Колосья под серпом твоим - топор при дереве 7 - 1

Владимир Короткевич
Начало "Колосья под серпом твоим - топор при дереве 1"  http://www.proza.ru/2014/11/20/1430

    Предыдущая часть "Колосья под серпом твоим - топор при дереве 6"  http://www.proza.ru/2014/11/26/1649


      VII
      Дорога… Дорога…

      Звенят колокольчики. Поет на козлах ямщик. Ехать еще долго-долго. Даже не на перекладных, а на своих. Кони будут отдыхать ночью, а днём люди будут останавливать их на трехчасовой отдых, поить и задавать корм. Везут припасы на всю зиму, ковры, книги. Обоз приедет в столицу, а потом, разместив все, тронется назад.

      Можно было бы, конечно, доехать иначе и быстрей. Ну, хотя бы до Динабурга на конях, а потом - поездом. Но он не хочет сам. Что увидишь из окна вагона? Даже с подводы видишь мало, и лучше бы идти пешком.

      Ему очень, ему жадно хочется жизни. Видеть, слушать, пить воздух, улыбаться на ямских станциях красивым девчатам.

      Ах, как же хочется жить!

      Чушь все. Полнит сердце любовь и уверенность. Он простил всех, даже Ходанскому. Бедный дурак! Что он знает о широком течении жизни?

      …Вот Павлюк на коне провожал его… А потом он свернул с дороги, заехал в рощу и вернулся оттуда с Михалиной.

      …Майка будто боялась дотронуться до него и только прощаясь, видно, не выдержала. Закрыла глаза.

      - Embrassez moi, - глухо сказала она. - Еt nе doutez jаmаіs de mоі[19].

      Он обнял и увидел, что она совсем неподвижная, а с опущенных ресниц падают слезы.

      И он поцеловал ее в глаза. Он понимал, что ей просто было стыдно сказать это по-своему. По-французски легче.

      Он склонился и поцеловал ее в неподвижный теплый рот.

      - Алесь, - на этот раз по-своему сказала она. - Ты мне верь. Я тебя не обману.

      …Попрощались. Павлюк смотрел мрачно:

      - Ну вот. И на несколько лет.

      - Нет, - сказал Алесь. - Я должен быть тут. Приблизительно в феврале.

      - Я тогда буду в Горках, - опечаленно сказал Когут.

      И вдруг через всегдашнюю - не по возрасту - солидность неожиданно, как всегда у него, вырвалось:

      - Черт знает что! Наука! Едешь невесть куда, мучаешься. За кусок пeку семь верст квэкай. Своей мудрости нет, что ли?

      Только тут Алесь больно почувствовал потерю… "Пек" это было Озерищенское. Детское. Подгорелая корка каравая… Там, куда он едет, так никто не скажет. Дома куда ни пойдешь - повсюду слышишь: "День добрый, хозяин". И Когуту это говорят, и Халимону, и ему. А там кто скажет?

      - Ничего, - сказал он. - Вернусь. - Поцеловались. Павлюк сидел на коне пасмурный. - Целуй там всех.

      - Х-хорошо. И подумать только: как закончишь, Янька уже невестой будет. А может, и женой.

      - Брось, - сказал Алесь. - Дитя это глупое? Ты ей передай знаешь что?

      - Ну.

      - "Шуба кажара: в лес пабяжара, волков напужара".

      Павлюк грустно улыбнулся.


      …Алесь вспоминает это и закрывает глаза.

      Время, когда молодой Загорский собирался и ехал в Петербург, а потом устраивался на новом месте, был сложным и тяжелым.

      Еще в июле 1858 года член Государственного совета и министр внутренних дел граф Сергей Ланской падал государю записку об основных началах будущей реформы.

      Это был человек неуверенный, и этими самыми качествами определялась и его записка. Собственно говоря, сам он про освобождение не думал никак. Как большинство таких, ему хотелось лишний раз обратить на себя внимание государя, и он взялся за дело, на выполнение какого у него уже не было ни мозгов, ни силы. Даже терпимо к нему настроенные люди говорили, что он хотел "исполнения государевой мысли", но "был не в силах ее осуществить". Всегдашняя трагедия холуев без воли, без собственной мысли, без гордости.

      Из-за недостатка мозгов он слишком опирался на подчиненных и открыл второстепенным деятелям пути к влиянию на движение и направление дела. У тех, однако, были мозги, неразборчивость в средствах и твердое понимание своей - сословной и личной - выгоды. Земля была дорогая. Рабочие руки без земли - дешевые. А денежная привязка держала даже крепче, чем цепная, и они, сами будучи иждивенцами каждого, кто имел силу и деньги, хорошо это понимали.

      Ланской предлагал - они отредактировали.

      Главным в записке было дарование мужику личной воли, при условии, если он выкупит усадьбу (в рассрочку на десять - пятнадцать лет). При этом учитывалась и награда помещику за потерю власти над особой.

      Власть над особой! Никто не думал, стоит ли чего-то особа, какая позволяет, чтобы кто-то над ней владычествовал, большая ли это потеря - потеря власти над такою особой.

      Интересовала не особа, а руки.

      Именно через те легенды, которые распространяли о нём и правые и левые, о Ланском надо поговорить более-менее подробно. Одни называли его добрым гением великой реформы и человеком, который хотел примирить панов и мужиков, бесстыдно наглую сатрапию Романовых и интересы западных окраин. Другие бранили его на все четыре ветра и интриговали против него.

      А он не стоил ни того, ни другого. Это был просто карьерист, что на старости лет выжил из ума. И интриговать против него тоже было напрасно. Интриговать можно против личности, а он давно уже не был ни личностью, ни государственный мужем. Только верный до низкопоклонничества слуга.

      Он никогда не был ангелом мира. Соглашательство было свойственно ему даже меньше, чем его наследнику по должности Валуеву. И не от ума, как у того, а от мозговой несостоятельности и верноподданности.

      Этот человек всегда был сторонником употребления самых крайних мер к Польше, уже столько лет распятой на кресте страдания, оклеветанной, залитой кровью сыновей.

      Положение Польши, Литвы, Беларуси было такое нестерпимое, что даже в высших кругах подумывали о каких-то льготах, даже в кружке великой княгини Елены Павловны рассуждали о каких-то более кротких мерах, о необходимости изменить хоть систему управления.

      Ланской "всеподдано" осмеливался возражать ей, требуя жесткости и жесткости. Один из немногих. Бесноватый монархист, он сражался за абсолют власти более одержимо, чем сами властелины.

      Это был человек, который мог растеряться от самых неожиданных причин. На известном заседании совета министров 1З марта 1861 года, на котором ставился вопрос о варшавских манифестациях и проекте Велепольского насчет частичной автономии Польши, он молчал и посмел выступить только после барона Меендорфа, который говорил об опасности существования польского верховного совета и вообще национального представительства.

      Только тогда он отделался от остальных несколькими monosyllabes d'adhesions - односложными междометиями, что выказывали согласие, окрашенное легкой тенью сомнения.

      И такому дали сформулировать основы будущего освобождения!

      Нечего удивляться, что из этого не получилось ничего человечного. Он просто не мог рассуждать по-новому. Все, что он мог высидеть, - это несколько недостоверных истин, похожих на бред мозга, размягченного старческой фликсеной. Его самого надо было качать на старости лет в коляске, а он вместо того убаюкивал в ней Российскую империю, чтобы не просила молока и каши.

      "Записка" была хуже, чем просто грабеж. Это был даже не разбой.

      Это был старческий маразм.

      И, однако, этот человек служил своему "принципу", какой он плохо понял и еще хуже приспособил, преданно и до конца. Надо отдать ему должное: там, где он видел частичное и временное совпадение интересов мужика и государства, - он служил этому случайному единению, даже если интересы дворянства терпели потерю.

      Правительство! Правительство! Правительство! Его сила. Все, что против этого, - от дьявола.

      За это его отблагодарили. Сам не желая того, он своей запиской навлекал недовольство крайних обскурантистов и консерваторов. Происки в особенности расцвели после 19 февраля. Царь, как всегда, держался за "исполнителя его мысли" до того времени, пока особа исполнителя была необходима для доведения крестьянского дела до куцего конца, а потом выдал его головой. Царь сам сказал ему, qu'il desirait que Lanskoi se retirat, что он хочет, чтобы Ланской пошел в отставку. И это в то время, когда министр не просил увольнения.

      Так закончилась работа на политической ниве человека, что выпустил "первую ласточку освобождения".

      З0 января 1862 года "доброго гения великой реформы" хоронили. Но это грустное и обычное событие произошло значительно позже. А пока что все ломали мозги над секретной запиской Ланского. Решив, видимо, что все равно дороги назад нет, первый ударил в колокол виленский губернатор, генерал-адъютант Назимов. Человек безвольный, который больше всего на свете жаждал покоя (и чинов), он первый пропечатал свою фамилию под историей освобождения, падав царю адрес о необходимости отмены крепостничества. Этому удивлялись все, кто его знал. Никто не ждал от его такой ловкости. Упал в "большую реформу", как пьяный в пруд, выскочил внезапно как Филипп из конопель.

      В конце ноября император ответил Назимову рескриптом, и это было началом публичного приступа к реформе.

      После этого остальные губернаторы также наперегонки начали "проявлять инициативу". Рескрипт предлагал создать везде губернские комитеты под председательством дворянского предводителя губернии и членов по одному от каждого уезда. К ним, в качестве привеска, собирались присоединиться два "знающих" помещика, которых подготовил губернатор  [20]. Их задачей было выработать проект освобождения на следующих основах.

      Пану оставалась земля, а мужику - усадьба, какую он должен был выкупить, и минимум земли, необходимый для того, чтобы жить. За этот кусок он по-прежнему платил оброк или отбывал панщину.

      Мужики распределялись по сельским общинам, и вотчинная полиция, непосредственно подчиненная пану, следила за порядком в каждой деревне.

      Члены комитетов обеспечивали на время упорядочения будущих отношений оплату государственных и земских налогов, а также денежных сборов.

      Три кита рескрипта: наглый грабеж, тирания, выкачивание денег - наилучшим образом соответствовали той великой идее, что утвердилась на них. Идеи освобождения крестьян.

      Рескрипт, собственно говоря, не давал права ни на какую самодеятельность, кроме больших или меньших размеров грабежа. И из-за этих размеров почти сразу началась грызня комитетов между собой.

      Либеральничали, главным образом, нечернозёмные губернии. Земля стоила мало, а руки были дорогие. Безземелье, а значит - связанное с ним отходничество, могло обезлюдить земли, разорить и деревню и поместье, покрыть поля буйным наводнением бурьяна.

      Наибольшей среди всех левизной определялись Тверская губерния и Приднепровье.

      Проект тверского предводителя Унковского, а главным образом настроение тверских дворян, привел позже к тому, что реформу 19 февраля они объявили "враждебной для общества". Оба члена губернского комитета, назначенные правительством, Николай Бакунин и Алексей Толстой, подали в отставку. Тринадцать особ, в том числе два уездных предводителя, Алексей Бакунин и Сергей Балкашин, и их друг, вышеупомянутый Николай Бакунин, несколько посредников и кандидатов собрались вместе и решили действовать. Они подали губернскому учреждению и разослали по уездам объявления, что "Положение" 19 февраля есть для общества обман и что они впредь будут руководствоваться в своих действиях только убеждениями общества вплоть до созыва общей земской сборни, о которой просило царя дворянство.

      Главных затейщиков решили арестовать, посадить в петербургскую цитадель и отдать под суд сената. Схватили и привезли двух: Николая Бакунина и Максима Лазарева. Губерния настороженно молчала. Бранил арестованных только вышневолоцкий дворянский съезд, но от этих зубров, от этого гнезда мракобесия никто ничего другого и не ждал…

      Петербург начал науськивать тверских. Как же, они требовали обязательного выкупа крестьянами земли, требовали реформы.

      Мировые посредники после пяти месяцев Петропавловки были осуждены на заключение в смирительном доме (и унизить хотели как подлее!). Им дали от двух лет до двух лет и четырех месяцев "смирительной" и, кроме того, лишили прав и привилегий.

      Генерал-губернатор Петербурга, Александр Аркадьевич Суворов, внук полководца и человек добрый и мягкий, схватился за голову, услышав о неслыханном оскорблении. Смирительный дом! Как для воров! Безмерная подлость этого приговора так поразила его, что он стремглав бросился к императору: заступаться. Упрямец - где не надо - государь был до того, что сломать его уверенность практически было невозможно.

      Суворов сделал невозможное: добился отмены позорного приговора. Попробовать "смирительной" посредникам не пришлось. Но многие из них так и не были восстановлены в правах до конца жизни.

      …Деятельность тверского комитета закончилась разгоном и расправой. Деятельность приднепровских комитетов, через шесть лет после их организации, взорвалась могучим пожаром сначала шляхетского, а потом крестьянско-шляхетского восстания. Одни пошли в ссылку, другие - на эшафот и под картечь. Одни не добились ничего, кроме славы благородных мучеников, другие собственной кровью купили своему народу неотложную отмену грабительских временных обязанностей, выкуп земли и увеличение наделов.

      Но пока что до этого было далеко.

      Пока что губернский комитет, которым управлял пан Юрий и в составе которого был делегатом от Суходольского уезда старик Вежа (впервые за пятьдесят с лишним лет пошел на общественную должность), бранился, воевал и толкал дворянскую массу на все более и более левый путь. Это удавалось делать потому, что пан Данила с сыном лично расшевелили мелкую шляхту, которая имела право голоса, но никогда поныне им не пользовалась, не имела панщинников и потому могла голосовать за как можно более льготное освобождение чужих мужиков.

      Поддерживали Загорских и крупные землевладельцы.

      Середина чертыхалась, но, сжатая с двух сторон, ничего не могла сделать. Пан Юрий получил неожиданную помощь жены. Пани Антонида была возмущена царским рескриптом.


      …На просторах империи действительно шла драка.

      Средние и мелкие властелины душ яростно кричали против отмены. Связанные с рынком богачи требовали неотложного упразднения рабства.

      Целиком в духе рескрипта выступил петербургский комитет. Проект Петра Шувалова подняли на щит самые надоедливо-правые элементы. Оставить мужику только приусадебный участок, заставить его арендовать землю на тех условиях, которые продиктует хозяин. Оставить за собой всю полноту экономической власти и значительную часть юридической.

      Проекту Шувалова в известной степени поддакивали хозяева Украины и черноземного юга. Полтавский проект требовал, чтобы вся земля по прошествии переходного периода подпала под отчуждение от крестьян и опять была отдана в руки помещиков. Если же мужик захочет купить землю у своего бывшего пана, у другого пана или у казны - пусть само правительство дает ему кредит. Знали, что при убожестве казны, разоренной пенсиями и расточительной роскошью верхов, при многочисленности обездоленных, которые будут просить кредита, сумма ссуды может быть только ничтожная.

      Значит, крестьянская семья с купленной земли не проживет. К бывшему хозяину придет просить работы и хлеба. Нужда заставит пироги есть.

      Против этого всеобщего, с севера и с юга, визга прижатых и потому разъяренных собственников, против этого взбаламученного моря надо было сражаться.

      Пан Юрий понимал: поддаться этому - и конец, крах.

      И он решил сражаться за землю для крестьян, пока жив. Поднимать на это людей, тормошить их, браниться, давить на непокорных деньгами и властью.

      Проект Унковского был для него тоже слишком правый.
 
      Унковскому не надо было биться за общество, которое дышит на ладан. Он мог себе разрешить дать мужику землю за выкуп, который поможет ему, Унковскому, и тысячам таких собрать капитал на новое хозяйство. И он мог кричать о том, что за землю пусть мужики платят сами, а за мужицкую волю помещиков должно наградить государство.

      Посоветовавшись, Вежа и пан Юрий решили постепенно, но твердо, не поднимая излишнего шума, не брезгуя ничем, даже денежным прессом, добиваться от как можно большей части приднепровского панства осуществления их проекта.

      Две трети земли, какой владел до освобождения мужик, переходят к нему без выкупа. Мало, но проживут. Отрезанная треть обеспечит приплыв рабочей силы в крупные хозяйства. Выкуп за особу номинальный, только чтобы не вякали Шуваловы и Позены, чтобы на переходный период немного придержать людей и дать им возможность обосноваться.

      Это была единственная уступка всей этой ходанской наволочи, какую они вынуждены были сделать.

      Энергично готовились свои люди на все должности в комитетах. Через Исленьева удалось оболванить губернатора Беклемишева до того, что он назначил "своими" членами в комитет Юлляна Раткевича и Януша Бискуповича.

      Те сразу поставили перед губернатором еще предложение: выкуп мужиками остальной, отрезанной трети земли. Губернатор засомневался. "Предназначенные" подняли шум, что он хочет лишить сахароварни и стекольные заводы рабочих рук. Беклемишев подумал минуту и подписал.

      Когда после этой "двойка" выступила на сборне "от имени губернатора" с этим предложением - приднепровское "болото" аж шатун заводил. Неизвестно, чем бы все это кончилось, но привезенная паном Данилой мелкая шляхта (история с предложением Раткевича немного-таки научила Загорских методам политической борьбы) начала шумно орать, одобряя предложение.

      Все возможные позиции были закреплены. Что зависело от местной самодеятельности - насыпано с горкой. Теперь если даже "Положение", отредактированное императором, отбросит всех, кто зарвался, назад, Приднепровье оно отбросит не так далеко, как других. Людям будет легче.

      Пан Юрий помнил, что ему доживать, а детям жить, и потому не мог не спросить и их мысли. Вацлав, буквально влюбленный в Алеся, сказал: "Я - как брат".

      Вежа с сыном написали в Петербург и получили ответ. Алесь просил не заводить ссоры с Раубичами дальше, как можно лучше ухаживать за Геленой и угождать ей.

      Он писал, что в конце января недели на три-четыре приедет домой и тогда они обо всем поговорят.



      Петербург встретил неожиданной теплотой и синим, прозрачно-ясным куполом неба. Стремилась к недалекому морю Нева, свежий ветер дышал большими просторами воды, чистотой, полными парусами.

      В прозрачном воздухе мягко сияло золото куполов и шпилей. Плыл в небе кораблик над адмиралтейством. Фиванские сфинксы, привычные к хамсинам и жарким пескам, смотрели на порывистое течение.

      Свежие от вечной влаги тополя над Мойкой, все в радужных каплях от недавнего дождику, напоминали чуть распущенные павьи хвосты.

      В этой северной феерии, в богатстве воды и неба, в щедрости рукотворной красоты не было ничего от города-дракона, города-хищника, что постепенно опутал щупальцами дорог тело своей жертвы - земли. Напротив, нельзя было не поддаться его очарованию.

      Квартира, которую сняли для Алеся, была на Екатерининском канале. Кабинет, спальня и гостиная для панича, комната для Кирдуна с женой, две огромные кладовки, кухня. Все это было в бельэтаже, с балконом. Кроме этого, хозяин, обедневший и от лет слегка тронутый тихим умом холостяк старого рода, сдал еще и подвал: для домашнего добра и припасов.

      Алесю было тяжело это. Он стеснялся роскоши, стеснялся того, что у него будет все, а у большинства студентов почти ничего (он знал из писем, как живется, скажем, Кастусю, и знал, что его, Алесево, богатство может удалить его от друга). Лучше всего было бы отказаться от всего, что у него было, снять мансарду и есть в кухмистерских.

      Но он знал и то, что каждый третий студент кончает университет с язвой желудка, что чахоточных среди них больше, чем где. Он не мог разрешить, чтобы такое было с друзьями и сослуживцами, теми, каких он еще не видел, но заранее любил.

      Придётся терпеть стыд, чтобы они могли иногда есть у него, Алеся, получать кое-когда безымянную помощь, жить, сберечь силы, которые так им пригодятся через несколько лет. Он будет очень ровный и товарищеский с ними, они не будут чувствовать разницы в положении. А свой стыд Алесь спрячет в карман.

      Начали размещаться. Халимонова жена, писаная красавица Аглая, лебедкой плыла по пустым комнатам, показывала, какие ковры стелить, где ставить часы, как разместить книги. Кажется, откуда бы взяться, а у нее на это был такой природный талант.

      Легкая и подтянутая, как струнка, с высокой грудью и высокой шеей, она показывала людям, куда что нести.


      …Аглая увидела, что Алесь смотрит на нее, заулыбалась и выгнала из дому.

      - Идите-идите. Наденьте что лучшее и в город, в город. Раньше чем через четыре часа - ни-ни. нам убирать, нам расставлять, мне - ужин готовить, Кирдуну - ванную топить…

      Нагромождение вещей, кажется, нельзя было разобрать и за неделю.

      - За четыре часа?

      - Может, и за три, - легкомысленно сказала Аглая. - Хлопцы, столик-бобик вот сюда, он за туалетный… Куда-куда?! На этом писать! вон в том ящике прибор для писания. Петрок, распаковать! Дед Яночка, это сюда, бумаги в шуфляде. Кресло дайте.

      Выгнали. Алесь стал на мостике с крылатыми львами, посмотрел в стремительную воду и подумал, что место, где он будет жить, и канал, и этот мостик он успел полюбить.

      Потом пошел в направлении к Неве, дорогою поймал лихача и приказал ему медленно ехать на Васильевский остров.

      На растрелльные колонны ложился полумрак.

      Тишина и ясность были на душе. И странно, ему не хотелось, чтобы лихач ехал быстро, хотелось немного оттянуть встречу с Кастусём. Он знал, что приближается к порогу, за которым не будет ни ясности духа, ни этого высшего покоя, ни даже дороги назад.


      …На стук не ответил никто. Алесь толкнул двери, и они неожиданно подались. Комнатка была небольшой. Стена напротив дверей словно падала на того, кто заходил. В нише этой стены светилось последним светом дня полукруглое мансардное окно. Огромный подоконник заменял стол. На нем стоял кофейник в коричневых потёках и почти пустая пачка немецкого цикорного кофе. На единственной тарелке, среди поздних черных вишен, лежал ломоть хлеба.

      Кресло было только одно. Другие, видимо, заменяли пачки книг, крест-накрест перевязанные веревками.

      На кровати, накрывшись с головой самотканым, в шашечки, покрывалом, спал Кастусь: только темно-русые волосы лежали на подушке.

      - Кастусь!

      Спит. Словно пшеницу продал.

      - Кастусь!

      Дрыхнет.

      Алесь снял книги с кресла на пол, сел… Спит. Самого можно вынести. Пьяный, что ли? Да не похоже на него.

      Загорский обводил глазами коморку. Нездоровая. Под самой крышей. Летом, видимо, жарко, зимой холодно. Вспомнил, как шел в этот подъезд через двор, полный детей, белья на веревках, горячего тумана, что валил из окон подвала, как лез по ужасно отвесным ступеням сюда, под крышу. Наверняка, в таком месте жил герой "Бедных людей". На темной лестнице пахнет мышами, пеленками, подгорелым луком.

      Нет, так жить Кастусю он не разрешит. "Ну, отказался от уроков - твое дело. За такую принципиальность тебя даже уважать можно. Но почему же ты, черт, не хотел год поработать у Вежи? И не мучился бы теперь.

      И теперь же не возьмешь. Не возьмешь, знаю. Ссуды будешь просить у университетского начальства, а не возьмешь у друга".

      Вот комната. Разве так можно? Свеча в подсвечнике стоит на полу. Полосатая, как арестантская штанина. Темная часть - светлая часть, темная - светлая. Верная примета, что у хозяина нет часов. Днём живет по выстрелу пушки и по бою городских курантов. Ночью - по такой вот свече. Полоска одного цвета сгорает за час. "Студенческая" свечка. Немцы придумали.

      А на стене единственное украшение: вырванная откуда-то пожелтевшая гравюра: "Стычка Ракуты со Зверина и хана Койдана под Крутогорьем".

      Алесь зачерпнул немного вишен из тарелки. Перезрелых, черных, тронутых даже птицами и потому очень сладких. Положил одну в рот, старательно обсосал косточку и, надув щеки, резко дунул. Косточка попала выше волос на подушке. Человек сел.

      …Алесь, остолбенев, смотрел на незнакомое лицо, розовое со сна. Темно-русые волосы, рот с надутой нижней губой, маленькая стройная рука растопыренными пальцами причёсывает шевелюру.

      - Несколько неожиданно, - сказал человек.

      Загорский не знал, что говорить. Неизвестный опустил глаза и увидел вишни в Алесевой руке.

      - Приятного аппетита.

      Тьфу ты, черт! Хорошо, что хоть говорит по-мужицки. Земляк.

      - Давайте отрекомендуемся.

      - С готовностью… Алесь Загорский.

      - Князь? - у человека заулыбались губы.

      - Ну.

      - Сразу видно воспитание, - уважительно, даже с некоторым удивлением, сказал человек. - Виктор Калиновский.

      - Вы?! Кастусь мне столько рассказывал.

      - Вообразите, мне он рассказывал о вас также.

      Только тут Алесь увидел неуловимое сходство Виктора и брата. Один цвет волос, только у Виктора они более мягкие и не такие блестящие. И нижняя губа. И глаза с золотистыми искорками. Только Виктор худе и гибче. На красивых запавших щеках - неровный румянец.

      - Кастусь заждался. Давно тут?

      - Несколько часов. А где он?

      - Пошел добывать что-нибудь на ужин. Пришлось почти всю мою месячную пенсию убить на книги. Если ничего не достанет - разделите с нами это.

      Алесь посмотрел на вишни в ладони.

      - Черт, - сказал он. - Как неудобно.

      - Ничего. Мы люди свои. Скажите, как там у вас дела? Как с Кастусёвой просьбой?

      - Какой просьбой? - изобразил удивление Алесь.

      Виктор смотрел на него внимательно.

      - Хорошо, - сказал он. - Это хорошо.

      Улыбка была добродушная.

      "Свой", - еще раз подумал Алесь и спросил:

      - Как с вашей работой?

      - Идет. Сижу над рукописями, как крыса, и от пыли чихаю.

      - Вы в Публичной библиотеке?

      - Я в непубличной библиотеке. Так-сяк платят.

      - Интересно.

      - Если бы не было интересно, я не бросил бы медицины для занятий историей.

      Виктор достал откуда-то из-за кровати кожаную трубку, похожую на круглый пенал.

      - Вот отсыпался, чтобы ночью работать. Тише. А то на моей квартире днём нельзя. А мне надо сделать описание.

      Он раскрыл трубку и вытянул оттуда пергаментный рулон.

      - Плохо скручивается пергамент. Но как скрутится, то и не раскрутишь. Смотрите.

      Желтоватая дорожка лежала на его коленях. Черные маленькие буквы и карминовые большие.

      - Письмо Сапеги, - нежно сказал Виктор. - Видите, печать?

      Печать лежала в круглой серебряной пушечке, прикрепленной на шнурке к грамоте. Кольцо красного воска с оттиском.

      - Андреевский попросил. Ему надо по истории философии права. А он нашего старого языка - ни-ни.

      - Наша разве язык?

      - Конечно, - Виктор надул губы. - Да еще и какой. Слушайте: "Пашто вам, чадзь русінская, за непраўдзівымі, але фальшывымі ганіці. Чаго таго хочаце, каб слова дзедзіч зберагчы або маетнасць сваю?.. Слова хоцечы зберагчы — мецьмеце вечнасць. Маетнасць адну хоцечы собе прыўлашчыці — морд душы атрымаеце".

      Ловкие длинные пальцы трепетали над документом. И это было движение такой нежности, что становилось не по себе. Так пальцы слепого иногда трепещут над лицом самого родного человека, не дотрагиваясь до кожи, а просто чувствуя ее тепло.

      - Вишь, слова какие?! "Каразн" - это значит казнь. Забыли слово! - он словно взвешивал слова на невидимых весах. - Каразн - казнь. Тьфу!.. Или вот " пляснівы конь " - это серый, мышасты. Плесенью пахнет слово, сумерками, подвалом.

      Алесь смотрел на лицо этого чудака и чувствовал, что полюбит его.
 
      - Или "плюта" - эта невзгода. А вот "сок", от слова " сачыць ". А мы взяли глупое "розыск"… А вот смотри-смотри: "талкависка" - место, вытоптанное конями во время битвы. Или "клявец" - острый молот, чтобы насекать жернова. Забыли!

      - Почему? - сказал Алесь. - У нас и теперь клявец. Во время восстания мужики и ими валят.

      - Не может быть? - Виктор записывал.

      - Ну.

      - Или вот "лезіва" - веревка, чтобы лезть по борть… Забыли. Все забыли… Так-то и живем. Выуживаем по словечку из мутного моря.

      "Чудак, - опять подумал Алесь. - Безобидный запыленный чудак. Ковыряется в рукописях, знает, видимо, все до мелочи про Беларусь и Литву, живет древностью и плевать хочет на современность. Архивный юноша".

      - Скажите, - спросил он, - вы действительно думаете, что это нужно сегодняшнему дню?

      Виктор сухо кашлянул. И вдруг Загорский увидел, что доброе, немного растерянное от тихого умиления лицо словно подсохло и стала жесткое. Чудесные глаза остро сузились. Пухлая нижняя губа подобралась под верхние зубы. Ясно было, откуда это покусывание у Кастуся.

      - Что же вы молчите? - спросил Алесь.

      - А что говорить? Достойный жалости тот, кто не знает прошлого дня и потому не может разобраться в сегодняшнем и предвидеть будущий… Безразличный к прошлому не имеет никакого интеллектуального перевеса над животным, и потому есть первый кандидат на моральную, а затем и физическую смерть. Все равно кто это - человек или народ.

      Виктор неожиданно улыбнулся. Видимо, пришли в голову новые мысли, и он сразу забыл про свое раздражение.

      - Вы не замечали, кто больше врёт в истории? И как раз те, что больше кричат о сегодняшнем дне и рекомендуют былое как альбом с интересненькими картинками. Ну, хотя бы мой непосредственный начальник барон Модест Корф  [21], немецкая колбаса на имперской русской службе. Зачем им врать, если история - была и быльем заросла?

      Он улыбнулся и прилег на локоть:

      - Страница истории… Знаете, с кем Модинька учился? С Пушкиным. Враги были. Ссорились. Африканец наш его, случалось, и побивал. И получилось так, что перекрещивались их пути. Один за книгу - и другой за книгу. Один историю писать - и другой писать. Думаю, у Модиньки, хотя он и нахватал чинов, все время оставалось чувство ущербности, обделенности, подсознательное желание соперничества. Ну и писали. Один свои вонючие книжонки, посулы для бедных, а другой - "Историю пугачёвского бунта". История - чушь, история - труха! Так скажите мне, князь Загорский, скажите мне, почему за эту труху одного всю жизнь гоняли, застрелили наконец и даже после смерти боятся?! И почему другого за труху эту, за непотребщину, возвысили, степеней надавали?

      Закурил и закашлялся:

      - Почему бы это? Если паны вопят, что все это чушь… А, и что там!.. А вы не думали, может, это потому, что один делал все, чтобы люди от "бывшей непотребщины" морды отвернули, нашли там доказательства вечного своего рабства, беспомощности, зависимости от старших, неспособности самим устраивать свою судьбу, бедности мозгом и талантом, слабости и вечного глядения чужими глазами. А другой все делал, чтобы показать людям их силу, гордую самостоятельность, право на величие своей собственной мысли, без чего человек не вправе называться человеком. Наконец гордое право на свою собственную дорогу, по какой ты идешь, не ожидая награды, а просто так, потому что ты человек и потому чувствуешь нужду и необходимость думать самому и идти самому. Поскольку тебе стыдно делать иначе. Поскольку ты просто не представляешь, как это так - "иначе"? Поскольку ты не быдло, чтобы идти туда, куда ведут, а царь природы. Не "царь польский, великий князь финляндский", а царь вселенной… И потому имеешь право сам смотреть на все, сам щупать, сам взвешивать… Вот так… Поэты, если они настоящие поэты, тоже историки. И не могут быть другими. Историки мысли, историки правды. И потому в историков стреляют чаще, чем, скажем, в членов сената.

      Виктор вдруг прервал сам себя и задумался. Потом плутовато улыбнулся:

      - История… Мне кажется, против нее больше всего вопят те, кому невыгодно, чтобы люди разобрались в сегодняшнем дне.

      Обаятельность этого человека была такая большая, что Алесь вдруг подумал, не стоит ли ему в университете кроме филологии заняться еще и историей. Пожалуй, так и надо будет сделать.

      Он думал о своем будущем много. Юридический факультет его не манил: какому праву могут научить в стране бесправия? Хорошо, на факультете преподают такие величины, как Утин, будут преподавать, с этого года, люди, про которых много говорят за последнее время, - Кавелин и Спасович. Кавелин будет говорить про гражданское право в то время, когда в государстве нет граждан, а есть обыватели. Утин будет сравнивать законодательство империи с законодательством других стран, в то время, когда всем известно, что законов "от Перми до Тавриды" нет, а есть вместо них полицейское самоволие.

      Справедливость человек должен чувствовать сердцем, а не законами.

      Статистика и политэкономия были чрезвычайно интересной штукой. Но кто разрешит честно подсчитывать голодных и раздетых?

      - Где вы? - спросил Виктор.

      - Думаю о своей дороге. Понимаете, люблю письменность, люблю филологию. с охотой пошел бы туда. Но я также современный человек. Знаю, людям сейчас нужна физиология, ботаника, химия, медицина. Нужна практичная деятельность…

      - Чушь, - сказал Виктор. - Хороший филолог лучше плохого медика. Зачем же вам переть против склонности? Человек должен своим делом заниматься с наслаждением.

      - Но польза…

      - А что польза? Что, может, у нас есть лишние филологи? Вы какие языки знаете?

      - Белорусский, русский, польский (последние два не так хорошо). Ну и еще французский, почти как свой, немецкий, почти как свой, английский значительно хуже… И еще итальянский, чтобы читать.

      - Он еще думает. Жаб он будет потрошить с таким багажом. Дурной смех! И вы понимаете, какую пользу вы можете принести для нашего языка?

      - Я и сам думал, - сказал Алесь. - У нас нет ни словаря, ни языковедческих работ, ни примечаний о древней и современной литературе. Но у меня, видимо, не будет времени, чтобы закончить все это.

      - У всех не будет времени, - сказал Виктор. - И все же начинать надо. Умирать собирайся, а рожь сей… - И вдруг перешел на "ты", словно отметил: "Свой". - Я тебе свой словарь архаизмов отдам. Все, что выписал из грамот. Девять тысяч слов уже есть… Университет тебе даст - дурную уже или хорошую, не знаю - систему. Постарайся стать ближе к Измаилу Срезневскому, профессору. Исключительный филолог, верь мне. Да он и сам от тебя не отцепится. Много, думаешь, образованных людей, что так по-белорусски шпарят? Единицы. А ты вон просто как соловей на нём поешь, натурально. Аж зависть берет… Ну, а Измаил Иванович насчет новых знаний просто змей.

      Вскинулся:

      - Сразу же и садись. Большое дело сделаешь. А то кто наше слово от плевков отмоет, кто докажет, что оно должно жить, кто словарям нелживым форпосты его закрепит, чтобы не забыли внуки? Кто клады соберет? Литература им, видите, чушь! Поэзия им, видите, побрякушки!

      - Ты прав, Виктор, - тоже перешел на "ты" Алесь. - Сердцем меня и, скажем, испанца может объединять только письменность… Значит, язык, прекрасная письменность, поэзия, музыка, все такое, это не побрякушки, а средство связи между душами людей. Высшее средство связи.

      - И вот еще что, - сказал Виктор. - Ты человек начитанный, знаешь много. Тебе легко будет. Ты попробуй записаться сразу на два факультета и за два года их закончить. Скажем, на филологический и, если так уж хочешь, на какое-то натуралистское отделение. А потом займись, ну хотя бы…

      - Я думаю, лучше будет так, - сказал Алесь. - Два-три года я займусь больше смежными предметами. Скажем, филологией и историей… А потом можно заняться и естествознанием.

      - А что? И правда. А осилишь?

      - Осилю. Надо.

      - Ой, братка, как надо! Как нам нужны образованные люди! Куда ни взгляни - везде дырка. А по истории у нас тут совсем неплохие силы. Благовещенский - по Риму. Павлов - по общей истории. Говорят, по русской истории будет Костомаров. Стасюлевич - по истории средних веков. Ничего, что самое кровавое время. Зато не такое свинское, как наше. Да и Михал Матвеевич либерал. Беларусью интересовался, поскольку происхождение обязывает.

      Загорелся:

      - Ты человек не бедный. Ездить можешь. Это тебе не во времена Радищева. Дороги к Москве - чушь. Можешь ездить туда Соловьева слушать. Не на каждой же лекции тут тебе сидеть. Фамилии всех, к кому на лекции ходить не стоит, прочитаешь в "Северной пчеле". Кого они хвалят - тот, значит, и есть самое дерьмо.

      И вдруг встал:
 
    - Значит, решили. Жаб пусть другие препарируют. Твое дело - начать сражение за слово. Словарь. Письменность. Язык. Для всех этих, что бросили. И для всех, что в домах без света. При лучнике.

      - Страшновато.

      - Ничего не страшновато.

      На лестнице зазвучали шаги. Лицо историка расплылось в плутоватой улыбке. И эта улыбка была такая детская, что человек, очевидно лет на пять старший Алеся, показался ему юношей, которому только дурачиться и своевольничать.

      - Идут, - сказал Виктор. - Прячься.

      Алесь стал у дверей, чтобы, открытые, они закрыли его.

      Топот приближался. Алесь видел притворно безразличное лицо Виктора. Потом двери закрыли его. Зашло несколько человек. Выдвинув голову из-за дверей, Алесь увидел Кастусёв затылок.

      - Так, - сказал Кастусь. - Достал, что правда, пятьдесят копеек, так вот хлопцы голодные.

      - Ясно, - Виктор почесал затылок. - Хорошо, сейчас подумаем, что на все это сделать.

      И вдруг словно вспомнил:

      - Кстати, Кастусь. Тут к тебе какой-то человек заходил. Фифа такая - фу-ты ну-ты! Ждал. Поспорили мы тут с ним. Так он вместо ответа использовал последнее в полемике доказательство: плюнул мне в голову вишневыми косточками так и дверями хлопнул.

      - Вечно ты так с людьми, - сказал Кастусь. - Что, правда - плюнул?

      - Чтобы мне отечества не видать!

      - Ч-черт. Ты хотя фамилию запомнил?

      - Ну этот… Как его?.. Ну-у… Заборский?.. Заморский?.. Загорский, вот как! Сказал, что ноги больше его тут не будет.

      Кастусь сел на книжный столбик.

      - Виктор… Ты что же это наделал, Виктор?

      - А что? - сказал Виктор. - Подумаешь!

      Алесь вышел из-за дверей и стал среди непонимающих хлопцев.

      - Да иди ты к дьяволу! - взорвался Кастусь.

      - Сейчас, - сказал Загорский.

      Кастусь обернулся и моргнул глазами. Хлопцы захохотали. Калиновского словно подбросило.

      - Алеська! Не пошел! Алеська!

      Они молотили друг друга по плечам и спине да громко, что эхо летело.

      Хлопцы вокруг смотрели на них и тоже улыбались широко и искренне. Только у одного, высоковатого и тонкого шатена, улыбка была снисходительная. Улыбался, словно ласку делал.

      - Ой, хлопцы, - спохватился Кастусь. - Как же это?! Знакомьтесь. Это па-старому князь, а по-новому гражданин Загорский. Зовут его - Алесь. Добрый и свой хлопец. Потому все вы к нему должны обращаться на "ты". И ты, Алесь, про "вы" забудь. Французятину эту - вон. Мы тут все - братья.

      Первый, протягивая руку, сказал по-мужицки:

      - Хвелька Зенкович. Из университета. Дразнят абрикосом, - виновато улыбнулся он. - Конечно, не в глаза.

      - Не буду, - сказал Алесь.

      - И не советую, - сказал Виктор. - Он у нас в горячей воде искупан.

      Второй хлопец еще тогда, когда молча смотрел на встречу друзей, притянул внимание Алеся. Чистое строгое лицо, суровое и мрачноватое на вид.

      - Я из лесного института, - улыбнулся хлопец.

      По-русски он говорил с довольно заметным польским акцентом. В особенности приятно звучала в некоторых словах "л", по-детски похожее на "в".

      - Фамилия моя Валерий Врублевский.

      - Лесник будет, - иронично вставил неисправимый Виктор. - И знаешь почему?

      - Ну? - мягко спросила Валерий.

      - Он, из-за ограниченности умственных способностей, из всего "Пана Тадеуша" кое-как понял только один столбец:


Помнiкi наше! Iле ж цо рок вас пожэра Купецка люб жондова москевска секера![22] 



      Да и решил, что лучший путь для сражения с правительственным притеснением - охрана лесов.

      - Ты прав, - поддержал игру Валерий. - Рубят леса, сдирают шкуру с земли. А Польша, да и твоя Беларусь, до того времени и живут, пока есть пущи. Не будет деревьев - и их не будет. - Алесь вдруг заметил почти серьезные нотки в хлопцевом тоне. - Так что позволяйте, хлопчики, сечь, позволяйте.

      Врублевский улыбнулся.

      - И потом, чему удивляться? Я же поляк. Как восстание - куда я всегда бегу? "До лясу". Другой дороги мне бог не дал. То что мне, позволять сечь сук, на котором сижу?

      - Ты можешь с ним и по-польски говорить, если тебе удобнее, - сказал Виктор. - Он немного знает.

      - Почему? - сказала Валерий. - Я по-белорусски также знаю.

      И закончил по-белорусски:

      - Говорить будем, как получится. Как будет удобнее. Правда?

      - Правда, - сказал Алесь.

      Рукопожатие Валерия было приятным и сильным.

      - А ну я, - сказал следующий, сильный хлопец со строгими глазами. - Дайте я этого дружелюбного дружка-земляка за бока подержу… Здоров, малец!

      Хлопец говорил, как говорят белорусы из некоторых мест Гродненщины. Не нажимая на "а", выговаривая его как что-то среднее между"а" и "о" - "гэто-го". и, однако, он не был похож на "грача". Может, из витебской глуши?

      "Наконец, черт с ним. Симпатичный хлопец".

      - Во, малец, упал ты в этот мярлог. - Голос у хлопца был напевный. - Ничего, тут хлопцы хорошие. Буршевать  [23] будем… Зовут меня Эдмунд, как, ты скажи, какого-то там рыцаря Этельреда. Виктор считает, что я ошибочно с таким именем родился в девятнадцатом, что надо было мне семьсот лет назад родиться. И правильно: по крайней мере, не видел бы его… а фамилия моя - Верига…

      Последний из хлопцев, тот самый высоковатый шатен, что снисходительно улыбался, падал Алесю твердую, но безжизненную руку.

      - Юзаф Ямонт, - сказал он по-польски. - Очень мне приятно.

      - Также мне приятно, - ответил по-польски Алесь. - Ты из днепровских Ямонтов, товарищ?

      - Нет.

      - А откуда? Где земля товарища?

      Юзаф немного смутился:

      - Мой отец поверенный и эконом князя Витгенштейна. Поместье Самуэлово.

      Алесь немного удивился. Вид у Юзафа был такой, словно он сам князь Витгенштейн. и, однако, Загорский не показал своего удивления.

      - Что-то мне знакомо твой лицо, Юзаф. Где учился?

      - Закончил Виленский шляхетский институт.

      - Ну вот. Значит, наверное виделись. Я закончил гимназию у святого Яна.

      - Почему так? Вы же князь?

      - Родители посчитали, что лучше, если я буду учиться среди более-менее простых и хороших хлопцев. Кастовость и кичливость - всего этого и так замного средь дворян.

      Валерий выставила нижнюю губу. Эдмунд Верига подмигнул Алесю.

      Загорский увидел, как припухшие веки больных глаз Ямонта часто замигали. Юзаф изменил тему речи.

      - Пан совсем прилично говорит по-польски. Даже с тем акцентом, что присущ…

      - Преподаватель был из окрестности Радама, - сказал подчеркнуто Алесь. - Из поместья Пёнки.

      - Мне очень приятно, что пан изучил язык, на котором говорили его предки.

      - Ямонт-мамонт, - буркнул Виктор Калиновский.

      Алесь пожал плечами. И тут вмешался в разговор Валерий.

      - Опять? - спросил он у Ямонта. - А ну брось! Мало тебе недоразумений?

      - Что же мы, хлопцы, будем со всем этим делать? - исправлял положение Виктор. - Разве Эдмунда послать, чтобы купил в колбасной обрезков. Там немочка молодая крепко его глазом отметила. А как же! В северном духе мужчина. Викинг! Аполлон, склеенный из творога!

      Эдмунд смеялся:

      - А что? Разве плохой?

      - Для ее, видимо, не плохой. Розовеет, как пион. Книксен за книксеном: "О, герр Ве-ри-га! Шалунишь-ка! Что вы?!" Вот женишься - мы к тебе в гостьи придем, а ты сидишь, кнастер куришь. Детей вокруг - уйма. А под головой подушечка, и на ней вышито: "Morgenstunde hat Gold иm Munde" - в раннем, значит, времени золото в губах.

      - А он все равно до полудня дрыхнет, - поддержал Виктора Валерий.

      - Я и говорю. И вот он нас угощает. Одно яблоко порезано на ломтики и по всей вазочке разложено, чтобы больше было.

      Верига не обиделся. Потянулся и гулко ударил себя в грудь.

      - Скудная у вас, хлопцы, фантазия. И юмор такой же. Импотентный. А жизнь богаче. Полнокровная она, хохочет, подшучивает, жрет. Не с вашими мозгами выше её встать. Захожу я туда и почтительно так говорю: "Фунт колбасных обрезков для моего собаки". А она мне: "Вам завернуть или тут будете есть?.." Вот как! А вы лезете с постным рылом…

      Хлопцы захохотали.

      - Вот что, хлопцы, - сказал Алесь. - Оставьте вы этот полтинник на завтрак.

      - У меня принцип, - сказал Верига. - Ничего не откладывай на завтра, кроме работы.

      - Нет, серьезно. Пойдемте ко мне. Поужинаем, посидим, поговорим.

      - Неудобно, - сказал Кастусь. - Только приехали - нa тебе шайка.

      - А не жрать удобно?

      - Все смутились.

      - Ну, бросьте вы, действительно. - Алесь покраснел: начиналось. - На последней станции еще Кирдун купил живых раков. "Чудо, кума, а не раки. Одним раком полная сума… и клешня вон торчит".

      Верига обвел всех глазами и подчеркнуто облизнулся.

      - Он к тебе теперь всегда ходить будет, - сказал Виктор. - Зайдет и по-русски: "Есть есть?" А ты ему: "Есть нет".

      - Пожалуйста, - пресёк шутку Алесь. - Всегда буду ждать.

      Хлопцы колебались, но начинали сдаваться.

      - Так, говоришь, и раки? - спросил Верига.

      - И раки.

      - А к ракам?

      - Как подобает. Белое вино.

      - Белое?

      - Белое.

      - Хлопцы, - простонал Верига. - Хлопцы, держите меня. Держите меня, поскольку я, кажется, не вы-дер-жу.

      - Вот и хорошо, - сказал Алесь. - Пойдемте скорей.

      Они шли Невской набережной. Где-то далеко за спиной звучали голоса остальной компании. Хлопцы нарочно отстали, чтобы оставить друзей вдвоём.

      - Вот и все, что я могу тебе сказать, - закончил Алесь. - Такие, как Кроер, чтобы меньше земли мужик получил бесплатно, вредят отцову проекту. Заранее отбирают у хлопа половину надела, и ему же, за деньги, сдают "в аренду". Потери никакой. А после освобождения скажут: "Держи, мужик, половину надела и не вякай…" А отцу: "Предводитель, простите, но последние годы они этой половиной не владели. В аренду брали". Дед на таких кое-как давит, но тяжело.

      - Ничего, - сказал Кастусь. - Больше людей косы возьмет, как придет бунт.

      Звонко звучали шаги. Стремилась к морю могучая река. Над городом лежала светло-синяя, почти прозрачная ночь.

      - У Мстислава мать умерла, - сказал Алесь. - Болела давно. Вечно по водам. Остался он восемнадцатилетним хозяином. Но сделать пока ничего не может. Немного недостаточно до совершеннолетия.

      - А что он должен сделать?

      - То, что и я, как хозяин состояния. Отпустить людей.

      - Думаешь, дадут?

      - Могут не дать. Тут уж - сделал так и выстрела жди.

      - Так-то оно и есть.

      Они шли, обнявшись за плечи.

      - Как с моей просьбой? - спросил Кастусь.

      - Я поговорил со всеми хлопцами "Чертополоха и шиповника". С кем поговорил, кому и написал. Хлопцы думают по-прежнему. "Братство" не распалось.

      - Как хорошо!

      - Мстислав, Петрок Ясюкевич, Матей Бискупович, Всеслав Грима… ну, и я. Мы впятером взялись за людей, которых знали. Понимаешь, у хлопцев дело пошло веселее. А у нас с Мстиславом что-то тяжело. Чувствую: мешает что-то. Знаю, свой человек, с каким говорю, а он трется и все некуда словно прячется.

      - Что, считаешь, причиной?

      - Считаю, в Приднепровье есть еще одна организация. И большая. Много людей объединяет… Кто-то готовит большой заговор… Кто-то бунт готовит.

      Помолчал.

      - Долго думал, кто имеет отношение. Решил смотреть, кто из честных людей, из тех, кто видит подлейшую нашу современность, а ходит веселый и бодрый. Вижу: Раткевич Юллян, Бискупович Януш, другие. А это все люди Раубичева круга. Вспомнил одно событие, на какое в то время не обратил внимания. И появилось большое подозрение, что не обходится там и без пана Яроша.

      - Поговорил бы.

      - Нельзя, Кастусь… Смертельные мы враги с Раубичами.

      - Ты что? с паном Ярошем, с Франсом?

      - Ну…

      - И ты что? И ты как? А Майка?

      - Теперь помирились потихоньку. Никто ничего не знает.

      Кастусь схватил его за плечи и потряс:

      - И ты думал, что вы наделали?! Ах, жалость какая! Ах, какая жалость! - Кастусь, как всегда в волнении, говорил тяжело, с запинкой, путал слова.

      - Хватит об этом, - сказал Алесь. - Попробуем сами потом разобраться. Так вот, говорили мы с хлопцами много. Между прочим, и с теми, что за нас тогда заступились. Выбирали очень осторожно. Рафал Ржешевский согласился. Еще хлопцы… Сашка Волгин согласился. Долго думал. А потом говорит: "Мне, хлопцы, кроме вас, дороги нет".

      Хлопцы шли через светлую, прозрачную ночь.

      - Сколько у вас людей? - спросил Калиновский.

      Алесь достал из кармана тетрадь без переплета.

      - На… Мы пока что сплотили в группу сто шестьдесят четыре человека.

      - Надежные?

      - До конца, - очень тихо сказал Алесь. - На жизнь так на жизнь, а если на смерть, то и на смерть.

      - Я верю, что ты - до конца, - после долгого молчания сказал Калиновский. - Ты должен знать все, дружище. Только учти: после того, что я тебе сейчас расскажу, дороги назад не будет… У нас есть своя организация, "вроде землячества". Это - для других. Название "Агул". Это поляки со всего запада, наши белорусы, литовцы. Немного меньше людей из Инфлянтов. Скажем искренне, совсем мало украинцев. Количество членов-студентов что-то около пятисот человек. Люди разные. Одни просто за восстание порабощенных, вторые - за национальное движение, третьи - за автономию… Внешне деятельность землячества заключается в самообразовании и помощи бедным студентам. Поэтому есть своя касса, взносы, своя библиотека. Деньги действительно идут несостоятельным. С библиотекой сложнее. Там запрещенные произведения Мицкевича, Лелявеля, наши анонимы, русская потаенная литература. Герцен, например, почти весь. И "Дилетантизм", и "Письма", и почти все сборники "Полярной звезды", а с этого лета и "Колокола". Ну, а потом - Фурье, немцы, другие… Много чего есть. Те люди, которые пользуются этой частью библиотеки, - есть ядро. Не думай, что попасть так легко. Вообще, у нас три степени. Пять членов "Агула", какие хорошо знают друг друга, рекомендуют в "Агул" человека, за которого могут поручиться… Пять читателей подспудной библиотеки могут рекомендовать в ее читатели того из членов "Агула", какому они верят и кого знают. Я говорил про тебя. Друзья из верхнего совета под мою личную поруку разрешили мне, обходя степень "Агула", ввести тебя непосредственно в состав особенно доверенных. Я рассказал про тебя как на духу. У нас недостаточно людей. Особенно из Приднепровья… Мы ставим тебя на особое положение человека, о участии которого в верхнем совете почти никто не будет знать.

      - Разрешите спросить, чем обязан?

      - Целиком наш. Не обижайся, я также был в таком положении. Еще и теперь меня знают меньше, чем других. Такому легче связывать человечные нити в одну сець. Ты и еще несколько человек будут как резерв на случай провала основного ядра. Учти, что тебе очень верят. Я сказал, что ты думал о перевороте и начал делать первые шаги к ему на несколько лет раньше меня.

      - Ну, что ты…

      - Молчи. Так вот. Третья степень. Это казначей, библиотекарь общей библиотеки, еще два члена и библиотекарь подспудной библиотеки…

      - Это кто?

      - Я… А всего, значит, пять. Эти пять складывают верх "Агула", никто не знает, что он есть. Наверху только общий библиотекарь и казначей. Как везде. Казначей и библиотекарь имеют право решающего голоса. Но это у всех землячествах так. На самом деле наша пятерка рекомендует людей, к которым присмотрелись, связному. Тот занимается с рекомендованным лично. Дает ему книги, спорит по разным вопросам и, подготовив, рекомендует дальше.

      - Это Виктор, - сказал Алесь.

      - Почему так думаешь?

      - Кто же еще может лучше управлять чтением, советовать, какую книгу читать?

      - Ты прав. Тут не только я, тут большинство обязано ему… Избранные им люди попадают в кружок, название которому, для глупых, "Литературные вечера".

      - И в этом кружке ты, Виктор и еще из тех, кого я знаю, почти, Валерий.

      - Тьфу ты, черт, - сказал Кастусь. - Шел бы ты на место Путилина  [24], кучу денег заработал бы.

      - Брось, Кастусь, я просто тебя знаю. Я просто семь лет прожил со стариком Вежей. А это, брат, школа. Ну, что "Вечера"?

      - Ты попадешь туда. Надеюсь, скоро. Люди там исключительные. Во-первых, голова: Зигмунт Сераковский. Про этого я тебе писал. Семь лет ссылки, семь пядей во лбу, семь добродетелей. Про остальных пока не надо. Сам увидишь. Да и круг их все время расширяется.

      - Поляки?

      - Разные.

      - Что думают про нас?

      - Часть думает вот так. Восставать - вместе. Судьба Беларуси и Литвы - плебисцитом ее жителей. Значит, или самостоятельная федерация, или автономия в границах Польши, политическая и культурная. как скажет народ. Врублевский, например, считает, что плебисцита нельзя допустить ни в коем случае при теперешнем слабом народном самосознании. Он так и говорит, что просто Польше надо отказаться от прав на Беларусь и Литву, поскольку в свое время дворянства ужасно скомпрометировало самую идею такого союза. Хорошие соседи, братья - вот и все.

      - Почему ты говоришь "часть"? - спросил Алесь. - Разве есть такие, что иначе думают?

      Калиновский помрачнел.

      - В том и дело, что с самого начала существует угроза раскола. Я говорю: лучше с самого начала от соглашателей, шовинистов, патриотов от костела и розги - освободиться. Распуститься для вида, а потом - верным и чистым - ткать флаг сызнова. По крайней мере, единство.

      - По-моему, верно.

      - Зигмунд протестует, - со скорбью сказал Кастусь. - Излишняя вера в соседа, излишняя доверчивость.

      - Кто бы обвинял, - сказал Алесь. - И ты не лучше.

      - Что? Правда разве? - испугался Кастусь.

      - К сожалению, правда.

      - Понимаешь, со своей стороны Зигмунд будет прав. Слишком нас мало. Если выбросить их - останется нас кучка. И потом, до определенной границе нам с ними идти одной дорогой. Мы за волю, они за независимость.

      - А потом что - измена?

      - Я и говорю. Эдвард Дембовский  [25] понимал восстание как надо. Прежде всего воля и равенство всех людей. Но мы пока что вынуждены идти на союз с ними. Мало нас. Ах, черт, мало!

      - Кто они?

      - Белые. так мы их называем. "Ах, родина! Ах, величие! Ах, слава!" Знаеш, зачем им бунт? Чтобы привилегий своих не потерять, чтобы к власти дорваться.

      - Достаточно пакостно.

      - Спят и во сне видят своего короля, своих отцов церкви, свои приемы, пиры, свою полицию, своих палачей на отечественных эшафотах. Хоть паршивое, и свое.

      - Песня знакомая, - сказал Алесь. - Лизогубова песня. так и сегодня я ее слышал.

      - Где?

      - От Ямонта. Не нравится мне Ямонт, Кастусь.

      - Ну, Ямонта к ним не мешай. Ямонт идеалист.
    
      - Тебе лучше знать. Но белых я, на вашем месте, гнал бы.

      - Будешь вместе со мной биться?

      - А что я - сюда молиться приехал?

      - Хорошо, - сказал Кастусь. - Руку.

      - А еще кто есть?

      - Еще, как везде, болото. И политики им хочется, и дипломов, и чтобы царство божье само пришло. Шибко уж им не хочется драки до зубов. Кричат, что это только уж если ничего сделать будет нельзя.

      - Этих надо убеждать.

      - Ну… Ну и, наконец, мы. Красные.

      - Это ясно. Восстание. Социальный переворот. Это по мне.

      Кастусь смотрел на него немного удивленно.

      - Выродок ты, Алесь. Тебе по происхождению, связям самый резон к белым. Они богатые, а мы - голытьба. Они либералы, мы - якобинцы и социалисты. Они собираются церкви и заводы строить, мы…

      - Хватит, - сказал Алесь. - Распелся. Сам говоришь, что они преимущественно из царства польского. А я белорус. И если уж они о власти над моей землей кричат, то им не друг. Мне своя калита не дорогая. Мне моя земля дорогая. Она мне нужна. Вы за нее - значит, я с вами. А то, что я князь, - дело десятое. Никого это не интересует. А меня меньше всех… Давай остановимся и подождем хлопцев. Вот мы и дома.


      …Все сидели за столом и ели, аж за ушами пищало, когда Аглая позвала Алеся за двери.

      Стояла перед ним, красивая, вся как литая, говорила тихо:

      - Хлопцы какие! Ну, Кастусёк - этого знаю. Но же и остальные! И поляк этот! А уже Эдмунд этот… Держитесь за них, панич!

      - Собираюсь.

      - Вой, хлопцы!

      - Что, поцеловала бы?

      - А что, грех?

      Аглая вдруг посерьёзнело.

      - Я не то, панич. А о другом. На это я разрешения спрашивать не буду. Будут они к нам ходить?

      - Обязательно.

      - Панич… Вы Виктора приглашайте. Чаще за всех. Как увидите, так и приглашайте. Даже сами ищите и приглашайте.

      - Что, понравился?

      Женщина отрицательно покачала головой:

      - Чахотка у него. И давно уже…

      - Ты что? И он мне сам говорил, что здоровый как конь. А он же медик.

      - Значит, сам не знает… Кормить надо, кормить. Мед, масло, сало, медвежий жир. Салом залить.

      - Не неси вздор. У него, у такого хлопца?..

      - Смерть что, выбирает? Панич, слушайтесь меня. Он не видит, все не видят. А я хорошо вижу… Думаю я, не поздно ли уже.

      Алесь наконец поверил и похолодел.

      Со столовой долетел заливисто-веселый смех Виктора.



      Снег. Снег. Та погода, при какой шляхтич Завальня ставил на окно свечку. Дуйка. Белые ужи, став на хвост и подняв в воздух тело, десятками трепещут и сгибаются над каждым острым сугробом.

      Через слюдяные окошки кибитки видно, как не хочет лежать на месте снег, как он стремится в черные лесные недра, как заиндевели кресты коней.

      К Веже еще далеко. Клонит в сон.

      Чтобы не уснуть, Алесь думает. О хлопцах из "Агула", о встречах у него на квартире (добился-таки этого!), о том, что за эти пять месяцев организация увеличилась на семьдесят два человека. И десять хлопцев из "Агула" отдали Виктору.
 
     И еще о том, что кружок Сераковского начинает становиться настоящей нелегальной организацией и осенью можно будет уже думать о делах, о планах на будущее.

      С улыбкой вспоминался один из последних споров. На тему - что делать, кроме подготовки восстания, тем, кто из помещиков. Ямонт нес вздор что-то о том, что надо убеждать своих крестьян, что дворяне очень хорошие, а царь плохой. Загорский взглянул на Кастуся, но тот подмигнул ему, пожал плечами. Ничего не сделаешь - идеалист. И тогда Алесь встал и сказал, что этот типичный белый бред. Никого не убедишь словами. Если кто-то хочет, чтобы его считали хорошим, - пусть делает хорошие дела. Рассказал о проекте отца, борьбе вокруг него и добавил, что тем, кто кричит о хорошем отношении к мужику, стоило бы подарить ему волю раньше, чем царь, и на более льготных условиях. Тогда никого не надо будет агитировать. За очевидно хорошее, за блага жизни никого агитировать не приходится. А если уж агитируют паны и днём и ночью - так и знай, что что-то неладно, и хорошо еще, если только обмануть собираются. "Я думаю, надо, пока то, делать хотя этих, хотя своих людей вольными. И это будет лучшая агитация для восстания и лучшее средство для его победы".

      Поднялось шум. Белые напали. Но неожиданно напала и часть красных: "Розовые очки! Дадут тебе делать добро. Держи карман".

      Сераковский улыбался в усы, очевидно, соглашался с Алесем.

      - Говорите, не дадут, - сказал Алесь. - А вам что, дадут так вот просто восстать и победить? Кто-то крякнул.

      - Значит, это явления одного порядка. Ну, будут не давать. Что же, так и сидеть сложив руки? Боишься сопротивления - не вставай. А не боишься - каждую минуту сражайся, чтобы приблизить время.

      Сераковский склонил голову.


      …В вопле метелицы глох и иногда исчезал рваный голос колокольчиков. Ямщик пел песню, далекую и давнюю, как сама обездоленная приднепровская земля, что сейчас так страшно немела в снегах:


Ой, косю мой, косю, Чаму ж ты нявесел, Чаму ж ты, мой косю, Галовачку звесіў?


      Голос верил в свое сердце, в свою красоту и талантливость и потому радовался даже плача, гордился даже в тоске:


Цi я табе цяжак, Цi тугi папругi? "Ой, ты мне не цяжак, Не тугі папругі".


      Алесь слушал и плотнее кутался в медвежью шубу.

      Учиться в университете было легко. Куда легче, чем в гимназии. Там было много чуши, много немилых дисциплин. Там не было, наконец, даже относительной свободы.

      Тут было все интересно, важно, мило. Тут человек мог заниматься тем, чем хотел. И хотя также были мракобесы и дураки - на их лекции можно было просто не ходить. Можно было много читать и писать, заниматься делами "Агула", собирать материалы на словарь, изучать под руководством Виктора старые грамоты, и еще оставалось немного времени на картины, музыку, театр и собственные, не очень удачные, попытки ковырять стихи.

      Алесь подумал, что стал на правильный путь. Считал себя поныне бездарностью и дилетантом - и вдруг, всего за пять месяцев, приобрел расположение Срезневского.


      Загорский вспомнил, как потеплели глаза Измаила Ивановича, когда разбирал первый Алесев реферат: "Языковые особенности, что касаются северо-западного языка, в "Слове о полке Игореве".

      - Молодец… Что думаете делать?

      - Думаю за полтора года подготовиться и сдать экзамены за словесный и исторический факультеты.

      - Ну, а потом?

      - Потом, думаю, философия, натуральные науки.

      - Не боитесь разбрасываться?

      - Напротив. Хочу все нужное попробовать привести в систему.

      - Помогай бог, - сказал Срезневский.

      Алесь работал одержимо.

      Следующие две небольшие работы выдвинули Алеся в число тех немногих, с какими Измаил Иванович говорил как с равными, поскольку действительно уважал в них равный интеллект и равно правильный и качественный, хотя и отличительный, взгляд на вещи и явления.

      Это были "Язык панцирных бояр  [26] из-под Зверина. Материалы на словарь приднепровской речи" и "Особенности дреговичанско-кривицкой речи в "Слове на первой неделе по великодню" Кирилы Туровского как первые следы возникновения белорусского языка".

      После этих работ Срезневский смотрел на Алеся только с нежностью.

      - Мой Вениамин, - говорил учитель коллегам. - Самый молодой и самый талантливый. Боже мой, как подумаешь, сколько он успеет сделать!

      - Он может ничего не успеть, - мрачно сказал Благовещенский, знаток римской литературы и истории. - Смотрите за Вениамином, Измаил Иванович. Чтобы этот Вениамин политикой не заинтересовался. А это у нас знаете чем кончается?

      - Откуда такие известия, Николай Михайлович?

      - Случайно слышал, как ваш Вениамин рассказывал такую историю… Будочник услышал, как на улице человек сказал: "Дурак". Подбежал, схватил его за шкирку и потянул в участок. Тот сопротивляется, кричит: " За что?!" А будочник ему: "Знаем мы, кто у нас дурак".

      - Ну, что вы. Он же молодой. У талантливых и молодых - это уже всегда! - язык. Против этого и вольтерьянцы ничего не говорят.

      - Вольтерьянцы, может, и не говорят, а вот зас… обязательно скажут.

      Срезневский удивился грубому слову. Николая Михайловича за тактичность и изысканные манеры все называли маркизом де Благовещенским.

      Пожалуй, припекло и его.

      Срезневский отмахнулся от этих мыслей. Человек либеральный и, от доброты, терпимо набожный, склонный верить в моральный кодекс всех "хороших религий", человек, влюбленный в свое святое дело, он не допускал, что такой безмерно талантливый, интересный и цепкий исследователь так вот возьмет и ухватится за ту политику.

      И он по-прежнему выделял Алеся. А когда тот дал ему следующую, уже довольно большую работу: "Приднепровские песни, предания и легенды о войне, мятеже, религиозной и общественной справедливости. Опыт исследования цели  [27], средств и языка", этот сорокашестилетний человек пригласил Алеся к себе и долго смотрел на него разумными усталыми глазами. Глаза были немного влажные.

      - Вы, надеюсь, разрешите мне избегать по отношению к вам обращения "милостивый государь", - со старомодной галантностью сказал профессор.

      - Я надеялся на это давно.

      Срезневский листал листы работы.

      - Мальчик мой, - сказал он. - Я не люблю чрезмерных похвал. Но вы сделали необычное. Вы открыли "большое Чипанго", как Марко Поло. Открыли новый, незнакомый мир. Открыли, возможно, целый народ. Неужели они были такие?

      - Какие, пан профессор?

      - Все же говорят о крайней забитости, затюканости, вырождения нашего края.

      - Это есть. Но в этих высказываниях больше политики, чем правды.

      - Как?

      - Надо было доказать, что народ уничтожали, что только под эгидой Николая Романова, Уварова и Аракчеева он получил возможность дышать.

      Профессор немного испугался. Благовещенский в чем-то был прав.

      - Лингвистика не знает политики, мой друг.

      - Лингвистика - это значительно более политика, чем все естествознание. Нет, народ не убили. Он живет и ждет счастья. И будет жить, как бы тяжело ему ни было… А насчет забитости думайте сами. Ладымер[28] едет ломать хребты крымчакам, сельская девка умом побивает князя Ганю, мужик Волколак пишет на лубке письма к любимой, тоже мужичке, Любке из Копаного Рва, что под Кричевом, обычная девушка с городка, играет в шахматы с "царем черных и рогатых" Рабедей и выигрывает у него пленников. Или легенда о лебединой келье, о яворе и белой березе. Помните, на могилах юноши и девушки, разденных церковью:


Дзесьці мае дзеці ў любові жылі. Раслi, раслi, пахiлiлiся, Цераз цэркву сушчапіліся. 



      Почему "Тристан и Изольда" - пометка великих сил, а это - признак забитости?

      Помолчал:

      - Да, было и угнетение. Но угнетение рождает не только рабов. Из слабых - возможно. Но из сильных он рождает великанов.

      - Срезневский задумался. Видимо, хотел было пожурить за опасные мысли, но раздумал. Спрятал лицо в ладонях. Потом опустил ладони.

      - Какие гордые, сильные и страшные люди! Какая страстная жажда справедливости! Как это там, у вас?




А вайна была, вайна была, А ніўка зялезнай карой парасла, Зялезнаю, крываваю, Сталёваю, іржаваю.



      И это - как волынки ревели! И как трижды выстрелил и на третьем выстреле "сердце ружья разорвалось"! Что же это, мальчик?! Или это… Нет, это:


А ўжо ж бяроза завіваецца, Кароль на вайну збіраецца. А ў каго сыны ёсць, дык высылайця, А ў каго няма, дык хоць наймайця.


      И как за волю флаг держали. А Левшун играл в рог. А Гришко Пакубятина подскакал и ударил по медному горлу, что пело, кулаком. И воля


...Зубамі падавілася, Крывёю захлынулася. 



      А потом рог повезли в перекидных платках, а он сам играл. А? Как это?

      Помолчал.

      - Это - спрячь. Ты прав: напечатать это нигде не напечатают, а людей насторожишь.

      - Я этого и хочу.

      - А я хочу, чтобы следующей зимой, когда досрочно сдашь экзамены за университетский курс - это стало твоей диссертацией на кандидата. С налета их возьмем. Чтобы не опомнились.

      И Алесь увидел молодой, своевольный огонек в глазах профессора. Нет, просто в глазах тихого и хорошего, но честного человека.

      Срезневский вдруг сказал:

      - Я не хочу, чтобы тебе было тяжело.

      - Почему мне должно быть тяжело?

      - Ну эти-то взгляды. Неизбежность войны за них.

      - Для меня это не тяжесть.

      - И крайняя независимость мысли, и резкость, и то, что ты один.

      Пауза была длинная и тяжелая. Потом профессор тихо спросил:

      - Ты не веришь в бога, мальчик?

      - Почему вы так думаете?

      - Ну эти-то твои мысли. Сначала война за волю, мятеж за нее, страшный бунт Волколака, Вощилы, Машеки, Левшуна, Дубины, Симона-оршанца   [29]. Копья, ружья, бунчуки, страшные, страстные, живые люди. И только потом религиозное движение, религиозные восстания. Мятеж витеблян, Юрьева ночь и "мост на крови"  [30] в Орше. так и тот ты показываешь, что бились не за бога и религиозную справедливость, а за человека и справедливость общественную… И потом, эти твои слова, что "религия - дело десятое".

      Алесь некоторое время молчал, покусывая сустав указательного пальца.

      - Вы правы, - наконец сказал он. - Я не верю. как сказал кто-то, не чувствовал до сих пор нужды в такой гипотезе. То есть, не говорю, что совсем оставляю вместо всего этого пустое место. Я скорее представляю его себе как что-то, с чем надо спорить.

      - Это и есть бог. Иначе ты не был бы человеком. Помнишь, как Иаков всю ночь боролся с кем-то, у кого не был лица?

      - Когда я думаю, кто я, зачем, откуда мы пришли, куда мы идём, что такое наш мир, не атом ли он какого-то организма, какому сейчас плохо и какой тоже часть чего-то большего, и что есть там, за последней границей, о какой мы не знаем, - я чувствую нужду в кем-то большем, кто объяснил бы, и верю в то, что он есть. Это от слабости и незнания. Но даже в то время, когда я верю, я знаю, что это не Христос, не Иегова, не Магомет и не Будда. Это просто что-то высшее, чего я не могу достигнуть. Доказывал же кто-то из новых, что вселенная, вместе с Млечным Путем и другими звездными островами, имеет форму большого сердца, которое все время пульсирует. Возможно, это сердце того, незнаемого. Мы так мало знаем! Но, во всяком случае, этот великий властелин сердца не "всеблагой", если позволяет то, что происходит вокруг… А может, это нот его и не зависит. "Вселенная-сердце…" Когда я смотрю на судороги и страдания этого мира, на то, как трепещет и задыхается каждая живая плоть, - мне кажется, что у этого "сердца" вот-вот будет разрыв.

      Улыбнулся.

      - Ну, этот весь бред на крайней границе познания… Я не верю.

      Срезневский задумался:

      - Вот видите. Я это заметил еще по вашей работе о Кирилле Туровском. Там, в его "слове", у каждого предложения о природе есть продолжение. Солнце, какое согревает землю, сравнивается с Христом, что сошел на землю. Зима отошла - вечно живой бог попирает ногой смерть и безверие. Это же двенадцатое столетие, самое начало вашей литературы. А вы отрубили концы предложений, и получился языческий гимн земле и солнцу.

      Алесь молчал.

      - Зачем? Хорошо ли это? И зачем усложнять и без того сложную жизнь?

      Молодой, видимо, додумался до чего-то. Упрямо сказал:

      - Если бы он существовал - он не позволил бы такого издевательства над нами.

      - …И, может, потому, что он есть, вы и выдержали девятисотлетнюю войну против в тысячу раз более крепких врагов?.. И сложили эти дивные баллады. Возможно, все от него. Даже ваш богом данный талант, который может воодушевлять и спасать.

      - Не надо так.

      - И, возможно, он нарочно делает такое с людьми, чтобы надеялись только на свои силы. Потому что бог, судьба - как хотите его называйте - любит сильных и крепких людей.

      - Это значит, они сами делают себя крепкими? Сами?

      - Хлопче, без бога, пусть даже безнадёжного, у человека нет поддержки в себе. Это подобно ереси, знаю: бог, на которого нельзя надеяться, которого надо защищать. Но люди держат бога в себе, чтобы быть сильными… И наилучшее доказательство - это то, что вы выжили, что это - чудо, что не может быть такого величия без бога в душе, - положил руку на плечо Алеся. - Наилучшее доказательство - бог в вашем сердце.


      …Алесь встрепенулся. Что это, вздремнул? Рваный звук колокольчиков. Недра и снег. И в этой безнадежности человек гордится собою, маленькая мушка в снегах. И вот конь, мудрый конь песни, отвечает седоку:


                Ой, цяжкі мне, цяжкі Частыя дорожкі, Частыя дарожкі, Густыя карчомкі


      Живая песня в мертвых снегах. Маленькое сердце не обращает внимания, что большое вот-вот разорвется. Не обращая внимания на вселенную, на то, что будет завтра, на границу познания, на звездные острова, мудро и мужественно льется песня…



Ты ж мяне паставіш Сыру зямлю біці, А сам, молад, пойдзеш Гарэлачку піці. 


      И в этом высшая мудрость, но также и что-то приниженное.

      Он думал о этом большом унижении. И в душе нарастало презрение к своей слабости, злость на свою слепоту и томленне.

      А в снегах безжалостной зимы мужественно сражался с морозом малюсенький живой родничок песни:


                Ты ж мяне паставіш У снезе па вушкі, А сам, молад, пойдзеш К шыкарцы ў падушкі.


      И под эту песню он незаметно вздремнул… Покачиваясь, летел под звуки отрывочной дивной музыки некуда в бездны большого сердца. Навстречу тому, что ждало.


      …Снился ему сон, в котором видел бога. Он был дивный, потому что его нельзя было видеть, и никто в мире не видел его, и только чувство того, что он рядом, давало уверенность в том, что ты видишь его… Не было пустоты в душе, было понимание всего на земле на одно краткое мгновение, и ужас, что удалишься и опять потеряешь все.

      Бог был не человек, и не животное, и не пульсирующее сердце звездных островов, и не трава, и не колосья на нивах, и не столб света, а весь свет, и белый мокрый конь, и красное цветение дикого дерева, и одновременно - ничто.

      …Из глубин, куда летела, падая, душа, нарастал низкий, на грани слуха, звук, который заполонял все. Вселенная кричала.


Продолжение "Колосья под серпом твоим - топор при дереве 7 - 2" http://www.proza.ru/2014/12/01/1080