Колосья под серпом твоим - топор при дереве 8 - 1

Владимир Короткевич
Начало "Колосья под серпом твоим - топор при дереве 1"  http://www.proza.ru/2014/11/20/1430

      Предыдущая часть "Колосья под серпом твоим - топор при дереве 7 - 2"  http://www.proza.ru/2014/12/01/1080




      VIII



      Большая аудитория университета взорвалась смехом. Немного подслеповатый, еще в очень средних летах, Платон Рунин посчитал, что это итог его очередной шутки, и с наслаждением повторил её:

      - Так они и сказали, келарь Арсен, казначей Снетогорскага монастыря Иона и игумен Мартирий. Враги одолевают, лезут, а они: "Не бойсь, православные. Мать божья идет на помощь!". Разве вы не видите в этом трогательного простодушия, несокрушимой веры и богоносности, какой определяются славяне? Единственная душа в мире осталась не развращённой идеями гнилой демократии и безобразными взглядами на одинаковость людей - не перед богом, нет, а тут, на земле! Это душа славянина! Скажите, разве есть на свете еще что-то, кроме этой души, разве есть еще что-то, способное противостоять грязным потопам, что разливаются по земле?.. Мутным волнам мусульманского, галльского, австрияцкого, польского, еврейского моря?! Нет!.. "Не бойсь, православные. Мать божья идет на помощь!".

      Аудитория опять одобрительно зашумела и взорвалась смехом. Рунин понял это так, что нашел ключ к душе большинства студентов. Обычно полупустая аудитория сегодня не имела ни одного свободного места. Профессор смотрел на бесконечный амфитеатр и видел, как через вуаль, розовые пятна лиц.

      …Хохот катился пока что еще робкими волнами. Студенты наконец начинали понимать, почему сегодня по бесконечным коридорам университета ходили три хлопца с подозрительно спокойными лицами и шептали: "На лекцию Рунина… на лекцию Рунина…" У дверей в маленькую комнату, что выше скамеек, на антресолях стоял студент, прикрывая двери спиной. Четверка что-то задумала и сумела, по-видимому, сохранить тайну, поскольку смотрители даже не заходили в непривычно набитую аудиторию.

      Из любопытства пришли люди и с других факультетов. Ждали - и не ошиблись в своем ожидании.

      Недавно из-за Рунина с волчьим билетом выгнали из университета трех студентов: русского и двух поляков. Выгнали за глупость, за обычное и даже не очень разумное своеволие. Обернули дело так, словно хлопцы богохульствовали.

      Студенты - кто с бранью, а кто и смеясь - предлагали самые разные планы мести: угостить английской солью перед лекциями; принудительно в течение трех недель кормить обедами со студенческой кухмистерской; наставить ему рога с молоденькой и глупой женой…

      Посмеялись и забыли. Исключенных не вернешь. И кому охота связываться на свою голову?

      - Традиционность и благородный консерватизм верований, обычаев, одежды, психики, способов вести хозяйство… даже таких, казалось, мелочей, как кухня и быт, - вот по чему узнают славянина. И потому славяне от Лабы до Черногории, от Баутцена до Камчатки должны слиться в один народ под властью сиятельного дома Романовых.

      Аудитория ошеломленно стихла. Рунин решил, что ее поразила новость этой давно истлевшей идеи.

      - Так вот… Славянский консерватизм есть самое благородное, умилительное и приятное явление на земле…

      Такого молчания, какое воцарилось после этих слов, наверняка не бывало в здании "двенадцати коллегий"  [34] с самого дня его построения. Все ряды амфитеатра смотрели в сторону дверей.

      Удивлённо разинутые рты, круглые глаза.

      Из дверей появились "консервативные славяне". Их было два, и консервативные они были до умиления и глубокой приятности.

      В вышитых посконных сорочках, опоясанных поясами, в сереньких штанишках и новых белехоньких портяночках, светлые лицом и волосами, они спускались ступенями на середину амфитеатра к пяти свободным местам, которые почему-то никто не занял, и на их ногах победно скрипели пахучие и новешенькие лубяные лапти.

      На локтевых сгибах висели зеленые ивовые лукошки с крышками, на поясах - расчески, огнива и дощечки, которые употребляют в глухих мазурских деревнях, когда чешут голову.

      Сероглазые, светловолосые, иконописные, с вишневыми губами и неестественно розовыми щеками, они очень напоминали опереточных пастушков.

      - …Рождение панславистской идеи назрела, - бросал пламенные слова подслеповатый Рунин. - Дальновидность этой идеи и расширение ее свидетельствуют о том, что славянам давно время занять первое среди всех место, надлежащее место…

      "Славяне" наконец заняли "надлежащее место", широко рассевшись на свободной скамье.

      Все вокруг сидели, как оглушенные, не зная, что делать.

      Алесь и Грима, как по команде, открыли крышки лукошек, собираясь, по-видимому, "всасывать мудрость".

      - …разольется, вместо всего этого, поток нашей традиционности, стойкого монархизма и православной веры. Объединенные славяне возьмут в свои руки наследство дедов, Малую Азию, Цареград и проливы. На святой Софии опять станут кресты, на воротах засияет Олегов щит. Патриархи Антиохии и… других городов поведут дальше дело христианства в своих землях, Палестина наконец получит законного хозяина. Разве не глупость, действительно, что гроб бога находится в руках язычников?! Монастыри, с мудрыми Несторами и Пименами, вместо капищ…

      - Смотри, - шепнул кто-то.

      "Славяне" достали из лукошек "рулоны пергаменту", склеенные, видимо, из бумажных листов, кожаные чернильницы и птичьи перья, возвели глаза вверх и, побормотав, начали покрывать бумагу причудливой вязью, не забывая красной краски для заглавных букв. У Алеся было в руке лебединое перо, украденное в зоологическом музее университета. Грима писал длинным павьим пером, добытым, видимо, у какого-то ямщика.

      Хартии с тихим шелестом сползали на пол.

      Люди, наконец, начали понимать, что тут происходит. Месть таки пришла. Неожиданная, пародийная, злая. Так вот что они задумали! Молодцы! Не выдержало, значит, у людей сердце. Есть настоящие хлопцы, что не дадут даже малой подлости сойти без наказания.

      Кое-где в рядах начали прыскать.

      Должен был произойти грандиозный скандал, и только ощущение этого сдерживало пока что аудиторию от гомерического хохота.

      - И что же? - театрально поднял руки профессор. - На пути благородной идеи, чувствуя ее опасность, стали враги. Турки, сардинцы, французы, англичане… Но не только они. Против идей прежде всего восстала измена! Измена, какую тайно несли в сердце наиболее одержимые элементы общества. Всех их объединяло забвение принципов народной морали и забвение народных традиций, гнилое западничество, которое завели у нас Белинский, Гэрцен и К°, погоня за недостоверными и подозрительными новинками…

      Два консервативных славянина достали непомерно большие монокли и ловко поднесли их к глазам.

      Кто-то в последних рядах захохотал, и это прозвучало в полной тишине, где только давились от приглушенного смеха люди, дико, как смех фольклорного героя на похоронах. Хохотуну, видимо, зажали рот…

      - …погоня за модными течениями чужой философии, погоня за социалистическим бредом… Предатели выступили против необратимого и закономерного высшей закономерностью исторического процесса: процесса образования одного панславянского народа…

      По-видимому, консервативные славяне решили подкрепиться. Из лукошек появились потрескавшиеся и тугие, как резина, калёные яйца, ломтики сала, две бутылки с клюквенным квасом и, наконец, горшочек с кашей.

      "Славяне" лупили яйца и запивали их квасом, который оставлял под носом красные усы. Ели сало, вытирая руки о подстриженные "крышей", на купеческий манер, волосы.

      Теперь смеялись, зажимая рты, десятки людей.

      - Украинофильство, которое подогревают австрийские агенты… Эта дело с Шевченком и какой-то Наталкой-Палтавкой во главе… Ограниченное количество фантазеров, которые считают, что Малороссия, малороссы являются чем-то особенным со своей неразработанной речью и своими чумаками и могут существовать, не чувствуя нужды в общей славянской отчизне, императоры и восточном православии…

      Грима смотрел на горшочек каши с безмерным удивлением. Вид у него был такой, что ближайшие ряды прыснули смехом. Грима непонимающе посмотрел на них. Хохот взорвался крепче.

      Посчитав это реакцией на свой неодолимый юмор, профессор перешел на пафос.

      - Как у немцев Германия выше всего, так у нас наш государь выше всего. И мы имеем полное право крикнуть: руки прочь, и пусть будет наш народ с его государем вершителем судеб народов!

      Всеслав наконец догадался, как быть с кашей. Вынул из глазницы монокль и начал черпать им кашу.

      И тут ряды не сдержались: покатился по скамьям выше и ниже, захватывающий все новые секторы, неодолимый, могучий, гомерический хохот.

      Когда Рунин понял, что смеются вовсе не с его шуток, было поздно: смех охватил всех до последнего. Он поспешно бросил на переносицу пенсне и увидел все.

      От хохота, от могучих, как прибой, перекатов ходуном тряслись ряды.

      Рунин начал подыматься по ступенькам. И тогда Алесь стал, чтобы закрыть Гриму спиной. Отодвинул его плечом.

      Четверка пособников вместе с соседями схватила Гриму и потянула дальше от прохода. Он сопротивлялся и кричал, но хохот заглушил его крик… Хлопцы затянули Всеслава далеко за спины.

      - Вы? - спросил Рунин. - Вы, князь?

      Некоторые уже не могли смеяться и только зевали, как рыба на песке.

      - Я с самого начала видел это, - сказай бледный Рунин. - Зачем вы сделали…

      - Патриот конюшни! - крикнул из-за спин Грим и сдавленно замычал.

      - Кто еще там? - спросил Рунин.

      - Разве вам мало меня одного? - спросил Алесь.

      - Я хочу знать, кто еще?

      - Как видите, все.

      Хохот делался нестерпимым.

      - Причины?

      - Нежелание видеть вас тут. Нежелание, чтобы нас учил уму, - а правдивее - уму- маразму, - такой, как вы… доносчик… мракобес… погубитель юных и чистых…

      - Без личных оскорблений!

      И тогда Алесь поднял руку.

      - Шутки прочь… Осточертела ваша панславистская вонь… Опостылела эта маска хищности… Нам опостылели вы. Вы пачкаете самое имя нашей родины, наше имя, нашу незапятнанную честь.

      - Вы не патриоты!

      - Мы патриоты более на вас. Но мы не хотим величия за счет других народов. Поскольку все люди земли - братья. И все они похожи друг на друга и на нас. На свете нет худших народов… А если есть, то их делают такие, как вы.

      - Видимо, я еще не закончил очистки университета.

      - И не закончите, - спокойно сказал Алесь. - Я пойду отсюда, но пойдете и вы вместе с вашими рвотами. Иначе вам на каждой лекции будут устраивать обструкцию.

      - Посмешище! - кричали из рядов. - Квасной Платон!

      Опять вспыхнул хохот. Хлопцы из местного землячества затянули по-русски запрещенный после восстания "Марш Кошута". Почти без слов, которые знали немногие, но грозно летела мелодия. В ответ ей плеснулась где-то под потолком марсельеза.

      Амфитеатр бурлил. Каждый теперь не понимал, как могли они терпеть эту дрянь и гниль хоть еще одну минуту, как могли забыть об исключенных, как могли мириться с унизительными рассуждениями этой мокрицы.

      Аудитория взорвалась криками.

      - Позор! Мозги лыковые! Вон! Вон!

      Свист, кажется, рвал стены и заставлял дрожать оконные стекла.



      Они стояли на перроне и, как всегда в последние минуты, не знали, о чем говорить.

      - И все же это шутовство, - сказал Кастусь. - Мужики от голода едят траву, а ты ради неопределенного удовольствия свести счеты с этой старой обезьяной вылетел.

      - Пусть они мне с двумя дипломами соли на хвост насыплют, - сказал Алесь. - Что же, по-твоему, разрешить ему отравлять мозги и доносить дальше? А так его убрали. Да и из хлопцев теперь никто такому бреду не поверит.

      - Хорошо, что Гриму не выдали. Вот это была легковесность, помня наш разговор.

      - Простить Рунину было нельзя. Стерпели бы это - стерпел бы и большее.

      Кастусь поочередно покусывал губы. Сначала верхнюю - нижними зубами, потом нижнюю - верхними. И вдруг захохотал.

      - Дураки вы… Дураки вы, но молодцы… Кашу - моноклем.

      Второй удар колокола  упал в холодный воздух.

      - И действительно, ничего не произошло, - говорил дальше Кастусь. - Выперли эту сволочь, посмеялись. Дипломы - у тебя… Я это, собственно, тому, что грустно мне будет. Но ничего… Может, это и на лучше. Нужна работа на местах. Многие хлопцы даже бросили университет, в волостные писцы идут… Работай и ты, брат. Надеемся.

      - Буду, - просто ответил Алесь.

      Из вагона вылез мрачный Кирдун.

      - Время прощаться, панич?

      - Как, Халимон, едешь, значит?

      - Еду, - буркнул Кирдун. - Кто вас теперь кормить будет? Мне-то ничего, а он вот третьего ниверситету не закончил. Говорил ему, не связывайся. С орех того добра - на три дни запаха. А все вы. Вы панича сбиваете.

      - Брось, - сказал Кастусь. - Обнимемся, что ли?

      Кирдун вытер глаза.

      - И что мне, самому вас не жаль? Молодые такие, а без жизни живете… Третий колокол.

      - Увидимся, - сказал Алесь.

      - Увидимся. В деле.



      Поезд дышал паром на низкое солнце, и оно, попадая в седые клубы, меняло цвет. Становилось ядоносно-зеленое.

      Старик Вежа встретил внука, как всегда, внешне прохладно:

      - Отучился? Ясно. Как говорят, с прэндким поврутэм.

      - Выгнали, - сказал внук. - Ну и сволочи!

      Дед прикинулся удивленным. Даже головой покрутил, жалея наивность и несведущесть внука. Начал терпеливо объяснять:

      - Мы - нация великая, и мелкие сволочи нам в государстве совсем без нужды.

      Кирдун, который вместе с Алесем получал моральную баню - "зачем допустил", - вдруг начал ворчать. Осмелел в Петербурге, слушая разговоры Алесевой компании.

      - Хватит уже ему учиться. И так умнее всех.

      - И меня?

      - Конечно, - сказал Кирдун и осекся. - Не так молвил, простите.

      - Нет, ты говори. Говори, если начал.

      Кирдун, как большинство простых людей, не мог терпеть нотаций и пытки словами.

      - Учил много… Много писал… Много читал…

      - Инте-ресно, - сказал дед. - И что, хотелось бы знать, вычитал? А, Халимон?

      Раньше Кирдун, наверняка, начал бы проситься, чтобы отпустили душу на покаяние. А тут не выдержал:

      - Вычитал про народы и про равенство людей.

      - Ну-у? Не мож-жет этого быть!

      - "Кишкой последнего попа - последнего царя… задавим", - вдруг вспомнил Кирдун. - Я ему, князь, говорил: "Не стоит, панич, так вслух. Думайте себе тихонько, пока до кишок не дошло".

      - Еще?

      - "Отчизну, веру верни нам, просим", - надеясь только на заступничество Алеся, бубнил Халява.

      - Видите вы. Еще?

      Теперь Кирдун лупил отрывок из Ганковой Кроледворской рукописи. Лупил на искаженном до последнего чешском языке. У деда полезли на лоб глаза.

      - Ясно, - сказал. - Ясно, чему вы там учились.

      Алесь попробовал было заступиться.

      - Я не с тобой говорю, - сказал дед. - Ну, Халимон, а цель… цель вашего с паничом обучения какая?

      - Народ, - сказал Кирдун. - "Пойте гимн народу…", "Эй, не грусти, поток счастья течет. Народ твой нить золотую ткет…", "Свивайте веревку, горе-беда. Для врагов петли нам не жаль".

      - Ого, - сказал с ироничным уважением дед. - Ты, Кирдун, чешское, чешское что-то еще нам такое. Шибко уж хорошо у тебя получается. Полиглот!

      Кирдун дерзко и смело смотрел в глаза пану Даниле:

      - Не глотал я никаких полей. Я человек бедный.

      - Почитай, Кирдун, - с внезапной злостью сказал Алесь. - По-чешски. Давай "Прорицание".

      Кирдун выпрямился:

      - "Вижу я зарево, тени сражений, острый клинок окровавит твой рот. Познаешь ты беды и мрак запустений, но не тоскуй, мой великий народ".

      - Хватит, - сказал Алесь. - Деду, вы никогда не обидели простого человека. Но то, что вы делаете, это панство.

      И тут Халимон неожиданно напал на Алеся.

      - Молчали бы, панич. Брань не в мешке носить… Да и какое тут панство? Если бы это пан-дед на меня одного. А он что, с вами иначе разговаривает? С губернатором? Деду восемь десятков и семь годков, вам - двадцать…

      Алесь развел руками.

      Вежа спрятал рот в ладонь.

      - Брось петь, - все еще иронично сказал он. - Знаем мы, что это такое.

      Отступить он не мог. Но и Халимон и Алесь понимали, что это ворчание есть отступление.

      - На-род, - сказал Вежа. - Осенью у розария запахивал землю дед Тхор. Поворачивал рало, и и ввалился из борозды просто в розы. Глебовична на него: "Что же ты делаешь, перечница старая, это же цветы". А он: "Цветы развели. Цве-ты! Г… это, а не цветы". Всю с… исколол!" Вот тебе и твой народ. Вот тебе и тема для очередного дифирамба: "Розы и Тхор к".

      Никто не знал, что Вежа тайно выписывал все те книги, какие читал внук в Петербурге. Молодых дразнили фалангистами - дед читал Фурье. Молодых дразнили гегельянцами - дед читал Гегеля, хотя его и тошнило от коварной поповщины. Много чего он по распанелости не пожелал понять, но одно ему понравилось. Немец отвечает на то, что было натуральным убеждением деда, нормой его мысли чуть ли не с того времени, как Вежа себя помнил, а в особенности со дня смерти жены.
 
      Природным здоровым, земным своим умом пан Данила был твердо убежден, что мир не стоит на месте, что есть в нем и стоячая вода и течение. Первое гниет и делается болотом, вторая - из источника делается ручьём, рекой, морем, облаками.

      И он знал, что мир идет вперед, мучительно постигая что-то великое. Наблюдая за людьми, он понимал, что то, к чему они идут, - лучшее.

      Новое поколение никак не могло быть хуже предыдущего. Дети сберегали опыт отцов, анализировали их ошибки, и надо было быть самовлюбленной свиньей, чтобы не замечать этого.

      Две строчки поэта больно ударили по нервам Вежи полным совпадением мыслей с его.


                И наши внуки, в добрый час, Из жизни вытеснят и нас.


      Надо было не гордиться. Надо было просто объяснить им, что не минуют этой последней чаши и они, что такой закон жизни - "диалектика". И надо было понять, что единственный способ не стать ненужным - изменяться до смерти и до смерти понимать новое, а если не понимаешь, неспособен понять - относиться к нему с любовной верой.

      И все же деду было грустно. Безжалостный и жестокий был - в высшей своей справедливости - закон жизни.

      - Падай дерево на дерево, - бросил дед вечную школярскую пословицу.

      Кирдун сел: спорить со старым паном не выпадало.

      - Записываю на твое имя четыре волоки земли со всем, что тому подобает. Отказываться - не смей. Не твое дело. Продавать ее - запрещаю: земля - независимость, корни. Получишь с женой вольную. С такими мыслями - в крепостничестве не ходят.

      Халимон попробовал упасть в ноги.

      - Вот оно. Мысли - мыслями, а из холопства не вырос. - Налил чарку. - Панича не бросать… И как умру - не бросать… Он тебя ценить будет.

      - Зачем же обижать, пан. Я же рядом с ним почти десять лет. Я его вот такого помню.

      - Ну, брось, брось!



      …Алесь словно заново знакомился с окрестностью, но особенных смен не чувствовал.

      Гелена жила в новом доме, в Ведричах, ждала, пока малые Юрась и Тонька подрастут, и считала необходимым участвовать в каждой пьесе, что ставил театр в Веже. Округа хвалила ее и Вежу. Считала, что он правильно сделал, отдав ей землю. Надо было любой ценой удержать актрису, которая делалась честью Приднепровья, если уж она была вольной. Слухи о ней пошли далеко. Зимой в Вежу пришло письмо от знаменитого Щепкина: просил приехать на смотрины, заранее договорившись о сумме контракта. Приезжала также m-me Lagrange от имени французской труппы, что выступала в Михайловском театре, та самая Lagrange, что позже добыла лавры одинаково трагичной и комической актрисы в "Дураках" и драме "Le fils de Giboyer"[35]. Слушала и смотрела "Антигону" и, по-французски, роль в "Федре". Молчала, словно даже угнетенная, не нашла оплошностей в языке, кроме легкого южного акцента (детское произношение родной деревни легло тонкой окраской на чужой язык), и закончила тем, что пригласила с собой. Когда Гелена отказалась, сказала, что понимает ее положение, но как только, гм… причины станут более-меньше самостоятельные, она может смело ехать: случай небывалый, но ее ждут.

      Окрестность одобряла: молодец, Вежа, натянул нос французам!

      Детям исполнилось по году, и дети были очаровательны: всё лицо материнское, а глаза - его, Алесевы глаза.

      Лучшим доказательством того, что они все одно - от него и до последнего мужика, было то, что на этой земле не существовало других колыбельных, кроме мужицких. Хоть одни играли в серсо, другие - в цирки, а колыбельные были одинаковые, и он не знал других, хотя применительно к панским детим то, что пели над их зыбкой, было, может, и смешно.

      Колыбельные были одни. Те, что бормотал сейчас он:



Люлі, люлі, люлі, Пойдзем да бабулi, Дасць бабулька млечка І ў руку яечка. А як будзе мала, Дасць кусочак сала.



      Дети вырастут, и те самые песни прозвучат над колыбелями их детей.

      По сравнению с этим все остальное казалось чушью. А Гелена смотрела на Алеся с улыбкой и говорила, что вот, конечно, с Раубичами прежняя враждебность, но это ничего, примирятся. Потому что Михалина избегает Илью, и отец Ярош недоволен этим, и Ходанские чуть не кипят. А Франсу нет до этого никакого дела, поскольку он по-прежнему тайно любит Ядвиньку Клейну, а та все словно убеждает себя, что младший Раубич добрый, и держится от него на расстоянии.

      Это было не то. И он, помня ее "никогда", сказал ей про это.

      - Мы, кажется, договорились о этом, Алесь? - тихо спросила она. - И не надо дальше. Поскольку счастье должно быть и у меня, и у вас.



      …С Раубичами, действительно, было по-прежнему. Не здоровались даже в сборне. Когда на бал приезжала одна семья, другой почти никогда не было. Пан Ярош решительно запретил дочке встречи. Алесь видел Михалину очень редко, да и то посредством Мстислава.

      Мстислав за год изменился. Самостоятельная жизнь наложила печать. Возмужал, глаза стали суровые и светлые. Перевел мужиков на оброк и подготавливал освобождение. Понемногу говорил с верными хлопцами. А сам проводил время почти только на охоте. Рыскал на коне с собакой и ружьем по окружающим пущам и лугам, часто почему-то заезжая в Озерище.

      Ничего, кажется, не изменилось в Загорской окрестности. Только изменился - и в тревожную сторону - пан Юрий. Неизвестно, что случилось, но скорее всего - глубокое недовольство жизнью и собой. И она так меняла его, что, если бы это было со стариком Вежей, люди могли бы подумать о плохом.

      Но отцу исполнилось только сорок восемь, и еще два года назад ему давали десятком меньше. В нем всегда было много мальчишеского. Отец любил шутить, был способен на самые неожиданные выходки. Это он, в молодые годы, чуть только слетел с могилевского губернаторства Михаил Муравьев, приехал к его преемнику, молодому Егору Бажанову, в накладных усах, бороде и копной волос - под видом витебского архиерея и, не дав никому основания усомниться в своей принадлежности к церкви, спорил по богословским вопросам. Потом они с Бажановым стали друзьями.

      И это пан Юрий сделал однажды так, что единственный заяц, убитый на охоте известным хвастуном и вруном Вирским, держал в лапках записку с надписью: "За что?!"

      В окрестности Копыся водились чрезвычайно редкие черные зайцы. И это отец в сговоре с скорняком Вежи, знаменитым мастером, убедил одного из Витахмовичей, Симона, что бывают и зайцы полосатые, и в доказательство этого показал шкурку и сказал, что за второй экземпляр не пожалеет и тысячи рублей. Симон круглогодично днями и ночами таскался по известняковым пустошам у Раминовичей, спал в хижинах пастухов или просто под чистым небом, пил козье молоко, и конечно же, ничего не убил. Зато вылечился от чахотки.

      Теперь на пана Юрия больно было смотреть.

      В глазах часто являлось безразличие и пустота.

      Оживал он только на охоте. Но и там однажды, когда ночевали у костра, чтобы утром идти "флажковать" волков, не выдержал. Слушал-слушал сына, а потом тихо сказал:

      - Кончена, брат, жизнь. Не так прожили. Еще лет двадцать тоски, а там и к госпоже Песоцкой в кровать.

      - Отец, ты что?

      - Ненужно все это никому. Ни эти реформы, если вся эта механика требует молота, ни моя эта суета. Нич-чего!


      …Настроение это начало проходить у пана Юрия с первыми приметами "весны воды", с предчувствием зова лугов и болот, с первым живым представлением того, как скоро уже станет "капать" и "токовать" в пуще глухарь.

      Словно каждая синяя капля с ледышки подбавляла синевы в глаза отца. Зато теперь, предчувствуя стрельбу, начала заранее страдать мать.

      Повторялась привычная история каждой весны.

      Отец уже украдкой готовился. Лили дробь, выбивали пробойниками из войлока пыжи, испытывали порох. Как тиски для пытки, лязгал в руках Карпа барклай.

      - Что, брат, поделаешь? Страсть! Отшлифует нам с тобой мать потроха.

      Как черт, блестел синими глазами:



Уцымбаліў дождж па вяршыначках, Па ядлоўнічку, па бярэзнічку… Шэрым конікам сухенька стаяць, Нам, стралкам-малайцам, мокранька сядзець. Шэры конiкi пад свiткамi ўграваюцца, Мы ўкрываемся, стралочкі, босаю спиной… 



      Пел тихонько и так, что даже страшновато становилось.

      И вдруг плевался:

      - Черт знает что… Разбойничья!.. Вот послушали бы люди. И еще чтобы вдруг кистень на руку: знаешь, такой шар с шипами и ремень вокруг запястья. И в людскую, и в три пальца - свись! "А-ди, кому шкура дорогая!" Или лучше к Фельдбауху.

      Пан Юрий состроил растерянное немецкое лицо пана Людвика. Потом на этом лице появилась недоверчивая улыбка:

      - Ша-лун-ка! Das иst mir nicht Wurst! К госпоже-мутэрхен Антонида я сейчас пробежалься! Вместе этих разбойник гонять! Nuch?!

      Алесь был доволен, что к пану Юрию вернулось прежнее настроение. Бог с ним, пусть даже охота - грешное и стыдное занятие, пусть понервничает пару дней мать - все равно хорошо, что она есть, охота, поскольку из-за неё усталые люди начинают любить жизнь.


      …Отец с матерью поссорились в этот год непривычно рано, долговато до начала весенней охоты, и Алесь почти обрадовался этому: скорей пройдет материнская тоска, и он, Алесь, на уток поедет вместе с отцом, а дома будет уже тишина и мир. Не мог он видеть укора в глазах матери. И не мог, как и пан Юрий, отказаться от ружья, костра и ветра.

      В середине марта случилась неприятная история возле Татарской Гребли.
 
      Деревня лежала возле той самой пущи, куда дети когда-то ходили смотреть выход источников, на северо-восток от Покивачёвой мельницы и потому немного ближе к Веже. Это была самая глухая из деревень пана Юрия: на север, северо-запад и запад от нее пуща тянулась на несколько дней пути.

      Пуща спала еще. Не было даже проталин. Большие города муравьиного народу дремали под снегом. Только ворон, чтобы не платить муравьям за проигранный когда-то залог собственными детьми[36], спешил поставить воронят на крыло, пока города врага были просто мертвой хвоей.

      В эти дни явился в Татарскую Греблю нежданный гость: огромный и исхудалый самец-медведь.

      Без поры встав из берлоги, совсем еще даже не линялый, голодный, за одну ночь развалял ульи во мшанике мужика Шпирки Брыжуна и неделю не являлся, а потом, ночью, залез в конюшню Никифора Шчербы, повалил там кобылу с жеребёнком, единственной собственностью семьи, и напился теплой лошадиной крови.

      Его гнал голод. Следующей ночью он появился на загуменьях деревни, раскидал овчарню и задрал еще одного коня, а утром отобрал кошелку с яйцами у Верки Подопри-Комин. Баба несла кошелку в Суходол, на рынок.

      Единственный охотник деревни Щука Лабудович (в Гребле кроме крещеных имён были и свои) сделал был засаду, но медведь неожиданно зашел почти ему в спину и рявкнул так, что Щука бросил фузию и бежал вплоть до деревни. Медведь разбил ружье в щепки и тот же ночью сделал попытку ворваться в хлев Щуке, по его коню. Словно мстил.

      Терроризированная деревня забиралась с закатом солнца в дома и сидела так до утра. Медведь никогда не трогает людей - до первой крови, все равно - медвежьей или человеческой. Медведь не трогает и больших животных. Этого заставила к разбою мертвая пуща. И в разбое он был неодержим и разумен. Непроизвольно вспоминались слова предания, которое говорило, что медведи - это люди, только что обросшие. И более разумные, поскольку убежали в лес, чтобы их не заставили работать.

      Мужики жаловались. Пан Юрий начал готовиться. Мама мучительно морщила брови.

      - Ну зачем?

      - Коней валит, любимая. Людей обездоливает.

      - Испугайте и прогоните. Снег, а у него, единственного из зверей, голые пятки.

      - Кто-то ему виноват, - посмеивался пан Юрий. - Ты знаешь, почему медведь встает? Он летом заиграется с медведицами дольше остальных и не успеет жиру назапасить… Медведь - дон-жуан, как сказала одна глупая городская барышня.

      - Юрась! - бросала мать последний козырь.

      - Ну что ты? Ну, пятки голые? То сам виноват… "Медведи в пуще чернику собирали, медведи чернику на ток рассыпали. Медведи весь день по чернике ходили, лепёшки из черники на пятках сушили. Четыре ноги аж под солнце поднимали, всю зиму черничные лапы сосали… Вку-сне-нько!.."

      Из Гребли донесли, что медведь после каждого разбоя возвращается в свою берлогу и делает попытку уснуть опять. Видимо, потому, что проснулся так рано. И засыпает иногда. На день или на два.



      …В день охоты Алесь решил было не вставать, чтобы лишний раз не портить настроения чужими сборами, но в четыре часы, во тьме, пан Юрий заспелл, идя в арсенальную, и только у дверей сына смолк: вспомнил, что тот не едет и это радостное пение может на целый день огорчить сына.

      Алесь со злостью укутался в одеяло, собираясь уснуть, но не мог. Все равно надо было вставать и идти на сахарный завод. Так и не мог он пропустить сборов: зрелище, возможно, еще более волнующее, чем сама охота.

      …На дворе, в подмёрзлом снегу, переступали копытами лошади. Скрипели полозья. Освещенные фонарями и факелами, сновали туда-сюда люди. Бискупович и Юллян Раткевич распоряжались. В пятнах света вырисовывались сухощавые силуэты собак.

      Борзятники держали их на поводках. Собак сегодня ждала тяжелая работа: хватать зверя сзади "за штаны", оттягивать его от охотников.

      Шляхта из младших родов - семь человек - то и дело ставила ружья и рогатины у крыльца и шла в комнату охотников, куда еще вечером поставили столы: закусывать. Возвращались оттуда красные, тугие на раннем морозце, как помидоры. Пахло от них вином, свежим морозом, кожей и лошадиным потом.

      Переступали с ноги на ногу, скрипели белыми высокими вайлоками, ходнями и сапогами.

      Фонари погасили, и снег стал лиловый, когда наконец появился отец. Синеокий, смугловатый, белозубый. Увидел Алеся и виновато пшикнул румяными губами.

      - Такая уж наша судьба, - смеялся васильковыми глазами пан Юрий. - Соловья не кормят баснями, а женщин - мудростью.

      Он был очень опечален за сына.

      - Ну ничего, ну брось. Слово тебе даю, всегда теперь будешь со мной.

      Отец ляпнул сына по плечу и, пружиня, встряхнулся, как зверь: нет, ничего не бренчало, все было подогнано чин чином.

      Пан Юрий был во всем белом. Белые кабти, белые кожаные штаны, белая шуба, подбитая горностаем, белая, также горностаевая, шапка с заломленным островатым верхом.

      - А чтоб из вас дух, - сказал он вдруг. - так вот сам не проследи… Пиявки датские где?

      - Вон стая, - сказал Карп.

      - Еще одну, - сказал пан Юрий.

      Снял шапку. Рассыпались блестящие белокурые волосы.

      - Жарко.

      - Выпил, что ли? - спросил Раткевич.

      - Что я, такой глупый, как твоего отца дети? Просто жарко. Вот-вот весна.

      - Высмотрел, - сказал Януш.

      Мальчишеская фигура пана Юрия опять встряхнулась. И не надо было, поскольку проверял уже, но он просто не мог стоять спокойно.

      - Хлопцы, достаточно жрать! - сказал пан Юрий. - А то как бы потом Андреева стояния не было. Давайте собираться.

      Повели на смычках собак. Звонко заржал на свежем воздухе конь.

      - Скорей, хлопцы, не терпится. А ну, как к девкам, как к их козьему племени… Змитер! О, хитрая бестия, Змитер! Но-но, Змей. Давай настоящего коня.

      - Да я… оно… думал… чтобы это Змей… Пусть бы он.

      Синие хитрые глаза отца смеялись. Он изобразил Змитера:

      - Пусть поскольку же поскольку он… это…

      Вокруг захохотали.

      - О то же поскольку они тебе и есть, - важно закончил отец.

      От его так и несло здоровьем, силой и радостью. Ровненькие зубы смеялись. Движения сделались точные и ловкие, как раньше.

      Подвели белого жеребца. Пан Юрий легко вскинулся в высокое седло. Поискал ногой петлю и вставил в нее рукояти рогатины. Теперь, с ружьем за плечами, с рогатиной, похожей на древнее копье, Загорщинский пан очень напоминал средневекового воина. Подобранный, ловкий, легкий в седле - залюбоваться можно было.

      - А кто это там тэльбухами трясёт? Ясно кто, Раткевич. Родственничек младшенького рода, чтобы уж гизунты из тебя, чтобы…

      Подскакал к саням, в каких семеро из младших сидели спинами друг к другу.

      - Что вы, на суд едете?

      И полетел к воротам, извлёк на скаку из рога морозную серебристую трель.

      …Мимо него проезжали всадники, и конь горячился под ним. И холодный воздух был такой сладкий, что чуть не до разрыва ширил могучую грудь отца.

      Увидев Алеся на крыльце, пан Юрий улыбнулся:

      - Оставайся счастливо! Следующий - твой!

      Цокот копыт. Ясные звуки рога. Снежная пыль.


Продолжение "Колосья под серпом твоим - топор при дереве 8 - 2" http://www.proza.ru/2014/12/02/1469