К Славутичу Яром-долиной

Борис Артемов
Дед умер накануне, ещё до его прихода. Так и лежал в своей земляной узкой норе: с распухшим, тёмным, изувеченным страданием лицом и набрякшыми, налитыми болезненной влагой, словно бутылки водой, синими ногами. А рядом – едва надкусанная краюха липкой плохо пропеченной хлебины из несозревшего зерна, что выпала из обессилившей руки.

Целую ночь Грыць, время от времени наскоро переводя дух и утирая обильно струившийся по лбу пот, стараясь, по возможности, не шуметь, опасаясь чужих бессонных ушей и глаз, копал тяжёлым заступом могилу на западной прогалине Гурьевского леса, а рано-поутру, уже не сдерживая слёз, завернул тело в старенькое рядно, тяжело дыша и едва сдерживая беспорядочно колотящееся о рёбра сердце, вытянул деда из землянки, положил на поломанные саночки, что нашел посреди хлама и руин разграбленного активистами из сельсовета семейного хутора, на те самые саночки, которыми его, маленького, дед не раз катал по первому мягкому, как вата снегу, и оттянул по влажной от росы траве к выкопаной ночью яме.

Дотемна Грыць, бездумно покачиваясь, просидел перед старательно укрытой дерном могилой, шепча заученые напамять ещё в детстве псалмы. Крест не ставил, чтобы ненароком голова сельсовета Сердюк не догадался и не приказал перенести останки деда на «колхозное» кладбище…

…Оплакивали потомка запорожцев вместе с Грыцем только ясный молодой месяц в бездонном налитом чернотой небе да хрупкие искристые желтые и голубые звёзды, что падали дождём прямо на лес...

УВАЖАЕМЫЙ ГОСТЬ

В 27-ом, незадолго до конца НЭПа, старый Жученко взял внука Грыцька в почти волшебное для малыша пешее путешествие к древней казацкой Хортице и к славным днепровским порогам, что вскоре должны были уйти под воду.

А где-то через неделю после возвращения в хлебосольный хутор Жученков заглянул накоротке Дмитрий Иванович Яворницкий. Хотел полюбоваться на чудом сбережённый хозяином прадавний, еще начала XVII столетия, казацкий зимовник да встретиться со старинным приятелем, дедом Грыцька, Александром Михайловичем.

Принимали его возле зимовника, за которым дед Жученко старательно ухаживал и в котором уже никто не жил, в высоком, на гранитном фундаменте, доме в стиле казацкого барокко, крытом крашенной зеленой краской кровельной жестью, аккуратно побеленному, с богатой лепниной из цветов и виноградных гроздей над окнами снаружи.

Дед набожно, словно перед плащаницей в церкви, ходил вокруг долгожданного гостя и угощал его горилкой. Пили, как и пристало потомкам запорожцев, из коновок. Гостю поднесли здоровенную медную, из которой угощался когда-то, как утверждала семейная традиция, даже сам гетман Мазепа.

Сидели в дедовой светлице перед распахнутым в сад навстречу солнцу восьмиугольным окном. Лучики играя скользили по семейному гербу Жученков, что висел на стене, неподалеку од образов. Седоватый Яворницький попивал оковиту и, словно на «чёрной раде», критиковал герб.
– Была бы запорожская сабля или домаха с изгибом, – отмечал он, – так ведь потянуло вашего полковника к прямому, ровному латинянскому мечу... Не по-казацки!

Дед с убеждением, но так, чтобы не обидеть дорогого гостя, возражал, дескать, его прадед, шляхтич собственного герба, всегда отдавал предпочтение не «кривоте» и переменчивости рабской «серости», а наоборот – казацкой прямолинейности и несгибаемости. К тому же корона – свидетельство королевского происхождения.

Многозначительно поднимая вверх указательный палец, дед вспоминал давнее отмеченное летописями и хронистами родство едва ли не со всеми волынскими и галицкими королями. Яворницкий широко улыбался, не скрывая скептицизма, и лукаво посмеивался: «Вот куда ясновельможный пан гнёт! А не опасается ли!? С королевским-то гонором да во времена голоштанной комунии!»

Зато в другом они целиком сошлись. Уже после того, как Грыць безошибочно прочитал три страницы псалтыря на церковнословянском (научился по велению деда ещё на шестом или седьмом году жизни), да ещё и свой собственный стих о седой казацкой старине. Тогда подвыпившие Яворницкий з дедом бережно сняли с толстих балок в просторной клунье резьблённые кружевами сволоки из последних запорожских куреней. Роняя слёзы, и поддерживая друг друга за плечи, они долго шептались, рассматривая вырезанные старинные даты и слова молитв и бережно гладя их натруженными старческими ладонями.

НОВОЕ ЗАПОРОЖЬЕ

…В энкавэдэшном подвале на улице революционерки Розы Люксембург спёртый воздух и нестерпимый ядовитый смрад, которым насквозь пропитались цвёлый кирпич стен и грязная солома на земляном полу. Людей – словно сельдей в бочке. Можно лишь стоять, касаясь друг друга потным телом и дыша в чей-то затылок. Все – «враги народа». Хотя кое-кто из этих людей ещё сам в это не верит и отказывается подписывать необходимые следователю бумаги.

А вина двадцатилетнего Григория перед властью уже три недели как доказана. Взяли по доносу «с поличным»: читал и хранил в своей комнате институтского общежития на улице имени председателя губчека Лепика напрочь запрещённые книжки Винниченка та Олеся…

Григорий под арестом не в первый раз. Забирали ещё осенью 32-ого вместе с отцом, за невыполнение дополнительного «продплана со двора» и за отказ вступать «в коммуну». Выпрыгнул из арестантского вагона на ходу неподалёку от Богодухова, уже за Харьковом. Месяц голодал, подбирая едва не с земли по нужде жалкие крохи, нищенствовал на железнодорожных станциях и переездах с беспризорными подростками, «пацанами», пробивался к дому.

Видел, как отборное зерно, экспроприированное властью у безропотных тружеников-гречкосеев, таких как его отец и дед, лежало в ворохах, на скорую руку прикрытое рваными брезентовыми полотнищами, под бдительной охраной часовых в шинелях до пят и будёновках с винтовками наперевес, и прело да гнило под проливными дождями. Везде: и в Долинском, и в Знаменке, и на «полустанке» Высунь и на станции Кривой Рог. Зерна было так много, что не хватало вагонов, чтобы вывезти его на северо-восток, в Московию.

Видел, как бессмысленно бесконечно кружа голыми полями в надежде найти среди припорошенной первым снежком стерни прошлогодний колосок, качан кукурузы или выкопать мерзлую картофелину, засыпали и не просыпались люди. Как на смрад трупов собирались волки, которых раньше никогда не было в степной Украине. Как остатками волчого пира потчевались тхоры. Как люди, доведёные голодом до отчаяния, ели людей.

Уже неподалёку от разгромленного коммунарами дедового хутора гнался за ним высокий измождённый мужчина с сумасшедшими глазами– дядька Довгаль, сосед, что часто бывал в доме Жученков. Упал, не догнавши – и испустил дух. Чого вон, единственный уцелевший из большой семьи, хотел от хлопца?

Наверное, того же, чего и соседка Векла, когда-то статная пригожая молодыця, работящая и зажиточная, от своей доченьки, с котрой Гриць ходил в начальную школу. Векла, что раньше всегда щедро угощала соседских детей сладкими ароматними яблоками и конфетами, потеряв рассудок от голода, зарезала дочку, словно огромную гусыню, варила в казане человечье мясо, сама ела и давала другим. Наполнив желудок, долго искала доченьку, чтобы и её накормить. Но нашла только её голову. Осознав, что сотворила, выбежала на улицу. В отчаянии рвала на себе волосы, рыдала, проклиная советскую власть, пока её не забрала милиция.

…После ареста мужа и сына спасла мама Грыця Татьяна Филоновна остатки семьи Жученков от Сибири, ведь была новой власти классово близкой – из бедняцкого рода: о её происходжении знали все. Но од голода спасти не смогла.
Похоронил весной 33-ого Григорий бабку с дедом да полугодовалую сестричку-младенца, потому что в доме не было ни молочка, ни хлебушка, даром что с утра до ночи пас совхозных коров.
Положили недобрые перемены некогда беспокойное словно пчелиный улей село и окрестные враз обезлюдевшие хутора в одну огромную яму на бесконечном колхозном кладбище.

Спасаясь, выехали Жученки в Кривой Рог, где мать нашла работу при шахте за пайку плохопропечённого хлеба из жмыха и отрубей в 200граммов для себе, и для дочек.

А Григорий подался на Запорожье обучать чтению да письму малограмотних работников металлургического комбината. Со временем, сдав экзамен, поступил в педагогический институт. Его стихи, напечатанные в Харькове и Киеве, хвалили Максим Рыльский и Павло Тычина…

…– Жученко, на виход! – заспанному конвоиру одинаково: на допрос-ли вести арестованного или сразу к стенке. Его дело маленькое – исполнять в точности, как начальство велит. Ведь это сегодня ты ведешь, а завтра – могут и тебя. Потому и не любопытствует. И не злобствует особо.

Отпустили. Не чудо и не случай. Мать неделю стояла на коленях перед следователем в дорогом габардиновом френче: «Оно же – дитя неразумное, ещё таке зелене та дурне, скоро ослепнет над теми книжками, випустите его, а за чтение недозволених книжек сама дам ляпаса», совала в неподкупную, но протянутую навстречу ладонь стертый золотой царский червонец и чистую хрустящую вышитую хустынку с жаренной уткой в макаронах с желтками и черносливом…

СИЧЕСЛАВЩИНА

Григорий вновь встретился с Яворницким в Сичеславе, или по-новому в Днепропетровске, уже после ареста. Во дворе краеведческого музея лежали серые, полусгнившие от дождей, потрескавшиеся под солнцем сволоки из запорожских казачьих куреней, родные братья тех кружевных сволок с таинственными надписями, что пролежали на хуторе Жученков самое малое лет полтораста, что так старательно сберегал дед в сухом, что так любовно показывал избранным гостям и что пошли на дрова для комсомольского клуба в то время, когда дед умирал в земляной норе под обломками своего хутора.
Дмитрий Иванович, уже почти слепой усталый старик, подарил Григорию последний экземпляр своего «Описания вольностей Войска Запорожского» с рукописными вставками и не сдерживал слёз, ощупывая его лицо сухими теплыми руками: «Загубили мы Украину, казаче, отдали на поругу… – потом снова, неожиданно иронично, как в былые годы, усмехался. –Вспоминаешь, любый друже Грыцю, как скуб меня за вуса, сидячи на моих коленях? А тепер какой казак вырос деду на радость!»
Растроганный Григорій поддакивал, хотя и совсем не помнил того…

ДОЛГАЯ ДОРОГА ДОМОЙ

…Сапёр-младший лейтенант наголову разбитой в 41-ом в белоруских лесах стрелковой дивизии Красной Армии, храбрый сотник подпольной Черниговской Сечи, что пыталась стать завязью национальной армии лелеемой в мечтах многих свободной от большевиков и нацистов Украинской Державы, связной сичевиков с киевским подпольем ОУН – павшими в Бабьем Яру Оленой Телигой и Олегом Ольжичем, муж, потерявший жену Ульяну с безымянной, прожившей на этом свете лишь единый день доченькой, которых живьём сожгли эсэсовцы айнзацкоманды, арестант концлагерей, интернированный бездомный, поэт, журналист, магистр, а со временем – доктор философии Пенсильванского университета, преподаватель украинского языка в Американской военной школе языков в Монтерее, профессор Альбертского университета в Канаде Яр Славутич-Григорий Михайлович Жученко всю свою долгую жизнь мечтал о том, как, возвратившись домой на Запорожье и поклонившись родным могилам, он, вдыхая медовый пьянящий аромат яблоневого цвета, уже никуда не торопясь, тихим яром пойдёт к Днепру-Славутичу, чтобы попытаться смыть навсегда в его прозрачной и сладкой воде горькие невыплаканые слёзы и пыль чужих дорог, въевшиеся намертво в кожу…