На плахе газетных полос ч. 2

Екатерина Рудик
ИЗУЧИТЬ, ЧТОБЫ ВДОХНОВИТЬСЯ

А тем временем небо не синело, закутавшись в туман. В кошельке осталась десятка на авиабилет. Можно было позвонить в редакцию, и денежку Люба Щукина прислала бы, но надежда, вот-вот просветлеет, удерживала. А надоедливый дождь не утихал.

Дежурная гостиницы, Романовна, она же кастелянша, уборщица, исправно каждое утро кипятила для постояльцев пятилитровый чайник. Ее натруженные руки в частых рябинках не знали покоя. Мыли, терли, заправляли постели, а на общем столе появлялись сало, хлеб, яйца, вареная картошка. Питались мы, поиздержавшиеся в командировке и застигнутые непогодой, как я понимаю, в долг. Но она и слушать о том не желала, всех называя «доченьками» и «сынками». Подобной, бескорыстной доброты я не встречала. И на мое удивление соседка по койке из райцентра  пояснила: «Вам в диковинку. Но ведь это Романовна!».

Как-то, когда в гостинице никого не было, Антонина Романовна Лучихина натирала до блеска чайник. По радио задумчивый голос пел «Бьется в тесной печурке огонь». Она опустила голову, а подняла – на лице блестели слезинки.
- Романовна, что вы? - Она улыбнулась, бодро махнула рукой и сквозь слезы проговорила:
- Не то горе, доченька, когда плачут, а то, когда из горя  человек поет, каменеет. Это последнее горе, когда сердце нельзя унять от крику. – Она присела к столу, стала рассказывать. Сначала спокойно, потом, волнуясь, а руки ее то сжимались в кулаки, то мягко поглаживали клеенку. - Я из такого горя вышла. А все обстоятельства земного шара виноватые. – Ее пережитое, богатая метафоричность речи, самобытность заворожили меня, и я едва успела схватить блокнот.

Очерк  «Обстоятельства одной жизни» получился великоват и линия женской доли во всей ее незащищенной, грубой правде оказалась при публикации вычеркнутой. А в частности, как, потеряв четверых детей, мужа, оставшись одна одинешенька, не удавилась, не закаменела от горя, нашла выход, как взяться за жизнь.

(начало курсива)
- Очень скорбит душа и по сей час. Был в девчонках у меня ухажер Миша. Панский сын. Занимался хлебопашеством. Мы любили друг друга без памяти. Жениться нельзя – он богатей. Его в штрафной батальон направили. Не видеть его никогда. Мать за Степана меня выдавать. Да и я думала – спровадится это мое чувство. Когда за столом свадебным сидели, в дверь – стук. Миша входит. Подает рубль золотой и платочек – подарок. Поклонился мужу моему, просил со мной поговорить. Вышли. А он говорит: «Тоня, твое счастье, а мое несчастье». Дали мы слезам волю.

И вроде не до него было. Четверо детей мал мала меньше. Война началась. Степан первым делом – на фронт. Старшую дочь, Нину, сестра из Гомеля забрала себе. От почтальона шарахались бабы, да он в мою избу первую треугольник принес. Всем миром меня отхаживали.

А как эвакуировали нас, народ в лес стал ховаться, в партизаны оборачиваться. А какой я партизан с детьми – один на груди, двое за юбку держатся. Закричат, заголосят, – немцы услышат. Не взяли нас в партизаны.

Заняли мы на погорелом хозяйстве единственный дом под крышей. Прокорм сами себе искали. Дети стали от голода пухнуть. Кругом пепелище. По ночам траву ходила искать, торфяник – борщ варила. Одного за другим похоронила в Радково. Окаменела я после того.

А нас немцы согнали в кучу и под нашим прикрытием шествовали. На десять километров пальца не втычешь, столько нашего народа согнали. Сверху советские самолеты летают, видят – свои люди бредут, а рядом немцы – не бомбят нас.

Как-то помню, двое фрицев идут сзади, балакают весело: «Москва капут» и злоба во мне, заворачиваю: «Как не видел ты без зеркала уха, так не видеть тебе и Москву». Понял, черт поганый, по голосу, и кричит: «Алис капут!». Я ему: «Стреляй, погань». Решимость во мне такая обнаружилась. Очнулась от плеток.

Я не знаю, как мне пришлось остаться. Так сердце скорбело по дочери, Ниночке, ненаглядной, старшенькой. Потом, когда свои высвободили нас, в Каленовичах с сестрой встретилась. Она из больницы Нину мою везла. Выходит сестра из вагона, а на ее руках что-то большое лежит, простынею накрытое. Доченька моя! Я к ней, а она-то мертвая. Теплая еще. Обезумела я, что ли, схватила дитя и по шпалам в Радково понесла, за километров сто. Похоронить там, где трое детей  в земле сырой лежат.
Иду. Песни вою, как волк. На третий день она у меня зеленеть начала. А я как заведенная – иду, иду. Ослабела, похоронить безымянной не могла. А она уже из рук выскальзывает. Села на рельсы, смерть моя пришла, жду поезда, уже слышу – поезд идет. Подняться сил нет. Ну и пусть идет. А тут ко мне: «Стой бабка, стрелять буду!». Поднимаю голову – солдат с семафорной будки, с рельс стаскивает. Увидел он, дитя уже зеленое, обругал меня. Там и вырыл могилу. У  будки. И похоронили безымянной мое дитя последнее. Было Ниночке в ту пору шесть лет. И осталась я на всем белом свете одна.

Антонина Романовна умолкает. Тяжело укладывает на столе руки, рябые отекшие, с негнущимися сухими пальцами. И снова начинает говорить:
- Голод, разруха. Работала я на господарке. Чтоб солнце сошло, а ты еще в поле должна быть. Работы не боялась. Хозяева уважали меня, звали россияночка. Странно, одиноко мне, что от такой моей большой семьи одна осталась. Приду домой, посмотрю на стенки, пустую кровать. Стенка, стенка – ты немая, подушка – молчишь, сердце приучено к первому мужу. Идут с войны с руками, ногами, идут без рук, без ног. Степан никакой не идет. И не к кому прихилиться.

Голос Романовны становится мягче, вспорхнули пепельные ресницы:
- Тогда бабы пели: «Ох война, ты война, ты меня обидела. Ты заставила любить, кого я ненавидела». Тяжело нашему брату – бабе было, мужчины в земле сырой остались. У нас квартирант жил, чистенький такой, вдовец. Обстоятельства жизни у него хорошие были. Присматривался, и ко мне в гости. Свататься. Мне в ту пору было 26 лет. Я сама себе спиваю у плиты. Сели мы за стол. А он давай разговоры вести, как жить будем. «Да, мне, - говорит, - такой жены не найти, какой покойница была». У меня в сердце – стоп! Осерчала я, заворачиваю ему: «Мне такого мужа не найти, как мой Степан.  А твоя осталась в земле, не стоит картофельного золота». И выпроводила.

По соседству проживал один мужчина. Гладенький кругленький, говорили, что в войну нажился. Приглядывался. Приходит и говорит: «На кусок хлеба нужно много трудиться. Зачем тебе так? Мы можем легче жить». Ну, уж я за все ему: «Далеко вы разогнались. У вас, - говорю, - на богатство глаза расширяются. Свой авторитет перед советской властью потерял. Таких на полигоне жизни много. До свидания вам».
Обо мне мужчины говорили: «неграмотна, а герой ей нужен хороший». А я осерчала на них. Желают на готовое, чтоб хата и корова была. А у меня телочка. Придут сватать, а я: «Телочка есть, да сено не ест, а коль поест, торчать будет. Прощевайте вам».

Все это происходило годами, а сама думку думаю, - как же так? Годы проходят, и никакого племени у меня не будет. Попался мне человек. Виду самостоятельного, счетовод. Поглядел на меня. Видит, что я бьюсь по жизни, стал чаще гостить. А потом сказывает: «Ты одна, я одинок. У тебя богатству нет, и у меня. Рука об руку пойдем. Чтоб не свершилось, хоть на голом камне все едино – будем жить». Да и хозяева мои – «сходитесь». Пожили мы с ним, а он все по деревням ездит. Нет и нет его. Тут слух прошел – недочет у него, в тюрьму посадили, а у меня уже дочка. Как же дитя без отца?

Женечке уже полгода было, когда ночью стучится кто-то. Отворила. Мужчина спрашивает: «Вы – жена Николая?» Я так и встрепенулась. Усадила, накормила. А он мне сказывает: «У Николая семья давным-давно имеется и трое детей. В соседней деревне живут. Не жди его». Как запеклось мое сердце. Я ему – бух: «Я не утка и не гусь, по морю плавать не боюсь, женатого не постыжусь».
Нескоро отошла. А сама смекаю. Она пожила, а теперь и я хочу, чтоб у дитя отец родной был. Подкультурилась, взяла дочку на руки и пошла в то село. Жара стояла. Пока добралась, жажда одолела. Гляжу, у крайнего домика в огороде – женщина, черная, заморенная, и трое ребятишек рядом. Попросила я у нее воды. Сели на крыльцо, а она спрашивает: «Далеко, женочка, идете?» Я ей в обман: «Родных разыскиваю». А она сказывает, что муж Николай сидит в тюрьме, дети голодают, сил нет прокормить. «Да вот, говорят, семью себе новую завел».

И я всю свою жизнь вспомнила. Она плачет себе, а я плачу себе. Только не стала я говорить, зачем пришла. Поглядела, слабая она, заброшенная. А я человек жизнью пробитый, на кусок хлеба заработаю. И ушла ни с чем.
Выпустила его из головы. А потом Николай меня нашел. Первым образом в мой дом явился. Говорит, жить будем. А я ему: «Посмотри на землю – близко. На небо – оно далеко. Такой обман от тебя пошел, что нет возврата». Все это перепеклось на сердце.

Сплановала я свою жизнь иначе. Приехали мы с Женечкой на Восток. Здесь папа, мама. Они располагали, что меня нет в живых. Работала как окаянная. Доченька ни в чем не нуждалась, учится в Москве. Как подумаю о ней, сердце репертится в радость. Жалуется она, что некрасива. Говорю ей, – хотела бы я тебя сделать семажной куклой, но никак не получается. В прошлом году заработали с ней деньги и поехали по тем местам, где бедовала, поговорить с народом. Ведь много своих осталось. Там и сестра Михаила, панского сына, сердце о нем не утихло. Вышли из Рога в Радково. Вечер вечерел. Мы через тайгу по тропе. Километров семь. Догоняет нас старичок сухонький. И мальчик лет двенадцати с ним. «Куда?» - спрашиваю. «В Радково» – отвечает. Поговорили с ним о том, о сем. А мы отстаем, у Женечки туфли на каблуках высоких. «Вы уж, - говорю, - идите. А то дочка ишь каблуки какие носит». К ночи подхожу я к подруге своей. Познать все о Михаиле хотела. И тот сухонький во дворе встречает. Глянула в лицо мужчины, а у него вся голова сивенькая. И все во мне задрожало: - «Это ж Миша!»

Обнялись, плачем. Какие мы стали, что друг друга не признали.  У него  свои  обстоятельства. Со штрафным батальоном всю войну отвоевал. До последнего не упускал надежду меня встретить. А сейчас у него, сивенького, жена, малые дети. Такая растерянная жизнь была».
(конец курсива)

Потом я не раз в трудные минуты жизни вспоминала Романовну. Это о таких как она писал Р.Роллан: «Изучить человека, чтобы вдохновиться его мужеством. Истинное величие его в одиночестве, в борьбе отдельного человека с Незримым».

Эта женщина с рябыми руками помогала мне выстаивать в трудные минуты жизни. А эти минуты сплетались  в часы, дни. Очерк о Довиденко не складывался, тянула со сдачей его в секретариат возмутительно долго, так что  Куликов на летучке съязвил: пока ты его напишешь, твой герой получит вторую звезду и, как мне показалось, все радостно засмеялись. Заслужила. Все материалы под рубрикой «Награжденные Родиной» из этого захода героев были давно опубликованы. А мне только стоило взять перо, неизменно, навязчиво перед глазами – толпа возмущенных,  митингующих женщин у баньки. Убедить их в неправоте не получалось. Климников в таких случаях говаривал: «Слова-суки разбегаются, как клопы от спички». Стержневой  идеи материала я не увидела. Тем более в Хабаровске встречала жену Довиденко, – они переехали на постоянное место жительства в краевой центр, ждали главу семьи.


«УБОРЩИЦА» МУСОРА НЕГРАМОТНОСТИ

Да и в моей личной жизни все шло наперекосяк. В дневнике стали появляться ну просто черные записи:

 «…Дни проходят вяло, однообразно. Желания обгоняют возможности. Ненавижу себя. Остается в полете лет разводить котят, собачат. Оказывается я слабая, никчемная».

«…Последняя надежда принять участие в собственной жизни и изменить ее, разрушилась. Из Ленинграда вернулись документы на обмен квартиры. Моя ленинградская верная подруга Лю больше года пыталась перетащить меня в Питер, второй город моей любви. Чтобы дали разрешение на обмен моей крайкомовской квартиры, даже пришлось обращаться к Лапшину. Какой чудесный человек, не ожидала. Прекрасный собеседник, лишних вопросов не задавал. Обмен был возможен и при условии, если есть рабочее место в Ленинграде. На авось послала в «Ленинградскую правду» три, конечно, лучших очерка. Редактор Михаил Куртынин направил в бюро обмена жилплощади исполкома письмо. Вот оно. «Редакция газеты «Ленинградская правда» просит  принять документы для производства обмена жилплощадью в г. Хабаровске на Ленинград у Гриценко Е.К. Тов. Гриценко, выпускница  факультета журналистики Ленинградского университета, сейчас работает в Хабаровске. В случае обмена жилплощади в Ленинграде она будет работать в редакции «Ленинградской правды». Казалось бы, путь в город на Неве открыт. Людка нашла несколько вариантов обмена. Но нужна доплата не менее тысячи рублей. У меня на книжке, на черный день, 50 целковых. Усвоив, что тысчонку мне не добыть, велела Лю забрать из бюро документы. Письмо Куртынина  повешу в рамочку на память».

 … «Жизнь – это место, где жить нельзя». Сожми зубы. Привыкни к очевидности – одной сражаться в этом мире противоречий. Хватит ныть, плакаться. Нужно утонуть в работе».
«…О хорошем. Была в командировке Вяземский-Венюково-Шумный. Лес. Весна. Господи, какое приволье, а воздух смолы молодой, елок, шишек. Лесная столовая-котлопункт. Венюково – просторище, чудо. Такое большое небо и много звезд. И   30-летние старухи-сучкорубы с исковерканными от непосильного труда пальцами рук. О них песни слагать надо. А тебе, Катерина, чего не хватает? Ноешь: «Вся жизнь –понедельник».

«…Состояние невыносимой растерянности не спотыкается о радость, ее нет на пути. Догадываюсь, на земле не существует ни одного человека, ради которого  можно было так  истязать себя. Мы топчем наши чувства, не давая им расцвести. Не ложкой сомнения хлебаю, а ведрами. И что же, сомнения оправдываются, оставляя нас обкраденными. Как неправильно живем. Умеем  ловить  жар-птицу в работе, а в своем личном не находим и перышка ее».

«… Вчера пришла Вера Побойная. Глянув  на интерьер моей квартиры, на меня погасшую, потребовала: - «Перестановку будем делать. Помогает, когда скверно на душе». И давай тягать с мужицкой силой шкафы, кресла, шифоньер. Перевернула, передвинула всю мебель. Ворочала как лошадь. Сила в ней немеряная и дух силен. Нынче не кусала. Заметила: - «Что-то редко стала писать. – И со значением добавила: - Мне соперницы не хватает». Спасибо, Верочкин, мне важно было это услышать тогда от тебя».


Все свои  «за» и  «против» как-то нечаянно, навзрыд в два часа ночи выложила  Азе Леонидовне Павловой, ревизионному корректору. Ее в редакции звали главной «уборщицей» мусора неграмотности в коридорах газетного текста. Почти 30 лет Аза Леонидовна провела в «ТОЗе» за сверкой набора и оригинала. Мы дежурили с ней по выпуску номера. Москва по телетайпу задерживала  шестую полосу с докладом Косыгина на ХХIV съезде партии. Вся «головка» редакции – замы, секретариат были на местах, на втором этаже. А мы с Азой маялись в ожидании досыла на  пустынном третьем. По возрасту Аза годилась мне чуть ли не в матери. На нее, неприступную, с высокой девичьей грудью, заглядывались мужики, вздыхая: «неизрасходованная женщина». Она их принципиально не замечала. Пиковый туз места  не находил, чтобы за глаза не уколоть одинокую мать. Но  Аза Леонидовна, у которой грехов меньше, чем у колченогой кошки, была так целомудренно чиста, что наветы оборачивались против клеветника. Сабантуи, пирушки она никогда не посещала, жила уединенно с дочерью Зоей. Но нерастраченное бабье начало, как бы сейчас сказали «сексуальность», при ее точеной фигуре, нерасплесканность чувств угадывались невооруженным глазом. И это доставляло ей ненужные неприятности. Она, очевидно, много страдала. И я спросила: «Аза Леонидовна, когда вам плохо, больно, что предпринимаете?» –  Эта интеллигентка, словесник-ас заговорила почти так же,  как  Романовна:
- Какое горе вы пережили? Утрату любимого человека? Предательство? Грязное насилие? Помилуйте, у вас интересная, настоящая работа. Мне лично ваши материалы нравятся, поверьте, уж в этом толк я знаю. Неровно, редко пишете, – мобилизуйтесь. У вас есть будущее. А вот я  не обольщаюсь. Готовлюсь к настоящим боям, невостребованности, болезням, собственной ненужности. Не знаю таких, кто увиливает от ударов судьбы. Это каждый проходит. И я уже в пути.

Но как жестоко ошибалась Аза Леонидовна, предсказывая себе банальные испытания и поселив в пустующем квадрате своей жизни лишь дочь и редакцию. На нее обрушится такое, что и врагу не пожелаешь – любовь. К журналисту, человеку женатому и занимающему в редакции высокий пост. И, конечно же, без малого намека  на ответ. Как у натур цельных, какой была Аза Леонидовна, это как ураган Сирокко. На момент этой ее беды, я жила за границей и о случившемся узнала от коллег. Живой не застала. И мне остается лишь вообразить ее муки. Взрослой дочери, да и кому бы то ни было, не скажешь, стыдно. В силу внутренней культуры не хотела выглядеть смешной в глазах избранника, робела, немела. Сирроко, безвыходно поселившийся в душе, вырвался на волю также коварно, как явился.. В одно из воскресений, ранним утром, редкие прохожие видели, как неприбранная женщина с распущенными волосами билась в закрытую дверь редакции «Тихоокеанской звезды», взывая: «Горит! Редакция горит!». А в ней горел любимый. Так ей привиделось. И она бежала со стороны завода «Дальдизель», где жила, спасать, вытаскивать из огня. Явились люди  из соседнего здания с невысокой оградой в белых халатах…

Но тогда в притихшей редакции, в ожидании полос, Аза Леонидовна, утешая меня, уже подводила итоги своей жизни, с оптимистическим финалом:
- Мне легче: искания, поиск высшего смысла – позади. С плачевным результатом – истины на земле нет. Я всегда знала, что буду одинока, мне была уготована жизнь в ее, говоря высоким стилем, трагической непоправимости. Да, поправить уже ничего нельзя. А одинокую женщину в ложке воды можно утопить. Не позволю. Мне  доставляют радость простые вещи – шить костюм  «снегурочки» для дочери, вязать носки. Не случайно природа придумала от нетерпеливого  «зачем я?»  - семью, даже неполную, как моя, в которую входят, как  в пещеру, где тебя ждут: только ты разожжешь в ней очаг, согреешь, осветишь.

Эта мудрая, обольстительная женщина в свои пятьдесят никогда не была замужем. Ее жениха, еще студента арестовали на последнем курсе. Исчез, сгинул. Отец  18-летней  дочери Зои – женатый человек, любил пламенно, но уйти от семьи не позволила сама Аза – там двое детей. И жизнь свою посвятила, не растрачивая на иные соблазны, дочери, мечтая о внуках.

- То, что вы не в ладу с собой, пройдет. «Все суета сует, и томление души» - Она на мгновение задумалась, лукаво посмотрела на меня и продолжала своим певучим, грудным голосом. – Катя, не обижайся, я пока  не представляю тебя  женой, матерью. Тебе сколько лет? Двадцать семь? Еще лет пять - и вот тогда будешь готова к семейной жизни. Поверь, и на твоей улице будет черемуха.

Я уходила из редакции под утро, и все было полно нового значения и смысла, – пустынный, спящий город, который вот-вот оживет окошками-огнями, шумом  проезжающих автомобилей, пешеходами. И эта высокая женщина. И  наша обоюдная, негаданная исповедальность.


СУДЬБОЮ ТАК ЗАГАДАНО

Ей первой я показала синеглазого лейтенантика, своего будущего мужа. И одобренная Азой Леонидовной, шепнувшей «борись за него»,  попыталась лепить из андерсеновского  утенка белого лебедя.

Однако поначалу предстояло решить – или я еду жить в гарнизон, где проходил службу Владимир Павлович, или его вытаскиваю из глухомани. Но как? Очень аккуратно прозондировала почву на этот счет у Зырянова:
- Ты что, с дуба свалилась? –  Геннадий Степанович  был искренен в своем удивлении. - Служивого из дыры может вытащить только генеральская дочь. При всех других вариантах – пустой номер.

Уже через десять минут  Вера бежала ко мне с вопросами:
-  Замуж выходишь? За кого? Где познакомилась?
- В командировке. – Никому, никогда не признавалась, что встретились мы отнюдь не при романтических обстоятельствах  - не в парке Чай Ир, где распускаются розы и не на палубе белого парохода, а в банальном шумном ресторане «Дальний Восток». И, кстати, тогда мы были с Верой Побойной, Ивенским и Рябовым. Но одиноко сидевшего за соседним столом худощавого очкарика, в форме лейтенанта военно-воздушных сил, никто из нас и не приметил. Наши с ним  стулья, когда я устраивалась за столом, наехали друг на друга, и,  увидев его, мимолетно подумала – очень знакомое лицо. В ответ на его улыбку, легко кивнула и совершенно уверенная, что когда-то давно вместе тренировались у Алеши Каткова на шлюпках, доверчиво спросила: «Спортом по-прежнему занимаетесь?». Он кивнул, и я забыла о соседе.

За нашим столом шел жаркий, несерьезный спор, начатый в редакции – человек в свете морального кодекса. Весь город был увешан огромными щитами-плакатами с пунктами морального кодекса строителя коммунизма, по которым предлагалось всем жить. Куликов собрал  заведующих отделами и потребовал незамедлительно сдать план публикаций по данной тематике. И вот мы рассуждали.

- Невыразимая сложность биологического устройства человека с его гениальным химзаводиком находится в вопиющем противоречии с мелочностью человеческих желаний, - размышлял Николай Рябов. – Букет желаний велик: властолюбие, хватательные инстинкты, когда человеку, чтобы обогатиться, всей Сибири не хватит, низменные страсти. Взамен предлагают советский моральный кодекс утопического коммунизма, но человек, по сути спрогнозирован на необоримые пороки, соблазны. Взять хотя бы прародительницу Еву, ослушавшуюся  Создателя. А что же требовать от нас, слабых, доверчивых, нестойких?

- Ева, конечно, маху дала. Однако современные Адамы действуют с опережением графика, -  заметила я.
- Как вы интересно рассказываете! Так может рассказывать только женщина, – от ваших слов веет какой-то чистоплотностью, - процитировал Ивенский любимого Андерсена
- Это она в мой огород камешки бросает. Ну,  виноват, больше не повторится.

Наша четверка знала о случившемся. Жена Николая должна была со дня на день родить. А он вместо того, чтобы с работы бежать домой, пошел провожать накрашенную авторшу  Галю, не сводившую с него глаз. Вернулся  за полночь, жены дома нет, решил, что пошла к теще. А утром в редакцию звонят из роддома, поздравляют с рождением дочери.
- А может ли пчела принадлежать одному цветку? - вопрошал Дон Жуан, дабы объяснить свои страстишки, - комментировал Андрюня затронутую нами тему верности и женского (мужского) коварства.

После перерыва ресторанный оркестр грянул фокстрот,  сменившийся душевным танго. У нас не было принято танцевать. Но когда, не поднимаясь, ко мне повернулся лейтенантик, негромко приглашая на танец, отнекиваться не стала. За несколько минут неловкого топтания - танцор из него никудышный,  узнала, что он служит в Амурской области, приехал в Хабаровск на сборы, женат и завтра уезжает в свой гарнизон. Признался, что невольно слышал наш интересный разговор и спросил: «Кто этот старец?» про Ивенского, которого я считала молодым. Вот и все. Да, еще попросил разрешения проводить, на что я ответила решительным «нет», это тоже было не принято в нашей компании: вместе пришли, вместе ушли. Но почему-то телефон свой я ему оставила.

Три года хоть и редко, мы перезванивались. Еще реже переписывались. Оказывается, никогда раньше меня не встречал, в Хабаровске, у Каткова гребным видом спорта не занимался, предпочитает тяжелую атлетику. Так почему показался таким знакомым? У него были какие-то серьезные проблемы с женой. А потом исчез на полгода, не давал о себе знать. Забыла.

Однажды в наш кабинет прибежала молоденькая курьерша Валя Севастьянова. И сообщила, что меня требует неизвестная женщина для личного разговора. «Наши посетители на политические темы не беседуют. Не иначе как разведенка», - смеялась я, приобняв Валюшку и спускаясь по лестнице к вахте. Но мое игривое настроение моментально испарилось, как только услышала наглое: «Вы Гриценко? Это с вами спит мой муж?» – я онемела. Какой муж? – с трудом соображала я. И когда усвоила, что посетительница жена того самого лейтенантика, во избежание публичного скандала потащила ее подальше от людских глаз в библиотеку, попросив хозяйку на минутку удалиться. Здесь вместо Косенко уже командовала Вика Маловинская. В редакции, пока шел ремонт предполагаемого красного уголка, и поговорить конфиденциально было негде. Не поведешь ведь в  женский туалет. Впрочем, эта дева не моргнув глазом, могла избрать для беседы и WC. Высокая, стройная как тополь, чертовски молода, от силы 22 года, с пронзительно черными глазами, но в этом еще юном лице – помятость, отпечаток отнюдь не целомудренно проведенных вечеров и ночей. Спрятав все свои эмоции в карман, прежде всего успокоила Лену, так она назвалась, что никаких близких отношений с ее мужем (к сожалению!) не имею. Видела его в последний раз года два назад.

- Я ваши все записки читала, оттуда и адрес узнала. -  От агрессивного ее настроения не осталось и следа. Призналась: - Я на понт вас взяла. У меня просьба – помогите устроиться на работу.

Оказывается, уволена она за аморальное поведение – так в трудовой написано. Из гарнизона выдворили за 24 часа, застукали со служивым прямо в подсобке  солдатской столовой, где она трудилась поварихой. Об этом Лена рассказывала с таким простодушием и откровенностью, будто в подсобке совершала жизненный подвиг. Сейчас приехала в Хабаровск к матери, а она упрекает: «В кого ты такой сучкой у меня уродилась?». Владимир долго прощал, а тут общественность вмешалась.

В библиотеку уже в который раз нетерпеливо заглядывала Вика, – выметайтесь, мол. И я пошла провожать нежданную посетительницу. Мне почему-то было ее жаль. Неплохая девка. Но куда ее устроишь на работу – за очередной аморалкой? И я как старшая (о, кошмар! – на лет десять она моложе) посоветовала:
- Лена, вашему положению не позавидуешь, если и на этот раз муж не простит, попробуйте начать жизнь с чистой страницы.
- Если бы не вы, может, и простил. Он сказал, что баб сейчас ненавидит. И если когда-нибудь женится, то только на Гриценко.

Вот так мы простились, чтобы позже еще много раз встретиться в иных, не менее драматических ситуациях. Но в тот день меня охватила злость, – по какому праву ко мне на работу идет чужая жена с мечом? Если узнает об этом Куликов, – нравственные нормы в редакции блюли неукоснительно – мне опять выволочка. Не хватало, чтобы к «пьянице» присовокупили «разлучница». И попробуй, докажи, что не верблюд. Не работалось. Хотелось одного – найти этого горе-мужа сучки и потребовать оградить от ее визитов. Стала искать телефон войсковой части, где он служил, но там ответили, что адресат выбыл давно, переведен в другой гарнизон, какой, неизвестно.

Между тем, где-то в подсознании коварно притаилась подлая, бабья теплинка-надежда : значит, если женится, то только на мне, чем-то я затронула его душу, а ведь молчал, ни словом, ни жестом на этот счет не проговорился. Где сейчас его искать?

Говорят, – нет судьбы. Кто с твердой уверенностью докажет это? Скептикам кричу -  есть судьба! Буквально на следующий день возвращаюсь с работы, у Дома книги - голубоглазый лейтенантик! Обеими руками, неуклюже, он держал ведро с огромным букетом молодой сирени. Закупил товар оптом у торговки.

Еще до вчерашнего дня я абсолютно не придавала значения ни давнему, случайному знакомству, ни редкой переписке. О том, что «мы назначили друг другу свидание с первой встречи», и мысли не было. По одной причине. Этот человек был женат. На таких у меня аллергия. Полной мерой пережила то, что переживает почти каждая беспросветно одинокая, внешне не крокодил, женщина. На однообразном, сером фоне жизни появляется любящий, заботливый, но женатый мужчина. Обещания, заверения. Телефонные звонки с закодированным текстом. Вороватые, украдкой встречи в кафешке или на улице с риском быть застигнутыми. Женские (мои) истерики – как долго будет продолжаться эта подпольная жизнь. Решительное «прощай!». Но не надолго. Снова вечером под окном раздаются позывные, наша общая любимая песня: «Где ни буду, и с кем я ни буду, ты одна, ты осталась во мне. И забуду тебя. Не забуду. И усну и заплачу во сне». Ну, как тут не распахнешь дверь. А потом все один к одному повторяется. И вечный, неизбывный страх – узнают на работе у него, у меня – не помилуют. Его лишат партбилета, меня растопчут. Или его супруга кислотой мне морду сполоснет. Таким жестом с разлучницами часто расправлялись. Но его жена, маленькая, как подросток, оказалась мудрее нас двоих. Не скандалила, утешала меня. Любимого супруга увезла в соседнюю область. Инцидент был исчерпан. После чего я загремела в больницу. С обострением «сувенира» студенческой жизни. Врачи утверждают: «Язвенная болезнь – это не то, что ты ешь, а что тебя ест». Вот тогда в   3-й горбольнице меня навещала Эля Кириченко, и мы с ней валетом провели ночь на больничной койке. Выйдя из больницы, я сказала себе: ша, с женатиками только на дистанции, чем дальше, тем лучше.

И присматриваясь к державшему в руках ведро сирени Владимиру Павловичу, который сразу же шутливо объявил, что откомандирован в Хабаровск для очень серьезного разговора со мной, открывала, – да это же мой девчоночий идеал:  голубые, но усталые глаза из-под очков,  русые волосы, тонкое интеллигентное лицо. Немножко неприбранный и в том же офицерском звании лейтенанта, что три года назад.

По всем позициям мы, как пишется в сентиментальных романах, были предназначены друг для друга – по мозговой оснастке, любви к поэзии и философии, и даже по гороскопу. Меня поражала его грамотность, начитанность. В нем я усмотрела славную черту перспективной личности: «живу недоумевая, все время хочу понять». Совпадали желания и в части его планов. Он хотел учиться. За плечами всего лишь восьмимесячные курсы в военном училище, а с таким  скромным образовательным цензом в армии не взлетишь. Об академии не мечтали: тот образ жизни, который преподнесла его бывшая жена с изменами, позором на голову офицера, не гарантировал соответствующей военной характеристики. Остановились на юридическом институте и начали готовиться к вступительным экзаменам.

И вот он уже студент-заочник. Вернулся в свой гарнизон. Пишет нежные письма, как ему плохо без меня. Месяц, другой, полгода. И я иду к Куликову. С заявлением. Рассказываю личные обстоятельства жизни.

Милый, милый Федор Георгиевич! Умирать буду и тогда его слова не забуду:
- Мы не намерены терять такого журналиста, забери свое заявление. Я все-таки член бюро крайкома. На заседаниях сижу рядом с генералом ВВС. Мы сейчас ему позвоним. Иди, подожди в приемной.

О чем они беседовали, – не знаю. Но Федор Георгиевич сам вышел в приемную: «Вот адрес, кабинет, в штабе пропуск тебе выписан. Объяснишь сама, что и как».
Он же, Куликов, подписал мне командировку в Теплоозерск. Это два часа на поезде до Завитой, где располагалась войсковая часть Владимира Павловича. Но потребовал: «Привези пару материалов с цементного завода. Там новую печь сдают в эксплуатацию. Передашь репортаж стенографистке. Остальные дни твои – регистрируйтесь и возвращайтесь вместе».

ЧЕРЕЗ СУМРАЧНУЮ ДОЛИНУ

В те дни я летала. Все спорилось. На  Теплоозерском  цементном заводе собрались журналисты из областной  и районной газет. Но мой репортаж, переданный по телетайпу Верочке Раздобреевой, был опубликован на два дня раньше, чем в «Биробиджанской Звезде» – вот им, местным журналистам, «фитиль». Ну а дальше полет мой был прерван жестокой прозой. В гарнизоне узнала о том, чего больше всего боялась. У моего молодого супруга репутация пьющего человека. Об этом напрямую сказал его командир, присутствовавший на нашей маленькой, скромной свадьбе. Заглянув на кухню, пока я разливала чай, приглядываясь ко мне, он без церемоний разоткровенничался:
- Вот смотрю на вас и размышляю. Вы женщина самостоятельная, и работа у вас благородная, а Владимир Павлович всего лишь лейтенант. И как вы решились на такой, я бы сказал, неравный семейный союз. Конечно, он, не глупый, начитанный парень, инициативный офицер. Но пошел на поводу распутной, легкомысленной бабенки. Она его спаивала, а сама уходила, простите, на ****ки. Потом они дрались, мирились, до ее очередной измены. – И будто извиняясь за мужскую откровенность, добавил: – Здесь, в гарнизоне, и хотел бы, да не скроешься, всем все известно.
- Наверное, любил, вот и прощал.
- Ничего себе любовь! Да я бы такую шлюху давно из окошка выкинул. А у него духа не хватало, пока мы за это дело не взялись. Так он еще переживал. От тоски, одиночества к бутылке стал прикладываться. А, по-моему, это просто распущенность и пьянство. Вот вы сейчас чаи разливаете, тортик режете, а от вашего  супруга поступило предложение «добавить». И уже гонцы побежали в гарнизонный магазин.
- Свадьба, есть свадьба, - миролюбиво заметила я. Но в душе поселились сомнения, усугубленные, в краткие дни проживания под одной крышей в этом гарнизоне, грустной реальностью. Молодой супруг готов приветить каждого поздравителя, кто приходил с флягой спирта,  и  как быстро расковывается мой избранник. Но назад хода не было.

Есть счастливые пары, у кого с первых шагов мир да любовь. Но это не про меня. С таким трудом доставшийся мне запоздалый обломок счастья, неминуемо ускользал. оборачиваясь безысходным выяснением отношений. Первое время, помимо того, что шла болезненная притирка характеров, привычек, честолюбий, не отпускала тревога, каким вернется со службы, с очередного экзамена в институте. А возвращался навеселе, и не скажи слова, против.

В то время, как-то так случилось, мы с Аркашей Турковым, другом юности и нашим автором, вели долгие философские беседы «за жизнь»по телефону. У него такая славная, мудрая жена Галя. Пара прелестная. Встретив их однажды на городском пляже, разговорились, почему-то затронув тему женского одиночества И вот что мне сказала на этот счет Галина: семейную жизнь лихо можно сделать мучительным недоразумением. Можно иначе – оправить лучшие качества любимого человека в оправу интеллекта, ума, поэтичности. Все зависит от терпения, выдержки и меры любви.

У нас с Володей плацдарм для создания скверной жизни был необозрим. Начиная с житейских мелочей. Прибыл ко мне, что называется, гол как сокол, с двумя чемоданчиками, один из них тревожный, для срочных вызовов в войсковую часть, в другом книги и смена белья – все нажитое оставил жене и ребенку. В день зарплаты приносит копейки, большую часть съедают алименты, однако, на этот предмет в наших разговорах наложено табу, знала, на что шла. А вот его беспричинные выпивки, с агрессией -– послать бы подальше.  И я это сделала. Шумная сцена произошла на любимый мною Новый год Это был первый праздник, когда мы, как жена и муж, встречали вместе. Пригласили Вику Маловинскую с другом.

Начинался вечер 31-го декабря прелестно, романтично: подарки-сюрпризы под елочкой, за неимением подноса, на разделочной доске, покрытой салфеткой, гостям подносили фужеры с шампанским, а потом с «белой вьюгой», колымским напитком, закусывая изысканными блюдами, взявшись за  руки, радостно кружили вокруг елки.  А потом раздался телефонный звонок, и моя школьная подруга Нинель Корышева, та самая свидетельница, когда меня милиционер Гринберг задержал с бродягами, потребовала, чтобы  мы всей компанией немедленно отправлялись к ней: со школьной скамьи жаждет узнать, какой у меня будет муж, и вот он есть, не мешкая, представь!  «Встречать Новый год прекращаем. Ждем!»   Черт меня дернул  бросить клич, дружно подхваченный всеми. Нэлька, ныне цыганка, артистка, поет вторым голосом, муж – первым, оба играют на гитарах, не муж, а счастливейший лотерейный билет. Замечательные ребята, скучно не будет. Собрали сумку, поймали такси и вот мы уже в шумной Лелькиной семье. Здесь все и началось. Танцуя с юнцом, Лелькиным братом, которого помнила пацаном сопливым, видела, как Володя, недобро изучая меня, демонстративно  опрокидывает одну стопку за другой. Так дело не пойдет, пытаюсь вытащить его танцевать. А он, уже пьяный, уперся, как бык. Больно схватив меня за руку, силой повел на лестничную площадку выяснять отношения, оскорбляя грязными словами. Здесь я схлопотала по морде. Его не узнавала, это был чужой, незнакомый  человек, отчаянный, не контролирующий свои действия. И мы с Викой, как с поля боя, сбежали с новогоднего торжества. Я в слезах от обиды, гнева и стыда. Вика, прощаясь, как могла, утешала: «Он не ведал,что творил. Но руки распускать не позволяй».

Дома я  собрала и вытащила на лестничную площадку два его чемоданчика. Все, на этом конец. Сестры милосердия из меня не получится. Хватит. Решение мое было непоколебимо. Челюсть болела, глянув в зеркало, к ужасу обнаружила под глазом мощный синяк и снова заскулила, как побитая собака. За что? И тут позвонила Вера Побойная.

-  Приходи в гости с мужем. Первое утро Нового года встретим.
-  Нет мужа, расстались мы. Прийти не могу. На всю морду синяк. Не знаю, как в редакцию явлюсь завтра. – Вера звонко расхохоталась.
- Лечить буду, знаю средство. Ты ведь в курсе, я всю молодость в синяках проходила. Опыт имею. Живо собирайся. Борис выходит тебя встречать.

В полутемном зале «хрущевки» Побойных светила усталыми огнями пышная елка. Дети спали. Освежив стол, Полина Петровна подала на подносе фирменное блюдо Побойных – запеченный окорок секача. Дважды в год, на день рождения Веры и в конце декабря Борис уезжал на охоту, чтобы добыть к праздничному столу свежатину. Судя по всему, этот Новый год у Побойных прошел не слишком радостно, иначе бы Вера не позвала. Новым человеком ей хотелось разрядить гнетущую обстановку. И это без усилий удалось - мой лиловый синяк приковал внимание домочадцев, вызывая охи и ахи.

- Крепко он тебя. Полина, подай пятаки и косынку. Сейчас мы тебя перевяжем. Не снимай сутки. Хотя, между нами говоря, против лома нет приема, как и против синяков. Ну что ж, за первое боевое крещение на ниве семейной жизни. - Вера искренне веселилась. Мне же был не по душе предложенный ею тост. Но если не смеяться над собой, то можно удавиться. И все равно, мне здесь было спокойнее, нежели в своей тревожной квартире, а к родителям с такой физиономией идти нельзя. Вера могла меня выслушать,  найти причинные связи столь свинского поступка и вынести приговор – во многом виновата я сама. Борис уже ушел отдыхать, за ним Полина. А мы остались с Верой одни за накрытым столом в комнате,  в которую вяло входил рассвет первого дня Нового года, и она рассказывала о Мурзине, первом муже, его предательских изменах:

- Представляешь, с грудным ребенком, с цинковой детской ванной, после шести дней тряски в общем вагоне, приезжаем к нему в Усть-Усоль, куда мужа после окончания строительного техникума направили по распределению. Никто на вокзале не встречает. С трудом нахожу  общежитие молодых специалистов, комнату, и от вида ночной пьянки, бардака, недавнего присутствия девок мне чуть дурно не сделалось. Вижу на столе среди пустых бутылок свою телеграмму, его злое лицо – что предпринять? Младенец разрывается от плача, сменить пеленки надо, а отец нас не признает. Любила я Мурзина пылко, с шестнадцати лет. Многое ему прощала. Он чуть что, драться. С синяками в вечернюю школу ходила. Замазку наложу под глаз, очки надену и на работу, в редакцию «Усть-Усольский рабочий».
- Не верю, чтобы тебя, Вера, такую большую, сильную посмел кто-то ударить
- Не «кто-то», а любимый муж. Да и мне-то было семнадцать лет. Что я понимала? Сыну нужен  отец, - долбила мне Полина. Вот и терпела. Но потом я ему с лихвой за все отплатила. – И глядя в посветлевшей комнате на меня, решительно добавила: - А тебе в таком виде на работу  появляться нельзя.

Еще бы! Лишь недавно с доски сообщений на стене редакционного коридора сняли плакат с поздравлением меня с законным браком и пожеланиями счастливой, семейной жизни. Для всех редакционных одиноких дам, это был нонсенс. Много радостных и грустных событий пережил коллектив «Тихоокеанской звезды», но вот брачные союзы были чрезвычайно редки. Да и были ли? Да, редакционный шофер Гена Севастьянов женился на юной Валюше, курьерше. А среди журналистской братии, не припомню. А тут бабе за тридцать и такой «фарт»...

Для себя решила, что в редакции следует взять без содержания неделю и позаботиться  об этом должен сотворивший эти дела. Хватит ли у Владимира мужества пойти на прием к Куликову, которого заочно боготворил, с моим заявлением «по семейным обстоятельствам»? Федор Георгиевич  заявителю душу наизнанку вывернет, а про «обстоятельства» узнает. Пусть драчун хлебает полной чашей.

Поднимаясь на свой этаж, увидела на лестничной площадке два чемодана, а на ступеньках сиротливо сидящего Володю, хотя у него были ключи. Увидев меня, отшатнулся: «Неужели я это мог сделать, с тобой?» Молча прошла в квартиру, он лишь робко спросил: «Можно?». И начался суровый, гнетущий, долгий разговор, во время которого его вещички оставались на лестничной площадке. Оказывается, на каком–то этапе приема стопок, он меня перепутал со своей первой женой, ему чудились измена, коварство и б, в, х, ц, ч. На этой почве бегал, искал меня всю новогоднюю ночь по знакомым, по ресторанам.

- И сколько же тебе стопок надо, чтобы привести себя в  такое боевое состояние? Запомни, стопок больше не будет, и ты меня никогда пальцем не тронешь. – И были слезы, клятвы, заверения. А в понедельник чуть свет, собрав в кулак волю и мужество, мой лейтенант побежал  в редакцию, к Куликову с заявлением и исповедью о свершенном.

Незримый контроль по недопущению подобных эксцессов витал в моих отношениях к мужу не только в дни коварных, всенародных праздников, в дружеских компаниях, но и в будни. Доходило до смешного. Приобрела большой календарь. И каждый раз, когда он возвращался со службы навеселе, отмечала черным фломастером эту дату. Когда черные кружки преобладали, – первое время было и такое, – Володя мрачнел: «Сними этот чертов календарь». Злился на себя. Ему самому не нравились эти его дела. Если неделя проходила без черных кружков, в пятницу, я сама брала бутылку вина, – возможно,  поступала неправильно, но зачем же держать мужика в черном теле? Мы дружно готовили вкусный ужин и рассказывали себя друг другу.            Жизнь  у него была собачья, как у каждого сироты. Мать умерла молодой, в 25 лет от туберкулеза легких, оставив троих малолетних сыновей, он средний, трех лет. Отец, образованный, добродушный человек, недолго выбирал мачеху, взял первую, крепко прилепившуюся, прошедшую «крым и рым» бульдозеристку. В присутствии отца она  к детям была приветлива, но стоило ему выйти за порог, оборачивалась злой мачехой. А тут отца, главного бухгалтера, по наветам арестовали. Вот тогда Володя узнал, что «радостное детство нужно зарабатывать».  Казалось бы, чудовищная аксиома, а он ее испытал на собственной, детской шкуре. Чтобы, к примеру, купить любимую книжку, нужно выполнить столько абсурдных поручений мачехи, сколько выполняла Золушка, чтобы поехать на бал.

Обстановка была такая, что старший брат в четырнадцать лет покинул отчий дом, в никуда, за ним – средний. Реабилитированный по всем статьям отец застал лишь младшего. Тем временем Володя мыкался по случайным заработкам, закончил два курса Томского университета, потом армия, где встретил свою первую женщину, влюбившись без памяти. На ней уже тогда печатей негде было ставить. А философия у девчонки проста: поиграть все готовы, а замуж никто не брал, и она снизошла к влюбленному солдату, которым можно было от души манипулировать. После застолий прятала очки мужа, закрывала его на ключ и, распустив паруса любви, действовала по своему графику. Очнувшись в похмельном состоянии и не найдя своей жены, одураченный муж спускался по балконам с третьего этажа, находил любимую в злачной компании и по-свойски наказывал.

Вот с таким «багажом» и привычкой в дни неприятностей накачивать себя, достался мне долгожданный супруг. Ну, кто мне поверит, если я скажу, что с рецидивами новогодней агрессии покончено было в раз, я ведь не волшебница. Но отыскался  еще один резерв для «обрамления» лучших качеств в «оправу». Как-то вечером, как бы шутя, составили тематику пятничных бесед: «Блок буквально и поэт серебряного века в нашей жизни», «Алкоголь и как с ним, гадом, бороться», «Проблемы выходного дня»,  «Мужчина и женщина». И каждый добросовестно или не очень, в зависимости от занятости, готовился к предстоящему семейному лекторию, превращавшемуся в дискуссию.

Кому-то покажется это наивным, надуманным, но интуиция и любовь к этому человеку, осознание, что лучше его я никогда больше не встречу, подсказывали: найти отвлекающие моменты от гибельной привычки, любыми средствами занять, переключить интересы на иные ценности, другого выхода я не видела. Познакомила с Андреем Ивенским. Пообщавшись с ним, Володя «заболел» Вертинским, бегал, изыскивал пластинки, и на нашей старенькой радиоле зазвучало:«Я знаю, даже кораблям необходима пристань», «Над розовым морем светила луна», кстати, ставшая нашим семейным гимном, мы ее пели на два голоса и, по мнению Ивенского, неплохо.

К праздникам стали выпускать домашнюю газету.  Эту идею я сперла у Веры Побойной. Но у Веры листок выходил только на дни рождения и нес поздравительную нагрузку. Нашу газету, обозначив: «литературно – художественно – юмористическим органом дружного семейства»,  назвали: «Домовизор», ставший бесхитростным зеркалом домашней жизни. Володя оформлял ее на чистых бланках  боевых листков с предупреждением «Из части не выносить», остроумно изменив на многозначное - «Счастье не выносить». В день торжества, когда праздничный стол накрыт, все собирались вокруг газеты. Читая вслух, смеялись удачной шутке, рисунку. А в основном шел диалог «за жизнь» между мной и мужем, с хохмами и юмором рассказывали о тайных думах, замыслах и мечтах.

Возвращаясь с командировки, меня непременно ждал «внеочередной  выпуск «Домовизора», под рубрикой «Здравствуй, милый странник!» Текст предварялся стихами Тувима: «Рассвет грядущий темень ночи смажет. И мы восславим вновь начало дня. Пусть «утро доброе» тебе никто не скажет, никто на свете ранее меня». С обязательным дневником жизни за время моего отсутствия: «День первый»… «День третий»…«День седьмой». Рефрен дневника комический: «Сижу я один за суровой решеткой, вскормленный на воле супруг удалой». « Читал «Короля Лира». Думал о тебе». Здесь же клятвы типа «Начинаю новую жизнь ( в который раз, но на этот уж точно). Подъем в 7 утра. Бегу трусцой: Пушкина, Гоголя, Ким Ю Чена. Дома делаю гантельную зарядку (не курю натощак). Вечером – решительно, по-молодецки участвую в решении хоз-бытпроблем». Не обходится и без деликатных, но заслуженных упреков в мой адрес. Переиначив стихи Гамзатова, заставляет меня призадуматься над смыслом этих строчек: «Как живете-можете, женщины-голубки? Если муж недобрый – все вокруг черно. Как живете-можете, женщины-голубки? Если муж хороший – плохо все равно!» Значит, я в чем-то несправедлива. Здесь же, по всему формату листка - карта моего командировочного передвижения по амурским поселкам, с комментариями и с неподдельной тревогой за меня.

Ничему этому я Володю не учила, не требовала от него ни газеты, ни признаний. Все проистекало по доброй воле, от души, по себе знаю, когда сердце молчит, искры слов не высечешь. А тут надо рыться в фолиантах поэтических книг, искать близкие, созвучные твоему настроению строфы, перерисовывать из атласов карту Амура с его притоками и поселками. Для этого помимо творческого вкуса надо иметь любящее сердце, желание сделать приятное близкому человеку. Обычно «командировочные» выпуски завершались традиционной просьбой: «Если меня утром дома не застанешь, воспользуйся…» воспроизведен  телефон и летящие номера, номера, которые я, и без того, знала наизусть. Сердце мое волновалось, любило, и я не оставалась в долгу, выпуская очередной номер. 
Домашняя газета развлекала, мирила, воспитывала, учила видеть себя со стороны. Повышение по службе, дом, где его ждали и любили, студенческая жизнь, - а учился он с неподдельным усердием и интересом, отвлекали. Так что в газете, посвященной первой годовщине совместной жизни, под блоковским эпиграфом: «Дай гневу правому созреть. Приготовляй к работе руки. Не можешь, – дай тоске и скуке в тебе копиться и гореть» назвала такие смешные цифры и факты: « Ни в жизнь друг без друга что не делаем? а) не читаем последнюю страницу «Литературки» б) не ходим по гостям, злачным местам и не тяпаем (за исключением сдержанного количества раз с обоюдной стороны). Первый читатель моих очерков – любимый муж. Беда Володи – моя беда и наоборот. Мы тупо не прятались в быт. В спорт вовлечены все члены семьи. В наличии имеются  санки, шахматы, две пары коньков, штанга, а походы в лес за туманом – любимое занятие. Объявляю благодарность за верность  и любовь и награждаю ценным подарком – сифоном (пока без баллончиков)».

Когда я родила желанную доченьку, в злосчастном календаре нужда и вовсе отпала. Так что с уверенностью свидетельствую: Большая Сумрачная Долина по Лао Цзы осталась позади, достигнутое семейное равновесие – не подношение судьбы, а результат усилий обоих, в основном  великодушия и душевной работы Владимира Павловича. Да и я при всей вздорности, неуправляемости характера пыталась находить радость в смирении и красоту в поисках согласия.

На выпускной вечер, который студенты юрфака, в основном все иногородние, собирались шумно отметить в захудалом ресторане «Восход», он не пошел. Хотя нужная сумма на сабантуй была отложена впрок, новый костюм приобретен, рубашка наглажена. И не скрою, томился мой муж: телефон разрывался от звонков друзей – Володя на курсе был лидером. Диплом отметили дома. А утром явились бывшие однокурсники - морды побитые, с синяками, а у одного такая ссадина, что пришлось брать марганцовку, бинты и перевязывать рану. Оказывается, так перепились, что побили нелюбимого преподавателя, измывавшегося над студентами. Был вызван наряд милиции. Троих  забрали в медвытрезвитель, остальные разбрелись по чужим  девкам.
Прошло более двадцати лет, как нет Владимира Павловича. Не однажды пыталась разобраться в наших отношениях, как свершилась  реальная гармонии, ведь я была старше его. И только сейчас пришла горестная догадка: поначалу он  не любил меня. Возможно, был расчет уставшего от безалаберной жизни человека,  на собственной шкурке познавшего «Кто женится по любви, тот имеет хорошие ночи, но скверные дни». Возможно, со мной видел иную, лучшую жизнь, чем та, которая ждала его, останься он с первой женой. Пылкие чувства явились к нему, заполонили – это мой нынешний разум говорит – после рождения дочери, вспыхнув с неистовой силой лишь под черный занавес.

ЧЕЛОВЕКУ-ЛЕГЕНДЕ «СПАСИБО» НЕ СКАЗАЛИ

А между тем, в редакции клубился гул неясных слухов, что в высших эшелонах власти  метались сокрытые ураганы  предстоящей расправы. На этот раз они разразились над головой Куликова, бессменного члена бюро крайкома партии. «Сегодня ты член, пионер, а завтра ты – пенсионер»,  как позже едко  комментировал партийную погоду Зырянов, безотносительно к личности редактора. На интуитивном уровне догадывалась, как тяжело переживал эту драму Куликов.

 Федор Георгиевич, пожалуй,  единственный человек в редакции, с кем за годы совместной работы душевно, локоть к локтю  беседовать не довелось. Он меня или крыл по черному, при этом самое оскорбительное его выражение, усвоенное от  кого-то из парт боссов, когда  аргументов не хватало – «не наш человек», или снисходил. Душевные беседы, без луны, вели позже, по телефону. Он первый узнавал, что мы вернулись в отпуск домой из Чехословакии. Узнать было нетрудно, через окно его квартиры, выходящей в общий двор, наш приезд был заметным явлением. Мы подкатывали к своему подъезду на двух такси, из которых выгружались коробки, пакеты, ковры,  чемоданы, дети, как цыганский табор. В тот же вечер Федор Георгиевич звонил, и мы разговаривали по телефону на равных, как бывшие сослуживцы, у кого газетная работа позади, и какая она тяжкая и прекрасная. К тому времени у меня вышла из печати сначала в журнале «Дальний Восток», а потом отдельной книжкой повесть. И  Федор Георгиевич  не забывал напомнить: «Не зарастай бытом. Пиши».

Но это было позже, а весной  1973-го редакция, по идее, должна была торжественно отметить юбилей редактора – 60-летие. Однако абсолютно никаких признаков подготовки не наблюдалось. Куликов ненадолго, по каким-то надобностям, уехал в ЕАО. И сразу же засуетился Пиковый туз. Он не скрывал своих намерений и кинулся в крайком партии. Об этом Тузе следует сказать особо. Нет, это отнюдь не мрачный, злобный тип. Он из других истоков. В каждом из нас живет ангел и сатана. В нем было больше сатанинского, но этот человек мог быть привлекательным, прежде всего профессионализмом - хороший журналист, в компании – рубаха-парень, юморист, но не чуждый в чужом ручье половить форелей и то, что плохо лежит, почти до неприличия скаредный, с гипертрофированным  и неудовлетворенным чувством первенства. При  этом он, полный искреннего недоумения, мог поведать о своей супруге, заместителю главного инженера крупного проектного института: «Нинке в партию пора вступать - вакансия главного освобождается. А она мне заявляет: пока в партии будут такие, как ты, мне там делать нечего».

В данном флаконе, в какой-то степени, с натяжкой, можно понять корыстный поступок Пошатаева, совершенный ради карьеры. Будучи  в Москве и встретив  Толю Карпычева, который по направлению редакции учился в ВПШ при ЦК и намеревался вернуться в  «ТОЗ»,  Пошатаев категорично брякнул: «А тебя никто в редакции не ждет». Толя оскорбился. Его взяли в «Правду», главную газету страны.

Этот эпизод недавно мне рассказала Маша Щедрова, проработавшая почти сорок лет в «ТОЗе» секретарем, референтом, кадровичкой, оставившей в наших трудовых книжках свой «привет» в виде цыплячьего, ужасающего почерка. Сердобольная, любящая беззаветно журналистскую братию, знавшая всю подноготную каждого, понять подобного жеста Пошатаева она не могла. Мне о Евгении Николаевиче  было известно и другое, – он мог  бескорыстно привезти  ребенку одинокой сотрудницы под Новый год сказочно красивую елку. Для полуслепой Вики Маловинской добыть очки с диоптриями, возвращающими зрение, таких приобрести простому смертному в Хабаровске было невозможно. Как много напутано, перемешано в человеке. Когда Толя после учебы не вернулся, место заведующего отделом советского строительства, хранимое для Карпычева, занял Пошатаев.

Какие мотивы побудили Пикового туза «стучать» в крайком партии на Куликова, непонятно. Должность редактора газеты  ему в упор не светила. И какие словесные  «телеги» он накатывал в крайкомовских кабинетах на отца Федора - никому неизвестно. Да, Федор Георгиевич питал слабость к поэтам, «подкармливал» обнищавших, чьи стихи не печатали, выписывая гонорары впрок за еще не созданные пафосные произведения. Помнится, прибежал Юра Киле, радостный в отдел, помахивая червонцем. Промотав командировочные в краевом  центре, нанайский поэт не  имел возможности вернуться домой. Редактор выписал гонорар. Прислал ли Юра взамен свои шедевры, не припомню.

Редактор сражался за сохранение еженедельной полосы «Литература и искусство» - светлой страницы в газете. Какие еще наветы? Туз вернулся в расстроенных чувствах, опоздал, и без его визита увольнение Куликова, то бишь, выход на заслуженный отдых – дело решенное.

А ведь Ф.Г. Куликов по-своему человек-легенда. Романтически настроенный юноша с Волги, по призыву комсомола строил город юности. Среди тайги, вместе с заключенными делил палатку, к утру волосы примерзали к брезенту. Как-то комсомольские активисты вышли в рейд искать прогульщиков и обнаружили в палатке заболевшего Федю Куликова. Не вняли высокой температуре больного, и тиснули в многотиражке заметку о безответственном комсомольце.  Возмущенный юноша в ответ написал страстную поэму о быте и жизни строителей. И, представьте, ее опубликовали в той же газете. Таким необычным образом юный Куликов реабилитировал себя, продемонстрировав несомненный поэтический дар. Его направили на учебу.  С этого начался творческий взлет паренька с Волги, связавшего судьбу с Дальним Востоком. Всю свою жизнь Федор Георгиевич положил служению печатному слову, газете под свирепым контролем цензуры и меняющихся секретарей Хабаровского крайкома партии - Аристова, Стахурского, Шитикова. Не принимая во внимание возражений Куликова, его то возносили на редактирование «Тихоокеанской звезды», то, наступая на гордость, топча самоуважение, перебрасывали как не справившегося в «Биробиджанскую звезду», и наоборот. И он, как послушный сын партии, верой и правдой служил ей. Редко его рабочий день начинался без грозного звонка из крайкома. «Слуга царю, отец солдатам», он получал втыки и выволочки за каждую  опечатку в газете, за малые и большие грехи своих солдат-журналистов. Но ни перед кем Куликов так не робел, как перед А.К.Черным. И был сломлен им, повержен и смят.

С высоты своего возраста смотрю, – что такое 60 лет для творчески не расплесканного, не сгоревшего в строчках журналиста. Писать он умел, сужу по редким его очеркам под псевдонимом «К.Федоров» - активно печататься редактору в родной газете крайкомом партии возбранялось.

Сейчас его трое детей – Куликовых, нынче они уже сами  дедушки-бабушки, в голос утверждают: их отец особенно не печалился, что его «ушли». Похвально мужество, но не так все просто. Да, втайне он мечтал быть свободным художником. Но когда это случилось - один на один с собой, в оглушающей тишине квартиры, -  мечтание обернулось растерянностью. Остаться без коллектива, да такого шумного, непредсказуемого, как тозовский, где каждый день сто событий, а он - в эпицентре, главный  режиссер, – это драма. Усугубленная возмутительным фактом, что его, столько десятилетий служившего партии, унизили, даже без малых почестей отфутболили на  родную кухню, в присутствии подчиненных банального «спасибо» не сказали.

Натура сильная, закаленная превратностями судьбы, он сумел организовать свои пенсионные будни. Много писал, вошел в ритм писательского труда – ни дня без строчки. Пробивал издания в Комсомольске-на-Амуре. Большой гонорар, которого он так ждал, не застал адресата. Когда почтальон принес добрую весть, гроб с телом Федора Георгиевича выносили во двор. Ф.Г.Куликов умер на 67-м году жизни от очередного и последнего сердечного приступа.

Возможно, я несколько идеализирую облик своего главного редактора. Спрашивается, как я, со своей крохотной кочки в служебной иерархии редакции литраба, объективно могу судить о недоступной вершине, но факт неоспорим – время «социализма с человеческим лицом», вознесло своего слугу, и, выкачав все силы, безжалостно отстранило за ненадобностью.

Утрачен талисман - материал в корзину

Но тогда, сочувствуя ему искренне, я не делала трагических обобщений, по легкомыслию, занятая собой. И не догадывалась, что с уходом Куликова, не слышный пока гонг ударил мне в оба уха: «Готовься на выход из редакции». С разбитым сердцем. Хотя ничто не предвещало беды. Впрочем, признаки наблюдались. Материалы стали беспардонно сокращать и дольше обычного они лежали в ячейке секретариата – это такой настенный шкаф с секциями, обозначающими отделы, куда мы несли готовую к публикации печатную продукцию. Материалы в ячейках исчезали, утекали на полосы, на их место, как по конвейеру, поступали новые. А мой очерк на триста строк «Свинарка из Бабстово» лежал нетронутым. Что за чертовщина? Обращаюсь к новому ответственному секретарю Яше Забаре, сменившему на этом посту Валю Бавина, который пошел на повышение, став заместителем редактора.
- Для нашей газеты не годится, –  не глядя в глаза, бросает Забара.
- А для какой газеты я писала? - не понимаю и  удивляюсь я.
- Для голоса Америки, - вмешивается Зырянов, - забирай свою свинарку.
Простенький непритязательный материал о передовой колхознице. У нее я прожила два дня и воочию видела, как добывается громкая слава рядовой труженицы. Вернется с фермы усталая, в грязной телогрейке. Другие свинарки спешат в сельмаг, в собственный свинарник или к соседке – погонять чаи. А эта, не зажигая света, не раздеваясь, только сбросив сапоги, и механически стянув платок,  садится у батареи, положив руки на ребристую, теплую грань. И не в силах подняться. Стали ноги побаливать, в девушках носила 36-й размер, а сейчас и 40-й в самый раз. «Еще немного посижу», - успокаивала она себя. Но поднималась, включала свет, вяло замечала, что  в комнате все разбросано, значит, у Кольки были гости. И тут  с пылающими щеками от бега и крепкого мороза влетал сын, победно стучал ложкой по звонкому дну кастрюли: - «Мам, пустая!» С прошлого вечера была полной, всю ватагу с улицы кормил. « Ну, молодец» – скажет она и принимается готовить ужин. Кольку не журит, что с мальчугана взять? А сама не на шутку тревожится. Пока  пятнадцать часов  на ферме, сын – сам себе балалайка. На трехцветную ручку поменял материнские воинские награды, исчезли именные часы, если во втором классе  с уроков сбегает, что же с ним дальше будет?

И в очерке были фрагменты войны. Моя героиня, медсестра фронтового госпиталя встретила День Победы в Восточной Пруссии, в  Инстенбурге, где из-под пепелищ разрушенного города вырывались ветки цветущего жасмина. А потом госпиталь перебросили на Дальний Восток, близ Бабстово, где он прекратил свое существование. В местном медпункте в фельдшере не нуждались, и она стала колхозницей, гордостью района. Как она этого добивалась – об этом и рассказ.

По моим понятиям материал отражал сермяжную правду жизни. Почему же был выброшен в корзину? Знаю, Куликов бы этого не допустил. Позже Яша Забара в неслужебной обстановке, а точнее когда мы втроем сидели  у меня в «Тихой гавани», на шестом этаже и элементарно пили водку, на мое недоуменное «почему», между прочим, пояснил:

- Твоя героиня депутат краевого совета, бессменная делегатка краевых партийных конференций. А ты пишешь о ней  как о закрепощенной русской бабе, которая так навкалывается на ферме со своими поросятами, что сын у нее бездомный, мать сутками не видит и сама она обкрадена жизнью. Где пафос?  Где крылья от сознания, что служит партии? Прочитает Черный, а он каждое утро начинает с чтения нашей газеты, по головке нового редактора не погладит. Потому и не опубликован, что ты сделала слепок крестьянского быта, непосильного, безрадостного.

Пока Вера  звонила Полине, выясняя у матери погоду дома, вернулся ли с работы Борис, в том смысле, что можно ли еще задержаться, Яков Яковлевич, глядя своими аквамариновыми глазами, продолжал почти шепотом: - Конечно, женские темы у тебя получаются. И о свинарке материал правильный. Но какого черта ты ищешь неповторимые индивидуальности, не вписывающиеся в рамки обычных героинь газетных полос? Не мудрствуй лукаво.

Мне бы прислушаться к умудренному жизнью человеку. Яков Яковлевич хотел мне добра, но я не вникла. И шла к своей погибели.
Из любимого мной Охотска привезла, помимо оперативных материалов, тот свой давно лелеемый очерк о Надежде Байковой. Начала его с ретро.


У истоков последнего очерка

Молодые учителя не переставляли удивляться ей, почти нашей ровеснице, Жила она отчужденно. Когда приходили в ее  домик, Надежда Васильевна не спешила захлопывать книгу, кипятить чайник, ставить чашки и вести обычные  разговоры, которые ведут учителя, впервые приехавшие на галечное побережье: что, вот, многие дети ни поезда, ни трамвая в глаза не видели, не знают, как цветет подсолнух.

Вернувшись из отпуска, мои коммунарки щеголяли в нарядных обновках, приобретенных  в столичных магазинах. И это естественно – каждой было не более двадцати пяти. А Надя везла из родного Ленинграда чемоданы, набитые цветными карандашами, мелками, пластилином, бутылочками с клеем, репродукциями картин – всего этого в то время школы побережья не имели. Она ухитрялась надолго сберечь пучок пшеницы, кедровую шишку, кукурузный початок, которые бережно выгружались из  чемоданов и хранились в классе, в шкафах под стеклом.

В шумном окружении ребят ее часто можно было увидеть у моря в сопках на «Кавказе» – так называют место отдыха охотчан. Дети с учительницей играли в войну, со стрельбой, криками «Ура!»    А потом чествовали победителей.
Все, кто бывал на уроках Байковой из района, края, забывали делать записи и уже в учительской единодушно отмечали стопроцентную активность детей, умение их логически мыслить. Молодые наперебой просили ее разрешения «поприсутствовать» и покидали класс со словами: «Талант!»

Я, будучи салажонком  в  журналистике, жадно вслушивалась  в учительские разговоры  о Байковой, в гостях  пыталась разговорить ее, но стоило мне достать блокнот, чувствовала внутреннее сопротивление собеседницы, не любящей  откровенничать с чужаками.

Однажды предложила Надежде  Байковой выступить с рассказом о детях своего класса, их навыках, умениях – родителям рыбакам, морякам будет приятно услышать имя своего ребенка. «Речи о воспитании говорить не умею. Мы подготовим литературно-музыкальную композицию» – ультимативно заявила Байкова.
В назначенный час в Охотский радиоузел, к моему потрясению, ввалилась гурьба четвероклассников. По тому, как шумела, веселилась неуемная ватага из 30 мальчишек и девчонок, стало очевидным – передача будет сорвана, а у меня взамен на эти полчаса никаких сообщений. И о чудо! Как только Байкова произнесла: «Начинаем! Саша, Оля - к микрофону!» – все умолкли, ни лишнего шороха, ни вздоха, словно  радиоузел не был  набит битком. Вот это дисциплинка! Лучшей радиопередачи история Охотского радиоузла не знала..
В чем сила незримых уз, соединяющих ее с детьми, какова природа незаурядности учительницы? – эти вопросы молодых педагогов оставались неутоленными.
Жизнь надолго разделила меня с  неповторимой, Охотской землей, но Байкова не исчезла в воспоминаниях, а осталась, как  недочитанная, захватывающе интересная книга.
И вот  через столько лет представилась возможность «дочитать», поведать  людям о божьем даре учительницы, опять же с необычным характером, и не каждому доступным умением владеть детскими душами. Втайне крепко сомневалась, что она  продолжает работать на этой суровой земле, где вместо асфальта - галька, а в цветущем мае - снежные пурги. Да и в районо никто Байкову уже не помнил. Тут же предложили кандидатуру другой, тоже хорошей учительницы. Шумейко.
Без всякого интереса пошла по  указанному адресу, поднялась на второй этаж и  двери  открыла…Надежда Байкова. Все такая же угловатая, медлительная.  Узнав меня, не поспешила отодвинуть стопку тетрадей. А ведь нам было о чем поговорить,  вспомнить молодость. На вопросы отвечала без энтузиазма, скучно. Делаю еще попытку разговорить собеседницу, задаю вопрос:
- А как сложилась судьбы ребят, которых, помните, приводили в радиоузел?
- Почти все закончили институты, техникумы. Переписываемся. Кстати, трое пошли  в журналистику. Так их заинтриговал ваш  микрофон.


Что нового я узнала? Из личной жизни - вышла замуж. Хороший или трудный  человек встретился - молчок. Есть доченька Юля -  здесь уж счастливая улыбка  на усталом лице. Работа  - все  по-прежнему.
Так удивительно повезло снова встретить здесь Надежду Васильевну – и снова уйти с пустым блокнотом?  Провожая меня, она виновато призналась: «Не помогла вам, сама же буду переживать. Такой у меня противный характер».
- Нет уж, дудки! - думала я, направляясь сходу в среднюю школу, где учительствовала моя будущая героиня. – «Исследуем», как говаривал Сократ. На этот раз ты от меня, Надюша,  не уйдешь.
Начала с кадровички и личного дела Байковой. Ленинград, блокада, детдом, педучилище. Беседовала с каждым учителем, родителями. Но поистине кладом для меня оказалась ее подруга по детдому и училищу Лидия, (начало курсива)открывшая причины не многословия, замкнутости. А что можно ждать от человека, пережившего подобное потрясение  в  детстве? Истощенная от голода мать вернулась с завода, пайку жданного хлебушка отдала дочери. Чтоб согреться, засыпая, крепко обнялись. А утром проснувшаяся девочка не могла добудиться мать. Будила охладевший труп... Когда после войны к сиротам  в детдом  приезжали  родные и чужие, увозили на телегах счастливцев,  ее, не слишком  красивую, да еще упрямую, никто не брал. Воспитательница, старая ленинградка, полюбившая эту девочку, хотела удочерить ее. Сверстники стали смеяться над Надей, обзывать  «доченька»,  «подлиза». И от горькой обиды ушла девочка в тайгу, – сутки искали, нашли за дальним косогором, слезы ночь высушила. Стала постарше - к малышам детдомовцам льнула, защитницей их была. Вот откуда эта удивительная способность Байковой понять трудного, обиженного ребенка, найти слова и дело, которые единственно нужны маленькому, чтобы он почувствовал себя счастливым.

Присутствовала на ее уроках. Тема: «Синонимы». На доске близкие по смыслу строчки из стихов: «Волшебницей-зимой весь мир преобразован», «Чародейкой зимой околдован лес стоит». Этих примеров нет в учебнике. Дети  узнают,  чьи это стихи. Им нравится их мелодия, образность.
- Как названа зима в том и другом примере? – В классе лес рук.
- Волшебница! Чародейка! – наперебой отвечают дети.
- Что делает зима?
- Околдовывает! Преобразует!
- А как бы сказали вы?
-Окрашивает в белое…Хлопьями снега падает… Рисует землю белыми красками.
- А если одним словом – зима …какая?
- Снежная! Белая! Холодная! Коварница, – увлекшись, девочка простодушно пытается рифмовать слово «волшебница» и Надежда Васильевна с такой же тихой радостью как на дочь, смотрит на ученицу.

Родители несли мне сочинения своих детей. На листочках тексты обрамлены цветами, какие бы хотели подарить маме – незабудки, розы, астры, гладиолусы. Читаю первые строчки о маме, рыбообработчице: «С ее приходом в доме становится светлей, как будто стены раздвигаются. Моя мама стройная, у нее голубые глаза, походка твердая, шаг небольшой. Я люблю ее за простодушие, за открытый русский характер, за доброту и любовь ко мне». И это пишет третьеклассник!


Внедряются чужие «зорьки»

Уезжала из Охотска с полным блокнотом. И как всегда бывает, когда сердце волнуется от любви к героине, лепила очерк трепетно, искала слова свежие, убедительные,  избегая ненавистных штампов. Да они просто неуместны были в этой ткани жизненных фактов. Крепко помучилась над финальным абзацем, не скажешь ведь в лоб, что вот она - орденоносец. И я нахожу ход, подсказанный всем развитием событий, ее нехвастливостью, замкнутостью, который бы держал весь очерк «на весу». Сетуя, что вот живет в глухомани талантливый учитель, не отмеченный славой, наградами, подруга по детдому меня поправляет: «Кстати, Надежда Васильевна хоть сказала вам, что недавно награждена орденом Трудового Красного Знамени?» «Отлично» - сказала я себе, поставив последнюю точку. Получилось строк четыреста, надо бы ужать – не сокращалось. Сдала в секретариат.

А тут войсковая часть отправила Володю в отпуск, одарив «горящими» путевками – желающих воспользоваться ими в это время  года не оказалось. И мы впервые,  вдвоем уехали в Крым – ранняя весна, холодное море еще не привечало редких отдыхающих. Но чего стоил  гулкий шум морского прибоя! Пешие многокилометровые прогулки по берегу до самого Фороса. И волшебный морской воздух.

Видно набралась душевных сил, привела в порядок нервишки, и когда вернувшись в редакцию, не без труда отыскала свой очерк с чужим заголовком «Такая судьба» и сокращенный вдвое,  расстроилась в доску, но паниковать  не стала. Чтобы не  сыпать соль на раны, запретила себе перечитывать, углубляться в текст. Только пробежала глазами финальный абзац. Чья-то рука написала несусветное о моей молчунье: «Она с интересом рассказывает о детях – специалистах, рабочих народного хозяйства… Вот такая у нее судьба - светлая, радостная. Ее труд отмечен Родиной – она награждена орденом Трудового Красного Знамени.   Е. Гриценко, пос. Охотск».  «Ни фига себе! Мало того, что сократили, но и переписали. Из молчуньи сделали говорунью.  Кто же это так зверски постарался?» В сердце что-то оборвалось. Но я научилась связывать обрывы молча, в себе. Не так как прошлый раз с репортажем «Галс» идет  через льды». Тогда я устроила скандал.

Уже подписанный к печати В.Бавиным, большой репортаж об уникальном эксперименте Охотского морпорта  продлить навигацию в зимних условиях, почему-то передали Климникову. Он, конечно, спец в этих делах. Но я прошла на морском буксире сквозь льды от Охотска до Ини, и всю морскую, незнакомую терминологию, чтоб не было ошибок, заставляла капитана вписывать в мой блокнот. Каково же было мое изумление, когда увидела правку Климникова! Впрочем, то была не правка, живого места от моего текста не осталось - чуждые мне такие словесные обороты, такое «барокко», что весь смысл извратился. И опять его любимое «на зорьке». У моего первого редактора на Колыме было другое любимое  выражение: «ночь без милосердия». Он совал его к месту и не к месту. А у Климникова: «на зорьке лесорубы вышли к просеке», «оживились на зорьке рыбацкие станы». Автора уже поругивали на летучках за обилие рассветов. И в мой «Галс» он, запамятовав, дважды сунул свою зорьку. Какая там зорька?! Перед буксиром, сжатым льдами, - белесый мертвый туман и единственные ориентиры в ночном беззвездном пути – картушка компаса да радиолокационная  станция.

Набрав в легкие воздуха и уговаривая себя: «Спокойно, возьми себя в руки», вошла в кабинет Климникова с рукописью и с приготовленной наспех первой фразой: «Александр Хрисанфович, вы что же такое напластали в моем репортаже про зорьку?» Тяжело задышав, он накинулся на меня увесистыми фразами, похлещи извозчика. Мы сказали все, что думали друг о друге, с большими и ненужными, дерзкими довесочками, после которых, уже в коридоре, тяжело задышала я и, спрятавшись в красном углу, к счастью,  пустовавшем, тихо рыдала. Возрождать свой прежний, до правки вариант «Галса», воевать за него, не было ни сил, ни желания. Климников потребовал бы пустить репортаж «по кругу». То есть читает каждый член редколлегии со своим резюме. Как известно, после «круга» ни один материал не увидел свет. Так «Галс» и валялся у меня среди бумаг, в претенденты на макулатуру, ибо сцена в кабинете Климникова дорого мне стоила.

На этот раз с очерком об учительнице, преодолела гнев, обиду, желание немедленно выяснить, чьи злостные перья уродовали моего любимого  кукушонка, постаралась вычеркнуть его из памяти. Подспудно во мне формулировалась аксиома: «Будь кукушкой, когда правят, сокращают твои материалы. Родила кукушонка, дала ему жизнь и покидай, не оглядываясь. Природу правщиков изменить невозможно». В круговерти дней, иных событий, неизменно лечащих маленькие и большие раны, впервые  удалось эту линию поведения выдержать.


«ЧТО ТАКОЕ ТЕЛЕГРАФНЫЙ СТОЛБ? ЭТО ХОРОШО ОТРЕДАКТИРОВАННАЯ ЕЛКА»

Перед самым Новым годом извлекаю из почтового ящика свежий номер «Журналиста» - мы все поголовно тогда этот журнала выписывали – и, поднимаясь на свой шестой этаж, беззаботно листаю. И  вдруг вижу под рубрикой «Факультатив», полностью перепечатан из «ТОЗа» очерк «Такая судьба» под моей фамилией. И  обширный комментарий к нему. Я, конечно, обалдеваю.  Писательница, она же завотделом  очерка  и публицистики еженедельника «Литературная Россия» Римма Коваленко на трех страницах учит  журналистов страны, как имея богатейший материал о человеке, каким, по всему чувствуется, располагала Гриценко, не надо писать, ибо то, что есть на страницах хабаровской газеты – штампы и казенщина, недопустимые для рассказа о такой замечательной героине, какой она видится с первых строк очерка. С трудом начинаю лихорадочно соображать. Перечитываю «Журналист».

Нет, в своем комментарии Р.Коваленко не метала громы и молнии. Это был рассудительный, неторопливый разговор  о сути популярного жанра, «согревающего душу читателя», каким являлся очерк. Стрелы комментатора были накалены и безжалостны на абзацы и фразы, проникшие в ткань очерка с чужой руки, волею правщиков. Особенно язвительно она набросилась на тот эпизод, когда, не видя учительницу столько лет я задаю дурацкий вопрос: «А как сложились судьбы ребят, которых, помните, учили столько лет назад?» Эпизод с радиоузлом был вычеркнут и вопрос, оставленный правщиком, звучал  расплывчато, неестественно. И с чувством прокатилась по концовке, назвав ее «шаблонной».

В полубессознательном состоянии добираюсь до своей квартиры. Не раздеваясь, истерически выдвигаю ящики рабочего стола, – при перепечатке машбюро издавна делает, по моей просьбе, два экземпляра.  Где-то должен сохраниться один, если  тогда от злости не выкинула. О, к счастью нахожу – вот, мое,  родненькое.

Снова уже спокойно перечитываю с карандашом в руках. Мой, не увидевший свет вариант при всей привередливости анализа  -  приемлемей,  логичней, убедительней, чем тот, что напечатан. Это и ежу понятно. Обнаруживаю, первую половину очерка правщики не тронули, а над второй поизмывались от души. Что предпринять? И не нахожу ничего лучшего -  позже оказалось худшего - как послать свой вариант и  всю невысказанную боль, обиду на охламонов-правщиков, накопившиеся и долго сдерживаемые, выразить в письме Р.Коваленко. Писала два вечера, страстно, безоглядно, как другу, женщине,  человеку,   не замечая, что в потоке эмоций кричу о пощаде, помощи:
«То, в чем Вы меня  обвиняете во всеуслышанье на всю пишущую братию страны – в  казенщине, шаблоне, «что добравшись до середины  очерка она резко меняет жанр и в данном случае это выглядит как набор дежурных фраз» относится к опубликованному, «пощипанному» материалу, в моем варианте этого нет или почти нет. Убедитесь сами. Правщиками вычеркнуты целые абзацы, но нужны «мостики», чтобы соблюсти  хоть некую логику в изложении, вот и  из всех углов лезут чужие, холодные перья.  Безусловно,  нужно писать так, чтобы не давать повода для правки. Но для «хирурга» с ножницами, обличенного властью, всегда в материале младшего коллеги найдется, что резать и в каком количестве. У нас не одобряют тех, кто поет своим, присущим только ему голосом. Между тем, среди журналистов я не знаю ни одного, кто был бы безоговорочно удовлетворен написанным,   всегда  кажется -  что-то недоговорено, не найдено нужное слово, вот если бы еще  денек–другой  поработать. Но уж больно его работу  «дотачивают», так, что  совестно потом герою в  глаза посмотреть. Я, например, боюсь встретить Надежду Васильевну. В редакции же другого мнения. Сейчас, после Вашего комментария в  «Журналисте», слышатся голоса: «А мы вообще не хотели этот материал публиковать». «Почему?» -  спрашиваю. «Погрешностей много было, и мотивы для публикации отсутствовали». Коллега, который приделал примитивную концовку, так и заявил: «Конечно, концовка не «фонтан», но только она спасла материал для публикации». Он член редколлегии, чуткий человек.

Как хорошо слесарю! Изготовил деталь, штангенциркулем измерил - и все ясно: высший класс  или брак. А здесь, сколько членов редколлегии, столько мнений, каждый вносит свою «лепту» в материал литраба. Если честно, в последнее время, Римма, все у меня как-то нескладно в газете получается. Материалы месяцами лежат в секретариате, потом их печатают и говорят: «оперативно сделано, тема важная». Или совершенно аналогичные по качеству возвращают без суда и следствия.  Я ведь не новичок в этой газете. И были поистине счастливые годы, когда  сходу, без правки печатались материалы. Пришел новый редактор, и все стало не так, как прежде. Перебрала свои поступки по ступенькам, может, сама в чем виновата. Ох, достанется сейчас. Меня легко придавить неверием, сомнением, что сейчас и происходит. Не думала, что с Вами буду говорить о собственной боли. Простите меня. Пока писала эту длиннющую исповедь, вы, Римма, стали для меня почему-то не чужим человеком».

Свою нечаянную откровенность  адресовала лично Коваленко с уверенностью, что третьего читателя не будет. Но буквально на той же недели получаю телеграмму из Москвы: «Преисполнена благодарности. Вы подняли острую тему. Телеграфируйте согласие на публикацию вашего письма в «Журналисте».

Еще чего не хватало! Да ни за какие коврижки! Письмо личное, исповедальное. Если оно будет напечатано в центральном журнале, - мне в «ТОЗе» не работать. Нет, в нем не были названы имена  членов редколлегии, «поработавших» над очерком, правщиков, но интонация письма, нерв его держались на необъективности моих старших коллег, кому дано право вершить судьбу сотворенного в творческих муках газетного произведения. А почему, спрашивается, необъективность? Снова атаковывали меня сомнения. Значит, видимо, причина в авторе, во мне самой – многословие,  нечеткость замысла, скудость словарного запаса. Разве природа не одарила меня этим букетиком? Но почему в таком случае при отце Федоре мои материалы не сокращались? Эта мысль не давала мне покоя. Я перестала есть, пить, спать. Телеграмму с моим согласием на публикацию в «Журналисте» и не подумала давать.

Между тем редакция потихоньку гудела. Еще бы! Впервые «Тихоокеанская звезда»  «засветилась» в столичном профессиональном журнале, да еще с не лучшей подачи. На доске объявлений появилось сообщение: «Состоится партийное собрание с повесткой дня: «Творческая активность журналистов». Меня как беспартийную на собрание не пригласили, разговор шел за закрытыми дверями, но «разведка» доложила, что коммунисты пришли  к единодушному мнению: -  очерк Гриценко не надо было печатать на страницах газеты. Это меня взорвало и подвигло - я рискнула пойти за  советом к новому редактору Бронникову с московской телеграммой.

Взглянув на нее, Анатолий Константинович, красавец-мужчина, и как показала жизнь, не тогда, в мою критическую минуту, а  спустя много лет,  добрый, светлый человек, улыбнулся и, не поинтересовавшись, о чем  письмо, заверил кратко: «Не обольщайтесь, не опубликуют». Как бы не так. И снова я об извечной Даме, существующей или придуманной людьми, отчаявшимися управлять своими поступками – Судьбе. Никогда бы по собственной инициативе не посмела дать ход этому опрометчивому письму, сломавшему мне журналистскую жизнь.

Еще открывая ключом  дверь квартиры, услышала настойчивый телефонный звонок. Москва. Римма Коваленко. Теплый голос. Говорила она убедительно, ненавязчиво, призывая перейти через брод. Ее аргументы: внимательно прочитала мой вариант, если бы  очерк был опубликован в таком виде, то для  «факультатива», даже при наличии мелких огрехов, не оказалось бы повода. Почему же чужие, горе-правщиков грехи, я, Гриценко, должна брать на себя? Надо же когда-то за себя постоять. На мои возражения, что, мол, из любимой избы, имя которой  редакция, сор выносить не намерена, теплый голос из Москвы находил новые контраргументы, оспорить которые было затруднительно: имеем ли мы, отмолчавшись, струсив в критической ситуации, моральное право называть себя журналистами? Приводила любопытные примеры из свой журналистской жизни, когда в сибирской газете воевала за право иметь  свой почерк, свои интонации. Если прятаться в кусты, не замечать редакторские гребенки,  то  и впредь серость, однообразие газетных публикаций  неизбежны.  И я сдалась.

Зная, что мои дни  в «ТОЗе»  сочтены, мысленно примеривалась, куда  идти,  где искать новую работу. В «Молодой дальневосточник» принимали соответственно молодых. Из этой газеты, созревшие  к большой работе журналисты, шли к нам, а не наоборот. В многотиражках редактор, он же литсотрудник должен быть коммунистом. Круг замкнулся. Но я продолжала мотаться по командировкам и,  к моему удивлению, меня перестали дерзко править, сокращать. Даже  давали «добро» на газетные рассказы.

В одном из них «Урок мужества» при желании можно было найти криминальчик. А речь шла о том, как в третьем классе учительница велела детям привести пап, участников войны или героев труда, на модный тогда урок мужества. А  у мальчика Максима, из неполной семьи, папаша проживет в стране Синетравии (так убеждала ребенка мать), попросту, в бегах. И в доме целая паника, – где взять хорошего отца хоть на часок? Предприимчивая бабушка мобилизовывается и находит для мальчугана деда. Что испытывает при этом ребенок-безотцовщина? Все это повествование с теплой грустью показываю глазами девятилетнего мальчика.

По тогдашним меркам, рассказ можно было вернуть автору. Как это так: неполная советская семья, страдает без отца ребенок – нетипично. Однако дали. Тогда же опубликовали рассказ «Директор Охотского моря», взятый Хабаровским книжным издательством в книгу «Волшебное дерево».

А еще опубликовали, не тронув ни единой строчки, мой звездный очерк «Астры на снегу». В день публикации, когда пришла на работу, на дверях в кабинете висел плакатик, написанный от руки: «Поздравляем!!!». Подобного жеста от коллег я еще не удостаивалась. Анонимный автор или авторы  плакатика явно не из компании, возглавляемой Верой и Тузом. Как только был опубликован «Факультатив» в журнале и прошло собрание, они как бы отстранились от меня, выказывая великую занятость. Не замечали, поиграть в крестословицу не звали, как и на малые, невинные сабантуйчики. Это был знакомый тактический ход - «против кого сегодня дружим». Отношения кроились по давно отработанному лекалу – от ущербного, или  претендента на битье надо держаться подальше. И я, уже вроде научившаяся разбираться во всей партитуре человеческих отношений, с этим столкнулась впервые. Лишь позже узнала, что во многих творческих коллективах подобное лекало – элементарная деталь общения. Споткнувшемуся не протягивали руки, выжидая, как быстро поднимется и что скажет шеф. Ну, а коль побитый выкарабкивается и упрямый редактор благосклонность не  утрачивает, можно и  дать отбой «ежовым» рукавичкам, поменяв их на теплые варежки.

Пиковому тузу хватило мудрости понять, что на моем месте мог оказаться каждый из авторов, чей материал подвергся бы анализу на страницах «Журналиста», того же самого Туза, чьи творения  никогда не правились, иначе скандала на всю редакцию не избежать, и всех к тому приучил - мое не трожь своим поганым пером. И еще неизвестно, сколько огрехов можно было «накопать» в написанных «для рубля» строчках -  целевая установка Туза ни для кого не была секретом. Но даже он, ревнучий как пес к чужим хорошим материалам, зашел в кабинет, и заметил: «Ничего не возразишь. «Астры на снегу» удались. - Но  от всегдашней ложки дегтя не  отказался: - Лучше ты уже ничего не напишешь в нашей газете. Это твой потолок».
Очерк «Астры на снегу» был напечатан в журнале «Советская женщина» на 17 языках. Но насчет «потолка» в этой газете прозорливый Пиковый туз оказался прав.


Роковое письмо в «Журналисте»

Бомба замедленного действия готова была вот-вот взорваться и с неустрашимой силой ударить по «ТОЗу» и по мне. Бессонными ночами я представляла, как в шумной московской типографии набирается «Журналист» с моим письмом, как по конвейеру плывут пахнущие типографской краской  с яркими обложками 150 тысяч экземпляров, летят самолеты с тиражами в Хабаровск. Как долго находится в производстве столичный журнал? Сколько мне отпущено еще дней спокойной жизни? Эти вопросы для меня были насущными. Писать, звонить Р.Коваленко, идти на попятную, что не  хочу брода в бурной речке, что дело поправилось, нельзя ли приостановить, воздержаться, – не решалась. Это были бы уже натуральные кусты, куда ныряет малодушный. Может, все-таки прав Бронников, и письмо не опубликуют в «Журналисте», оно было сейчас так некстати. Оставалось надеяться на русское «авось». Как жаль, что к Богу с молитвами мы тогда не обращались и в храме свечки не ставили с мольбой: «Спаси и сохрани».

Не спас и не сохранил. Мое письмо, дав ему заголовок «Случай заурядный», журнал преподнес на двух страницах в целости и сохранности, победно подчеркнув сей факт в преамбуле - «без правки». Напрасно - вот где надо было безжалостно сокращать, убрать всю личную линию, где я всердцах расстегнулась перед  незнакомым человеком в количестве один, а оказалось перед всеми подписчиками журнала. Даже оставили в сохранности про ставшую «не чужой» для меня Р. Коваленко. Не спасала и предваряющая врезка, написанная ею и набранная жирным крупным шрифтом: «Письмо Екатерины Гриценко, с которым, считая  для себя очень личным и дорогим, я все же решилась познакомить читателей «Журналиста». Почему – думаю, вы поймете сами, прочитав его».

Понять может и школьник, мечтающий о журналистике, – в редакции «Тихоокеанская звезда» члены редколлегии только тем и занимаются, что под гребенку стригут  материалы разнесчастной журналистки и  такая правка – довольно «заурядный случай» в газете. Щемящее чувство обиды на нашего брата журналиста хлестнуло –  Р.Коваленко ничего не стоило переступить через чужую судьбу коллеги из провинции, воспользовавшись простодушием, искренностью, зная, что обрекает меня на погибель Если газетчики – волки друг для друга, лишь бы имя твое еще раз прозвучало, что уж  о простых смертных говорить?

Последствия удара превзошли и без того мрачные мои ожидания. Журнал по эстафете переходил из кабинета в кабинет. Стихийно члены редколлегии собрались у  редактора. Члены партбюро -  у секретаря. Смысл обоих «симпозиумов» – выразить  коллективное возмущение поступкам Гриценко и решить, что отвечать «Журналисту». В те годы  было святым правилом - на любое критическое выступление, тем более в центральной печати, сообщать о принятых мерах. Такая рубрика «Журналисту» отвечают» в журнале была, и орган Союза журналистов СССР ждал ответа из хабаровской краевой газеты. Кого обвинять?  Каждый поэтапно, через кого проходил очерк «Такая судьба», приложил к нему руку – завотделом, отв.секретарь и его замы, редактор и два его заместителя. Но не их, стригунов, собирались винить, а, конечно же, автора. Иного и быть не могло.

Самое великое потрясение в те дни – со мной боялись прилюдно, в редакционных коридорах  разговаривать. Журналисты из младшего эшелона, страдавшие от правщиков, оглянувшись, – никто не видит, чтобы не навредить себе – ныряли в мой кабинет, с восторгом жали руки, жарко шепча «Молодец!». И также воровато оглянувшись, исчезали.  Что происходило на партийном собрании с повесткой дня «Обсуждение письма Е.Гриценко, опубликованного в «Журналисте», неизвестно. «Разведчиков» на этот раз не оказалось. От меня сразу же отвернулась многолетняя честная компания по шнапсу, что было уже не в диковинку. Я оказалась в вакууме.

Как-то поздно вечером позвонил домой Володя Шулятьев. Он был крепко выпивший: «Мы вот тут с Володей Бондарем сидим, выпиваем, обсуждаем. Решили позвонить и доложить: мы - штрейкбрехеры и подлецы», и добавил непечатные слова.

Наши кабинеты с Шулятьевым и Бондарем – на одном этаже. С обоими были добрые отношения. Шулятьев - второй человек, к кому я пришла  посоветоваться, когда получила телеграмму от Коваленко. Шулятьев - аристократ, сильный журналист, втайне комплексовал, что вот был собкорром  центральной газеты, а в «ТОЗе» ходит в литсотрудниках. По натуре - гусар, по характеру - сангвиник, он умело прятал свои комплексы. Лишь один раз я видела его в гневе, когда заведующей отделом была утверждена давно исписавшаяся журналистка. Здесь уж Шулятьев в выражениях – каким местом добыто завство - не церемонился. И читая мое письмо в «Журналист», вздохнул: «Машина закрутилась, ее не остановить. У тебя тылы защищены? Муж прокормит? Рискуй. Я бы рискнул, но вот кто мою Броню кормить будет?» Меня удивляла одна черта у нашего брата, газетчика. Некая пропасть между бойким пером, когда «одним махом всех убивахом», и неумением защитить собственную душу. Не жалея красок, невзирая на лица, с гражданской отвагой тот же Шулятьев, мог на страницах газеты бесстрашно вывести на чистую воду зарвавшегося директора леспромхоза, конструктивно, обстоятельно подвергнуть критике целый коллектив рыбозавода, но когда дело касалось лично его убеждений не как у всех, отвага вмиг испарялась. Неужто «храбрость ковбоев Хаггис известна всем»? Дело даже не в том, что когда редакция объявила  мне бойкот, он как все, проходил мимо, не замечая. Что значил  этот пьяный звонок с саморазоблачением? За счет чего обрел отвагу?

Шулятьев, как никто другой, верил, что в вине не только истина. В свои сорок с небольшим заболел, врачи обнаружили туберкулез чуть ли не в последней стадии, кашлял кровью. Не жилец.  «Лежу я в противотуберкулезном диспансере, - рассказывал он как-то  нам с Верой. – Тоскливо мне. Приготовился умирать. А тут приходит друг, стучит в окно палаты и показывает на карман, из которого торчит бутылка. Говорит, захвати стаканчик. Я в пижаме через окно перепрыгнул, пошли мы с ним в больничный лесок. Пить на голодуху не хотел, друг настоял. А тут моя  Броня бегает, ищет. Увидела пустую бутылку из-под водки в кустах, и в слезы: «Ты сам себе приговор подписал». И что вы думаете, через месяц меня выписали. Без всяких рецидивов. Врачи удивлялись. С тех пор Броня против такого «приговора» особо не возражает». Значит, чтоб обрести мужество, нужно «приговор» употребить? И на том спасибо, Володя.

Тогда же ставшая моей очередной заведующей, давно исписавшаяся журналистка, заняв позицию немого свидетеля разворачивающих событий и видя мое отчаяние, посоветовала: «Вы, Катя, погубили себя как журналист. Чтобы хоть как-то реабилитироваться перед  коллективом,  нужно написать открытое письмо в «Правду». По какому праву «Журналист» печатает личную переписку?  Я высказываю мнение не только свое, но и некоторых членов редколлегии. Вы ведь в письменном виде согласие не давали? Вот и действуйте». Это был, конечно, абсурд, и под расстрелом подобного бы не сделала.

И только Вася Скопецкий, завсельхозотделом, член редколлегии высказал свою позицию мужественно и ясно. Вне редакции. Нам случайно оказалось по пути, спускались по Знаменщикова в сторону рынка. Прямо неся  свое  стройное тело, он не бесстрастно говорил: «Все правильно ты написала в журнал. Полностью с тобой согласен. Давно пора этих правщиков на место поставить. Так сократят, что с трудом свой материал узнаешь, сполна испытал. Но тебе, Катерина, не завидую». Мы в этот момент пересекали трамвайные рельсы, под переплетенными электропроводами, которые снились мне не однажды и в которых, легко и стремительно летя, я запутывалась. Дома старалась держаться, муж не догадывался, какое пламя сжигает меня. Я стала бояться своего балкона, особенно когда в квартире никого не было. В дневниках того времени – сплошная чернота:

 «…Покоя нет в душе. Потеряла веру, истерзала себя. Где найти душевные силы, чтобы выдюжить? Чищу картошку – думаю, иду – мысли в башке теснятся. Надо бы ожесточиться, научиться ненавидеть. А я их, всю редакцию, оправдываю, но не себя. Ты – маленькая песчинка, вольно или невольно посмела замахнуться на газету, которая возникла задолго до тебя и будет жить столько, сколько будет  жить хабаровская земля».

«…В кабинет ввалилось человек пятнадцать родителей, с письмом.  Говорили наперебой. Их дети, второклассники, пришли 1-го сентября в родную школу. А после второго урока, пообещав шоколадки и лимонад, ребятишек повезли на автобусе в 77-ю. Уроки закончились и учителя запретили брать с собой портфели, из расчета, чтобы на следующий день они вернулись в эту незнакомую школу, а дети не знают, как и до дома своего добраться. Я быстро подготовила за подписью родителей письмо в номер под рубрикой «Тревожный сигнал». А сегодня стало известно, что редактор не велел публиковать. «Зачем дразнить гусей» - сказал он.

«…Три недели со своим «сувениром» отлежала в больнице. Врач спрашивает: на что жалуетесь, что гложет?… Кроме Володи,  меня, понятно, никто не навестил».

«...Приношу В.П. для «Капкана» два фельетончика по сто строк. Она не глядя, надменно заявляет: «Не пойдет». «Ты что? - спрашиваю я, - «Капкан» в свою вотчину превратила?»

«….Руки недвижимы. Ничего не могу писать. Читаю Хемингуэя. «Мне не хватало ощущения проделанной работы, и на меня уже напала смертная тоска, которая наваливается в конце каждого напрасно прожитого дня». Решение мое непреклонно».

«…Как это соблазнительно и прекрасно – нырнуть с шестого этажа. Во мне был дьявольский восторг, когда я вышла на балкон, ощутив высоту – так легко со всем этим покончить. И был тишайший вечер, далекий, уютный асфальт подо мной звал. Страдая от не свершения острого желания,  буквально отползла, отцепив руки от перил балкона».

Мозг искушен предрассудками, воспаленной совестью, воинствующим самоанализом. Об этом говорит М.Зощенко в «Возвращенной молодости». И приводит пример. В зверинце - здоровенные, крепкие обезьяны, великолепный пир здоровья. Одну из них посетитель ударил палкой, обезьяна завизжала. Сострадательная дама подала гроздь винограда. Обезьяна заулыбалась, радостно сожрав кисть. «Ну-те, ударьте меня палкой по морде. Навряд ли я так скоро отойду. Да и спать, пожалуй, не лягу. А буду на кровати ворочаться до утра, вспоминая оскорбление. А утром встану серый, ужасный, постаревший» Хандра есть совершенно определенное физическое состояние, вызванное нерасчетливой тратой  энергии, противоречиями, утомленным мозгом. Ослабленный мозг не слишком  заботится о внутреннем  хозяйстве, которым он  заведует, что и приводит творческих людей к гибели. Закончили свою жизнь: Моцарт (36лет), Пушкин, Мендельсон, Бизе, Рафаэль, Ван-Гог (37 лет), Есенин (30 лет) Лермонтов (26 лет), Джек Лондон, Блок ( 40 лет). Усталый, полу парализованный мозг почти не имеет реакций на боль, и, стало быть, страх смерти притупляется.  Вот в таком состоянии готовности я живу».

«Сейчас уже не тяжело, сейчас уже судьба…» Без звонка пришла Никульшина. Сидела до трех ночи. Самоуверенная, безжалостная в оценках. Потягивая со вкусом «Три семерки», выложила Володе все то, что ему не следовало знать. «Обстановка в редакции вокруг нее невыносимая. Письмо будет разбирать коллектив, хотя наверху уже все решено. Сор, который ты вынесла из редакции, тебе никто не простит. Шулятьев твой примолк. Бондарь тоже. Мое мнение и Рябенко – ничего не значит. Предупреждаю, я выступать не стану. Вот, может, Малиновская? Но еще неизвестно, что она скажет, у нее тоже шаткое положение. Вы, как я вижу, с Володей не бойцы. Ты спряталась в больницу. - И не обращая внимание на мое возмущенное: «У меня открытая язва», твердо повторила: - Спряталась, в редакции все так говорят. Вижу, с такими нервами, как у вас, нужно собираться и уезжать. Дверь из редакции одна  открыта – в психбольницу. Ты-то хоть знаешь, один из наших журналистов корзинки плетет в ЛТП, другой - поместил под стеклом рабочего стола соцобязательства: пункт первый – слушаться во всем Пикового туза, пункт второй  - поздравлять с днем Советской армии не позднее  23-го февраля  и еще с пяток дурацких пунктов. Сейчас в психбольнице лечится». От рассказа Надежды, где смешались в кучу кони, люди, даже мой Володя, деликатный, но проницательный человек,  не выдержал: «Вы, Надя пришли ее добить? - и резко объявил, поднявшись из-за стола: - Или  прекращаем эту тему разговора или закругляемся! Провожать не пойду».

Напрасно мы так. Никульшина говорила то, что видела со стороны - шокирующую реальность. Она сама недавно пережила подобное. После редколлегии, побитая, раздавленная. пришла в мой кабинет. Помимо заносчивости, профессиональной незрелости (и это после публикации в трех номерах очерка, отмеченного, как лучший!) ей инкриминировалось бюрократическое отношение к авторским письмам. Уважаемые авторы В. Яхонтов и А. Казаринов подготовили, не зная о том, материал на одну и ту же тему: «В защиту диких животных». Чтобы не дублировать и не обидеть никого из них, Надя под этим заголовком объединила труды внештатников, поставив две подписи и не успела предупредить авторов о своем маневре. Те возмутились не на шутку. Это был третий, финальный выговор. Отстрадав, она уже  нашла себе другую работу, место которой тщательно скрывала. Но я-то поборюсь, - уговаривала я себя. – За мной « Журналист». Обещали поддержку. Да и официально увольнять меня никто не собирался.


Малая смерть

Элементарно перестали печатать. Это была малая смерть. Да еще схлопотала выговор за «необъективную критику обстановки, сложившейся в Лончаковской средней школе». Материал «Полюсы недоверия» был опубликован за неделю до появления  «Заурядного случая» в «Журналисте». Речь шла о директоре школы – хорошем хозяйственнике и бездарном руководителе учительского коллектива. Сделав из помещения сельской школы образцово-показательную игрушку, он как  цербер следил, чтобы в неурочное время ребячьей ноги в школе не было, дабы не  натоптали, не поломали чего-нибудь. Монополизировав весь учебный процесс, запрещал учителям без своего ведома проводить контрольные работы, ставить отметки, предпринимать самостоятельные действия. Учителя не выдерживали и менялись, как перчатки. Молодой специалист Ольга Сметанина показала мне еще не отправленное письмо в «Комсомольскую правду», в котором взывала о помощи – не увольняют и работать не дают. Жители обращались в райисполком – почему хорошие учителя уходят, ответа не дождались. Вся «головка» района, в том числе отдел образования, взяла за моду проводить пикники в лончаковской сосновой роще с ящиками вина и шашлыками, кострами, с ночными визгами. Мясо для шашлыков поставлял директор школы. И все повязаны. Об этом в материале, естественно, ни слова. Акцент сделан лишь на стиль руководства школой. Уже в Бикине, заврайоно, расфуфыренная дама, с мощной  «баббетой» на голове, подтвердила: «Знаю, там положение с текучестью кадров не из лучших. Но директор в Лончаково так много сделал! Видели школу, согласитесь – как картинка. Где вы  такую в селе найдете?»

После публикации статьи секретарь хваленого А. К.Черным райкома партии был возмущен и в сильном гневе позвонил новому редактору. Никто по-настоящему не разобрался в данной ситуации, на редколлегии защитить я себя не сумела. Лишь позже получила от Ольги Малининой письмо, в котором она сообщала, что понаехали комиссии. Всех учителей, названных в статье, кто жаловался корреспонденту, вызывали к директору, пообещали разогнать с такой характеристикой, что ни одна школа не примет. Это письмо показала своей завше, она только развела руками. К редактору не пошла.

А тут я раскопала материал об уникальной боевой судьбе братьев Коваленко. Все шестеро – учителя. Валентин, Нестор, Семен, Владимир, Леонтий вернулись с войны героями – грудь в орденах. Шестого, младшего Павла, учителя музыки, пропавшего без вести, оплакивала вся семья. И вот  спустя четверть века, при перезахоронении останков безвестно погибших в боях за украинское село Верхний Бишкин, красные следопыты обнаружили медальон командира стрелковой роты Павла Коваленко. Копию наградных листов командира  роты поисковикам  прислал архив Минобороны.  От очевидцев следопыты узнали героическую историю гибели командира-дальневосточника. На день памяти  в село, где была установлена стела  с именами защитников, создан музей, центральное место в котором, занимала картина «Последний бой командира Коваленко», прибыли сотни родных, близких  со всех уголков страны, а из Хабаровска – братья Коваленко.

Этот материал был «в струю». «Братьев» не могли не дать в газете, - сказала я себе. Собирала его по крупицам. Объездила села, где учительствовали братья, добывала военные фотографии каждого. Полгода переписывалась с украинскими поисковиками, разыскала в глухом селе нашего края жену  Павла, рано состарившуюся учительницу со сломленной судьбой, сына, внука, носящего имя деда - героя. Материал получился без лирических изысков, всяких цирлих-манирлих, даже суховатый. О величии человека говорили факты.

Приближалось 30-летие Победы, а «Братья» два месяца лежали в секретариате мертвым грузом. В сводке выполнения плана по строчкам, вывешиваемой на общее обозрение, с первых пяти мест переползла на последнее. От давнего автора ученого-биолога Леонида Вострикова получила к какому-то празднику открытку: «Не вижу в газете ваших материалов. Это что? По следам «Журналиста»?» С такими же вопросами обращались друзья, близкие. Такое впечатление, что все читают «Журналист».  На работу шла как на каторгу. Так  больше продолжаться не могло. Надо было писать заявление об уходе. Но куда идти? В «Суворовском натиске» вакансий не было. Даже в многотиражке мне, беспартийной, нет места. Опальные, то ли по пьянке, то ли по другим мотивам журналисты, кстати, хорошо пишущие, находили пристанище в центре научно-технической информации. Занимаясь пропагандой  новых методов производств, со своими зарисовками приходили в «ТОЗ» – на них смотрели как на неудачников. Нет, только не это. Круг замкнулся, мне крышка.

Не знаю, как бы я вышла из этой пиковой ситуации и пережила случившееся, не будь рядом друга, мужа Володи с его неизменным: «дом продам, куплю ворота – запираться от тебя». Этой прибауткой он встречал меня, когда я, хмурая, возвращалась с работы. Это о таких, как он, писал Платонов: «Страна темна, а человек в ней светится». Мой лебедь светился. А сейчас он откомандирован далеко, на новое место службы. Это случилось нежданно. Володе,  наконец-то, предложили в том же авиаполку в Хабаровске майорскую должность, о которой он давно грезил. Муж сетовал: «Поведет доченьку в первый класс старый папка в звании юного офицера». И верно, пора  бы уже по деловым качествам и по выслуге лет на свои погоны прибавить желанную звездочку. И что же?  Владимир Павлович отказался, сделал другой выбор, конечно, из-за меня. В той же должности капитана и без перспектив на повышение – за границу, в ЧССР. Для человека честолюбивого, каким по существу был мой муж, закомплексованного, как и все его коллеги-невезунчики, малым офицерским званием, то была высокая жертва. И сейчас бомбардировал из ЧССР письмами, как ждет, не дождется. И я, уже имея заграничный паспорт,  со дня на день ждала вызов. Дышать стало легче.

Между тем, у меня снова  поменялся заведующий. Им  на этот раз стал Саша Чернявский. Он как-то незаметно и не один год работал заместителем ответственного секретаря на уровне выпускающего - осуществлял связь газеты с типографией. Достаточно активно печатался, пробивая тропу в сферу литературы и искусства. О нем, неразговорчивом, обстоятельном, несуетливом Пиковый туз, умевший просчитывать ходы своих коллег, заметил как-то: «Обратите внимание, братцы, а замответсека Саша не промах, в культуру метит».  Предсказание  не приняла в расчет по элементарной причине – Чернявский, как и я, не был членом партии. Но  просчиталась. Оказывается, при  необходимости и по потребности коммунисты пекли себе подобных, как хорошая хозяйка блины. Не успела оглянуться, а Чернявский уже кандидат в члены партии и обрел право быть не «и.о.», а натуральным завом. А за его всегдашней молчаливостью, невмешательством  скрывалась взрывная сила энергии и гнева. Из дневников:

 «..Говорила с Бронниковым, точнее беседовала, без дрожи в голосе, тепло, дружески. Новый редактор не орал, как отец  Федор, был вежлив и искренне, как показалось, улыбался, – знает, красавец, свои привлекательные начала. Обещал, что «Братья» пойдут. Призналась, что грузом висеть на шее редакции не буду, увольняюсь, и попросила: «Анатолий Константинович, дайте мне поработать нормально последние два месяца». И он с готовностью воскликнул: «Сколько вам угодно!» Стало хорошо и покойно на душе».

«…Рабочее утро началось с рыданий завши, сопровождаемых пришепетываниями: до чего я дожилась! Она сидела  за рабочим столом, почему-то завернувшись в плащ. Оказывается,  пришла в редакцию, стала снимать плащ и ахнула, обнаружив – юбку-то не надела! В кофточке и в штанишках. А тут звонит Бронников и на повышенных тонах спрашивает: «Когда будет готова рецензия на «Сталеваров?» Рецензия даже не заказана. Между тем, вчера «Молодой дальневосточник» опубликовал прекрасно написанный материал об этом спектакле. Лазаренко не поленилась прибежать с газетой ко мне домой и похвастать своими успехами. Молоток, Людка! Мы сидели с ней до часу ночи. Она говорила, что для себя открывает бездну возможностей современной режиссуры. А я думала, почему бы «ТОЗу» не заказать Людмиле рецензию. Всегдашний автор Дрерман заболела, и газета не откликнулась на премьеру. К обеду завше привезли юбку,  и она успокоилась. За окном дождь сначала капал, а сейчас льет. И балкон, будто живой всхлипывает, дышит»

«Открыла сентябрьский номер «Журналиста», и сердце ухнуло в пятки. Снова «Тихоокеанская звезда» и мое имя треплют. Это третья публикация в «Журналисте» за год. В «шапочке» черным шрифтом кратко рассказывается, что произошло с моим очерком, и утверждается: «Хабаровская журналистка подняла острый вопрос: как мы правим рукописи, как нас правят! На письмо Е.Гриценко пошли отклики. Публикуем некоторые из них». И под заголовками «Под одну гребенку». «Право править». «Уважать автора» пространные размышления, возмущения по поводу  «медвежьих услуг не в меру ретивых правщиков, о которых говорила Е.Гриценко». На две журнальные страницы отклики из Калинина, Новокузнецка, Приморья. «Полностью согласна с Е.Гриценко». «Дважды прочитал исповедь хабаровской журналистки» и т.п. В них призывы – смело искать новые сюжетные ходы, новые, незатасканные слова, решительно бороться с неумелыми «хирургами» от журналистики. Даже в одном из откликов предлагалось: раз в три-четыре года редакционных работников, имеющих дело с рукописями, подвергать литературному экзамену, определять квалификацию по качеству  правки авторского материала. Из всего этого журналистского шума запомнилась одна лишь фраза: «Писать могут и подмастерья, зачеркивать же – только мастера». Мне бы встрепенуться, радоваться, что поддержали другие коллеги, а я сижу в кабинете  мышкой, оказавшейся в капкане, и страшусь столь щедрой наживки.

К грустным итогам прихожу я, размышляя о своей профессии. Журналистика – это маленькое писательство, твое имя в газете - сиюминутное самоутверждение себя, любимого. Удался материал, - тебе звонят, поздравляют, ты весь из себя «пушистый», ходишь в гоголях. А каково тому или тем, о ком пишешь? Кому конструктивно помогло печатное слово? Если ты написал даже о хорошем человеке, а кандидатуру предлагает начальство, чуть-чуть в страстях преувеличивая достоинства, хирург-«блистательный», актриса –«очаровательная», герой смущен, он не дотягивает до нарисованной планки. А сколько зубоскалов, завистников вдруг появляется у твоего героя! Мне помнится, Римма Казакова написала очерк «Охотское побережье» и там была обо мне, тогда студентке-заочнице, главка «Парамарибо». После публикации в «Литературной газете» прохода не давали, все пялились на мои невыразительные ресницы. Римма дважды в тексте сравнила их с густыми «шмелями». Но, это, как говорится, семечки. Мне известны случаи, когда после публикации ломались судьбы обласканных прессой героев, от насмешек, издевательств знающих всю подноготную, житья не было. Ведь журналист – турист, с тросточкой: пришел, увидел, написал.

Пытаешься помочь человеку, оказавшемуся в беде, незаслуженно притесняемому, и тем самым пробудить общественное мнение. И снова попадаешь пальцем в дырку от бублика. Справедливость формально может и восторжествовать, обидчика вызовут на ковер, укажут, о чем непременно сообщат в печати под рубрикой «По следам наших выступлений». Но после газетной критики жалобщику уже не работать в данном коллективе. Нет, его не уволят. А так перекроют кислород, что сам побежит с заявлением. И сделает это под благим лозунгом «за честь родного коллектива» даже не  начальник, а его ближайшее окружение, «пробковый пояс». После публикаций ничего решительно не меняется к лучшему. Так зачем же «вторая древнейшая»? Отделять свет от тьмы? Служить партократии? А может, всего лишь «Секундная стрелка истории», как назвал журналистику А.Толстой.

«…К утру дождь превратился в неуправляемый снег, щедро забелив крыши, асфальт. На улице ветер сумасшедший. В спину как шарахнет и вдруг отступит, замрет, и ни с того ни с сего в лицо поддаст так, что задохнешься. Вырывал из рук цветы. А мне хорошо, счастливо. От Володи снова два письма. И белые астры для Азы Леонидовны. Ее День рождения вдвоем. И совсем нескучно. Аза после операции. У нее была большая папиллома на глазу. Читать не мешала, на фиг надо было ложиться в больницу, ведь если злокачественная, то при такой операции человек умирает. Аза рискнула: «А что мне делать? Приношу Пиковому тузу полосу для снятия вопросов. В его кабинете Побойная, Забара. Он при всех пристально смотрит на  мою бородавку и с улыбкой спрашивает: Аза Леонидовна, ну что новенького на вашем личике? Все без изменений?»  Какая подлость!

«…Переселилась в старый свой,  солнечный кабинет к новому заву Чернявскому Черт дернул меня сказать: «Саша, вы у меня пятый заведующий». Он улыбнулся таинственной улыбкой Джоконды и ничего не ответил. В действиях проявляет  отменную решительность. Изучив «портфель» отдела, извлек три залежалых подборки материалов, которые считала погибшими, потребовал «освежить» и они уже прошли в печати».
«…В редакции появился новый литсотрудник  Чудов - большой, как шкаф, угловатый. Хотя печатался  активно, не долгожитель газеты. И поняла я это необычным образом. К нам с новым завом в кабинет заскочил Женя Хохлов, потрепался, от души покурил, оставил в пепельнице дымящуюся сигарету и ушел. «Очень мило», - подумала я, глядя на сигаретный дымок. Величаво вплывает в кабинет Чудов, зажигает спичкой сигарету: «У вас можно покурить?» «Нельзя! У нас своего дыма хватает, - неожиданно закричал  фальцетом мой новый зав. - Выйди вон из кабинета!» Я пригнулась, как от боли. У Чудова – пятна по лицу от едва сдерживаемого гнева.  Вот так вышвырнуть из кабинета  Хохлова, которого любил редактор, или иного, перспективного журналиста новый зав не посмел бы. Унизил при мне большого мужика. Значит, Чудову в редакции не жить, и это Саше уже известно».

«…Была в Иванковцах, близ Победы. Мороз жутчайший, перчатки из кожзаменителя полопались, сугробы на дорогах по пояс, но так хотелось добраться до этой женщины. Обморозив ноги, достигла. Среди дремучей тайги, в глухом селе, куда забегают тигры, Клавдия Чечик строит дом-сказку, перед которым гостя встречают два  засыпанных снегом, неунывающих петуха – дворовый и флюгерный. Сотворенные ее руками комнаты королевы зимы, весны, летней ночи – веселый праздник волшебства. В одной разместились герои сказок Андерсена с Дюймовочкой, сундуком-самолетом, с мышью, родившейся в дворцовой библиотеке, старыми уличными фонарями и русалочками. У каждой сказки – свой уголок. Потрясающе. На краю земли, где по ночам слышен вой волков, – украшать, лепить, фантазировать в дереве, жести, ткани, красках. Что побуждает эту женщину с простым, славянским лицом творить волшебство?  О, таинственная душа человеческая».


Мелочевку – информации, заметки еще публиковали. «Братья» потихоньку старели. И, махнув рукой, на все и вся, послала очерк Римме Коваленко с просьбой найти издание, где можно было бы опубликовать его. О «Литературной России» , органе Союза писателей, и не мечтала, там печатаются зубры от классики, а мой материал без лирико-психологических изысков, в  нем изложены лишь удивительно добытые факты. К моему восторгу, материал моментально был опубликован на целую полосу в «Литературной России». И только спустя месяц, за неделю до отъезда, этот очерк появился в моей газете. Материал о Клавдии Чечик, с ее  сказками наяву, так и остался в блокноте.

          ПРОДОЛЖЕНИЕ  СЛЕДУЕТ


О Г Л А В Л Е Н И Е
Глава первая «ТОЗОВЦЫ» и «ТОЗОВКИ»
«Пока остаток дней в моем распоряженье…» Вместо предисловия
«Одно из преимуществ старости – нравственная свобода»
В журналистику не с бухты-барахты
В голубом плаще к бродягам
Скрип кирзовых сапог
С мечтой придешь, от мечты погибнешь
От «подарков» отказались
Колымские уроки-страшилки
Голубая планета Бавина
«Мертвые» точки от Каткова
«Железобетон» – вне конкурса
Внештатники
За яйца – не продаемся
Щелчки как стартовая площадка
Профессионально очень пригодные
Осколок «серебряного века»
Усталые, но бодрые дубки
Пересекаются пути-дороги
«Созвездие загадочных манер»
Единственная запись в  трудовой
В четвертинках – и жизнь, и слезы, и любовь
Чист и светел ее лик
Бросаем на «морского»
И прибыл десант литераторов
За «досыл» – на ковер
Так вот она какая, Охотская земля
Кто «двигат» в герои
Изучить. Чтобы вдохновиться
Главная «уборщица» мусора неграмотности
Судьбою так загадано
Через Сумрачную долину
Человеку-легенде спасибо не сказали
Утрачен талисман –материал в корзину
У истоков последнего очерка
Внедряются чужие «зорьки»
«Что такое телеграфный столб? Это хорошо отредактированная елка»
Роковое письмо в «Журналист»
Малая смерть



Хабаровск
2002