением. На Святополка Антоновича это произвело впечатление не больше того, что испытывает армейский противогаз при виде мускусной крысы. Если бы можно было выразить внутреннее состояние человека каким-нибудь внешним формальным приёмом, то образ, в который мог бы сейчас воплотиться архивариус, напоминал бы остро отточенный стальной лемех, срезающий толстые пласты заросшей сорняками земли и обнажающим её чёрную, нетронутую в своей чистоте сердцевину.
– Как вам можно верить, если песок держит свою форму от силы один день? И причиной этому обычные голуби и простые природные явления! Как вам можно верить, если автобус идёт только до площади революции и больше нигде не останавливается? А Достоевский, собирающий плату за проезд? А Гоголь, записавший всю Россию в мёртвые души?
Внезапно металлическая пластинка с громким хлопком разлетелась на мелкие кусочки, средняя пуговица со светящимся глазом без видимых причин отпала от пальто и по кривой покатилась по паркету. Не докатившись до плинтуса, она неожиданно куда-то провалилась, хотя никаких щелей в полу не было и быть не было. Но самое странное произошло с Лже-Григорием. Он, не мигая, смотрел на старую металлическую коробку, и лицо его непостижимым образом менялось.
Сначала медленно искажался нос, рот, разрез глаз, цвет кожи и возникало совершенно новое лицо. Потом изменения эти стали происходить мгновенно и множество самых разных лиц – европейских и азиатских, с перекошенными чертами, с распахнутыми, оскаленными ртами понеслись с угрожающей быстротой. Человек с меняющимися лицами внезапно и одним прыжком оказался возле стола, схватил коробку и тут же, отдёрнув от неё руки, заревел страшно, закрутился волчком, пытаясь сбить пламя с горящих пальцев. Когда ему это удалось сделать, и он остановился, уже никаких лиц не было, а был только череп, древний, как египетские пирамиды, с надтреснутой верхней челюстью и с воздушными рыбьими пузырями, висящими на тонких сухожилиях в пустых глазницах.
Теперь, когда природа этого существа стала совсем уж непонятной и пугающей, Святополк Антонович, который, конечно же, ничего подобного не ожидал, дал задний ход, с хрустом давя каблуками остатки своего изображения. Евгений в это время крепко держал железную коробку, пламенеющую красными пятнами в тех местах, за которые схватился руками жуткий посетитель. А сам он, надвинув шляпу низко на глазницы и подняв воротник, кинулся к выходу. Остановившись перед порогом, обернулся к Святополку Антоновичу, с угрозой что-то промычал ему и ушёл, с силой хлопнув дверью. При этом один из рыбьих пузырей оторвался от черепа и, подброшенный воздушной волной от захлопнувшейся двери, пролетев несколько метров, опустился на середине комнаты.
А потом раздался такой звук, будто на пол, откуда-то сверху свалилась плохо выжатая половая тряпка. Обернувшись, Святополк Антонович увидел под картиной желеобразную кучу неприятного цвета и запаха. Куча эта слегка дымилась, и было видно, как по краям её начала быстро вырастать бахрома из множества мелких ножек, готовых приподнять свою хозяйку и унести в более укромное место.
Форточка, от всего увиденного пришла в сильное волнение, и, как всегда бывает в таких случаях, распахнулась настежь. Даже маленького напора свежего воздуха хватило, чтобы рыбий пузырь пришёл в движение, и это движение было направлено как раз в сторону пытающейся удрать кучи. Подпрыгнув в последний раз, беглое око Лже-Григория медленно упало на этот зловещий фарш, и было тут же моментально проглочено.
Глядя на всё это, Святополк Антонович подумал, что, возможно, он ввязался в такую историю, в которой его, точно также как и этот рыбий пузырь, кто-то сможет легко проглотить, уничтожить и ещё сделать много такого, против чего он, простой архивариус, ничем не сможет противостоять. Ещё недавно была хоть какая-то защита в виде спустившейся с небес собственной железной фотографии из личного дела, но и та, под давлением таинственных обстоятельств, не выдержала и превратилась в…
Тут Святополк Антонович обратил взор на пол и увидел своё фото целым и невредимым, только был он на нём в маршальском кителе и с одним единственным орденом, на котором было всего одно слово «За».
– Странно…
Он поднял фотографию, с недоумением посмотрел на маршала Закавыку, и тот ответил ему взглядом уставным, но при этом разноглазым, а потому не совсем понятным. Правый глаз явно принадлежал родственной линии Льва Николаевича Толстого, а левый, хотя и искрился слезой Сонечки Мармеладовой, но в его глазном дне темнел неприкаянный профиль Родиона Раскольникова. В целом выражение маршальского лица напоминало атмосферу картины Ильи Репина «Запорожцы пишут письмо турецкому султану».
– Молодой человек, вы можете мне объяснить, что здесь происходит?
Сказав это, Святополк Антонович едва успел отпрыгнуть в сторону, так как сорвавшаяся с холста куча с помощью отросших ножек приобрела невероятную резвость, и понеслась прямо на архивариуса. Сделав по комнате полный круг, она забилась под стол и тихонько там потрескивала. Явственно запахло сероводородом.
– Вряд ли… Хотя, попробую. Мне кажется, вы поймёте. Однажды мне приснился сон, которому я поначалу не придал никакого значения. Мало ли что может присниться? Да всё, что угодно. Но всё, что угодно никому не снится! Понимаете? Никому! Каждый связан миллионами невидимых нитей с теми, кто жил до него и остались в нём. Это закон! Ничто и никто не исчезает бесследно. А в каждом из нас обязательно есть кто-то, кто посвятил свою жизнь борьбе. За какие-то идеалы, за идеи. Да хоть за что!
Это очень сильные люди, и наступает момент, когда они прорываются сквозь толщу времени и могут нам что-то сказать. И тогда мы видим их, а они видят нас. Так что, сны – это особый сигнал, это то единственное, что объединяет нас с ними. Нужно только понять смысл сказанного или невысказанного. Так вот, после того сна со мной стали происходить вещи, на первый взгляд странные и необъяснимые, но это только на первый взгляд. Потому что всему есть своё объяснение. Должно быть своё объяснение!
Святополк Антонович глянул на всякий случай в зеркальный самоварный бок, ожидая увидеть на нём автора «Идиота», но тот, как ни в чём не бывало, лоснился медью, словно говоря: «Какой ещё Фёдор Михалыч? Не знаю я никакого Фёдора Михалыча! Померекалось вам, дорогой товарищ».
– Что же вам такого приснилось?
Евгений посмотрел на освободившуюся от тайной проказы картину.
– Да вот этот холм и приснился. А ещё – человек один, седой весь, много поживший. Был он высоким и сильным, вот только ноги у него были больные и слабые. Бился он насмерть с четырьмя всадниками… На камне стоял и отмахивался от них простой дубиной, да так, что ничего они с ним сделать не могли. И мечами рубили, и стрелами в него стреляли вблизи и издалека, а только стрелы эти, как заговорённые, мимо человека этого летели, ни одна в цель не попадала. Да ещё филин огромный старца этого защищал, лошадям когтищами своими в кровь морды рвал.
И тут один из нападавших понял, видать, что пока видит их этот человек, пока глазами своими каждый удар встречает, каждую летящую стрелу – не справятся они с ним. И точно! Вынес его конь старцу за спину, не успел тот на непослушных ногах повернуться – а уже стрела жалом своим из груди его вышла, кровь ключом бьет из пробитого сердца. Зашатался он и рухнул, как дуб столетний. Кажется, что падая, он полнеба с собой забрал, потемнело сразу всё вокруг. А я на всё на это, будто сверху откуда-то смотрю. И вижу отчётливо, что он глаза свои открыл и так посмотрел на меня пронзительно, с такой душевной мукой, что показалось мне, будто не от пробитого сердца ему больно, а отчего-то другого ещё больнее. Никогда по губам не умел читать, а тут явственно вижу, что он одно единственное слово повторяет: «Сбереги…» И в руке у него, что-то зажато. Он пальцы раздвинул, вижу – на ладони у него…
Евгений с брезгливым выражением заглянул под стол, покачав головой, взял со стола железную коробку, отошёл к окну. Положив коробку на подоконник, он раскрыл её, достал карту, и по его лицу было видно, с каким пристальным вниманием разглядывает он этот кусок старой, хорошо выделанной кожи.
– На ладони у него вот этот самый кусок кожи и лежал… Карта эта. А что касается моих очков, то я действительно купил их в оптике. У меня астигматизм. Мне там предложили на выбор несколько штук. Я одни взял, примерил, другие – вдали нормально, а вблизи всё расплывается. Взял эти, да взял неаккуратно, и они упали на пол. Упали и не разбились! Примеряю их – всё идеально.
А мне потом окулист и говорит, что, мол, эти очки выбрасывать хотели, потому что они никому не подходили. Сказал, а сам так странно на меня смотрит: верх тормашками себя увидел! Потом как-то возвращаюсь домой, вижу – возле мусорных баков стопки книг стоят аккуратно перевязанных: Толстой, Пушкин, Тургенев, Чехов, Достоевский, Шукшин, Лесков… У кого-то рука не поднялась просто выбросить их в баки. И тут же старый диван стоит большой, чёрной кожи, с откидными валиками, высокой спинкой и с полкой наверху… А на диване этом картонная коробка с ёлочными игрушками стоит. Знаете, такие очень редкие, их ещё в начале прошлого века делали: сказочные фигурки из ваты на клею. Прихожу домой и думаю, для чего я всё это увидел? Зачем?
А спустя какое-то время мне позвонил знакомый из фонда защиты культурного наследия и предложил организовать здесь музей редких вещей. Я сразу же диван вспомнил с ёлочными игрушками. Вещи, которые оказались никому не нужны, вещи, ставшие беззащитными только потому, что рядом с ними уже не было тех, кому они были дороги, кому они честно служили. А это неправильно! Это, как со старыми актёрами, которые в совершенстве поняли суть сценического искусства, овладели всеми тонкостями своей профессии, но которые уже плохо видят, плохо слышат, плохо ходят. Но разве они виноваты в этом? Старость, как и смерть, неизбежна.
В этот момент в трубе громко зашумел ветер, и печная заслонка неожиданно широко распахнулась. Затаившаяся куча, видимо, решив этим воспользоваться, вынеслась из-под стола и на максимальной скорости понеслась к спасительному отверстию. Впрыгнув в черноту прокопченного нутра, она захлопнула за собой дверцу и проквакала что-то торжествующее. Но радость её была преждевременной. Послышался громкий хлопок и шипение, как от заработавшей газовой горелки, потом взревело пламя, и тут же раздался треск, словно лопалась чья-то туго натянутая кожа. Через минуту всё также внезапно стихло.
Святополка Антоновича непроизвольно передёрнуло от отвращения:
– Словно жабу раздавило. А этот… С рыбьими пузырями вместо глаз… Он кто?
– Фантом… Голограмма… – Евгений внимательно рассматривал старую карту. – Подделка… И девушка, наверное, тоже.
– Какая девушка? – архивариус подошёл к печке и, приоткрыв дверцу, опасливо заглянул внутрь.
– Девушка, которая рисует дождём…
Лицо у молодого человека было грустным.
– Точно, подделка! Меня не проведёшь! Я ведь сразу понял, что никакой это не иностранец, а…
Тут Святополк Антонович замолчал, сообразив, что даже рабочий по зданию городского архива Григорий вряд ли будет расхаживать здесь без лица и с рыбьими пузырями вместо глаз. Тяжело вздохнув, он посмотрел на свою фотографию, которую продолжал держать в руке. Теперь на маршальском ордене прибавились ещё две буквы. Получалось – «За по…»
– Вот я вас всех… – прошептал архивариус, спрятал фото и, подойдя к молодому человеку, уставился через его плечо на карту.
Желтоватая её поверхность была совершенно чистой, без каких-либо намёков на условные обозначения.
– Обратная сторона? – помолчав, поинтересовался он.
Евгений перевернул карту на другую сторону, но там была та же пустота. Святополк Антонович с недоумением посмотрел по сторонам, словно рассчитывал обнаружить пропавшие границы целой страны где-нибудь на стенах.
– Послушайте, а где же…
Неожиданно, прямо на глазах, карта начала медленно обугливаться, пожираемая невидимым огнём, и на её поверхности капиллярной сеткой проступили ломаные линии рек и дорог, соединяющие Смоленск, Орёл, Белгород, Москву. А потом масштаб начал стремительно уменьшаться, будто кто-то навёл сверху огромный микроскоп и начал приближать к себе поверхность земли, чтобы разглядеть на ней всё до деталей, до самых мельчайших подробностей. Через какое-то время всё вдруг пропало, и только мелькали рваные клочья не то тумана, не то клубов дыма, которые увеличиваясь в размерах, становились более и более плотными, заполняя собой пространство, вторгаясь в сознание настойчиво и властно.
Казалось, будто из всех стихий, существующих в природе, осталась только одна – огонь. Вместо неба был дым, воздух плавился, потеряв прозрачность, земля была покрыта телами. Сверху всё это напоминало один из кругов ада, только не дантового, а ещё более страшного, не придуманного, самого что ни на есть реального.
Барабанщик батареи генерала Раевского Иван Лукин не сразу пришёл себя после того, как между русскими пушками, прямо в самой гуще канониров, разорвалась картечная граната. Этот недавно появившийся артиллерийский снаряд, начинённый внутри железными пулями, буквально выкашивал живую силу противников – то же самое произошло и теперь. Открыв глаза, Иван ничего не увидел. Пошевелиться не мог – сверху на него кто-то тяжело навалился, не давая дышать, а лицо заливало чем-то тёплым.
Чтобы не задохнуться, Лукин изо всех сил рванулся кверху и, освободившись от непомерной тяжести, распахнул рот, наполняя лёгкие воздухом. И тут же тяжело закашлялся: воздух был тяжёлым и смрадным – вокруг горело всё, что только могло гореть. От пушечных выстрелов и взрывов снарядов стоял неимоверный грохот. Как будто сам Бог Войны, ликуя от происходящего, бил окровавленными костями в чудовищный барабан, обтянутый человеческой кожей.
Обтерев лицо рукавом мундира, стоя на коленях, Иван огляделся. У ближней от него пушки был сорван с лафета орудийный ствол, а вторая была уже готова к выстрелу, когда точно попавшая в цель картечная граната разметала по сторонам орудийные расчёты. Прямо возле него лежал грузный Семён Супостатов. Вместо шеи у того было кровавое месиво, из которого толчками била кровь. Остальные канониры имели тяжёлые ранения в грудь, живот и голову. Впереди, шагах в двадцати от себя, Иван Лукин разглядел в дыму свой кивер, а рядом, из-под земли, тянулась скрюченными пальцами к небу чья-то рука.
Бой страшный, беспощадный, на пределе человеческих возможностей продолжался пятый час подряд. Французы, после многочисленных атак и огромных потерь, сумели на левом фланге потеснить русских, захватив Багратионовы флеши, и теперь Наполеон сосредоточил огонь четырёхсот своих орудий на центре, который защищали войска генерала Раевского.
Лукин встал на ноги – он был жив и даже не ранен, только сильно болела от контузии голова. Справа и слева от него, раскаляя стволы, били русские пушки. Справа и слева от него падали русские воины, а впереди, несмотря на сокрушительный артиллерийский огонь, шли в атаку французские гренадеры. Бравые вояки, подчинившие себе всю Европу, не знающие поражений, они впервые столкнулись с противником, не уступавшим им ни в силе, ни в отваге, ни в доблести.
Это была живая стена из пушечных стволов, ружей и штыков, которая вырастала снова и снова за каждой пядью взятой французами русской земли. Блестя на раннем солнце штыками, плотной массой быстро надвигались враги. Они стреляли на ходу, но выстрелов было не слышно, только на короткое время повисали в воздухе облачка порохового дыма. Одна из пуль, попав в голову хрипящему Супостатову, добила его окончательно. Посмотрев на его разбитое лицо, Иван Лукин словно очнулся.
– А-а-а! Гниды французские! Русской землицы захотели! А русской картечи в глотку свою не желаете!
Он подбежал к пушке, поджёг от тлеющего фитиля пороховую трубку и орудие, содрогнувшись, швырнуло картечный заряд в самую гущу французов. В плотном строю наступающих образовалась брешь, которая тут же сомкнулась, ощетинившись штыками. Лукин схватил валяющееся на земле ружьё и тут же выронил его вместе с собственной рукой: её оторвало летящим снарядом.
Высоко в небе тёмным распятием парила хищная птица. Поле под Бородино всегда было местом охоты для неё, но не сегодня. Исчезли, попрятались мелкие птахи и полёвки, напуганные невиданным доселе грохотом и огнём. Но птица не улетала. От земли подымался густой запах крови, и всё больше и больше ворон, сбиваясь в плотные стаи, чуя поживу, начинало кружиться поблизости. Чуть скосив голову набок, хищная птица разглядывала человека, стоящего в дыму, на вершине холма. Он стоял, истекая кровью, и бил единственной рукой в барабан, висящий у него на груди…
Святополк Антонович застыл соляным столбом. Он даже моргать перестал и поэтому, как только видения исчезли, глаза его наполнились влагой.
– Что это было? Вы это тоже видели? Или я сплю?
Евгений аккуратно положил карту в медную коробку, запер её на ключ.
– Думаю, это память. Общая память народа. А карта эта – её хранилище. Она была в этой коробке… Мой друг нашёл её вчера в печной трубе.
Архивариус осторожно приблизился к столу, положил ладонь на зеленоватую медь, испуганно отдёрнул руку.
– Горячая! Как будто только что из огня… С того самого Бородинского поля….
Святополк Антонович глянул на своё фото. На маршальской груди название ордена полностью оформилось в два слова – «За победу».
Евгений стоял у входных дверей.
– Пора.
– А как же карта? Неужели вы оставите её здесь без присмотра. А если…
Молодой человек улыбнулся.
– Это самое надёжное место. Поверьте мне.
Архивариус недоверчиво посмотрел на окна безо всяких решёток, хотел было что-то сказать, но махнул рукой.
– Вам лучше знать.
Когда они вышли на вечернюю улицу, Святополк Антонович остановился.
– Выходит я искал эту самую карту… Но ведь она целая! А на папиросной бумаге было написано, что спрятан будет всего лишь фрагмент под правым… Где-то, под чем-то правым… Да и не было на ней никаких заклинаний. Странно…
Святополк Антонович Закавыка открыл было уже рот сказать «Вот я вас всех!», но не сказал, рот закрыл и даже нисколько этому не удивился.

*     *     *

Каменные Львы нервничали. Это хорошо было заметно по кончикам их хвостов, которые неожиданно легко для каменной своей фактуры вздрагивали и постукивали в гранитные кубы, служащие Львам опорой. Ещё они приподнимали верхнюю губу, обнажали огромные клыки и тихо рычали. Если раньше звуки, издаваемые Львами, соответствовали их внешнему облику, то сейчас их рык больше напоминал работу танкового дизеля на форсированных оборотах. В чём заключалась причина такого их поведения – было непонятно.
День стоял тихий и солнечный, возле дома спокойно бродили голуби, ловко выковыривая клювами из трещин на асфальте что-то совершенно несъедобное. Голуби эти, при всей своей бесцеремонности, всегда готовые при первом удобном случае усесться на любую каменную или чугунную голову, на львов никогда не садились, и вообще, ближе трёх метров к ним не приближались.
Бронзовая Дверная Ручка пребывала сегодня в несколько нервическом расположении духа. А всё потому, что ночью ей неожиданно приснился восхитительный сон. Мы не будем вдаваться в его подробности, скажем только, что она украдкой поглядывала в сторону стоящего неподалёку ржавого Фонарного Столба, при этом вздыхала и медленно наливалась розовым цветом. Хотя, насчёт розового цвета – не уверен. Вполне возможно, что это просто обман зрения. А может, Бронзовая Дверная Ручка и смотрела-то вовсе не на ржавый Фонарный Столб, а на кого-нибудь ещё? Ну что может быть общего между благородной бронзой и простым железом? Но, видимо, Фонарный Столб твёрдо знал, кому были адресованы эти взгляды, так как он несколько раз очень музыкально скрипнул своей стеклянной дверкой, за которой в разное время горел то газ, то электрические лампочки.
А потом Бронзовая Дверная Ручка увидела движущиеся львиные хвосты, и неожиданно для себя испугалась. Конечно, она и раньше замечала, что каменные фигуры меняли своё положение, но хвосты у Львов никогда не двигались. Никогда! Значит, должно было произойти что-то из ряда вон выходящее, и это «выходящее» представляло собой какую-то опасность, и Каменные Львы это чувствовали.
Нужно сказать, что Бронзовая Дверная Ручка была дамой настроения, которым она, к сожалению, совершенно не умела управлять. Она полностью зависела от него. Ну, ладно, если бы хоть настроение это было сочувствующим, понимающим, позитивным – так нет же! Настроение у Бронзовой Ручки было самым что ни на есть капризным и своенравным. Оно часто впадало в истерику и выпадало в осадок. Представляете, как сложно жить с таким вот неуправляемым настроением?! Хотя вполне допускаю, что проблема эта существует не только у одних Бронзовых Дверных Ручек.
Так вот, пока она, как зачарованная, уставилась на львиные хвосты и раздумывала, как ей теперь жить дальше, во двор старого дома вошёл пожилой гражданин. Он имел очень приятную внешность, был румян, хорошо одет и даже лысина во всю голову его совсем не портила. Это был один из тех людей, при встрече с которыми у всех остаётся в памяти что-то, напоминающее сахарный сироп или фруктовое желе.
Словом, гражданин этот, если можно так выразиться, представлял собою одну сплошную положительную эмоцию, но нас-то с вами не проведёшь, дорогой читатель. Мы ведь знаем, что не бывает только положительных или только отрицательных людей. В каждом круто замешано всякого – и плохого, и хорошего. Поэтому, предлагаю насторожиться и проследить, что же понадобилось этой пожилой положительной эмоции возле нашего дома.
Да, забыл напомнить ещё об одной вещи. В руке он держал старый облезлый саквояж. Знаете, именно такими саквояжами когда-то, очень давно, пользовались в своей практике врачи. Они хранили там медицинские инструменты, от одного вида которых обычного человека бросало в дрожь и начинало лихорадить: склянки, бутылочки, пузырьки, а некоторые, особенно продвинутые в своём деле – лечебных пиявок. Что держал у себя в саквояже пожилой гражданин – мы не знаем, и даже не будем строить предположений, потому что это очень неблагодарная работа: строить предположения.
Судя по всему, его интересовал старый дом. А почему нет? Очень многие люди, проходя мимо, с удовольствием смотрели на мощный фронтон, на могучие колонны, увенчанные волютами, на фигурный карниз крыши, на изящные треугольники сандриков над небольшими окнами второго этажа. Современный глаз, привыкший к прямым линиям и простым формам зданий, радовался, глядя на разнообразие архитектурных украшений, которые сами по себе были скромны и незатейливы, но в сочетании с правильной пропорцией и классическим стилем производили благоприятное впечатление.
Оглядев здание и, видимо, оставшись довольным осмотром, приятный гражданин сладко почмокал губами. Затем он раскрыл свой саквояж, вытащил из него какие-то бумаги и развернул их.
Мы позволим себе некоторую вольность и заглянем ему через плечо. Ничего интересного! В руках он держал чертежи, по виду напоминающие внутреннюю планировку какого-то дома. Гражданин сосредоточенно разглядывал едва различимые линии, обозначающие перекрытия, несущие конструкции и всё то, что составляло, если можно так выразиться, систему внутренних органов любого каменного, и не только каменного, строения.
Лысина его нежно розовела в лучах утреннего солнца, прохладный ещё ветерок ласково обвевал её, шевеля редкие волосики над ушами, и это круглое завершение человеческой фигуры так и просилось на какое-нибудь сюрреалистическое полотно в качестве шарика из миндального мороженого, покоящегося в серебряной креманке в виде человеческих плеч.
Чему-то радостно вздохнув, лысый гражданин сунул бумаги обратно в саквояж и, напевая что-то из «Сильвы», бодро направил свои стопы к центральной лестнице. Оказавшись между двумя львами, он замедлил шаг, а потом и вовсе остановился. То ли заметил какое-то их движение, то ли ему показалось, что заметил, но только ход свой он прекратил и подозрительно уставился на льва, который был от него правее.
Бронзовая дверная ручка, наблюдая за этими перемещениями, судорожно вздохнула и попыталась не испугаться, но у неё этого не получилось. За свои почти три века она достаточно насмотрелась на людей, чтобы по одним только внешним признакам определить, что представляет каждый из них.
Не надо забывать, что бронза, пошедшая на изготовление нашей Дверной Ручки, выплавлялась неким саксонским мастером, который отличался характером острым, наблюдательным и склонным к анализу. Он с невероятной лёгкостью мог угадать, что скажет его собеседник, как он поведёт себя в той или иной ситуации и какой величины камень тот держит за пазухой. Для этого ему хватало самой малости, вроде выражения глаз, мимики или интонации произнесённых слов. Поэтому для Дверной Ручки не составило труда разглядеть сквозь красиво расставленные декорации приятности пугающую черноту мрачных кулис, и она, задрожав всем корпусом, отчаянно попыталась вырвать себя из дверей. Те держали её крепко и надёжно, и попытку вырваться из своих объятий расценили как неслыханное самоуправство.
Розовощёкий гражданин тем временем сосредоточенно разглядывал львиный оскал, тщетно пытаясь понять, отчего это скульптор решил у одного льва пасть открыть, а у другого оставить закрытой. Поковыряв пальцем огромные белые клыки, он развернулся и буквально остолбенел. Другой лев, который только минуту назад благодушно взирал на мир с сомкнутыми челюстями, распахнул их широко и страшно, оглашая всё вокруг беззвучным рыком. Быстро сообразив, что это не обман зрения и не чей-то искусный розыгрыш, человек с саквояжем отреагировал вполне адекватно. Теперь он стоял ото львов на приличном расстоянии, а лысина, внезапно побелев, украсилась россыпью мелких капель пота.
Увиденное им, не лезло ни в какие ворота и далеко выходило за рамки официальной науки. Гладкий, желтоватый, местами выщербленный мрамор, который так трогательно и достоверно мог передать тепло человеческого тела, вплоть до пульсации кровяных токов под кожей, но не больше – неожиданным образом ожил, демонстрируя при этом явную агрессию.
Впрочем, со своим испугом гражданин довольно быстро справился. Он зашёл немного сбоку от каменных изваяний, и, глядя на них сузившимися, жёсткими глазами, кажется, производил в уме какие-то подсчёты. При этом черты лица у него сложились в мстительную ухмылку, и в целом физиономия его теперь производила вполне отталкивающее впечатление.
Обладатель роскошной лысины был один, и поэтому отбросил прочь все маскирующие его сущность выражения. Осталось одно – хищное и нетерпимое, полное ненависти и злобы.
Каменные львы, теперь уже нисколько не скрывая этого, скосили на него глаза и выпустили из лап мощные когти. Кончики хвостов у них подрагивали, где-то в мраморной глубине набухали крутым рельефом неимоверной силы мышцы.
Первый камень угодил льву прямо в морду и оставил на мраморе мелкую царапину. Второй попал в глаз, и повредил искусно вырезанный зрачок. Третий раскрошился, встретив на своём пути сопротивление более прочной материи.
– Что! Не нравится камнем по морде? Не нравится? Да я вас обоих завтра же в щебёнку разнесу! В пыль размажу! В асфальт закатаю! Шавки булыжные! Зубы они на меня скалить будут…
Лысый гражданин с совершенно исковерканным лицом бесновался в двадцати метрах от каменных львов. Он кричал, брызгал слюной, швырял в них всё, что попадалось ему под руку и производил впечатление не совсем нормального. Несколько прохожих даже остановились за железной решёткой и с недоумением уставились на происходящее. Львы опять вернулись в прежнее своё положение и спокойно смотрели прямо перед собой невозмутимо и величественно, далёкие от сегодняшнего дня. Дистанция, отделявшая их сейчас от всего вокруг, равнялась миллионам световых лет.
– Эй! Что вы делаете? Этим львам почти триста лет! Они охраняются государством!
Евгений свернул с улицы и теперь быстро шёл по центральной аллее к дому. Он был полон негодования и очки у него отливали платиной, ну, или, по крайней мере, легированною сталью.
– Перестаньте, вам говорю! Вы, что глухой?
Последним в каменных львов полетел предмет, издалека напоминающий собой курительную трубку. Ею этот предмет и оказался. Откуда она здесь взялась, сказать было трудно, так как Евгений убрал вчера всю территорию вокруг львов, и никаких курительных трубок замечено им не было. Хотя под землёй всё ещё продолжались какие-то подозрительные шумы и вибрации, возникающие при этом, вполне могли вытолкнуть на поверхность земли что-нибудь экзотическое. Например, какое-нибудь ухмыляющееся свиное рыло.
Так вот, эта самая трубка полетела льву прямо в морду, и вдруг, вопреки всем физическим законам, по крайней мере тем, которые известны человечеству, не долетев самую малость, застыла в воздухе и, тихо подрагивая, зависла. Человек с запотевшей розовой плешью распрямился и замер, испуганными глазами глядя на сие непонятное явление.
– Вам что, делать нечего? Порча памятников старины влечёт за собой административную или уголовную ответственность! Охраняется государством…
Евгений подошёл к странному гражданину. За стёклами очков не было видно его глаз, поэтому понять, какое впечатление произвела на молодого человека летающая курительная трубка, не представлялось возможным.
– Идите вы к чёрту! Уже не охраняется… Ни этот дом, ни эти каменные пугала! Вот – постановление о сносе!
Сказав это, гражданин потянулся к своему саквояжу, брошенному на земле, и когда на секунду отвлёкся, доставая из него какую-то бумагу, трубка, сделав неожиданный вираж, замерла прямо перед его носом. Бумага выпала из рук. Подхваченная неожиданным порывом ветра, она протащилась по земле в сторону одного изо львов, и, словно повинуясь какой-то силе, послушно поползла прямо ему на лапу. Рука у нервного гражданина крупно задрожала, а глаза, не мигая, уставились на острую часть курительной трубки, которая угрожающе плавала в воздухе, едва не касаясь его побелевшего от страха лица.
– Э..э… это что такое? … Уберите её от меня! У меня сердце… Я не выдержу…
Трубка, казалось, испытывала удовольствие от происходящего. Она не торопясь облетела вокруг вместилища человеческого разума раз, другой, третий, а потом, легонько стукнув в липкое от пота темя, отдалась в объятия земного притяжения.
Перепуганный насмерть обладатель саквояжа изо всех сил прижал его к груди и попятился прочь от этого места, глядя остановившимися глазами, как могучая каменная лапа накрывает принесённое им постановление о сносе. Потом он побежал, и, остановившись по другую сторону железной решётки, срывающимся в визг голосом сообщил, что завтра же появиться здесь с машиной, полной динамита. Кончил он тем, что выставил указательный палец правой руки, сделал в сторону львов несколько воображаемых выстрелов, после чего сдунул с него как бы пороховой дым и торопливо унёс свою биллиардную голову.
Евгений проводил его взглядом. Потом снял очки, и выражение лица у него было озабоченным. Произошедшее сейчас, конечно, было странным и не совсем понятным, но молодой человек за то время, что здесь находился, уже к этому привык. Да, он знал, что эти каменные львы – не просто застывшие в неподвижности изваяния, что они каким-то непостижимым образом живые, потому что очень часто, проходя мимо, он замечал едва уловимые движения их глаз, следящих за ним; иногда – короткий вздох; и, самое главное, – выражения на мордах у львов каждый день менялись: пусть самую малость, но они менялись.
Когда он попытался поговорить об этом с кем-то из посторонних, то ответом ему были непонимающие взгляды и настороженные выражения лиц. Евгений догадывался, что, почему-то именно ему одному было доступно это видеть, но почему – он объяснить не мог. Правда, был не так давно один случай, который показал, что он не единственный, кому львы поверяют свои тайны. Как-то вечером в воскресный день Евгений, проходя мимо дома, увидел, что возле этих львов стоял очень пожилой человек, уже совсем старик, но стоял он не так, как обычно стоят досужие зеваки, разглядывая могучих зверей и норовя при этом ещё сунуть им палец в глаз или в ухо.
Он забрался на высокий гранитный постамент и, обняв мощную львиную шею, казалось, внимательно слушал никому не ведомую их речь, понятную только посвящённым. Со стороны это выглядело каким-то ребячеством, глупым поступком выжившего из ума старика, если бы не поведение каменных зверей. Львы вели себя, словно две домашние кошки, которые только что съели по целому блюдцу сметаны и теперь благодарят за это своего хозяина. Они выгибали шеи, потягивались, прижимали к голове уши, перебирали лапами, выпуская и убирая в подушечки огромные когти.
Замерев, Евгений смотрел на всё это, не веря своим глазам. Немногие прохожие, торопясь, проходили мимо, но ни один из них даже не взглянул в ту сторону. А если и смотрел, то ровно столько, чтобы, всего лишь усмехнуться про себя: странный какой-то старичок – обнимается с каменной статуей, пьян, наверное.
Обернувшись, тот посмотрел на Евгения, легко спрыгнул с постамента и засеменил к остаткам ворот, маня молодого человека к себе пальцем. Когда они подошли друг к другу, старичок, поздоровавшись, как-то светло и озорно улыбнулся, потом посерьёзнел вдруг и очень спокойно сказал:
– Они очень добрые, сильные и благородные, но это не всем нравится. Проследите, пожалуйста, молодой человек, чтобы люди с дурной природой не подходили к ним ближе, чем на три метра. Иначе тогда им никто уже не сможет помочь.
Он ещё раз улыбнулся, но глаза его были спокойны и внимательны.
– И ещё! К вам могут придти посетители, хорошие люди, но слишком доверчивые. Они из благих побуждений будут говорить вам, что эти каменные львы привезены сюда из Египта, что им не место здесь, что их необходимо срочно вернуть обратно. Это неправда. Правда в том, что один изо львов вырублен на Урале, а другой – на Алтае, и к Египту никакого отношения они не имеют.
Старичок замолчал. Молчал и Евгений, глядя на него. Молодой человек ни на мгновение не сомневался в том, что услышал и испытывал сейчас странное состояние. Ему казалось, будто душа его переместилась из обычных человеческих покровов и ушла в камень, в мощное львиное тело, и он как бы видит себя со стороны глазами, высеченными чьей-то верной и сильной рукой.
Необычайно обострившиеся зрение и слух широко раздвинули горизонты возможностей, вернув изначально данные кем-то человеку истинную глубину этих чувств. Казалось, что земля, утратив угол своей кривизны, расстелилась огромной плоскостью от полюса до полюса, давая возможность охватить всё единым взглядом. Обоняние, внезапно обретя остроту лазерного луча, расщепляло молекулы запахов до последних атомов, анализируя их природу и, выделяя те из них, которые представляли потенциальную опасность.
Но самым необычным для Евгения было то, что он стал видеть человеческие души. Они покачивались, как воздушные шары, выходя небольшими сферами из тел, причём места этого самого выхода были самыми разными. У одних людей души крепились к сердцу, у других к голове, и эти последние были гораздо темнее по цвету. Такое странное состояние продолжалось совсем недолго, но глубина его воздействия на молодого человека была ни с чем несравнима.
Старичок смотрел на него в этот момент очень пристально, словно хорошо понимал, что с ним творится. Потом, вдруг заторопившись, он полез рукой в карман брюк, вытащил из него наручные часы без ремешка, посмотрев на них, сунул обратно.
– Мало осталось-то… Только-только успеть. У вас, как с чувством времени, молодой человек?
– Э-э-э… – сказал Евгений и кивнул головой.
– Это хорошо. Я так и думал. Я ведь не случайно об этом спрашиваю. Вы потом поймёте – у каждого народа есть своё время, и есть хранители его, которые, – к сожалению и, увы, – смертны.
Сказав это, старичок вдруг замолчал, осунулся лицом и потемнел взглядом. Сразу стало заметно, как он стар, как костлявы его плечи, как глубоки морщины и землиста кожа. Это было невозможно объяснить, но Евгений просто физически ощущал, как из человека, стоящего перед ним, уходила жизнь. Он слабел прямо на глазах. Зашатавшись, старичок едва слышно прошептал:
– Это нехорошее место… Помогите мне с него сойти.
И молодой человек едва успел подхватить его падающее тело. Внизу, под землёй, что-то вдруг высоко и тонко загудело, словно гигантская бормашина, а потом, достигнув предельной высоты, оборвалось, перешло на низкий, утробный, воющий звук. На солнце, откуда ни возьмись, набежала тёмная туча и мгновенно улеглась на город тяжёлой самодовольной тенью. Старичок, между тем, пришёл в себя, отдышался и даже повеселел лицом. Хитро прищурившись, он погрозил кому-то пальцем.
– Кругом враги… Охотятся… Только руки коротки! Да мы и постарше их будем. Не такое видели… А они это знают, потому и боятся в открытую, исподтишка норовят укусить.
– Кто – они?
Но старичок уже уходил, словно бы и не слышал заданный ему вопрос. И только поравнявшись с разрушенными воротами, обернулся и, неожиданно звонким, молодым голосом крикнул:
– А я ведь был лично знаком с Фёдором Михалычем! Богатейшей души был человек! Человечище! Охранитель!
Вот такие события происходили возле старого трёхэтажного особняка. Он как будто притягивал к себе разнополярные силы, причём силы такого масштаба, что казалось, будто от победы или поражения той или иной стороны зависит существование всего человечества. По крайней мере, именно такие мысли возникали в голове молодого человека, когда он разглядывал окрашенный охрой фасад, колонны и двух каменных львов.
Поведение странного гражданина, его нападки на каменных львов, угроза сноса – всё это говорило о том, что некие силы, видимо, почувствовав уверенность и выждав подходящий момент, готовы были к самым решительным действиям. Евгений перевёл взгляд на небо.
Крикливые стрижи дружно таранили нависшую прямо над его головой серую тучу, и от этого она быстро истончалась, рассыпаясь на мелкие замысловатые фрагменты. Эти птицы чистили небо слаженно и уверенно, словно понимали, как нуждается в солнце земля, хотя сами за всю свою жизнь не сделали по ней ни шагу.
Молодой человек надел очки – и вовремя. Откуда-то с верхних этажей высотного дома на микронную долю секунды протянулся тончайший луч, целя Евгению прямо в зрительный нерв, но особенности стекла в очках были таковы, что луч, ударившись в него, вернулся обратно, произведя разрушения там, откуда был кем-то выпущен.
Львы снова хранили свою тайну – неподвижные, гордые и величественные. Голуби, не приближаясь, искоса и с вожделением поглядывали на гривастые головы, мечтая хоть когда-нибудь оставить на них кучки своего помёта.
Непонятной природы шумы под землёй, словно упираясь в гранитные постаменты, разбивались об них, теряли энергию и сходили на нет. Каменные львы, охраняющие трёхэтажный особняк, в очередной раз выиграли свою битву. И, судя по большому количеству сколов и отметин на мраморных телах, этих битв в их жизни было предостаточно.

*     *     *

Когда Капитон, прыгая через лужи, почти уже миновал пустую базарную площадь, но еще не вошёл в малозаметную, заросшую высокой акацией улочку, он, словно повинуясь какому-то звериному чутью, обернулся. Плескались в дождевой воде, искрясь солнечными брызгами, воробьи и голуб; неторопливо расхаживали по размокшим кучам навоза вороны; из новой избы, где его, когда стемнеет, будет ждать изнывающая от любовной жажды молодуха, кудрявым снопом поднимался в небо желтоватый дым, а из-за огромного, в три обхвата, вяза, лошадь, вставая на дыбы, тащила за поводья человека.
Человек этот, запутавшись в прочных кожаных ремнях, из последних сил пытался справиться с могучим животным, но оно продолжало тащить его, скаля зубы и отчаянно мотая головой. Возможно, причиной такого поведения лошади был шершень, бьющий своим жалом в самые болезненные точки и причиняющий нестерпимую боль. Егорушка, а это был он, наспех одетый и с торчащей в разные стороны угольной бородой, уже не скрываясь от Капитона, с остервенением хлестнул плетью по широкому лоснящемуся крупу и выругался на всю площадь.
Понимая, что замечен, Кусай не стал прятаться или убегать. Наоборот, он спокойно развернулся и пошёл к своему недругу, радуясь проявленной осмотрительности, ибо в противном случае он привёл бы того к самому дому Татьяны.
– Егор, али ты не мужик – в сбруе запутался! Скажи, где живёшь, я твою бабу кликну, она тебя живо освободит, дитятку!
Капитон нарочно ёрничал, распаляя муромского дружинника, зная, что человек в ослеплении мести, не так опасен, как, если бы был внутренне собран и расчётлив. Сейчас Егор с боевым топором представлял собой серьёзную опасность. И точно, тот, отцепившись, наконец, от спутанных поводьев, взлетел на лошадь, плюнул в горсть, перехватил поудобнее топорище и понёсся прямо на своего обидчика, оскалившись и пламенея очами. Капитон остановился и только чуть подался вперёд в ожидании, и в этом наклоне его тела чувствовалась внутренняя мощь и предельная сосредоточенность.
Лошадь неслась на стоящего впереди неё человека, разбрасывая по сторонам комья грязи и готовая протаранить его, повинуясь чужой воле. Расстояние между ними стремительно уменьшалось, и когда оно сократилось до десятка шагов, всадник вскинул топор, страшно закричал и со всей силы рубанул им по ненавистной голове.
Истерично взвизгнула какая-то баба, испугавшись этого звука над базарной площадью, оглушительно каркая, взвилась воронья стая. Капитон резко отпрыгнул в сторону, в мгновение ока схватил топор, дёрнул его на себя, и Егорушка, чертыхаясь, упал с высоты прямо в глубокую лужу. Лошадь его, пробежав по инерции, остановилась, с недоумением оглянулась на хозяина и медленно пошагала к ближайшему кусту конопли.
– Ну, что, Аника-воин? Помочь тебе или сам в этой луже утопнешь?
Кусай стоял возле поникшего Егора и быстро соображал, что ему делать дальше. Убивать безоружного и поверженного врага было не в его привычках, да и опасно было задерживаться дольше – несколько мужиков, видимо, узнав Егора, с угрожающим видом приближались к ним быстрыми шагами. Увидев их, приунывший было городской стражник, духом воспрянул и распахнул бородатый рот:
– Хватайте его! Окружайте! Не дайте уйти! Он рязанский…
Закончить свои призывные речи Егору не удалось, так как твёрдой рукой был он повергнут лицом прямо в лужу, и пребывал там до тех пор, пока на поверхности не пошли лопаться пузыри.
– Не стой на моей дороге! В следующий раз не пощажу! – прошипел Кусай в заляпанное грязью лицо, вскочил на Егорушкину лошадь и, перемахнув через низкий плетень, легко ушёл от погони чужими огородами.
Капитон долго ещё крутился по кривым улочкам, сбивая преследователей со следа и стараясь не привлекать к себе особого внимания. Поймав несколько удивлённых взглядов прохожих на своей лошади, понял, что гнедая с белыми передними ногами слишком известна в Муроме, и у людей возникает резонный вопрос: почему на ней сидит не Егор, а какой-то совсем посторонний человек. Спешившись, он отпустил лошадь на все четыре стороны, и она не спеша пошла к своему дому, аккуратно выщипывая торчащую через заборы высокую траву.
Солнце неторопливо прогуливалось по огромному небу, нежась в высокой синеве, и земля, подсыхая после утреннего ливня, с благодарностью впитывала в себя его живительное тепло. Где-то на окраине Мурома ударил колокол, неуверенно и робко, словно проверяя себя на звонкость, на прочность, на своё право вот так вот подавать во всеуслышание свой голос и, уверовав в это, раскатился мощно и напористо.
Тут же к нему присоединились в разных частях города десятки других колоколов, выстраиваясь в одну могучую победную гармонию. Они заливались с высоких колоколен, тянущихся ввысь от земли, туда, где эти звуки, набирая силу, соединялись в одно огромное сияющее распятие. Казалось, всё вокруг – природа, люди, всё живое и неживое, поддавшись силе колокольного звона, замирает с благоговением и душевным трепетом, преклоняясь перед могуществом сил, стоящих за звучащей медью и способных вознести или низвергнуть.
Но иногда, как раз именно в это время, начинали происходить странные и непонятные вещи. Прямо против городских стен речная вода, до этого спокойная и неторопливая, вдруг начинала будто закипать, бурлить крутым кипятком и закручиваться злыми водоворотами. А потом из глубины, с самого дна реки медленно подымались на поверхность чёрные, словно обугленные огромные деревянные колоды, и, высунувшись из воды наполовину, жадно смотрели слепыми глазницами на крутой берег, на крепостные стены, на огонь церковных куполов. И был в этом их взгляде немой вопрос, болезненный и удивлённый. А ещё была обида, тяжёлая и мучительная, от которой эти утопленные кем-то колоды покрывались рваными трещинами, как ранами, и из грубо вырезанных слепых глаз лилась и лилась вода чистая, незамутнённая.
Старые люди, видя это, останавливались и долго стояли, опустив головы, до тех пор, пока колоды, обессилив, не опускались на дно. Старики словно что-то знали, что-то таили в себе такое, что лежало в самой середине их сердца и что заставляло их смотреть слезящимися глазами прямо на солнце.
Капитон, прислонившись спиной к добротно рубленому амбару, смотрел на распахнутые двери корчмы на противоположной стороне улицы. Несмотря на этот располагающий к посещению питейного заведения знак, желающих выпить в начале дня не находилось, и через некоторое время в дверном проёме появился хозяин корчмы. Его тёмные глаза, метнувшись по сторонам и не увидев заинтересованных лиц, приняли выражение недовольное и злое, но, заметив хоронящегося в тени деревьев Капитона, тут же стали ласковыми и приветливыми.
Кусай, подивившись таким способностям к лицедейству у человека, собрался было уже зайти в корчму, чтобы купить что-нибудь из еды, как вдруг сердце у него, замерев на мгновение, затрепыхалось, как пойманная в силок птица, а потом стало стремительно увеличиваться, заполняя собою всю грудную клетку.
Вдоль забора по дощатому настилу шла Татьяна. Она шла, легко ступая, неторопливо и чуть опустив голову. На ней была белая льняная длинная рубаха, подпоясанная витым шнурком, на плечах покоился тонкой вязки пёстрый платок. Из-под подола выглядывали маленькие лапоточки. Капитон смотрел на неё, не отрываясь. Смотрел так, что, казалось, будто он видит и не девушку вовсе, а, какое-то чудесное откровение, что-то такое долгожданное и настолько притягательное, что отвести глаза не хватит никаких сил.
Непроизвольно сделав навстречу ей движение, Капитон тут же остановился и отступил в тень высокой берёзы, ветви которой, подобно девичьим косам, длинно свисали плавными линиями. Он, понимая, что Егорушка не успокоится, пока не поднимет всех «на уши», не хотел, чтобы у девушки были из-за него неприятности. К тому же, Кусай, неожиданно для себя, при виде Татьяны почувствовал сильную робость, так не свойственную ему в обращении с женским полом.
От корчмаря не укрылось такое его поведение, но виду он при этом не подал, лишь глубже упрятал глаза под бровями. Капитон подумал, что Татьяна пройдёт мимо, но та, остановившись перед распахнутыми дверями корчмы, что-то сказала её хозяину, а потом зашла внутрь.
– Хороша девка?
Кусай от неожиданности вздрогнул. Обернувшись, он увидел стоящего совсем близко от себя немолодого уже человека. Тот, не мигая, смотрел на него и чуть кривил в усмешке губы. Одежда у этого человека была ветхой и непривычной для русского глаза, лицо – без бороды, лоб надвое поделён глубокой рытвиной шрама.
«Как же ты подкрался-то ко мне так неслышно, змей подколодный… Впервые со мной такое…»
Капитон с неприязнью смотрел на него, отмечая для себя крепкие бугристые руки и развитые плечи безбородого.
– Не ты первый на неё заглядываешься, парень. Она многим здесь сердца скрутила да всё без пользы. Может тебе особую, какую милость окажет, отдастся.
Кусай спокойно сплюнул ему под ноги, широко зевнул.
– Ты это о ком?
– Да вот о ней, о ведьме об этой.
– А я нечистую силу не боюсь, я с ней договориться всегда сумею. От иного человека больше вреда.
Капитон говорил, а сам так и тянулся глазами в сторону закрытых теперь дверей, смотрел и всё ждал, когда выйдет, когда появится Татьяна, ставшая за эти дни такой близкой, такой родной, такой желанной.
- Видел я тебя с ней на базарной площади. И лошадь твоя была с подрезанным хвостом. А потом ты за ведьмой за этой следом поскакал. Люди позже говорили, что, мол, лазутчик рязанский в Муроме объявился. Награду за него обещали… Я ведь милостынькой живу, а тут денежки немалые. Посоветуй мне, добрый человек, как быть?
Капитон тяжело посмотрел в наглые глаза, усмехнулся нехорошо.
– Говоришь, посоветовать тебе? Изволь, посоветую… Отчего же не посоветовать, если просят…
Рязанец, стараясь не выдать себя, прикидывал, как бы ему посподручнее выхватить нож. Человек этот был опасен, и от него надо было избавляться. Чертополох, полынь и крапива, разросшиеся вдоль заборов и стен буйным воинством, легко могли укрыть собою с десяток таких любителей посоветоваться.
– Чего тебе награду эту ждать? Вдруг пообещают и обманут, ничего не дадут? А ты старался, выслеживал меня, жизнь свою опасности подвергал. Ведь так?
Человек со шрамом продолжал, не мигая смотреть на него, насмешливо и самоуверенно, но на самом дне глаз медленно появлялось выражение опасливое, напряжённое. Он, чувствуя подвох и, пытаясь понять, откуда, с какой стороны его ожидать, на всякий случай отступил на шаг назад.
– Тебе зачем этот Муром сдался? Ты ведь, я вижу, из пленных, из хазар… Кто ты здесь? Никто! За кость стараешься и ту без хряща… А князь рязанский щедрый, он тебе втрое больше заплатит за услуги! А ежели постараешься, угодишь ему, так и вшестеро! В почёте будешь… Ему такие как ты нужны. Не веришь мне? Гляди, как он своим людям платит – золотом!
Капитон медленно засунул руку за пазуху и крепко ухватил пальцами костяную рукоять длинного узкого ножа. Безбородый, расширив глаза, и, поверив, алчно уставился на прячущуюся руку в ожидании золотых монет. Видимо, так был устроен этот человек, что для него кусочки жёлтого металла и всё, что с ними связано, составляли смысл и сущность жизни, делали его вечным их рабом. Но вечно только небо и страсти человеческие, а никак не люди. Поэтому, когда где-то недалеко вдруг яростно застучали по земле кованые копыта, хазарин опомнился, вскинул на Капитона глаза, но было уже поздно. Он только и успел что-то крикнуть на своём языке высоко, зло и пронзительно, словно сердился на кого-то, кто сделал его таким, и замолчал навсегда, медленно оседая на землю, выпуская жизнь из пробитого сердца.
Крови почти не было, и Кусай, ухватившись за тяжёлое тело, торопясь потащил его в высокую траву. А когда, крепко ожёгшись о крапиву, распрямился, то первое, что он увидел, так это голубые глаза, которые смотрели на него, не отрываясь, пристально, вопросительно. И было непонятно – осуждает его Татьяна за содеянное, за то, что был не осторожен, не смог обойтись без крови и насилия, или она просто ищет себя в этом мужском сердце, жестоком и заскорузлом, пытается увидеть его изнутри, там, где на самом дне хоронится душа человеческая.
Только что появившийся сзади Татьяны корчмарь почуял недоброе, и оттого возбуждённо и суетливо потянулся шеей в сторону Капитона, стараясь разглядеть из-за плеча девушки то, что могло принести ему хоть какой-нибудь барыш. В конце улицы залились лаем собаки. Мелкие взбрёхи большинства из них могуче покрывал собою гулкий, сиплый выдох какого-то здоровенного пса.
Через некоторое время, разметая в стороны подсыхающую грязь, к корчме подъехали на лошадях с десяток человек. Егор, злой и грязный, распахнув бородатый рот, начал что-то кричать корчмарю, брызгая слюной и грозясь плёткой. Тот, силясь разобрать слова, непонимающе уставился на стражника, попятившись при этом назад из соображений безопасности. Поперхнувшись, Егор замолчал и только багровел лицом, дико вращая глазами.
– Ты… Ты чужака здесь не видал сейчас… – немного успокоившись, просипел он. – Одет в кафтанишко дрянной, как голь перекатная… Морда наглая, срамная, паскудная! И сапоги у него на ногах новые! Красные сапоги, тебе говорю, красные! Чего молчишь, как рыба!?
Корчмарь, быстро сообразив, о ком идёт речь, раскрыл было уже рот, как вдруг всё лицо его повело страшной судорогой, исказилось до неузнаваемости и, не издав ни единого звука, он медленно сполз вдоль дверного косяка вниз и остался лежать, корчась в сильнейших болях. Лошадь под Егором внезапно встала на дыбы, чуть не сбросив седока и, прижав уши, испуганно заржала. Да и остальные животные повели себя неспокойно, всё норовили укусить друг друга, запенивая удила.
– Что ж ты, Егор, людей до припадков доводишь? Запугал всех, спасу от тебя нет. Лошади вон, и те бесятся. Может, что не так делаешь, а?
Татьяна спокойно, с лёгкой улыбкой смотрела на заросшего чёрным волосом до бровей стражника, и только где-то в синей глубине бездонных её глаз угрожающими сполохами змеилась опасная нечеловеческая сила. Корчмарь, долго застонав, медленно сел и уставился перед собой непонимающим взглядом.
– Ведьма! – прошипел Егор, глядя вслед уходящей девушке. – Погоди ужо, скоро выясним, кто из нас не так что делает!
В это время корчмарь попытался подняться, цепляясь за стены, но ноги его, дав крупную дрожь, подкосились, и он в очередной раз снопом повалился на собственное крыльцо.
– Чего бревном валяешься! – зло рявкнул на него Егор.
Он печёнкой чуял, что неспроста тот лишился голоса и сил – видимо, было ему что рассказать, да девка эта, ведьмачка, не дала.
– Где ты его видел? Здесь? Куда он пошёл? В какую сторону?
Опасливо глянув в ту сторону, куда ушла Татьяна, Егор слез с лошади и начал трясти корчмаря за плечо, но тот лишь мычал, да всё пытался приподнять правую руку с торчащим вперёд указательным пальцем. Оглянувшись по сторонам и увидав лишь заборы с вымахавшими в аршин полынью и чертополохом, Егор плюнул в сердцах, оттолкнул от себя корчмаря и захлебнулся в злых ругательствах.
Капитон, вжавшись в землю, с обожжённым крапивой лицом, был всего в двадцати шагах от своих преследователей, и достаточно было бродячей собаки или любопытной сороки, чтобы убежище его было легко раскрыто. В довершении к этому, прямо против его лица с запрокинутой к небу головой лежал убитый хазарин, и в его мёртвых раскрытых глазах тонуло солнце, медленно погружаясь в вечный мрак.
Вслушиваясь в забористую брань, где его не сравнили разве что с печной трубой, Капитон усмехался про себя. Судьба уже в третий раз сводила его с ретивым муромским стражем, и встречи эти ничего, кроме головной боли, тому не приносили. Конечно, служба у городских ворот полна неожиданностей, опасных неожиданностей, и к ним привыкаешь, но привыкнуть к тому, что с тебя среди бела дня снимают новые сапоги, да ещё и свободно в них разгуливают по Мурому – никак невозможно. Поэтому Егор, окончательно сорвав голос, до самых потёмок носился по городским улицам, загнав до полусмерти свою лошадь, в надежде отыскать своего кровного обидчика и лично сотворить с ним… Что именно сотворить – Егор ещё не придумал, но за его плечами был большой жизненный опыт, так что расплата обещала быть крайне жестокой.
А виновник всей этой кутерьмы тихо лежал в густой траве и, уткнувшись носом в одуванчик, безмятежно спал. Спал, потому что от нового забора, пригретого солнцем, волной шёл крепкий смолистый запах, потому что сладким дурманом благоухала земля, потому что миновала опасность и где-то совсем близко от него смотрели на мир ласковые, сводящие с ума голубые глаза.
Проснулся Капитон от непонятных звуков. Резко подняв голову, он увидел совсем близко от себя рыжего телёнка, который, сунув морду в густую траву, выщипывал сочные молодые побеги. Какое-то время они смотрели друг другу в глаза, потом телёнок попятился и кинулся прочь, испуганно мыча.
Судя по сильно удлинившимся теням, день шёл к вечеру. Послышался звон колокольцев, тихо выдохнул пастуший рожок. Мимо прошёл слепой пастух, за ним – несколько коров. Прогромыхала пустая телега, взбила дорожную пыль босыми ногами ватага мальчишек. Выждав, когда на улице никого не было, Капитон встал, быстро отряхнулся и не торопясь, с оглядкой, отправился в ту сторону, куда ушла Татьяна.
Он ещё не успел скрыться за поворотом, как с тихим скрипом приотворилась дверь корчмы и в образовавшуюся щель высунулась голова. Не совсем пришедший в себя корчмарь смотрел мутными глазами вслед Капитону, и, кривясь лицом, что-то шептал бескровными губами.
Осторожно выспросив у встречных нужную ему дорогу, окольными путями добрался Капитон до дома, под окнами у которого тёплыми огоньками рдели рябиновые гроздья. Сердце так и рвалось туда, ноги сами возле калитки хотели остановиться, но усилием воли он заставил себя пройти дальше, ничем не выделив этот дом из других.
Дойдя до городской стены, Капитон взобрался на неё и долго, до самых сумерек, просидел на каменной кладке, глядя на спокойную гладь реки, на отражающиеся в воде облака, на уходящие в голубую даль бескрайние леса.
Когда воздух под тяжестью неба стал гуще, тяжелее и, казалось, весь ушёл в клубы седого тумана над рекой, Капитон уже стоял под окном, едва сдерживая расходившееся сердце. Стукнув в раму, он на мгновение прикрыл глаза, вспоминая тёплое прикосновение губ, и голова у парня, как и тогда, пошла кругом.
– Кто это тут под окнами бродит, спать людям не даёт?
Обернулся Капитон – и словно ангела увидел. Татьяна стояла на крыльце вся в белом, волосы по плечам рассыпались, а от свечи, что в руке держала, нимб вокруг головы чудесным свечением переливался. Подошёл он к ней близко, поклонился земным поклоном, дрогнул голосом:
– Ещё неизвестно, кто кому спать не даёт. Ты ж любого мужика памяти лишишь, с ума сведёшь. Только глазищами своими зыркнешь – и конец, присохнет к тебе насмерть.
Татьяна засмеялась тихо, ласково взъерошила его непокорные пряди.
– А мне любого не надо. Я не глазами – сердцем суженого выбираю. Идём в дом, устал, поди.
Едва только зашли в сени, задула Татьяна свечу и обвилась вокруг Капитона, прильнула к нему всем телом, прижалась крепко.
– Ждала, ждала тебя… Знала, что придёшь, знала, что ничего с тобой не случится, а всё равно невмоготу было! Сильно увидеть тебя хотела… Каждую ночь мне снился! А ты говоришь я с приворотом… Это ты меня к себе притянул, по рукам и ногам связал… Ни о ком, кроме тебя думать не могу!
Она говорила, а сама искала его губы, тянулась к ним а, коснувшись, замирала, и тогда волной по её телу пробегала сладкая истома – жаркая, ненасытная. Капитон что-то шептал, тонул в её губах, зарывался лицом в мягкие, душистые волосы и всё боялся сделать больно, сжимая хрупкое девичье тело в своих объятиях. Потом, раздевшись по пояс, он долго умывался, а Татьяна лила из ковша тёплую, нагретую в печке воду ему на руки, на спину и любовалась им, и смеялась, и плакала одновременно.
– Ты чего это? – Капитон притянул её к себе, заглянул в синие глаза, поцеловал их.
– Да так… Сама не знаю. От радости, наверное…
– От радости разве плачут?
– Бывает, что и плачут.
Засмеявшись, она выскользнула из его рук, зачерпнув в пригоршню воду, брызнула ему в лицо.
– И вообще, с чего это ты взял, что я тебя люблю? Просто приглянулся и всё! Таких, как ты, много. На меня и покрасивее парни заглядываются…
Сказала так – и осеклась. Капитон прямо на глазах стал белеть лицом, никнуть могучими плечами, а глаза превратились в две незрячие дыры.
– Не любишь… – прошептал он едва слышно и, словно надломившись, опустился на лавку.
Кинулась Татьяна к нему, обхватила его голову, целует, куда ни попадя:
– Прости… Прости… Прости меня, дуру! Созорничать хотела… Люблю! Люблю! Люблю тебя! Единственный мой… Ненаглядный мой… Сердце моё!
– Танюша… Я же без тебя, как земля без солнца, как дерево без корней – враз зачахну… – Капитон обнял её и вжался головой в живот, пряча слёзы, которые вдруг хлынули рекой, впервые за много-много лет.
– Я с тобой, милый, с тобой… Мы будем вместе всегда… Всегда!
Она мягко отстранилась от Капитона, подняла ушат, чтобы вылить из него остатки воды, да так и замерла, глядя на неё. Потом осторожно поставила ушат на пол, словно боясь расплескать, быстро взяла горящую свечу и стала лить расплавленный воск во внезапно ставшую кроваво-красной воду. Воск быстро остывал, чернел и слипался во что-то уродливое, страшное. Капитон смотрел на всё это, не отрываясь, затаив дыхание. Всю свою жизнь надеясь только на себя, на свои руки, голову и сердце, он понимал, что существуют силы – неподвластные никому и необъяснимые, но которые легко могут переломать любого, вставшего у них на пути. Когда воск оформился в злое подобие конской головы, Татьяна вынула его из воды и, пошептав какие-то слова, кинула в печь. Чёрная конская голова долго сопротивлялась жаркому огню, не желая сгорать, но, не выдержав, пошла пузырями и стала растекаться, растворяясь в пламени. Вода в ушате тут же вернула себе прежний цвет.
– Это болезнь твоя сгорела, Капитон. Ещё бы с полгода – и уже было бы поздно.
– Стало быть, ты меня от смерти спасла? – Капитон задумчиво смотрел на воду, потом засмеялся, подхватил Татьяну на руки, поднял высоко. – Так я ж с тобою рядом бессмертным стану, а, Танюшка? Вечно жить буду!
– Больно много смертей вокруг каждого из нас. Не угадаешь, от чего защищаться. Но от одной я тебя точно спасла.
– А с остальными я и сам справлюсь!
Татьяна посмотрела на него долго – так, словно хотела запомнить раз и навсегда, на всю свою жизнь – молодым, крепким, сильным, рукой провела по лицу. Капитон осторожно опустил её, улыбнулся застенчиво:
– Ты меня сейчас так же, как матушка моя приласкала. Та, бывало, посадит меня на колени, говорит что-то, смеётся, а сама рукой всё гладит по лицу, гладит. Только это про неё и запомнил…
Татьяна вскинула руки, обвила ими Капитона, прижалась гибким станом, глаза колодезные распахнула, шепчет что-то невнятно, едва слышно.
– Никак ворожишь на меня, заговариваешь? Так я тебя и без заговоров больше жизни своей люблю и любить буду. Никого не любил, думал – так и не узнаю, как это, когда два сердца словно в одно слились. Когда в тебя будто ещё одна душа вселилась и живёт в тебе, и ничего взамен не требует, только светится да греет, и так от этого хорошо делается, так радостно, так…
– Помолчи, милый… – Татьяна прикрыла его рот ладонью. – Я ведь и впрямь заговор творю. Хочу, чтоб чужая воля тебя не сломила, чтоб ты, как крутой холм высился, к небу тянулся. Чтоб, как ветер свободным был, чтобы чёрным силам отпор мог дать, чтобы правда твоя сильнее любой лжи и несправедливости была.
– Да разве такие люди бывают? Это ж какая тяжесть на плечи ляжет! Нет таких сил, чтобы всё это выдержать!
Капитон притянул девушку к себе, поцеловать хотел, но та с неожиданной для её хрупкой фигуры силой легко высвободилась из его рук, глазами сверкнула.
– А коли захочешь, так и сила появится! А ежели боишься, так она – не зараза, к слабым не пристаёт! Или тебе легче всю свою жизнь на побегушках быть?
Капитон насупился, глянул на Татьяну исподлобья, заговорил тихо, едва сдерживаясь.
– Что мне легче, – не тебе решать. Моя жизнь, сам в ней разберусь. Я ещё у бабы не спрашивал, как мне жить! И наговоры мне твои не нужны, ими только детей малых пугать. У меня и своей силы хватит: справлялся до сих пор, и дальше справлюсь. А что касаемо побегушек, так я князю рязанскому в верности клялся, и слова своего нарушать не намерен. Да и называется это по-другому: служба. Тебе всё равно не понять…
Сказал он это, махнул рукой и отвернулся, в стену уставился, желваки на лице ходуном ходят. Татьяна молчала, молчал и Капитон. В углу, за печкой, пустил ночную трель сверчок, там же недовольно пискнула мышь, гоня людей с кухни.
Хозяйка избы посмотрела на широкий разворот плеч, на упрямую спину, тихо вздохнула. Потом, вдруг засуетившись, стала накрывать на стол, выставляя на него из разных мест горшки большие и малые, чашки и прочую посуду с соленьями, вареньями, закусками. Последним на стол был выставлен большой поднос, на котором плавал в собственном соку запеченный с яблоками гусь. Управившись со столом, Татьяна повязала голову платком, тихо села на край лавки. Свеча беспокойно вздрагивала пламенем, по стенам хороводились глухие тени.
– Садись, что ли…
Капитон, словно только этого и ждал.
– И то верно. В ногах правды нет, – сказал он и сел напротив неё, виновато улыбаясь. – Прости… Наговорил тут сгоряча такого… Я ведь не слепой и не глухой, всё вижу! И слёзы, и кровь, и судьбы переломанные… Только для того, чтоб всё это увидеть, надо глаза открыть, сердце своё распахнуть, боль чужую, как свою собственную принять. Раньше-то думал, что так и быть должно, что не может человек иначе, а сейчас понимаю – неправильно это.
Зачем по звериному жить? Так ведь, звери-то по другому не могут, у них необходимость в этом есть, иначе не выживут. Вон, волков, к примеру, взять – их грибами-ягодами не накормишь, им кабана дай завалить! Да и убивать они его будут по-быстрому, чтоб не мучился, не то, что некоторые люди. Нож в грудь вонзит, да ещё и поворачивает, на муку человеческую любуется! Тьфу, чтоб их всех, собак этих бешеных, земля носить перестала! Устал я, Танечка! От князей устал, от власти их беспощадной устал, от рабской приниженности своей устал… А так хочется встать во весь рост, распрямиться, плечи расправить и никого не бояться!
Замолчал Капитон, ушёл глазами куда-то далеко-далеко в себя: вроде здесь человек – и в тоже время нету его, душа где-то на бескрайних жизненных просторах гуляет.
Смотрит на него Татьяна – и не понятно, чего во взгляде её больше: любви, нежности – или сострадания да тоски. Глаза женские – и так, само по себе, явление исключительное, а глаза влюблённые так и вообще никакими словами не описать.
– В лес-то не зря сходил? Дала тебе баба Уля, чего хотел?
– Не зря. Страху я, правда, с ней там натерпелся. Глазищи у неё такие, что, кажется, всю мою подноготную насквозь видит. Похожа ты на неё сильно. Тоже, поди, всё про меня знаешь?
Татьяна посмотрела на него, улыбнулась одними губами, отвернувшись, выдохнула едва слышно:
– Лучше б не знала… – и потом, словно рассердившись на что-то, встала резко, ушла к печи, громыхнула сковородой. – Чего не ешь-то? Али не мужик? Вон я для тебя сколько наготовила всего, затемно встала…
Говорит, а сама рукой глаза вытирает, слёзы непослушные прячет. Подошёл к ней Капитон, обнял ласково, прижал к груди.
– Ты чего, Танюша? Весь вечер слёзы льёшь… В первый раз сказала – от радости, а сейчас зачем?
Ничего не ответила Таня, вздохнула только. Потом утёрла передником глаза, голову подняла, улыбнулась.
– Женские слезы, что пух тополиный – ничего не весят. Сами льются, когда захотят… А вот на сердце камень лежит, не сдвинуть.
– А я на что? – Капитон легко подхватил её на руки, приподнял высоко, закружил. – Нет такого камня, с которым бы я не справился! Я сильный! А ради тебя я ещё сильнее стану. Хочешь, заберу отсюда! Уйдём туда, где нет ни князей, ни беды, ни горя! Должно же быть на земле такое место, обязательно должно! А если нет его, так мы первыми будем! Детей мне родишь много, жить будем по-доброму и радоваться! Каждому дню будем радоваться, каждому восходу солнца будем радоваться, только ты люби меня, только в сердце своё пусти, а уж я его как беречь буду!
Он говорил и говорил, словно внутри у него что-то лопнуло, прорвалось, затопило половодьем дум, чувств, мыслей скрытых до поры, а теперь вырвавшихся наружу, на свободу. Татьяна слушала его, кивала головой и молчала, молчала потому, что умела, как и бабка её родная, видеть будущее, и в этом будущем не позволяла им судьба ни одного дня быть вместе, и сегодняшняя их встреча была последней.
– Милый… Милый… Так всё и будет. Будем по-доброму жить, и радоваться будем каждому дню. Вместе…
Капитон улыбнулся светло, бережно опустил её, сел за стол.
– С тобой и про еду забыл.
Он обвёл взглядом выставленную снедь, блаженно потянулся.
– Хозяюшка! Я в жизни столько разносолов не видывал. Пока всё это не съем, не встану.
И он тут же навалился на всё это изобилие крепко, по мужски, не щадя ни заливную рыбу, ни густой наваристый борщ, ни истомившегося в ожидании гуся.
Позже, глубокой ночью, когда разметавшись в жаркой перине спал Капитон беспробудным сном, Татьяна, не сомкнувшая глаз, вдруг резко приподнялась и замерла, вслушиваясь в густую чёрную тишину. Спустя малое время за окном тихо, но отчётливо звякнул металл, всхлипнула спросонок собака, ворохнулись переполохом в сарае куры. И тут же по стенам спальни злыми сполохами рванулись багровые тени, в уши ударил грубый голос:
– Открывай двери, ведьма! Знаем, кого у себя прячешь! Не выдашь нам дружка своего, обоих заживо поджарим!
Капитон в мгновение ока соскочил с кровати, прижался к стене, руки судорожно шарили вокруг в поисках ножа.
– Эй, вошь рязанская, чего за бабский подол прячешься! Выходи наружу, в рожу твою бесстыжую плюнуть хочу!
Егорушка торжествующе сипел, напрягая из последних сил свой замученный голос. Под окном замелькали факела, грозя в любой момент перекинуться на кровлю, чтобы тут же взлететь в небо огромным красным петухом.
– Беги, милая, беги! Через другое окно уйдёшь огородами… Им я нужен! Тебя не тронут… Жалко только что недолго вместе были! Столько сказать хотел…
Надсадно, поднимаясь бешеной волной собачьего лая, заухали гулкие удары во входную дверь. Били чем-то тяжёлым, видимо, местные мужики не поленились, приволокли бревно и теперь усердствовали так, что только летела в разные стороны щепа.
– Осы где?
– Чего? – Капитон непонимающе уставился на Татьяну.
– Осы где, спрашиваю. Баба Уля тебе их дала, – девушка говорила спокойно, усталым голосом, словно всё происходящее сейчас было ей уже давно известно.
– А откуда ты… – не договорив, Капитон сорвался с места и кинулся к лавке, где среди его одежды лежал маленький мешочек, про который уже успел забыть.
Рванув завязку, он вытряхнул его содержимое и замер в ожидании. Осы, получив свободу, невидимые в темноте, разом загудели, и, казалось, наполнили собой всё вокруг. А потом внезапно на улице наступила тишина, которая уже через мгновение лопнула, взорвалась страшными криками. Люди кричали так, словно с них заживо сдирали кожу. Перед глазами у Капитона встала лесная топь, которая совсем недавно пожирала людей и единственное, что они могли – вот также жутко и безнадежно кричать.
Скоро крики стихли. Осы, сделав своё дело, через какую-то лазейку вернулись в дом и теперь, тихо жужжа, заползали обратно в своё тесное убежище.
– Насмерть?
Татьяна не ответила. Она подошла к окну и встала в лунном свете. Длинная белая рубаха делала её похожей на привидение. Потом вдруг что-то большое заслонило окно, послышалось громкое сопение и внутрь заглянули два пламенеющих угольями маленьких глаза.
– Леший пришёл. Сейчас вкусненькое выпрашивать будет.
Татьяна махнула на него рукой, прогоняя.
– Раньше надо было приходить! Иди отсюда, защитничек!
Леший недовольно заворчал и, сообразив, что ничего ему здесь не перепадёт, так хватил по стене, что дом качнуло, а сам он зашелестел сухим камышом и растворился в ночи, исчез, как дым. Девушка подошла к Капитону, заглянула в глаза, прильнула к нему.
– Не насмерть. Отлежатся, к утру придут в себя. Уходить тебе надо, дружочек мой…
– Со мной пойдём! Вместе чтобы!
Татьяна отстранилась, провела рукой по его лицу, словно запоминая каждую чёрточку, каждый изгиб, каждую линию.
– Не время… Не время, милый. Не могу я уйти отсюда. Я за этот город отвечаю. Уйду – много хороших людей здесь погибнет, а это неправильно. Давай полежим ещё немножко, а потом я тебе слова, за которыми ты к бабке моей ходил, повторю, чтобы накрепко запомнил. Они, слова эти, силы страшной. Попадут к злым людям – ни добра, ни радости на земле уже не будет.
Рано утром, сразу после третьих петухов, Капитон тихо вышел на росистое крыльцо, перешагнул через лежащих тут же в немыслимых позах людей и заторопился, заспешил прочь отсюда, с тяжёлым сердцем и с распахнутой душой искать свой город, чтобы охранять в нём добрых людей.

*        *        *

Рано или поздно всё кончается, всё ломается, выходит из строя или просто слетает с катушек. И это в полной мере относится к отношениям человеческим, нечеловеческим, а также сверхчеловеческим. Таков закон природы, а к законам природы надо относиться с уважением или хотя бы не путать их с расписанием пригородных поездов. Просто потому, что они не кончаются, не ломаются и не выходят из строя. И ещё эти самые законы не позволяют торжествовать крайностям, то есть требуют некую золотую середину, а те, кто этого не понимают, рано или поздно получают хорошего пинка – и, либо меняются в нужную сторону, либо не меняются и, тогда возмездие неотвратимо.
Так вот, мы оставили наших героев в тот самый момент, когда нечеловеческие страсти достигли такого накала и такого градуса, что необходимо было что-то срочно предпринять, иначе последствия для обитателей дома номер четыре по улице Фрагонара могли быть самыми печальными.
– Ваши волосы пахнут Бермудским треугольником…
В наступившей тишине было слышно, как с протяжным звоном в рояле лопнуло сразу несколько басовых струн и эхо этих разрывов скорбным диссонансом ушло куда-то глубоко под фундамент.
– Что вы ерунду сочиняете? Каким таким Бермудским треугольником? Вы ведь дальше своих лесостепей носа никуда не высовывали! Комплиментарий нашёлся! Единственное что вам доступно из запахов – это полынь и конопля!
К всеобщему изумлению слова эти на почти чисто понятном языке произнёс английский Кодовый Замок. Правда, его не совсем слушалась буква «р», но в остальном произношение было почти идеальным.
Паркетный Пол, обескураженный такими бесцеремонными речами, не нашёлся сразу что ответить, его мучительно повело, и плашки подёрнулись судорожной рябью.
– Эй, вы там, знаток географии, полегче! С предохранителя слетели? Для того чтобы видеть звёзды, совсем необязательно лететь в космос! Достаточно посмотреть на ночное небо! А Бермуды – это всего лишь метафора, но, видимо, для ваших железных мозгов понять это – неподъёмный труд!
Вертящийся Стул осторожно бочком выкатился из-под почти наехавшего на него Кабинетного Рояля и устремился к входной двери, сердито вращаясь.
– Попрошу не акцентировать! Ещё никем не доказано, что пластмассовые или деревянные мозги лучше железных! – проскрипел Дырокол и посмотрел при этом на массивное бронзовое Пресс-папье, ища поддержки. Пресс-папье задумчиво качнулось.
– Хау ду ю ду, мистер! Хорошая погода, не так ли? Я счастлив, что наше спокойствие и благополучие находится под охраной такого выдающегося секьюрити! Долой доморощенные засовы! Да здравствует цивилизованная охранная сигнализация! – Дырокол страстно вибрировал голосом и, насколько это было возможно, извивался всем своим металлическим телом. Внезапно Паркетный Пол, словно выйдя из комотоза, мощно пошёл от стены к стене океанской волной, так что сорвало плинтус, и гулко ухнул пушечным выстрелом:
– Ваши волосы пахнут Бермудским треугольником!!!
Сразу после этого всем, кто был в помещении, показалось, будто из далёкого Карибского бассейна дважды крикнул ошалелым голосом испуганный альбатрос. Палисандровая Этажерка, как-то по-особенному и с непередаваемой грацией переступила с ножки на ножку:
– А мне приятно это слышать. Если слова идут из самой сердцевины, там, где текстура чиста и нетронута, они не могут быть лживыми. И вообще – любое дерево однородно и цельно, в отличие от металлических сплавов. Не терплю Замки ни в каком виде!
Младшая Люстра уже было собралась возразить, но нахлынувшие вдруг воспоминания о бравом Дверном Замке, пожертвовавшим собою ради других, вызвали внезапные слёзы, и она промолчала.
Горячие возражения нашлись у Дырокола, но хватило их ненадолго, так как, высоко подпрыгнув и не рассчитав траекторию, он неожиданно свалился со Стола и, потеряв какую-то пружинку, обездвижел.
– Паноптикум! – презрительно бросил Английский Кодовый Замок. – Но паноптикум полезный. Весь металл – на переплавку, дерево и пластик – в топку. Хоть какая-то от всех вас будет польза.
– Ещё один любитель перепланировки под себя! – Медный Самовар после своего ухода в ослепительное серебро сейчас был тускло зеленоватого усталого цвета. – Послушайте, у вас, видимо, дар лингвиста. Занимайтесь лучше языками.
– Ошибаетесь, милейший. Я не любитель. Перед вами настоящий профессионал и сейчас вы в этом убедитесь.
Это было сказано Кодовым Замком так холодно и бесстрастно, что впечатлительная Голландская Печь почувствовала, как внутри неё словно начали прорастать ледяные сталактиты. Да и всем остальным было как-то не по себе.
Ясеневый Лев Толстой, ни к кому конкретно не обращаясь, сообщил, что будет стоять здесь «до конца», и чтобы никто не смел упоминать при нём словосочетание «железнодорожная станция».
– Десять!
Кодовый Замок начал увеличиваться в размерах, словно он был резиновый и кто-то начал его надувать. Внизу, под домом, гораздо ниже гранитного фундамента вдруг раздался лязг и грохот, напоминающий работу огромной камнедробилки, перемалывающей гигантские куски твёрдой породы.
– Девять!
Потолок, проснувшийся от такого шума, громко зевнул, а потом поинтересовался, какое за окном время года. Форточка, дребезжа от всё усиливающейся вибрации и испытывающая от этого сильную тошноту, слабым голосом сообщила, что на улице лето.
– Как – лето? Почему всё ещё лето!? – возопил разгневанный Потолок. – Я должен был проснуться как минимум в октябре, а на улице опять лето! Или... – тут он замолчал, уйдя в размышления. – Или, может быть, я проспал целый год? Ужас! Хотя, чему тут удивляться? Возраст… – Он шумно вздохнул, и подобревшим голосом обратился к Голландской Печке:
– Скажите, сударыня, я не сильно храпел во время моего годового сна? Некоторые перекрытия ослабли и расшатались, так что, сами понимаете…
– Что вы, что вы! Вы спали совершенно неслышно. Целый год…
Голландская Печь была очень деликатной особой и совсем не хотела разубеждать Потолок в его заблуждении.
– Восемь!
Кодовый Замок, достигнув размера футбольного мяча, начал искрить электрическими дугами, а потом из него потекла какая-то густая зелёная жидкость. Она, всхлипывая, падала на Паркетный Пол и быстро расползалась во все стороны, проедая дубовые паркетины насквозь. Вертящийся Стул, не желая получить увечье, вынужден был откатиться от этого места подальше.
– Кто-нибудь уберите из меня это чудовище! – простонала Входная Дверь. – Оно меняет меня на молекулярном уровне! Я становлюсь бронированной!!! Я не хочу быть железом!
– Семь!
Выключатель, до сих пор пребывавший в сладкой полудрёме, очнулся. Расслышав произнесённое Кодовым Замком слово «семь», он тут же пустился в пространные рассуждения о семи смертных грехах, про которые когда-то очень давно эмоционально и с угрозой, стоя в одиночестве посреди этой комнаты, разглагольствовал пьяный кучер одного из местных церковных иерархов.
Между тем атмосфера всё больше накалялась. Доносящиеся снизу звуки стали злее и пронзительнее. Они сейчас напоминали работу огромной бормашины, высверливающей гигантские дупла. Паркетный Пол терял одну паркетину за другой, но при этом мужественно молчал. Присутствие палисандровой Этажерки делало для него невозможным никакое проявление слабости. А всё потому, что Паркетный Пол впервые за всё время своего существования и, несмотря на свой довольно преклонный возраст, влюбился страстно и всепоглощающе.
– Шесть!
– Эй! Вы что там заладили, как испорченный арифмометр! Вы мне уже надоели! Перестаньте! Вас никто сюда не звал! И хватит портить наш Паркетный Пол! Он, между прочим, единственный в своём роде, и второго такого не найти во всём городе!
Выкрикнув это, Оконный Шпингалет воинственно заклацал в своём гнезде, словно передёргиваемый затвор винтовки. Форточка со словами «Мне не хватает воздуха!» – распахнулась. Старшая Люстра начала раскачиваться, повторяя при этом «Я так и знала… Я так и знала…» Тихо потрескивали, пожираемые студенистой зеленью паркетины, что-то мычал, потерявший после падения дар речи Дырокол, Письменный Стол угрожающе бил в пол правой передней ногой.
– Пять!
Самовар вернул к этому времени свой естественный медно-огненный цвет. Он молча смотрел на происходящие возле Входной Двери разрушения и внешне, казалось, был спокоен, только едва заметно подрагивал крышкой.
– А ведь это агрессия, клянусь Багратионовыми флешами! – наконец выговорил он жёстким бесцветным металлическим голосом. – И нам всем ничего не остаётся, как принять этот вызов! Иначе… – он не договорил, так как из-под его крышки гейзером прямо в потолок рвануло крепким паром.
– Послушайте, что вы себе позволяете! Вы меня обожгли! Вам это даром не пройдёт! Да я раздавлю вас, как козявку!
Невыспавшийся, да ещё получивший в себя порцию горячего воздуха, Потолок взбеленился и начал опускаться, с твёрдым намерением расплющить этого наглеца. Но не тут-то было! Стены, слегка изменив угол своей вертикали, напрочь лишили Потолок возможности, каких бы то ни было перемещений.
– Четыре!
Бормашина внизу, кажется, превратилась в стадо отвратительно хрюкающих гигантских подземных свиней, у которых вместо зубов были огромные каменные жернова. Под фундаментом дома что-то билось, клокотало, урчало, вибрировало и неотвратимо приближалось. Зелёная всёпожирающая масса добралась до центра комнаты и, остановившись, принялась быстро закручиваться против часовой стрелки бешеным колесом.
Самовар призывно свистнул носиком, и к нему тут же заторопился Вертящийся Стул. Осторожно приняв на себя свидетеля пушкинских чаепитий, Стул пошёл в атаку. Он подкатился к самой кромке зелёных завихрений, и Самовар, дав крен, лихо ударил по ним струёй кипящей воды. Результата, на который рассчитывал наш «медный всадник», не последовало. Кипяток цветными выделениями Кодового Замка не воспринимался совершенно. Ещё сильнее закипая от собственного бессилия, Самовар опасно накренился, и если б Вертящийся Стул не откатился в сторону, упал бы прямо в зелёное месиво.
– Три!
Обе комнаты, как сливные бачки, стали быстро наполнятся атмосферой растерянности, ощущениями страха и эманациями ещё непонятно чего, но очень опасного. Казалось, ещё совсем немного – и всех захлестнёт волной ужаса, паники и приближающегося конца света. Внизу, всего в нескольких метрах от Паркетного Пола наползали друг на друга километровые айсберги, ревели сотни тысяч мощных перфораторов, выли безумными голосами миллионы бешеных верблюдов! Приближалась катастрофа, и, казалось, никто и ничто не в силах были её предотвратить.
– Два!!
Входная Дверь, в которой пребывал раздувшийся до неприличных размеров Кодовый Замок, генно мутировала. Несчастная стала бронированной, и приняла формы и размеры тех чудовищных конструкций, которые обычно служат для охраны банковских хранилищ, и которые назвать Дверями не повернётся язык. Зелёное колесо, проев тем временем камень и кирпич, рухнуло вниз, в подвальное помещение, оставив после себя чёрную дыру. Мгновенно внизу всё стихло, и внезапно наступившая тишина грубо материализовалась, словно укрыв всё тяжёлыми хлопьями ватного снега. Все в оцепенении смотрели в этот чёрный колодец и ждали… ждали… ждали!
И тут произошло неожиданное. Маленький Кабинетный Рояль заиграл «Янки дуддл»! Сделал он это потому, что так же, как и все, боялся услышать оставшееся: «Один!» Дребезжали лопнувшие струны, не отзвучивали запавшие клавиши, но сорвавшаяся в бешеный темп мелодия была узнаваема. И Английский Кодовый Замок засвистел, сначала неуверенно и как бы сопротивляясь, но потом всё более и более увлекаясь, набирая скорость и поднимая незамысловатую эту мелодию до высокой степени мелодраматизма.
Мелькали клавиши, бешено стучали молоточки, на демпферах дымился войлок. Кодовый Замок при всём своём уровне профессионализма, которым он всегда очень гордился, в данной ситуации был полностью бессилен. Он просто не мог не свистеть. Вот к чему приводит увлечение молоденькими пианистками из ночного шоу «Пережаренные колбаски»!
Внутри Кодового Замка происходила ужасающая борьба. С одной стороны, его раздирала пагубная страсть токаря из Бирмингема, заставляющая так не вовремя выдувать из себя этот незамысловатый мотив, а с другой стороны, его внутренности до предела напряглись от колоссальных масштабов той миссии, которую он должен был сейчас исполнить, но не мог! И всё из-за того, что где-то кем-то всё было спланировано так, чтобы обратный отсчёт заканчивался именно этим «Один»!
На лицо был конфликт, оставляющий далеко позади все шекспировские трагедии. Участники этих невероятных событий, происходящих в доме номер четыре по улице Фрагонара, медленно перевели дух. Страшная неотвратимость обратного отсчёта была нарушена, и уже это давало какую-то надежду. Чёрное отверстие посередине пола смотрело вокруг сумеречным глазом, и из него подымался не то дым, не то пар.
К тому же внутри Кодового Замка отчётливо стал прослушиваться какой-то хруст, свист стал слабеть – наверное, были повреждены голосовые связки, а может, имели место и более серьёзные разрушения. И вот тут произошло то, чего никто не ожидал.
Рояльная Крышка, так тяжело пережившая своё падение, ушла в себя и не подавала до сих пор никаких признаков жизни. В таком унизительном положении она ещё никогда не была. Сейчас случай предоставил ей возможность отомстить всем своим обидчикам. И неважно, что при этом произойдёт, и какие будут последствия – Рояльную Крышку это совсем не волновало. Главное – месть, во что бы то ни стало! И она начала действовать. Собрав все свои силы, Рояльная Крышка резко приподнялась и, выдержав паузу, в очередной раз рухнула вниз. В любой другой ситуации никто бы на это не обратил внимания, но сейчас это было равносильно катастрофе.
От сотрясения Рояль вздрогнул, и потерявшая устойчивость Крышка Клавиатуры в свою очередь захлопнулась, вынудив Клавиши замолчать.
В наступившей каменной тишине было слышно, как ясеневый Лев Толстой, потеряв равновесие, с грохотом упал на бронзовое пресс-папье, повредив об острый угол свой деревянный лоб. Патефон в соседней комнате героически попытался воспроизвести по памяти «Янки Дуддл», но пластинки с такой мелодией у него никогда не было, а сам он всю жизнь страдал полным отсутствием слуха. Кодовый Замок, просвистев по инерции несколько тактов, замолчал. И молчание это было очень зловещим. Дырокол, который беспомощно валялся рядом с отверстием в полу, решив напомнить о себе, выкрикнул:
– Я счастлив, что Вы явились… – но, приподнявшаяся Паркетная Плашка живо отправила его вниз, прямо в дымящуюся дыру.
– Ненавижу эту музыку! От неё меня ломает. – Кодовый Замок выплюнул из себя какую-то пружинку, после чего голос его утратил силу и тембральный окрас, и стал напоминать ломкий шелест высохших листьев на кукурузных початках. – Мы немного выбились из графика не по моей вине, но больше никто из Вас и никакая сила не сможет мне помешать.
Тут он сделал паузу, явно наслаждаясь эффектом от всеобщего напряжения, которое, казалось, раздирало молекулы воздуха на отдельные атомы.
– Один!!!
Под полом тут же раздался выстрел стартового пистолета, громыхнули якорные цепи, запахло несвежим кетчупом, и из дыры столбом стала быстро выпирать металлическая масса, целиком состоящая из одинаковых Кодовых Замков. Эти Замки, только коснувшись паркета, тут же сноровисто, как дальневосточные крабы, расползались во все стороны и бесцеремонно висли на всём, до чего могли добраться.
Отовсюду был слышен сухой треск, напоминающий кашель больного, страдающего последней стадией туберкулёза. Это захлопывались Дужки Замков, используя малейшую возможность за что-нибудь уцепиться. Уже через пять минут все обитатели двух комнат были сплошь увешаны новенькими Замками, сверкающими никелем и хромированной сталью. Судя по той лёгкости, с которой они взбирались на Стены, законы всемирного тяготения на них почему-то не действовали.
Повозиться непрошеным гостям пришлось лишь с Вертящимся Стулом. Тот, развив сумасшедшую скорость, ураганом носился из комнаты в комнату, спасаясь и одновременно пытаясь помешать замочной агрессии, но никелированных крабов было слишком много. Кончилось тем, что Вертящийся Стул, закатившись под стол, застрял, и в мгновение ока был стреножен целой дюжиной представителей скобяных изделий.
Когда всё было кончено, из дыры в полу выпрыгнуло до полуроты Дыроколов – точные копии нашего доморощенного. Первое, что все они сделали – намертво и с наслаждением вцепились в ножки Стола. Видимо, такое милое чувство, как злопамятство, хорошо размножается и передаётся по наследству.
– А теперь можно и посвистеть, – с удовлетворением просипел английский Кодовый Замок. – Или, кто-то будет возражать?
Никто не возражал, даже если бы и хотел, так как Замки лишили всех возможности не только двигаться, но и говорить. Два Дырокола метнулись к Роялю – с него камнепадом посыпались Замки, задрали Крышку Клавиатуры, но ни одного звука не последовало. Рояль упрямо молчал.
– Ну, раз так… Всё это оказалось гораздо прозаичнее, чем предполагалось. Никакой борьбы… Даже скучно.
Лишь только Кодовый Замок произнёс эти слова, как Ящик Стола выдвинулся, и из него на пол выпала старая Медная Коробка. К ней ретиво сунулось с десяток Замков, но, отброшенные от Коробки неведомой силой, они разлетелись в разные стороны, тяжело ударившись при этом о стены с повреждениями для себя. Все попытки Замков приблизиться заканчивались тем же результатом. Сила медной Коробки была для них непреодолима.
Такое положение вещей мгновенно изменило ситуацию. Медный Самовар тут же закрутился вокруг своей оси, и железные клещи, теряя хватку, повалились с него, как ржавые подковы. Стол с силой стал бить ногами в пол, сбрасывая с себя никелированных оккупантов. Заслонка распахнулась, и Голландская Печь выплюнула из себя сразу с полдюжины Замков. Рояльные Струны в знак солидарности проскрежетали фрагмент из девятой симфонии Бетховена. Словом, появление старой медной Коробки и её неприступность вернули жителям дома номер четыре по улице Фрагонара силы к сопротивлению.
Продолжалось это не долго. Кодовый Замок саркастически и несколько театрально рассмеялся, испустив из себя при этом очередную порцию ядовитой зелени, а потом, надсажаясь запорным устройством, выкрикнул:
– Вариант номер два!
Спустя короткое время из дыры в полу появилась новая порция Замков. И было их так много, что они напоминали собой лезущее из опары металлическое тесто. На самой верхушке замочного теста находился торжествующий Дырокол, сжимающий челюстями почерневший от времени обрывок бересты, с вырезанными на ней словами и изображениями птиц и зверей. Кодовый Замок начал неторопливо, тщательно выговаривая каждую букву, произносить бессвязные на первый взгляд слова, от которых воздух стал медленно наливаться страшной тяжестью, уплотняться, густеть и превращаться в чудовищный, невыносимый гнёт
Всё это было очень печально. Никто из находящихся в двух комнатах вещей не мог сопротивляться этой силе, и помощи ждать было неоткуда. Кипарисовая Этажерка, дрожа тонким корпусом, словно прощаясь, смотрела в окно, за стеклом которого уже царствовала ночь, мерно рассеивая по поверхности земли тусклый лунный свет. Опасно потрескивал Вертящийся Стул, из последних сил стараясь не развалиться на части.
Медный Самовар тяжело кряхтел, будто на него разом навалились все двести лет его жизни. Люстры, всегда с тихим звоном перебирающие свои хрустальные подвески, сейчас неподвижно застыли каменными сталактитами. Из дальней комнаты послышался негромкий сухой треск: это одна за другой стали лопаться граммофонные пластинки. Одна только Голландская Печь не испытывала особых неудобств, но от всего происходящего сильно мучилась и страдала.
Английский Кодовый Замок в каком-то злом упоении продолжал выкрикивать слова, подчиняя своей воле силы природы. Дырокол, осторожно держа в челюстях тёмный, очень старый кусок берёсты, испещрённый значками и буквицами, млел от той высокой миссии, которая на него сейчас была возложена. Его могущественные враги были повержены, уничтожены и представляли собой весьма жалкое зрелище. Даже Медная Коробка была не в состоянии сопротивляться. Это было видно по тому, как совсем близко подобрались к ней со всех сторон маленьких хищные Замки.
Удивительно, но оказалось, что на них не действует не только сила земного притяжения, но и вновь возникшая, выкликаемая их предводителем. И вот наступил момент, когда Замки многочисленной сворой набросились со всех сторон на Медную Коробку и потащили её к дыре в полу. Последовал щелчок, Коробка раскрылась и выбросила из себя, спасая, кусок старой тонко выделанной кожи. Почти сразу же за этим Форточка, жертвуя обоими своими стёклами, разлетелась вдребезги, а Голландская Печь широко распахнула заслонку. Они, не сговариваясь, вместе решили вызвать сквозняк, чтобы находящийся в воздухе пергамент смог вылететь на улицу, на свободу. И у них это получилось. Кусок кожи круто взмыл под потолок, сделал круг и… начал медленно планировать вниз. Не хватило воздушной тяги!
Замки, встав на торцы, жадно потянулись вверх своими скобами. Собрав все силы, Паркетный Пол круто вздыбился, расшвыряв маленьких металлических монстров в разные стороны, но те тут же собрались в одну большую кучу, быстро перемещаясь вслед за снижающимся всё ниже и ниже куском пергамента. А потом произошло вот что.
Входная дверь от могучего удара распахнулась настежь. И это притом, что она была сплошь бронированной и закрыта на самый современный Английский Замок. На пороге стоял Каменный Лев, позади него на задних лапах высился другой. Вид у обоих был страшен. Окрепший поток воздуха мгновенно подхватил кусок старой кожи и, взметнув его вверх, плавно опустил прямо на каменную лапу. Кодовый Замок на мгновение замолк от происходящего, а потом начал выкрикивать слова с ещё большим напором. Но вот он споткнулся на одном слове, на другом, и опять повторился. Этого оказалось достаточным для того, чтобы разом исчезла давящая на всех исполинская сила.
Замочная мелочь, потеряв весь свой завоевательский пыл, кинулась обратно в дыру, сталкиваясь и сшибая друг друга. Паника среди Замков усилилась ещё больше, когда они увидели, что отверстие в полу вдруг стало быстро сужаться, словно затягиваясь болотной тиной. Дырокол, в совершенной растерянности, крутился на одном месте, не зная, как ему поступить – оставаться здесь или спасаться бегством.
– Ко мне! Немедленно ко мне! Тащи сюда эту берёсту! Проклятые слова! Они не слушаются меня!!!
Английский Кодовый Замок стал белым, словно снег на Северном полюсе. Дырокол послушно запрыгал к дверям, но было уже поздно. Сила, заключённая в магических словах и знаках, нацарапанных много веков назад бабой Улей на куске берёсты, сейчас обернулась против того, кто нарушил установленный порядок, последовательность их произношения. Оторопев, смотрел Дырокол, как Кодовый замок остывал всё сильнее и сильнее. Вот он покрылся щетиной изморози, окутался клубами пара, а потом вывалился из дверей на пол, разлетевшись при этом на тысячи осколков.
Не успевшие сбежать Замки тоже расплачивались за свою сопричастность. Их начало плющить. Невидимый пресс очень избирательно и аккуратно, не повреждая ничего лишнего, превращал Замки в металлические лепёшки. При этом они безвозвратно теряли свою агрессивную сущность и вполне могли сойти за рассыпавшиеся детали детского конструктора. Тоскливо оглядевшись по сторонам и убедившись в своём вселенском одиночестве, Дырокол медленно пополз к Каменным Львам в слабой надежде хоть как-то выслужиться, и тем самым вымолить прощение. Приблизившись, он осторожно положил кусок старой берёсты рядом с могучей лапой и так же осторожно уполз в дальний угол комнаты.
Непонятной природы звуки под фундаментом Дома, ещё недавно напоминающие взрыв Тунгусского метеорита, ослабли до уровня тараканьего шёпота. Старый Дом номер 4 на улице Фрагонара продолжал уверенно стоять на земле, готовый простоять ещё столько же.
В предрассветных сумерках два Каменных Льва, неслышно ступая, возвращались на свои постаменты. В пасти одного из них был кусок старой кожи с нанесёнными на неё государственными границами, а другой осторожно сжимал белоснежными клыками почерневшую от времени берёсту.

К  О  Н  Е  Ц

12 июня 2014 г.  Екатеринбург