Могильщик 3. Митя

Сестры Ансельм
               
Я повернулся на бок. Раскладушка с продранной тканью противно завизжала пружинами. Откуда Васек с этим своим…который табуретками дерется, взял эту раскладушку? Не иначе, как с помойки приволок ближней.

Интересно, кто ж это с Васьком был? Я такого отродясь не видел. Но человеческого в нем так же мало, как и во мне – это точно. Маменька моя знала это прямо с детства моего, оттого и не любила никогда. Я хорошим ребенком, кстати, был. Только родился я с двумя головами. Для обычных людей, конечно, я был как все – с одной, но я то знал, что внутри моей человеческой головы помещаются две. Они были по ощущениям не той формы и не того вида, что обычные человеческие. Зато я вдвое лучше и видел, и слышал, и ощущал, нежели мои сверстники. Иногда, ощущения в особенности, были какими-то совсем не моими. Обычно я ощущал все как то двояко и, порой с противоположных точек зрения, осознавал то, что чувствую. Маменька это быстро поняла и стала поначалу опасаться, а потом и вовсе перестала любить. Оно и понятно – я же знал, что она прямо сейчас будет делать, что нужно ей сказать, чтобы получить нужное мне… Кто ж такое полюбит?
И вот тогда началось! Обследования, врачи, диагнозы… В детстве она меня еще не трогала, но вот годам к двенадцати-тринадцати решила вплотную озаботиться моим здоровьем. А дело все в том, что мне было скучно с людьми – я уходил, помню, от них подальше и бродил в одиночестве, думая за двоих, ощущая за двоих и слыша вдвое громче и отчетливее самые неясные шепоты этой реальности. Однажды, я сидел в своей комнате и мне было безгранично скучно. Маменька со своим новым хахалем пила на кухне портвейн. Учитывая, что был день после зарплаты и то, что он выходил до магазина уже третий раз, портвейна было употреблено немало. Я просто ощущал в кухне этот тошнотворный запах, состоявший из запаха портвейна, потного материного хахаля и запаха матери. Как же от нее омерзительно пахло, кто бы знал! Это она думала, что отстирала свой облеванный халат, но я-то ощущал! К этому ко всему она пахла откровенно несвежим бельем и селедкой, которой они закусывали. Впрочем, я толком не знал, пахла ли так селедка, или материно белье. Но это было незначимо – мне было скучно и отвратительно. И вот от этой-то скуки мои головы внутри человеческой моей головы начали переговариваться. Причем, одна голова оказалась говорящей тонким девчачьим голосом.
- Опять мамка твоя  бухает, - пропищала ее голова.
- Ага. Обычное дело – как он приходит, они всегда бухают, - вторил я ей, - Опять есть к концу месяца будет нечего.
- Ну, вдруг подорожает опять портвейн-то?
- А хоть бы и подорожал – что толку. Будут пить опять какую-нибудь дрянь. К тому же вон, теть Нина с соседнего дома гонит. У нее и будут брать. Ты же помнишь, как пахнет теть нинина бормотуха?
- Не напоминай!

Так, собственно я и сидел, для виду держа в руках номер «Огонька», переговариваясь с моей ранее молчавшей, а ныне обретшей голос головой. Проблема в том, что голова эта говорила своим голосом, поэтому диалог вело одно туловище, причем разными голосами. Это помню, до смерти перепугало, вошедшую внезапно поддатую маменьку. Она тогда заорала, как резаная и принялась вбежавшему хахалю, указывая на меня, говорить, что либо портвейн был паленым и ее глючит, либо я чертов псих, которого надо лечить.
- Ой, чего ж я аборт-то тогда не сделала?! - причитала она, - Чего ж ты тогда, когда залетела я по пьянке, не подох-то сразу?!

В общем, по настоянию ее хахаля, меня начали лечить. Мы тогда втихаря с моей тайной внутренней подружкой договорились молчать на людях и разговаривать только шепотом. Психиатры, к которым  повела меня маменька тогда, скептически выслушивали ее путаные объяснения того, что она увидела и услышала, косясь на маменькину опухшую физиономию, морщась от маменькиной вони, нехотя со мной разговаривали и, написав что-то в карте, отпускали нас поскорее, чтобы проветрить, как я думал, кабинет. Однако, несмотря на незначительность моей беседы, одной, между прочим, головой,  с психиатрами в моей жизни появились Таблетки и Укол. Последний мне делали, правда, раз в месяц, но легче от этого не становилось.

Дело в том, что Таблетки и Укол действовали как-то так, что моя подружка засыпала. И мало того, что я становился одинок недели на две с половиной, пока Укол действовал, так еще я вполовину хуже стал и видеть, и слышать, и чувствовать. Да и та самая, остававшаяся бодрствующей голова, воспринимала все как будто сквозь полупроницаемую пелену. Звуки приходили глухие, как будто я слушал сквозь войлок, голова, когда я вставал, кружилась, зрение обычное я вообще не мог сфокусировать – предметы расплывались и понять, на что я смотрю, я зачастую не мог. Внутреннее зрение, которое я усердно скрывал и вовсе исчезло. Так же как и ощущения… И лишь когда действие Укола начинало проходить – это я потом прочитал, что это называется «период полувыведения» - просыпалась моя подружка, чувствование отчасти возвращалось и появлялось внутреннее видение вещей такими, какие они есть на самом деле. Подружке моей лет было примерно столько же, сколько и мне, но она порой казалась мне старше и рассудительнее меня. Она подсказывала порой неплохие идеи про то, как лучше нам скрываться, и как лучше избегать Таблеток и Укола, чтобы оставаться вместе на подольше. Но, так, или иначе, из месяца в месяц, чуть больше или чуть раньше, в нашей жизни с ней присутствовали и Таблетки и Укол.

Как же я ненавидел мать, за то, что она ежемесячно делала меня беднее вдвое, лишала меня мира и единственной подруги, с которой я смог бы поговорить на понятные нам обоим темы! Единственной, с кем мне не было скучно! Когда она просыпалась, мы ненавидели ее обоюдно, потому что ей было тоже одиноко, и я был единственным ее собеседником. Зато мы могли говорить полторы недели в месяц про то, какие они – вещи, какие они есть.
Именно тогда, и именно ей пришла в голову мысль избавиться от матери, чтобы мы могли быть вместе всегда и навсегда избавиться от одиночества. Ночами мы перешептывались, как поступить лучше – я предлагал сбежать и мы какое-то время обсуждали, стратегии побега, но они отметались, как либо невозможные, либо слишком преждевременные.
В одну из ночей - наши полторы недели только начались - она жарко шептала мне в ухо очередной проект побега. Я ощущал ее дыхание, горячее и будящее во мне странные чувства. В какой то момент я пошевелил головой, ее губы опустились при этом к моей щеке и я ощутил, как они, замолкшие, коснулись моей кожи, где то близко к углу губ. Не помня себя я, чуть повернув голову, и наши губы соприкоснулись… Затем слились… По нашему человеческому телу в какой то момент пробежала странная дрожь, и мы с ней телом ощутили, как где то внизу, после краткого, болезненно-приятного спазма в животе, пульсируя потекла влага нашего единения в поцелуе.

Последующие полторы недели, помимо разговоров у нас с ней появилось новое занятие, которого мы с ней ждали весь день внутри черепной коробки. Это были великолепные полторы недели, и наши разговоры перемежались поцелуями, истекающей где-то внизу тела влагой, спазмами внизу живота и огромными шарами оранжевых ощущений, которые разрастаясь в животе до размеров тела, выплескивались наружу и уносились во мрак ночи. И мы летели за ними…вместе с ними… куда то… И в это время мы молчали и любовались друг другом в полете, чтобы затем обессиленными не уснуть. Но, полторы недели кончились и пришло время очередного Укола. И снова потянулись бесконечные серые будни. Я ходил по квартире, не зная, куда себя деть. Мешал матери пить, мешал ей спать с ее хахалем. Слышал от них обоих ругань и матюги… Но, мне было все равно – мне было пусто. Я тосковал.

В итоге мать, вероятно беспокоясь за свою личную жизнь и прекращение притока портвейна под наш кров, отвела  меня к психиатру.
- Не спит совсем, - пожаловалась она ему, - под ногами путается и ходит, как заведенный, по дому.
- Эмм… Ну это обычное дело, - психиатр приосанился на казенном стуле, - это от таблеток бывает. И от препаратов в уколах, кстати, тоже. Ну-ка, молодой человек, встаньте-ка, - я послушно поднялся, - Ноги вместе поставьте. Вытяните руки вперед и пальцы растопырьте, - я все сделал, - Тэээкс, а теперь закройте-ка глаза.

Я стоял с закрытыми глазами, глядел в черноту перед собой и пытался включить внутреннее зрение, которое под действием Таблеток никак не хотело подчиняться моим внутренним усилиям.
- Ну, вот видите, милочка, - услышал я голос психиатра.
- Ой, вижу доктор, - раздался причитающий голос матери. 
- И что же вы видите, любезная? – это мать-то моя любезная?! Слышал бы он ее, когда ей на опохмел поутру не оставили!
- Да качается он весь, и пальцы ходуном ходят!
- Совершенно верно! И как вы думаете, что это?
- Да почем же мне знать-то, доктор? – жалобно спросила мать, - Раньше таким не был, а теперь - вот он какой, - как же меня злили эти слезливые нотки в ее голосе.
 - Это, - назидательно сказал доктор, - называется нейролептический синдром.

Про меня, похоже, совершенно забыли, и я стоял с закрытыми глазами и растопыренными пальцами на вытянутых руках. Руки потихоньку затекали, и больше всего мне хотелось опустить руки, открыть глаза и убежать к чертовой матери из этого кабинета.
- Такое бывает, обычно, милочка, если тех лекарств, которые он получает, слишком много.
- Это чего-ж, доктор, будем таблетки что ли отменять ему совсем? Он же опять начнет говорить так чудно, как я вам рассказывала уже, - так же жалобно и с явным испугом прогундосила мать.
Ох, как же я в ту минуту обрадовался, что Таблетки и Укол мне отменят! Я уже представлял себе бесконечные ночи с моей тайной подругой, которые будут наполнены поцелуями и интересными разговорами. Но я обманулся…

- Мы молодому человеку добавим еще немного других таблеток, которые все это убирают. И руки дрожать не будут, и голова, и веки. Да и неусидчивость его уйдет потихоньку.
- Это, то есть, доктор, он перестанет по квартире болтаться как…не знаю, как кто? – обрадовалась мать.
- Ну разумеется, мама, а как же иначе. И ему полегче будет. Правда, молодой человек? – обо мне похоже вспомнили. Я понял, что можно открыть глаза и опустить руки, - Ведь это ж, наверное, тяжело вам, юноша, чувствовать постоянно, как будто хочется потянуться?

Знали бы они на самом деле, отчего я не могу усидеть на месте! Знали бы они, как я тосковал по своей единственной подруге, как не сплю ночами, представляя ее губы, слившиеся с моими, ее глаза близко-близко от моих! Как же я ненавидел их обоих сейчас! И мать, сидевшую с кошелкой на коленях, и доктора, который что-то быстро и, как обычно неразборчиво, писал в карте. Я не знал, что это будут за таблетки, не знал, что будет со мной, когда я начну их принимать, но я ненавидел их за то, что они, творя, не понимают и пичкают меня лекарствам, которые делают меня все более и более одиноким в этом, и так уже полуреальном для меня, мире.

Итак, к Таблеткам и Уколу добавились новые Таблетки. Кстати говоря, мне они даже понравились - от них и впрямь было спокойнее, но самое главное, что Полторы Недели вдруг стали Двумя, а потом и Двумя С Половиной Неделями с моей подругой. Она перестала засыпать так надолго. И мы все больше времени проводили вместе. Ощущения наши стали острее, зрение перестало быть мутным и расплывающимся, звуки стали ярче. Вот тогда она и научила меня начать подворовывать эти новые таблетки. Это были маленькие совсем и очень горькие белые таблетки. Но они дарили радость быть с ней и я, выведав, где мать хранит их начал потихоньку их брать. Мать не замечала, потому что в те дни вообще редко бывала трезвой – хахаль зачастил. Устроившись на вторую работу, денег у него стало больше, и он все чаще стал приходить со своим.

Украденные и сэкономленные от утренней дозы таблетки я пил на ночь. Они невероятно бодрили, хотя и были тошнотворно-горькими. И вновь наши ночи наполнились разговорами и ласками. 
- Слушай, а зачем нам непременно убегать? – однажды вдруг сказала она, когда мы очередной раз планировали наш побег, - Давай ее просто убьем и все. И проблем никаких!
- Как убьем? Это ж мать, все-таки! Да к тому же милиция, суд, если поймают.
- Даже если и поймают, то мы же несовершеннолетние, - возразила она, - Нам не будет ничего.
-Ну как же? Это ж все-таки мать, - снова неуверенно возразил я, - да и как ее убьешь? Чем? Пистолета-то нету.
- А что, убить можно только пистолетом? – рассмеялась она, - Убить можно чем угодно. Было бы желание и возможности.
- Ну а чем вот к примеру ее убьешь? – сомневался я, - Яду у нас нет. Только крысиный, да и тот просроченный и может не возьмет ее.
- Ну, зачем же яд обязательно? Тем более как ты ей его скормишь? Она же не ест почти ничего, кроме портвейна.
- Ну а чем же? – беспомощно прошептал ей я.
- Вот на кухне полно ножей, например.
- Я крови боюсь, - смущенно промямлил ей я, - А вдруг мне сил не хватит ударить? Или не туда? Таблетки-то эти действуют все-таки.
- А можно не ножом. Можно удавить, например. Проводом от утюга, - все более воодушевлялась она.
- Так, говорю же, сил может не хватить. Слабый я с таблеток этих.
Мы возвращались к этому разговору еще не один раз. А потом наступило вновь время Укола, и она снова заснула.

Время шло и так в череде Таблеток, Уколов, общения с ней, планов об убийстве матери и ночных поцелуев, прошло шесть лет. Мы уже вышли из подросткового возраста и обзавелись с ней даже паспортом. Мать по прежнему пила, правда, уже с новым хахалем, поскольку прежний скоропостижно скончался – на стройке, где он работал, порвался трос, державший поднятым ковш экскаватора, и зубья ковша опустились хахалю на голову, добавив немного его студенистой и сероватой разумности в раствор цемента, который он мешал в это время. Мать, когда узнала, была уже вполне пьяной, особенно не переживала и пробормотала что-то вроде: «Не стой под стрелой» и спустя три дня смогла вывезти себя на похороны в закрытом гробу.

Через краткий достаточно период, появился новый хахаль, который мало отличался от прежнего. Причем, даже внешне. Так же пил, так же матерился. Единственным новым минусом было то, что зарабатывал он меньше матери, и еды в доме стало тоже меньше. Однако я не голодал, поскольку, во-первых, от Таблеток и Укола есть не особо хотелось, а во-вторых моя подруга научила меня питаться прямо из воздуха. Она называла это свечением и научила меня впитывать его прямо всем телом через кожу. Так что недостаток продуктов на мне не особенно сказался. Работать меня никуда не брали, поскольку все знали, что я состою на учете в нашем психоневрологическом диспансере, так что работал я периодически, то грузчиком, то разнорабочим на стройке, то мойщиком вагонов на вокзале в нашем городе. Деньги я отдавал матери, потому что проще было, когда она пьяная, чем когда злая и с похмелья. Львиная доля их тратилась на портвейн - мать не изменяла традициям, на оставшееся покупалась  какая-то минимальная одежда ей, нам с подругой и хахалю.

И вот тут произошло то, чего я вовсе не ждал – моя подруга сказала, что у нее есть план как изменить общество в лучшую сторону.
- Вот смотри, - говорила ночами она, - мы с тобой идеально слышим, видим и ощущаем. Представляешь, как было бы здорово, если бы все были такими?
- Не представляю, - не соглашался я, - ведь у всех людей только одна голова, а мы с тобой просто особенные.
- А надо выяснить, почему только у нас две головы. Как мы такие получились?
- Да просто мать бухала всю беременность. Вот и все.
- Значит надо у нее спросить, как и чего она делала, когда носила нас.
- Ты думаешь, она ответит? Она ж и вчера помнит с трудом! Не то, что беременность нами.
- Ну, ты поговори.
И я постарался поговорить. Как то маменька не так плотно нагрузилась, но и трезвой не была – самое хорошее время для разговора, когда сразу орать не начнут не по делу, но при этом еще понимают, о чем идет речь. Разумеется, из этой затеи ничего не вышло.
- Маам! – я зашел на кухню, где мать предавалась утехам с ополовиненной бутылкой «Агдама».
- Чего тебе? – мутный взгляд, но отчасти осмысленный и, главное, не выражающий эмоций.
- Мам, а ты когда беременная ходила помнишь?
- Ну…помню. А тебе то чего?
- Да мне просто интересно, как это чувствуется, когда ребенок внутри?
- Хреново чувствуется, особенно если ребенок от такого урода, как отец твой.
- А какой он был, мой отец?
- Митька, отвали! Даже особо и вспоминать не хочу. Козел он был!
- А ты с ним долго встречалась?
- Ты чего это меня всякую хреновину-то расспрашиваешь? Отвали, говорю, видишь, мать усталая сейчас, - она плеснула себе в стакан, и он до половины заполнился маслянистой янтарной жидкостью.
- Ну должен же ребенок знать своих родителей, - неубедительно возразил я. Неубедительно  оттого, что я знать не хотел их обоих! И видеть это отвратное существо перед собой, жрущее портвейн, купленный на мои деньги, мне тоже не хотелось.
- Я! Тебе! Говорю! – будто пролаяла она, - Козлом он был. Да я его и видела пару раз всего. Мы тогда ночью гуляли вдоль насыпи железнодорожной… Лето было… А тут смотрим сосед наш тогдашний с другом сидят, это, на путях прямо и отдыхают. Ну мы значит подошли, а у них, как сейчас помню, «Пшеничная» была три бутылки, а сами уже гашённые, нормально так. Ну мы к ним конечно «на хвоста присели»… Так на четверых и уговорили оставшиеся три бутылки…, - мать мечтательно уставилась в пустоту.
- Маам! А дальше? – вывел я мать из ступора.
- А дальше ты получился, - она достала из пачки сигарету «Шипка», прикурила и как-то зло затянулась, - тоже урод, как и отец твой. Только каждый по-своему, конечно, вы с ним уроды. Но уроды однозначно… Вообще, все вы мужики – уроды…, - она вновь плеснула себе полстакана «Агдама».
Как же я ненавидел ее в эти минуты. Я резко развернулся и вышел. Меня даже слегка тошнило от этой самой ненависти. Я направился в уборную, и, подняв там крышку стульчака, нагнулся поближе к разверстой пасти фаянсового сосуда. Везде была преследующая меня тошнотворная вонь матери и желудок мой скручивало спазмом.
- Вот видишь, - зашептала мне моя подруга, - она не хочет ничего говорить, потому что она не хочет, чтобы мир менялся. Чтобы таких, как мы, были единицы, а таких как она -  большинство. Она поэтому тебе и не говорит ничего. Потому что, если вдруг мир станет полным таких, как мы с тобой, то это она станет одинокой! и ей подобные, а мы будем их лечить у психиатров! - она говорила все громче, несмотря на наш с ней уговор, - И всех психиатров будем лечить у психиатров! И…, - Говори потише, -  прошептал я, но она уже почти орала. Орала со всей злобой, которая скопилась в ней, да и во мне тоже на весь этот мир, который запер нас в Таблетки и Укол! А ведь только мы по-настоящему могли ощутить все оттенки, все краски этого мира. Мы лучше всех чувствовали, гораздо больше видели, слышали в разы больше, и именно это стало болезнью, нездоровьем, обрекшим нас на одиночество и на циклически повторяющиеся  расставания.

- Да и пошло бы оно все! – не менее громко, чем моя подруга взвыл я.
- Митька?! - вопрошала пьяным, ненавистным голосом мать, стуча в дверь, - Ты чего там опять дуркуешь возле очка то? Опять голосами разными хреновину всякую городишь? Пора, сдается мне, машину вызвать с санитарами! Пойду звонить!

Помню, черно-красная пелена заволокла мне глаза, когда я представил себе нашу психоперевозку. И я, не очень понимая, что вокруг, лишь подвывая от переполнявшей меня ярости, полез под ванную, где у нас хранился инструмент и, нащупав деревянную рукоятку молотка, зажал ее в руке, распахнул рывком дверь туалета и быстро вышел.

Мать, щуря один глаз, крутила диск телефона, когда я быстро подошел к ней с, зажатым в руке молотком.
- Митька! Ты чего? – моя рука поднялась, сквозь черно-красные сполохи мелькнуло ее испуганное, пьяное лицо… Губы голосом молодой девушки визгливо крикнули: «Давай же!», и я со всего размаха опустил головку молотка матери на темя. Она, как то удивленно икнула, колени ее подогнулись и она рывком села на задницу. Она все еще удивленно глядела на меня, когда ее голова стала распадаться, как треснутый арбуз, задняя часть которого, как будто крышка секретера, отвалилась назад. Оттуда заструилось что-то красное, а мать начала боком валиться на пол.

Она лежала у моих ног с раскрытыми, удивленными, и даже в посмертии, пьяными глазами. Самое интересное, что я не ощутил вообще ничего.
- Ты что-нибудь чувствуешь? – на удивление спокойно и бесстрастно спросил я у подруги.
- Вообще ничего, а ты?
- И я ничего… Чего делать теперь будем?
- Пожалуй нам надо избавиться от тела. А так, кто ее, бомжиху почти, искать будет?
- Верно, - согласился я, - Только куда мы ее денем?
- Надо подумать, - промолвила она и принялась думать.

Однако избавиться от тела матери мы не успели, потому что с работы, разумеется с портвейном, пришел материн хахаль. Ключ у него был свой – это раз, а два – это мать вовсе не заперла дверь, так что побренчав ключами в скважине, он слегка покачиваясь вошел в квартиру и с порога возопил: «Клавдия! Я бухла три бутылки смог купить! Такая давка была – ё-мое, чуть не убили! Клавдия! Чего молчишь, как дура малохольная? Уснула что ли?». Потом он замолчал. И немудрено, поскольку от двери из коридора тянулся по полу кровавой мазней, след – это мы волокли за ноги мамашу мою на кухню. Моя подруга предложила ее сперва расчленить помельче, а затем смолоть в мясорубке и фарш спустить в унитаз. Идея показалась мне вполне так ничего, жаль только мы не успели, потому что придурок этот, дядя Костя, как представила мне его в свое время мать, приперся в самый неподходящий момент. Он замер на пороге кухни, как раз в тот момент, когда я отрезал матери правую руку. Делал я это аккуратно, над тазом для стирки белья. Большой и белый в миру, сейчас он был ярко-красным от стекающей в него материной крови. Подруга моя предложила положить под голову половую тряпку, сложив в несколько раз, чтобы впитывалось больше и периодически отжимать ее в тот же таз, что мы незамедлительно и сделали. Так или иначе на кухне было грязновато, даже по меркам нашей квартиры. Маменька моя оказалась на диво полнокровной женщиной и, пока я перерезал жилы плечевого сустава, кровь толчками нет-нет, да и вырывалась мне на руки. Дядя Костя замер в дверях и, наверное, вдоволь налюбовавшись своей подругой, опрометью кинулся вон.

- Пошел в ментовку звонить, - бесстрастно сказал я подруге, - Скоро приедут небось. Отделение то недалеко.
- Да пускай приезжают, милый, - нежно проворковала она, и ее голос вторил, стекающей в таз с отжимаемой тряпки, крови, - нас же признают сумасшедшими, и в тюрьму все равно не посадят. Принудительно полечат, и все.
- Пока лечить будут, мы с тобой не увидимся, - мрачно резал я теперь уже локтевой сустав матери.
- Но, ты же понимаешь, что это всего лишь несколько лет, а впереди у нас целая вечность, правда, милый?
- Конечно…милая, - я подумал, что, в принципе, это правильно. Что значат какие то несколько лет, перед вечностью впереди. А у ж мы-то слышащие, видящие и чувствующие знали как никто другой, что вечность есть. Не знаю, зачем я продолжал кромсать туловище моей матери на кусочки… Это, наверное, успокаивало во мне остатки той ярости, которая вспыхнула еще в туалете. Во всяком случае, приехавший усиленный наряд нас за эти занятием и застал. Я не сопротивлялся ни когда на меня кинулись два дюжих спецназовца, ни когда меня, подталкивая резиновыми дубинками, вели к УАЗику с синей полосой по борту и с забранным решеткой задним окном на глазах у всего подъезда, ни во время транспортировки. Меня, помню, удивляло одно, зачем меня было валить на пол и заламывать мне за спину руки, выхватывая нож, если достаточно было просто попросить, и я бы сделал все, что они сказали бы, не сопротивляясь.

А потом начались бесконечные допросы, снятия показаний, экспертиза. У всех был один и тот же вопрос, мол, зачем я это сделал? У меня для всех был стандартный ответ, что мать моя мешала мне и друзьям - я, разумеется, молчал о подруге своей – реформировать мир, чтобы он стал лучше и полнее. Следователи записывали это все и с интересом наблюдали за мной, как за диковинной зверюшкой. Без осуждения, иногда даже с сожалением. Психиатры были другими. Они бесстрастно и отстраненно, как манекены, перелистывали мою карту из психоневрологического диспансера, многозначительно переглядывались, задавали не относящиеся к делу вопросы и очень пытались выведать про мою подругу. Однако я был нем, как рыба, и, не уточняя друзей, просто говорил, что мать мешала изменить мир, а друзья со мной – да, говорили. Да, внутри головы…   

Потом был суд. На суде ничего необычного не было – прокурор настаивал, что я убил мать, чтобы завладеть ее квартирой. Адвокат и психиатры утверждали, что я невменяемый и выставляли диагноз шизофрении. В итоге, если бы я не так остро чувствовал смрад разлагающихся фактически тел, сидящих в зале, то суд бы прошел совершенно спокойно. Разумеется, с подругой на заседании мы перешептывались, пока один из психиатров, кинув на меня взгляд, когда давал показания, не спросил, с кем я сейчас разговариваю, на что я честно ответил, что с друзьями. Отчасти, это ускорило заседание. Меня признали невменяемым и постановили определить в клинику на принудительное лечение.

В клинике оказалось даже уютно. Единственное, когда назначения уже были сделаны, я попросился перед походом в процедурный кабинет в сортир, где под взглядом охранника-санитара из-за дверей, попрощался со своей подругой на несколько лет. Потом я зашел в кабинет и, приспустив штаны, повернулся спиной к медсестре. Легкий и быстрый укол, распирающее ощущение где то внизу, потом еще больше, и еще… И через пару часов дни и ночи слились в месяцы, а месяцы в годы.