Колосья под серпом твоим - топор при дереве 10 - 3

Владимир Короткевич
Начало "Колосья под серпом твоим - топор при дереве 1"  http://www.proza.ru/2014/11/20/1430

             Предыдущая часть "Колосья под серпом твоим - топор при дереве 10 - 2"  http://www.proza.ru/2014/12/04/825



      Несчастья начали сыпаться как из меха. За несколько месяцев отец, мать, ссора с Ярошем, письмо от Кастуся, что у Виктора резко ухудшилось здоровье, деятельность "Ку-ги", смерть Юлляна Лопаты и зверское избиение Стафана.

      И, наконец, как последнее - новое происшествие в Раубичах: упрек Ильи Ходанского, что пан Ярош не держит слово.

      Разгневанный Раубич позвал дочь. Михалина сказала, что хочет вернуть Ходанскому слово.

      - Не будет этого, - сказал пан Ярош. - Никогда. Ни за что.

      - Я люблю Загорского, - сказала Майка.

      - Он враг.

      - Вам - возможно. Да и то не вам, а глупой чести. Он друг вам, любимый - мне, брат - Франсу. Он никогда не думал вредить вам, несмотря на бесчисленные оскорбления. Поскольку он человек, а вы… вы… вы - дворяне, и не более. Даю слово: никогда не буду ничьей женой, кроме как его. Все отдам за него. Никогда не буду с ним жестокая. Пусть покорность, пусть даже рабство, лишь бы покоряться ему. И все. И на этом мое последнее слово…

      Короткая шея пана Яроша набухла кровью.

      - Увидим, - тихо сказал он. - Насильно под венец поведу. Это и мое последнее слово…

      - Вы можете, конечно, сделать со мной все. Но и я с собой могу сделать все. Я знаю, поп согласится венчать, даже если вы приведёте меня в цепях. Он всем обязан вам. Всем, и даже тем, что двадцать лет не служит по новому обряду, прикрываясь словом "болезнь". Он знает, кого он должен благодарить за то, что за ним сто раз не пришли и он не подох в Соловках на соломе. Он "не сделал греха", а вы "не поддались, не поступились честью". И потому он обвенчает. А свидетели, какие будут божиться, что я шла по своей охоте, также найдутся.

      Голос ее зазвенел:

      - Я не буду бесчестить вас и кричать в храме. И это будет последняя благодарность за то, что вы меня родили и по этой причине теперь убиваете… Последняя. Потому что сразу после свадьбы я убью этого выродка. Сына выродка и бешеной стервы. А потом убью себя…

      - Как хочешь, - сказал пан Ярош.

      Сразу после разговора он приказал приставить к комнатам Михалины верных людей и сказал Илье Ходанскому, что свадьба будет через два месяца, в конце октября, чтобы осталось недели три до пилиповки. К тому времени он просит графа Ходанского не являться.

      Пан Ярош все же жалел дочь, хотя она сама была виновна, дав слово. Он надеялся, что за два месяца ее возьмет раздумье, и понимал, что присутствие Ильи заставит Михалину упрямиться. Да и новый член семьи раздражал Раубича своей самоуверенной мордой.


      …Записку о всем этом передал Алесю племянник няньки Тэкли. Они иногда встречались в той самой березовой роще.

      Беды, обида и гнев, несправедливость судьбы буквально рвали его.

      Вечер был теплый. Костры горели за рекой, а в реке отражалась вечерняя заря, куда более яркая и багровая, чем на небе. У костров - там, видимо, ночевали жницы - звучал тихий смех. Потом долетела тихая грустная песня.


За рэчанькай за быстраю ў цымбалы б'юць, А там маю каханую за ручкі вядуць, Адзін вядзе за ручачку, другі за рукаў, Трэці стаіць — сэрца баліць: кахаў ды не ўзяў.

 
      И эта заря, и безнадежная глубина реки, и, главное, слова песни внезапно поразили его острым соответствием с тем, что делалось в его сердце.

      Алесь знал теперь, что ему делать. Напрасно он прощал. Завтра же он пойдет к Ходанскому и даст ему плюху. Потом в сборне надо дождаться, пока пан Ярош и Франс будут порознь, и сделать то же с ними. На один день назначит все три поединка. Будет очень хорошо, если Илья погибнет, а Франс свалит его. Тогда Майка получит освобождение, а обиды у нее на Алеся не будет. И, возможно, Раубич пожалеет.


Нашто ж мы кахаліся, нашто сады цвілі, Нашто ж нашы пуціначкі травой зараслі? Другі з табой вянчаецца ў царкве залатой, А мне адно вянчанейка — з сырою зямлёй…
 

      Утром, однако, случилось непонятное и невероятное. Он только на заре уснул на какой-то час тяжелым кошмарным сном. Потом проснулся, вспомнил вчерашние мысли, хотел встать и почувствовал, что не может. Это не была трусость. Это было хуже: безразличие.

      Вспомнил Раубича и подумал: все равно… Франса: все равно… Попробовал вообразить игривые, словно у котенка, глаза и рыжеватые волосы Ильи и почувствовал: и это - все равно.

      Лицо Майки всплыв перед глазами. Краешек губ, ясные, как морская вода, глаза. Опять не почувствовал ничего, кроме безразличия.

      Хорошо знал, что он в спальне. Видел даже колонны и завесу, что качалась от ветерка. Но казалось, что он опять видит это во сне, дремля на ногах.


      … Он стоял среди вооруженных людей. Кто в платах, тронутых ржавчиной от многодневной крови, кто в кольчугах, от которых топорщилась широкая, тканная цветами и листами чертополоха одежда. Полыхал огонь. Краски были такие яркие, какие никогда не бывают в жизни: краснота плащей аж горит, желтизна щитов - как золото и солнце.

      Алесь и все, кто рядом с ним, видели вилы, долбни и боевые цепы толпы, что окружала их. Спутанные волосы, могучие, нетеперешние челюсти, желтые, как мед, и белые, значительно святлейшие, чем теперь, волосы, свирепый огонь в синих глазах.

      Замок пылал перед ним ярким бешеным огнем. Летели искры.

      А он, Алесь, - а может, и не он, а кто-то другой, - дремал, стоя на ногах, поскольку четыре дня он и все эти люди не спали и четырех минут.

      Ему было почти что все равно, что с ним и другими сделает толпа.

      Он видел человека с разбитой головой. Человек лежал впереди, сажени за четыре перед ними.

      - Потрусите их поприща своим ячменем! - кричал кто-то.

      - Смерть-смерть-смерть! - ревела толпа.

      "Да это же Юрьева ночь, - подумал он. - Как я там очутился? Почему вспоминаю какую-то неизвестную мне девушку?

      Какой он тусклый, этот сон, что мне приснился! Какая-то Загорщина, какой не должно еще быть, какой-то человек против медведя, какая-то девушка!

      И вот еще кто-то склоняется во сне надо мной, - ужасно болит голова! - высокий, старик, с волной кружев на груди.

      - Внучек. Милый, что с тобой?

      Какойй еще внучек, когда он мой праправнук?! Какое право имеет на меня этот старик?!"

      Опять яркия цвета. Более жизненные, чем жизнь. Небольшой строй людей, среди каких он. Клином стоят перед ними люди в белоснежных плащах с крестами. Их много. Немного меньше, чем людей на его стороне, но на самом деле куда больше. Один из крестовых стоит пяти на его стороне. Так было и так будет. Потому что на его людях ременные шлемы, а на тех - сталь, за какую нельзя даже уцепиться. Воины с его стороны поют, и он замечает, как светлеют их глаза и дрожат ноздри.

      - Га-ай! - кричит кто-то, словно поет, и его поддерживает хор.

      И вот он, неизвестный себе, но более близкий, чем он сам, летит на коне навстречу клину. А за ним с криком, воплем, рычанием летит конная лава.

      Красный туман в глазах. Голова работает ясно и рассчитано. Удар снизу, слева, справа. Свалить конём того… Стрелу в бабку белой лошади - пусть подает. Хозяин не встанет.

      Ворвались в строй. Сердце захлебывается от холодной ярости. Рубить. Даже приятно, когда кровь свистит из многочисленных ран на теле: делается приятно и прохладно, как в дождь. Этому, и тому, и еще вон тому. Но почему во вражеских глазах под забралом - ужас?

      - Пaна! Пaна! - вопит клин.

      Они поворачивают коней. Они убегают.

      - Алесь, мальчик! Ну что? Что?

      - Греза, - говорит кто-то. - Явь.

      Неизвестная женщина, какую он никогда не видел, но какую любит, белая, с золотистыми волосами, говорит:

      - Пока они ходят по этой земле - я сплю с одним любимым. В тот день, когда разобьешь ты - с тобой. В тот день, когда они - с глыбой льда.

      И ночью над щепяными крышами висит рваная комета. На минуту он вспоминает себя, а потом наплывает сумрак, тошнота и отчаянье… Отец, мать, Виктор, Стафан, люди "Ку-ги". "Какой подлый мир! Я не хочу работать на него. Я не хочу даже жить для него. Не хочу. Не хочу".

      - Алесь! Алесь! Мальчик!

      Он лежал, ничего не понимая, кроме живых снов. Не в изнеможении пошевелить рукой или ногой, не в изнеможении не отдаваться этим снам, где, как живые, ходили крестоносцы и огромные медведи с кордами-зубами, где люди жили в сырых восьмигранных комнатах с большими ревущими каминами и ржавыми вертелами, где на частоколах, как на бане у кого-то, кто ему неприятно приснился, торчали лошадиные черепа, - он лежал, и видел сны, и хотел только одного: уснуть так, чтобы не видеть этих окон и занавесов и старческого лица, что склонялось иногда над ним. Через два месяца в этом сне должно было случиться что-то нестерпимо тяжелое. Алесь хотел уснуть до того времени так, чтобы уже никогда не знать, не узнать, что это будет.

      В диком зале, где на стенах беззвучно шелестели крылья и руки поднимались в жестах благословления и угрозы, сидела за огромным дубовым столом группка людей. В голове стола сидел, положив перед собою шестопер, старик Вежа. Напротив дремал седой Винцук Раминский, старший брат того Раминского, что при Наполеоне управлял народной стражей.

      Рядом с ним мрачно молчали столетние Стах Борисевич-Кольчуга и Лукьян Сипайла. Хмуро курил трубку Янка Комар, брат уездного предводителя в том самом двенадцатом году и друг Вежи по знаменитому "сидению в каменном здании над порохом", один из тех немногих, что остались. Дальше черкал что-то на бумаге, тряс белой головой прадед молодого Яновского из-под Радуги, который, на заседании в Раубичах, хотел умереть, защищая пересечение путей на Стекольный завод, Чернигов и Речицу. Думал, крепко обхватив голову пальцами, старик Витахмович, самый старый из всех присутствующих, стодвадцатилетний человек тысяча семьсот тридцать девятого года рождения.

      И, наконец, между им и Вежей сидел самый молодой член сборни, против всех правил и усилием Веже взят в этот круг секретарем и архивистом Юллян Раткевич. Вежа требовал и добился своего. Нужен был младший, поскольку в большинства не хватало уже физических сил, а Раткевич был почти что один из лучших знатоков традиций.

      Шло заседание подспудного совета старших, знаменитого "седого совета" Приднепровья. Тех, что хранили нужные знания, тайны, сберегали в памяти обычаи и следили за генеалогией местных людей. Вежа издавна был головой "седого совета", хотя и насмехался над ней.

      - Щелкунчики замшелые… Своеобразный "готский альманах"[46] Дэбрэ из Дебрей. Рыцари манной каши и тёртой моркови.

      Это были еще самые мягкие из его эпитетов. Но сегодня Вежа, ужасно исхудавший, смотрел на "рыцарей манной каши" с тревогой.

      Молчание становилось тяжелым.

      - Греза[47], - глухо сказала Янка Комар.

      Молчание.

      - Явь, - сказал седой до прозелени старик Витахмович. - Память предков. Он умрет.

      Желчное лицо Юлляна Раткевича было нерушимым.

      - Пожалуй, действительно, все, - сказал Раткевич Юллян. - Он не хочет жить… Сколько времени ее у нас не было?

      Винцук Раминский думал:

      - Что-то не помню. Не в польский ли раздел, пан Витахмович?

      - Тогда, - сказал тот. - Я почему помню, мне тогда было тридцать четыре, и я собирался второй раз жениться. Разных невест предлагали. Одна была сестра пана Юрия Жуковского. Пан Юрась заболел в семьдесят третьем. При Катерине. Начал снить сызнова жизнь. Но не кусками из разных времен, а словно… одним… потоком. Снил, как делали запасы в пуще, как били оленей и зубров, как солили. Как потом шла рать на Крутые горы бить татар. Доснид до середины боя - и умер… Ничего нельзя было сделать…

      Подумал.

      - Еще раньше, года за четыре-пять, заболели Олехнович-Списа и Янук Корста, двоюродный брат прапрадеда этого щенка Юлляна.

      Витахмович помнил спор о том, принимать ли Раткевича, но начисто забыл, - а может, сделал вид? - что "этот щенок" сидит сейчас между ними.

      Юллян улыбнулся сам себе.

      - Списа умер, - сказал Витахмович. - А Корста выжил. Хотя, по фамилии полагая, умереть бы Корсте…[48] Но тут уже как кто, так что ты, Даниил, не думай слишком.

      Забубнил:

      - Болезнь… болезнь… болезнь… Токая уже болезнь. Что-то не слышал я, чтобы этой болезнью кто-то, кроме нас, болел.

      Лукьян Сипайла сказал:

      - Совет, помните, думал, что и у Акима, вашего отца, были зачатки.

      - Совет отказался от этой мысли, - сказал Борисевич-Кольчуга.

      Вежа сплел пальцы.

      - Черт, - сказал он. - Впечатлительность глупая. Идиотская глупая впечатлительность. И такие страшные для молодого события.

      - Силы ослабели, - сказал Комар. - Безразличие.

      - Несознательно пытается отойти от нестерпимого мира, - сказал Раткевич Юллян.

      - Что же делать? - спросил дед. - Я знаю: когда-то при первых признаках в монастырь шли. Покой. Работа. Но тогда монастырь был крепостью… Монахи границы защищали, подступы к городам. А теперь?.. Загорский и в монастырь! К божьим крысам!.. Что же делать, седой совет?

      - Церковь брось, - сказал Юллян. - Разве она справилась хотя с одним делом, что ей доверили: с добром, любовью, моралью?..

      - И, может, обойдется, - сказал Винцук Раминский.

      - Нет, - сказал Сипайла. - Усталость - смерть. Иди выше сил своих, и станешь жить долго. Надо, чтобы он никогда больше не утомлялся. Успокоить его надо… Покой.

      Все молчали. Потом Вежа робко сказал:

      - То что? Небо?

      - По-видимому, - сказал Борисевич-Кольчуга. - Больше ничего не сделаешь.

      - Где? - спросил Сипайла.

      Вежа кашлянул:

      - Храм солнца!

      Юллян подумал.

      - Пожалуй, правда. Самое высокое, самый близкое к небу место. Дольше всей окрестности видит солнце. Музыка, трубы эти, не повредят?

      - А что они повредят, - сказал Вежа. - На восходе солнца радостное пение, на закате - грустное. Наконец, как Комар скажет.

      Все смотрели на мрачного Янку Комара, главного человека в том деле, что они собирались делать.

      - Холм кручи, - сказал Комар. - Макуша - голая. Небо будет сколько хочешь. Мало человек его видит, как, не сравнивая, свинья, а тут за считанные дни - на всю жизнь. Пусть будет так. Только в парк не пускайте никого, даже самый близких. Ему теперь нельзя видеть людей.



      Он лежал перед ними голый и не стеснялся этого. Ему было все равно. Только чуть неприятно, что все окна открыты, занавесы сняты и свежий ветерок веет на голое тело. Прохладно было, и это мешало проснуться из сна, в каком были дед, Михалина и другие, опять начать жить, видеть пожары, потоки крови в башенных водостоках, слышать звуки сечи, стоны стали и крики.

      Только что его с час парили в самой страде, хвастали вениками и обливали мятной водой. Потом еще с час мыли в прохладном бассейне. Он ужасно замёрз. И вот теперь, не чувствуя ничего, кроме холода, он лежал на мягкой постилке.

      Янка Комар сидел рядом с ним и странно, какими-то мелкими движениями трех пальцев гладил его голову. От этих прикосновений клонило в дивную свежую дремоту, слегка покалывало в корнях волос.

      Знаменитый мастер Комар начинал свое дело. Редкое, необъяснимое дело. То, какое не знал никто в Загорской окрестности. Только он и два его ученика. Ученики и слуги стояли рядом, а Комар гладил и гладил голову, смотрел в Алесевы глаза. И от этого становилось немного легче.

      И наконец Комар заговорил. Даже не заговорил, а словно запел грустно-тонким речитативом.

      - Смотри, смотри на свет. Смотри, любимый хлопчик, на свет. Смотри. Смотри. Небо над тобой. Много. Много неба. Синего-синего неба. Облака плывут, как корабли. Несут, несут душу над землей. Несут. Земля внизу большая. Земля внизу теплая. Земля внизу добрая. И небо над землей большое. И небо над землей теплое. И небо над землей доброе. И облака между небом и землей. Ты - в облаках, облака - в тебе. Синее-синее небо, белые-белые облака, чистая-чистая земля. Нельзя не быть счастливым. Нельзя. Нельзя. Посмотри, убедись, что ты счастлив.
 
      Алесь словно через песню чувствовал прикосновения уверенных сильных и заботливо-осторожных рук к своему телу. Двое слуг занимались ногами. Два ученики - грудной клеткой, руками и плечами. Они перебирали каждый мускул тела.

      - Ты здоров. Ты свободен. Ветер обвеивает все тело. Небо смотрит в окна. Небо. Небо.

      Голос пел так с час. Уверенные руки за это время перебрали не только каждый мускул, а, казалось, каждую сустав, каждый сосуд и нерв, каждую жилку. И вместе с этими движениями наливались откуда-то в тело удивительное успокоение, равновесие и мирная сила.

      Его опять облили водой. И опять руки. И опять речитатив Комара и глаза, которые видят тебя до дна.

      Запели над ним голоса. Он не понимал слов, но мелодия, простая, привлекательная и чарующая, с перепадами от высоких звуков к низким, словно властно отрывала его от привычного и обычного, от мира, где владычествовала солдатня, где чужие люди, так не похожие на людей, делали с людьми, что хотели, где на гостинцах звучал крик "ку-га", где чужаки духа рвали все молодое, здоровое, чистое.

      - Лежи. Лежи. Лежи нагой под нагим небом. Холодно - скройся. Жарко - распахнись. Не вставай. Не вставай. Над тобой небо, небо, небо. Очистись. Сосредоточься на простом… простом… простом. Они не обманут… не обманут… не обманут.

      Он потерял на минуту сознание, а когда пришел в чувство от очистительного сна - почувствовал, что его несут, видимо, на носилках и над головой, поскольку он не видел тех, что несли. Он просто словно плыл между небом и землей, лицо и лицо с солнцем и небом. И где-то за ним серебряно и звонко, словно из жерла источника, словно из журавлиного горла, пела труба.

      Он лежал.

      Мягкая постилка была под ним. Холодная простыня лежала в ногах. Ложа стояла посредине беседки. Люди принесли его сюда и оставили одного, нагога, с глазу на глаз из небом. Вокруг были розово-оранжевые колонны, вознесенные в неба. Он ничего не видел, кроме их и небо.

      Так он и лежал.

      Он только пил воду и иногда брал лед и прикладывал к голове и водил им по груди и рукам.

      Во всем этом, что вокруг, была большая чистота и отрешенность. И он словно плыл на своем ложе навстречу облакам. Между небом и землей, как на воздушном корабле.

      Садился маковый цветок солнца. Холодело. Серебряные трубы начинали звенеть. Тихо-тихо, словно в них лилась кристальная и звонкая вода. И грустно-грустно, словно сама земля прощалась с солнцем.

      Он почти не вставал. Только в жару обливался водой. Никто не приходил к нему. Людей не было. Он не вспоминал и не думал.

      Ночью, приятно холодея под простынёй, он слышал через дремоту крики сов. Смотрел в небо, видел, как катились с него звёзды.

      Приходил день. Трубы начинали нагреваться и звенеть радостно. И ему, который согревался вместе с ними, начало через несколько дней казаться, что это в нём самом звенит теплота и ветер, и то, что возвращалось откуда-то, наполняя свежее тело.

      И опять кричали совы. И опять радостно летел синий зимородок к далекой реке. Купался в солнце. И все это было не дольше минуты: чередование ночных ужасов и теплого дня, звёзд и голубого неба. Всего, с чем он был с глазу на глаз.

      А когда он вставал - видел слева Днепр и парк, в каком как не было строений, а справа - дикий парк и овраг, где тогда Гелена… Нет, он не думал о ней и вообще о людях. Людей не было совсем. Были там просто истоки Жаролицы, выход вод, выход источников.

      Так шли дни. Ночью падали звезды. Две из них они когда-то назвали своими именами. Какие? Не все равно ли?

      Не надо было думать об этом, когда каждый день он поднимался под летучие облака, пропитанные синевой и горячим светом.

      Так миновало две недели. Явь отступала. Она являлась все реже. Потому что были небо, облака и солнце. И еще ветер и, один раз, ночью, гроза с молниями. Мир раскалывался вокруг, и Алесь лежал словно в шатре из слепящих молний, похолодевший от непонятного восхищения.

      Потом начало иногда приходить возбуждение. И еще, словно проявления, мысли о жизни. Сначала они были неприятные, а потом стали даже согревать. Поскольку вокруг были звёзды и облака.

      И, главное, небо.

      Он уже ел. Он лежал и думал про все на свете.

      Пришла вдруг в один из дней нежная тоска по ком-то. И с острым проникновением в правду он понял, что нет счастья в том, когда только тебя любят.

      Любить - вот что было счастье.

      И это не только с женщинами. Это и в любви к людям. Счастье было - отдавать. Все отдавать женщине-солнцу и всем бесчисленным человеческим вселенным, которые жили и двигались вокруг.

      Проявления жизни наплывали откуда-то все чаще. Красная от лучей заката дичка… Туман, что сбегает с земли, и повсюду белые… белые кони… Отец прикладывает к губам рог… Синяя паутина в воздухе… Тромб на слепящем песке арены… Глаза матери, что улыбаются ему… Кастусь и он на коне над кручей… Колосья под серпом на камне… Кроер, что поднимает корбач… Черные вишни на подоконнике мансарды… Родничок шевелит песок… Лица Когутов… Лицо Стафана… Ветка дуба, протянутая среди звёзд… Соловьиная трель… И опять Кастусь… И Майкина рука, что показывает на звёзды…

      Земля… Земля… Земля…

      Однажды в ночи все это плеснуло на него с такой силой, что он затрясся от жалости по потерянному времени и от жажды деятельности.

      Он не мог больше лежать так-то. Достаточно! Миновало три недели. Три недели словно выброшены из жизни.

      Была ночь. Он попробовал встать, но не сумел - провалился в короткий и крепкий сон.

      …Была все та же ночь. Но из темной земли - вокруг вознесенной в небо беседки и насколько мог охватить глаз - тянулись вздетые в мольбе руки. Они тянулись ближе и ближе. И выше, словно на каждую разжатую ладонь должна была лечь своя, только ей одной предназначенная звезда.

      Глухим гулом долетал отовсюду, словно невидимые люди стенали и задыхались под землей.

      Руки тянулись выше и выше. Кричала земля.

      …Он проснулся и увидел бок восходящего солнца. Солнце переливалось и играло над сенью деревьев.

      Но голос безграничного горя еще летел от земли.

      И тогда он сделал усилие и встал. Встал навстречу солнцу и, запахнувшись в простыню, пошел из беседки.

      Пели птицы. Он шел, и шаги делались крепче и крепче.

      …У алле навстречу Алесю бежал Кирдун.

      - Панич Алеська! Панич Алеська!

      И бросился ему на грудь.

      - Бож-же же мой! А как же я ждал! Каждое утро. Когда это, думаю, та болезнь отпустит? Не пускали меня. Никого не пускали. Даже от Михалинки человека не пустили.

      Алесь обнял этого первого человека с опять добытого мира.

      - Ну брось, Халимоне. Видишь, все хорошо. Живой.

      Жадно спросил:

      - Что там нового?

      Кирдун понял по этому вопросу, что с болезнью все кончено.

      - Надо, надо было, чтобы встал. Прибегал хлопец от Михалины. Свадьба скоро. Подгоняет пан Ярош.

      Алесь почувствовал, как собралось под кожей посвежевшее тело. Глаза сузились жестко.

      - Я сказал, что больные. Ее не пускают. Бежать хотела, - захлебывался Халява.

      - Еще что? - сурово спросил Алесь.

      - Вздор, панич. За это время некоторые даже не послали спросить, как с вами… Старый пан посмеивается. Говорит: "Б-бай-кот", вот как. Весь западный попуст окрестности - Торкайлы, и Брониборский, и другие… Ходанский кричал, старый Никита: "Выдыхает старое кубло! Чего ждете, младшие?! Скоро и Веже сдыхать! Гоните его, пока то дело, из комитета и отовсюду. Красноту из этих "красных" пустить надо!" Хорошо, что на сборне большинство младших восстали на их. Пана Кастуся Кроера Юллян Раткевич за двери выбросил. Дуэля была… до первой крови.

      - Убили кого? - спросил Алесь.

      - Царапины у обоих.

      - Ну, бойкот - эта чушь, - спешил Алесь. - Еще что?

      - "Ку-га" сделала облаву на Черного Воина.

      - Убили?

      - Ускользнул… А потом пришло письмо с угрозой от "Ку-ги" Юлляну Раткевичу.

      - За что?

      - А дьявол его знает, - Кирдун вдруг стал. - Паничику, секрет.

      Что-то такое было в его голосе, что Алесь также остановился.

      - Думаю, Кроер со злости прислал… Со злости на Юлляна… Только молчите…

      - Не шути, - сурово сказал Алесь. - Почему думаешь?

      - А кому Юллян когда повредил… И потом… Помните, Торкайла говорил, что люди "Ку-ги" переняли лакея его, Петра, и дали предупреждение…

      - Ну?

      - Петро ничего не знает, - шепотом сказал Кирдун. - Я словно случайно заговорил с ним. Никто его не перенимал. Ничего он, Петро, не сообщал.

      Алесь остолбенел.

      - Торкайлы?

      - Они, пан Алесь, - просто сказал Кирдун.

      Алесь пошел, почти побежал газоном. Белая простыня реяла в воздухе.

      - Насчет Кроера - брось и думать. Доказательства нет, хотя и похоже на него. А Торкайлы - Ты прав.

      Краснота бросилась ему в щеки, глаза блестели.

      - Готовься, Халимон. Мы им тут сейчас дубов наломаем.

      Старик Вежа еще издали услышал говор и понял: обошлось.

      И все же он привычно сдержался и не проявил своих чувств. Углубился в книгу, а потом бросил на Алеся такой взгляд, словно ничего и не случилось, словно только час назад они разошлись.

      - Чего это крик и шум велик, и вещи многие у всех баярэх?

      Алесь рассказал.

      - Ну и что думаешь делать?

      - Украду.

      - Ты, братишка, раньше чем воровать, хотя оденься. Как ты жениться поедешь таким Христом. Тут тебе не Палестина и не Эмаус. - И улыбнулся: - Ей богу, пришел в чувство. Вишь ты, как сразу к деятельности его повело. Идешь на брак как на слом головы… Ну, это везде так. А еще что?

      - Торкайлу надо проучить.

      - Как? - иронично спросил дед.

      - Поединок.

      - С ним? Во-первых, это уже не поединок, а триединок. Их же двое. А во-вторых, не пойдет он с тобой биться. Он торговец, хоть и дворянин.

      - Надо, чтобы Исленьев знал.

      - Зачем? И так ему с нами заботы. Русские люди близко берут к сердцу чужие беды. А ему их хватало и своих, еще со времен мятежа… В дело с Торкайлом старика не тяни. - Подумал. Затем сказал: - На Торкайлу нельзя смотреть как на равного. Прикажи, чтобы запрягли коней.


      …Впервые за все время дед переоделся в парадную одежду. Сидел рядом со внуком величественный и строгий. Молчал всю дорогу до дома Торкайлов. Когда подвода остановилась, сказал Алесю:

      - Жди меня тут.

      Пошел в дом. На пороге попробовала было задержать Сабина.

      - Брата нет дома. Только панский брат.

      - Он мне и нужен.

      И прошел мимо нее.

      Тодор Торкайла увидел Вежу и растерялся.

      По испугу в глазах Вежа убедился: он.

      - То как пановы дела?

      - Какие? - спросил Торкайла.

      - Пан знает какие. Не мне их ему напоминать.

      - Я, простите, не понимаю…

      - Напрасно. А монастырь пан Тодор помнит?

      - Ей богу же, нет…

      - Хватит, - бросил Вежа. - Не будем терять времени. И ты знаешь все, и я. Не мне это все уточнять. И не мне, конечно, на тебя доносить. Но предупреждаю, Тодор, чтобы знал, на что поднимаешь руку. Мальчик мой Алесь… Обижать его и царю не дам, а тебе и подавно.

      - Вы забываетесь…

      - Я - нет. А вот ты забылся. Ты никогда не думал, почему твои векселя Платон Рылов из Ветки на взыскание не подает?.. А напрасно. Подумай. Векселя те у меня. Не хотел я позора человеку одной земли, дворянину. Надо тебе прийти - к кому уже сам знаешь - и просить разрешения tirer mon ?pingle du jeu[49].

      - Я не понимаю…

      - Брось. Брось, говорю. Все понимаешь. С твоим умом не в политику лезть. Только в горохе сидеть. И другим скажи, Вежа их также знает. И не сжалится. А потому, если еще кто-то в Загорской окрестности хоть раз кугакне - я тебя нищенствовать пущу.

      Помолчал.

      - И это еще не все. На места монастыря - пепел. Будет он и на месте ваших домов - сколько их ни есть. Терпел я. Напрасно терпел. Больше не буду. На том - прощай.



      …Кони бежали мерно. Старик молчал. И только у поворота на Вежу вдруг начал говорить, словно сам себе:

      - Лессинг говорил, что надо всегда выбирать левую руку или стремления, а не правую или блага… Вот ты и управлялся бы этим… И разве вас убедишь хотя какой мудростью.

      И нелогично разозлился.

      - А ты - простофиля. Разве у нас такие были? Я бы сейчас на разведку поехал - pour pr?parer et sonder le terrain, et pour que cette visite ne pr?sent pas le pas le caract?re peu satisfaisant de la premi?re[50].

      Сжал трость.

      - Я бы Раубичеву дочку живой свез. Повенчался. Церковь моя. В Милом. Этого вонючего племени, попов, ближе чем на семь верст не терплю, но на такой случай - ничего…

Продолжение "Колосья под серпом твоим - топор при дереве 11" http://www.proza.ru/2014/12/04/1296