Колосья под серпом твоим - топор при дереве 1

Владимир Короткевич
Топор при дереве



                Уже и топор при корне дерева лежит:
                каждое дерево, что не приносит хорошего плода,
                срубают и бросают в огонь.
                …Лукf, 3, 9.
      I

      Пришли святки. Сочельник. Накануне подвалило мокрого снежка, но за ночь подморозило, а утром нападал другой снег: глубокий, пухлый и сухой. Из окон загорщинского дома падали на сугробы оранжевые пятна света. Ели стояли в сугробах все теплые и густо, почти без просветов засыпанные мягким белым снегом: напоминали ночных сторожей.

      Напротив крыльца стоял слепленный Мстиславам снежный болван. Он был выше человека, и у него была самая смешная из всех болванов на земле кичливая морда.

      Мстислав вылепил болвану и грудь, но пришел герр Фельдбаух, неодобрительно посмотрел на эту вольность, покачал головой и собственноручно отредактировал болвана.

      Снег. Елки. Снежный болван. Огоньки в окнах. Это напоминало бы рождественскую картинку, если бы не существовало в натуре.

      Не знал болван, что со временем ледяное небо станет синее и по нему поплывут другие болваны, вылепленные неизвестно кем. Они будут такие слепяще-белые, аж горячие. И ему вдруг нестерпимо, впервые за всю долгую снежную жизнь, захочется не стоять на месте, а подняться к ним и быть таким же горячим и белым. И плавать и громоздиться вместе с ними.

      Он сделает это. Но ничто не изменится, и люди, поднимая головы от серпа, будут говорить:

      - Болваны какие сегодня. Чтобы только не пошел дождь.

      Он потянется к братьям в небе и почувствует боль и слабость. А потом от него останется только кучка грязного снегу, прут и два уголька, бывшие глаза, что, наверняка, проследят еще его полет вверх.

      Алесь стоял рядом с болваном без шубы и шапки и смотрел на него. Болван посматривал на Алеся с оттенком презрения, и Алесь рассмеялся, такое это было счастье: снега, оранжевые окна, елки и болван. И, конечно, огоньки елки в окне зала. И то, что Майка тут.

      Он стоял так долго и уже немного замерз, когда услышал скрип снега.

      - Имя? - спросил голос.
      - Алесь.

      - Я шучу, - подходя, сказала Майка. - Ворожить рано.

      Она ничего даже не набросила. Так и была в туфельках, с голыми руками и шеей.

      - Дурочка, - ойкнул он. - Простудишься.

      - Ничего не сделается, - рассмеялась она

      Не зная, что делать, он обнял ее и попробовал прикрыть ее голые руки своими.

      - В дом, - сказал он. - Скорей в дом.

      - Подожди, - сказала она. - Подожди. Тут красиво.

      Ближе прижалась к нему.

      - Безрассудная девочка, - сказал он.

      Держал ее ладонями за плечи. А она согнула руки, и теперь они были между ней и им.

      - В дом.

      - Нет, - улыбнулась она. - Ему же не холодно.

      - Он - снежный болван. Весной он пойдет к небесным болванам. А зимой опять выпадет снегом, и из него опять сваляют болвана. Так он и будет век ходить в болванах… А ты человек. Мой человек.

      Майка вздохнула и склонила голову ему на плечо. Алесь смотрел на ее лицо, бледное в синем свете звёзд, и ему ничего не хотелось видеть, кроме его, холодного от мороза, но теплого такой глубокой внутренней теплотой.
      
      Он почувствовал это, припав губами к ее губам.
      
       Не видел он ни дома, ни того, что двери на террасу открылись и кто-то подошел к перилам, постоял да минуту, а потом торопливо вернулся в дом. Ему не было до этого дела.

      Когда он на мгновение отрывал губы от ее губ, он видел только одно: резкую искру низко над землей, почти сразу за ее плечом.

      Сиял над горизонтом ледяной, яростно-голубой Сириус.

      …Когда они зашли в переднюю юноши и девчата уже одевали шубы, шапки и копры, а те из хлопцев, какие должны были ехать за кучеров, высокие белые войлоки или унты из волчьей шкуры.

      Алесь обвел глазами веселую компанию и вдруг заметил, что две пары глаз смотрят на него очень сухо. У дверей в гардеробную стояли, одетые уже, Франс Раубич и Илья Ходанский.

      Ядвинька Клейна отвернулась от всех и смотрела в окно. Свет люстры трепетал на ее пепельных волосах, собранных в высокую прическу. Личико было грустным.

      И тогда Алесь, словно сквозь сон, вспомнил, как открылась дверь на балюстраду, когда он и Михалина стояли у болвана. Стала ясно, кто выходил.

      Ядвиня, значит, злилась на него. А эти двое тоже. Илья за Майку, Франс за Ядвиню.

      …Сыпанули на веранду, а потом вниз, ступенями, к саням, которые стояли уже на круге чести длинным полукругом. Мстислав с Анэлей и Янкой наперегонки с другими бросились к первой тройке. Бежали как одержимые.

      - Хватай кто что может! - кричал Маевский.

      Он бросился на козлы просто животом, и через минуту резкий всплеск колокольчиков разорвал тишину. Отдаляясь, они пели все более одержимо. Первая тройка исчезла в аллее.

      Алесь не спешил. Он посадил Майку в четвертые сани, укутал ее ноги медвежьей дохой и протянул вожжи на свободное место рядом с ней: собирался ехать без кучера. И тут, издали, он увидел, что у Ядвиньки и Франса произошло что-то неприятное. Франс подошел к ее саням, где сидел на козлах далекий гость Всеслав Грима, особенно неуклюжий в волчьей шубе, и сказал что-то. Губы кукольного наивного ротика Ядвини сжались. Она отрицательно покачала головой.

      Франс резко крутнулся и пошел вдоль цепи саней.

      - Братка, к нам, - сказал ему Алесь.

      Франс не ответил, даже не взглянул на их незрячими глазами. Прошел, топча снег, к саням в хвосте. И хотя он держался достойно и равно, как всегда, его матовое лицо еще более побелело.

      Зазвенели колокольчики. Майка сидела под дохой, чувствуя плечом Алесево плечо. Закрыла глаза. Накануне она с Тэклей ворожила в ночной бане. Тэкля смотрела в мису с водой, шептала что-то. Две свечи отражались в воде и тусклом зеркале. Пахло вениками и привядшей мятой.

      …А сейчас рядом сидит он, о ком она думала вчера.

      Взглянула сквозь полузакрытые веки. Сидит. Крепко держит вожжи. Прядь пушистых каштановых волос выбилась из-под шапки и успела уже заиндеветь, словно юноша поседел. Серые строгие глаза смотрят на дорогу. Вот повернул голову, смотрит на нее. Надо зажмуриться еще больше, но не совсем, а только чтобы не видеть его.

      Поплыли, сплелись в глазах радужные нити. А из нитей его голос:

      - Ну не притворяйся, пожалуйста. Вон, ресницы трепещут. Не смей зажмуривать глаза. Смотри на меня.

      Рассмеялась. И, словно в ответ, смех колокольчиков, поскольку кони рванули.

      А вчера Тэкля шептала такое дивное и, кажется, будто запретное. Лился, застывал в воде перекрученный, перевитый воск. Словно в мисе вставали города и дивные звери.

      А в зеркале, между двух огней, она видела бесконечно повторное, словно в длинном, загнутом влево коридоре, своё бледное лицо и возбужденные тревожные глаза.

      - Только он такой, тот, о ком думаешь, - шептала Тэкля. - Только с ним. Не отказывайся, все равно не получится. А век до-олгий…

      - Годами долгий? - шепотом спрашивала она.

      - Не знаю. Но на сто жизней, ясочка, хватит. Все тут, и горе со счастьем полный мешок, и лаптевая почта и склоки, и все-все.

      - А кто раньше умрет?

      - Кто? - голос Тэкли немного сел. - Это все равно. Все равно один без второго не сумеет.

      Пели бубенчики. Плыла перед полузакрытыми глазами равнина.

      Мстислав гнал переднюю тройку и вспоминал, как накануне ездили к Когутам в Озерище, как в просторном новом доме "женили Терешку" и Янька надела на него, вопреки всем обычаям, отцову шапку. Заметил, чертенок, что он не собирается надеть ей на голову свою. И выбрала его сама.

      А перед домом, на улице, ярко пылал смолистый бадняк, корч огромной сосны, обложенный дровами. И хороводы свивались около огня, который полыхал в черное небо. В багровом зареве казались розовыми белые свитки, войлоки и мурмолки хлопцев. Повойники женщин, когда хоровод сужался, вдруг наливались трепетной краснотой.

      В каждых глазах дрожало пламя, и это было необычно и страшновато.

      За колесом стояли хлопцы. Веселый Кондрат подошел к Алесю, помедлил, а потом, поняв, что Мстислав не собирается бросать друга, видимо, осмелился и тихо сказал Загорскому:

      - Новость слышал?

      - Нет.

      - Кроер решил устроить сгон. Смолотить все скирды прошлогодние.

      - Подумаешь, новость… Денег, видимо, на банкетирование не хватило…

      - Вот ему и устроили банкетирование, - сказал Кондрат.

      - Что такое?

      - Вы же знаете, хлопцы, - сказал Кондрат, - мужики на Кроера еще со времен пивощинской войнишки завелись. Ну вот. Появились они на сгон, человек около сотни. Работают как мокрое горит. Аж вдруг из леса шусь человек. В кожухе клочьями наверх, сам заросший. В руке медвежья фузия. "Работаете?" спрашивает. "Работаем". "Помогаете?" "Ну". "Чтобы людоед вас опять татарами угостил?" Мужики молчат… Аж тут к кучке приказчик идет: "Чего копошитесь, мямли?! А ну за цепа, балдавешки!" Увидел человека и аж побелел. Человек к нему: "Аюц, свинья несмоленая!" Приказчик пятиться. А тот ему: "Не дрожи, убивать, пока что, не буду. Мне твоя душа не надо, свою имею. Только чтобы эч-эч! ноги твоей тут не было". Приказчик убегать. А человек к мужикам: "Что, мужики? Врагу помогаете? А ваш хлеб где? А слезы сиротские вам на сердце не пали? Влезли в свою квэку да и сидите, трусы паршивые". Те молчат. Потом дед Груша посмел: "И подохнет же он скоро. Про волю слухи ходят. Кому это охота на драку нарываться? Чтобы опять железным бобом угостили? Чушь, в это время. Себе дешевле. Не всем же домом три дня панщину отрабатывать. Одной душой". Гэх, как навился человек. "Какой, спрашивает, душой? Твоей? А она у тебя, труха старая, есть ли, не на панщине сгнила?!" Мужики в глаза ему не смотрят. А он тогда: "Боитесь? Вали все на меня. Мне терять нечего". И с огнивом под скирды. И тогда хлопцы за ним. Чтобы уже одним разом всю панщину закончить.

      Кондрат улыбнулся.

      - Так за час какой и пошабашили.

      Алесь молчал. Смотрел на пеструю цепь.

      - Тебе что, неинтересно? - спросил Кондрат.

      - Почему, интересно.

      - А кто человек - даже и не спрашиваешь.

      - Я знаю, - спокойно сказал Алесь. - Зачем мне спрашивать? Корчак убежал с каторги. Помните, как я вам рассказывал про Покивачёв сеновал? - спросил Алесь. - Ну, еще дуб сухой почти над нашей головой развалило. Вот тогда и слышал.

      - И никому не сказал? - удивился Мстислав. - Такого страха натерпевшись?

      По лицу Алеся скакало красное зарево от бадняка. Загорский подумал, вздохнул и рассказал хлопцам про услышанный разговор.

      - Потом, уже едя, я и догадался, какого Будимира они по чьей-то крыше пускать хотели. Этот дуб меня и навел на мысль. Будимир тот, кто мир будит. Петух.

      - А Варган? - спросил Мстислав.

      - Кот Варган. Дым. В каждую щель пролезет. Мягкий такой, ласковый. Огонь его выпустит, вот он и поползет к божьим овечкам, к облакам… Я подумал, кто из окрестности еще в Сибири шишки ел от бесхлебицы? Один Корчак. Значит, он и убежал.

      Загорский грустно улыбнулся.

      - Я мужик, - тихо сказал он. - Я князь, но я и мужик. Возможно, меня тем дядькованием несчастным сделали. Но я того несчастья никому не отдам. В нем мое счастье. Оно меня зрячим сделало. Вернуло к моему народу. К гонимому, к облаянному каждым собакой. И я теперь с ним, что бы ни случилось.

      Колесо текло мимо них, черное с одной стороны, более близкого, багровое за бадняком.

      Кто-то подбросил под бадняк большую охапку хвороста. Пламя померкло.

      - Удивляешься моему поступку с Корчаком, - сказал Алесь. - Ты не видел, а я своими глазами видел, как Кроер его убивал. Но не Кроер его добил, даже не палач на суходольской площади. Добила его ваша, мужики, неправда.

      - Неси вздор еще…

      - А то нет? Что, не свалили пивощинцы на Корчака всего проступка? Свалили. Ну хорошо, случилась так. Так имейте же совесть. Обеспечьте жену с малыми детьми. А пивощинская сходня, вместо того чтобы сделать такое, словно обрадовалась, что вдова одна не сумеет землю обработать, да и обрезала ей тот загон несчастный наполовину. Куска той земли вашим скупердяям, серым князьям, не хватило. Не нажрались. Что, неправду я говорю?

      Кондрат опустил глаза.

      - Я знаю, от нищеты такая жадность. Но за счет братской крови и слез не разбогатеешь. Его землей ничтожной не налижешься. Значит, есть и на вашей большой правде своя грязь. И потом Кроер…

      Трескучий огонь взвился выше крыш. Кожу стягивало от жары. Алесь засучил рукав и сильно потер запястье. На нем выступил еле заметный шрам.

      - Первый раз в жизни меня ударили. Я таких вещей не забываю. Пусть себе Корчак ходит. Его обидели, не он. Настоящим людям это только на руку. Пусть знают: не у всех еще душа изгнила.

      Разговор остановил визг девчат. В круг вошел босоногий, с голой грудью и в длинном белом кожухе бог холода, Зюзя. Льняные усы заброшены за плечи, льняная грива волос подает ниже лопаток. Зюзя грозно рычал, грозился на людей пальцем, плевал на огонь, босыми ногами взвевал в воздухе снег, словно хотел сделать метелицу. Зюзевы глаза смеялись. Это был переодетый Озерищенский пастух Данька. Чтобы ноги не чувствовали холода хватил три стопки водки. Играть уж, так играть. Всем же известно, что Зюзя босой. От водки Даньке было весело.

      - Заморожу, - рычал он. - Как медведь, навалюсь.

      За ним волосатая стража несла соломенное чучело Каляды. Каляда повернулась спиной к бадняку, смотрела в сумрак плоскими нарисованными глазами. Хлопцы и девки бросались на стражу, чтобы повернуть Каляду лицом к огню, и летели в снег, отброшенные ей. Ревел над сумятицей и толкотнёй сбор деревенских музыкантов. Гудели две скрипки, певуче охал бас, медведем ревела волынка, нежно сопела свирель, звонко ударили цимбалы, и, выше всех, взлетал, заливался и вздыхал бубен. В Озерище был наилучший сбор музыкантов. И музыка взлетала выше хаты, просто аж, казалось, под самые теплые звёзды.

      Данька притопывал ногами по снегу, хватал визгливых девчат, целовал и запихивал за ворот каждой горсть снегу.

      - Подходи, из каждого снежного болвана сделаю. Из каждого дома - волчарню.

      Но тут молодежь сыпанула на стражу, вырвала Каляду из рук и повернула-таки ее лицом к пламени. А девки бросились к Даньке и повалили его в снег, начали щекотать.

      - А девочки, а таечки, - медвежьим голосом ревел Данька, задирая красные пяты. – Ей богу, не буду. Пусть уж весна, пусть…

      Хлопцы отбили его, понесли вместе с Калядой в дом. Даньку поить водкой, Каляду спрятать, чтобы потом, на масленице, когда зима не только повернётся к солнцу, но и отступит, сжечь ее на том самом месте.


      …Мстислав улыбался воспоминанию, думал. Не обращал внимания на то, о чем говорят Мнишкова Анэля и Янка.

      - Клейна меня усыновила. Теперь я брат Ядвинькин и всем, кажется, ровня. А меня сосет. То счастлив, а то вспоминаю, что черный как сапог, и ну хоть ты плачь.

      - Конечно, - мягким голоском говорила Анэля. - На родине тебе легче было бы, там все такие. Но что же сделаешь, если уж сюда попал? Ты же даже сам не знаешь, где твоя родина.

      - Тут, - сказал арап. - Мне уже там все было бы чужое. Я и языка своего не помню. Несколько слов, может. Тут мой и язык и земля.

      - А ты ничуть не побелел с того времени? - поинтересовалась она.

      - Нет. Это уже навсегда. Такая въедчивая штука.

      - Ну и брось, - утешала Анэля. - Ну и что, что черный? Ты же хороший. Ты теперь дворянин. И дети такие будут.

      Она умела успокоить и утешить. От матери была у нее женственность и особенная мягкость. И еще было в ней то хорошее кокетство, которое так умеет возвысить собеседника в собственных глазах. Возвысить простым и непростым признанием его достоинств.

      - Ты хороший… Вон Ходанский. Белый, а глаза бы на него не смотрели.

      - А девичий круг?

      - И ты же красивый. По-адумаешь! Бесцветные, по-моему, хуже. Про рыжих я уже и не говорю. А они веселые, и в ус не дуют. И ты будь веселым.

      Мчались кони. Низко над землей светил Сириус.

      …В санях тихо говорили Грима и Ядвинька Клейна.

      - И Янке будет счастье, - растерянно говорила девушка. - Одна я, словно действительно клеймом меченая. Даже фамилия пророческая. Где уже тут хорошего ждать.

      Грима, от большой жалости, сопел.

      - Брось. Не убивайся так. Подумаешь, мир сошелся. Радостей много.

      - Какие?

      - Наука. Книги. Чтобы все на мире помнить и быть мудрым.

      - Это для мужчин.

      - Что ты женщин оскорбляешь, - приглушенно взрывался Всеслав Грима. - Для всех, думаешь, мужчин мудрость?

      Жалостно, по-бабски, вздыхал, косился на грустную, синеокую и такую уж большую куклу.

      - А ты Франса зачем обидела? Он хороший.

      - Знаю. Но не могу я пока что… не могу я Франса видеть. Может, месяц-два-три пройдет, тогда.

      - Натравишь ты их друг на друга, - ворчал Грима. - Франс из-за тебя на Алеся обижается. Илья из-за Майки на него волком смотрит. Натравишь.

      - Дурачок ты, - грустно говорила она. - Алесь же ни в чем не виновен. Франс не может этого не видеть. А Илья вообще… Никого он, кроме себя, не любит. Честь. Он же старший, он добровольно в Севастополе был. У него солдатский крест. А тут предпочитают почти мальчика.

      Кони зацепили бок сугроба. Мягкой пыльцой осел на лице снег.

      …В третьих санях дурачился Загорский junior  [1]. Возился со Стасем и Натальей. Фельдбаух на козлах уже несколько раз грозился оставить их в снегу.

      Вацлав со Стасем спустили ноги из саней и бороновали ими снег. Пыльца летела просто в глаза коням задней тройки. Наталья, смеясь и закатывая глаза, хлопала ладошками и пела:

…Поморозил лапки, Влез на палатки. Стали лапки греться Где котику деться!

      При последних словах хлопцы поднимали ноги, и снег с их валенок сыпался просто в сани, под доху.


      …Франс и Илья ехали молча. Сдержанное, словно вежливо-безразличное ко всему, лицо младшего Раубича окаменело. Илья, сбросив шапку, подставлял рыжеватую голову брызгам снегу.

      Где-то далеко впереди заливались детские голоса:

                Люлі, люлі, люлі, Пайшоў кот па дулі.

      - Радуются, - мрачновато сказал Илья. - Пайшоў кот па дулі. Есть чему радоваться… Не надо было нам с тобой, брат, сюда ехать.

      Франс независимо молчал. Только уголок губ дернулся на матово-бледном лице.

      - Я его не терплю, - сказал Илья. - Подумаешь, любимец богов. Не знаю, болит ли ему хоть  что-нибудь не свете.

      Младший Раубич шевельнул губами, но ничего не сказал. Знал, что сосед говорит несправедливо, но не мог возразить. Он молчал долго и вдруг, почувствовав странный, колючий холодок в корнях волос, с удивлением подумал, что он, кажется, начинает ненавидеть молодого Загорского. И, чтобы не дать чувству прорваться, Франс спросил с воспитанной вежливостью молодого придворного:

      - Что вы думаете про императора? Я имею в виду его слова о том, что теперешний порядок обладания душами не может остаться неизменным.

      - Вы помните, когда он выступил? - спросил Ходанский. - Прошло двенадцать дней после подписки Парижского мира. Он сказал эту речь на костях ветеранов. На солдатской крови.

      Ему казалось, что он сам ветеран, что это на его, Ильи Ходанского, крови царь впервые подумал о крестьянской реформе. Ему казалось также, что он говорит свои мысли, в то время как это были мысли Михала Якубовича и старого графа Никиты…

      - Вы понимаете… я любил его, с чувством проговорил Илья. Очень любил… Готов был отдать за него жизнь. И я и отдавал. Пусть его не было рядом. Все равно… За империю… На бастионах, под ядрами… Стоило было сражаться… Рядом со мной Мельгунову оторвало ноги… Ядро, другой раз, пробило крышу нашей мазанки и попало в ломберный стол…

      Он побелел, опять вспомнив происшествие.

      - Просто в стол… между мной и поручиком Ветэрном. Вот как между вами, Франс, и мной.

      Ядро, конечно, не могло попасть, "как между Франсом и им", потому что они сидели плечом к плечу, но Ходанский не подумал про это.

      - Как между вами и мной… Если бы мы только знали, какой подарок он нам готовит! Стоило было воевать за такой?.. На крови ветеранов - такая измена. Я его любил. Я ненавижу его теперь. Когда он только вздумает делать это делом, а не словом - пусть не надеется ни на что, кроме мятежа и бунта. И я сам, первый, пойду на бунт. Мне к крови не привыкать.

      Франс безучастно, словно это не он говорил с Ильей, смотрел в сторону.

      Кони мчались равниной. Илья не знал, как ему относиться к холодному тону соседа.

      - И, однако, он либерал, - в который уже раз сказал Франс.

      - Чушь, - сказал Илья.

      - А манифест 26 августа? - спросил Франс.

      - Что? Возвращение декабристов? Сумасшедшие старые шептуны. Их там и стоило было оставить. Ничего не умели, даже ударить.

      Франс молчал. Ошеломлённый этим, Илья также смолк.

      Сиял над горизонтом ледяной, яростно-голубой Сириус.

      И только подъезжая уже к Загорщине, Франс сказал, словно вслух подумал:

      - Я, кажется, начну его ненавидеть.

      - Правильно, - горячо сказал Илья и осекся, поскольку как-то не связал в голове, почему Франс, который все время защищал царя, теперь собирается его ненавидеть. Он не знал, что Франс весь вечер думал о другом.


      …Они бежали заснеженной аллейкой. Майка, в легкой шубке, наброшенной на оголенные плечи, и Алесь. Косматые, синие стояли вокруг деревья. Молчали. Парк и весь мир вокруг были неподвижны. И в этом нерушимом, словно исконном, покое странно было видеть над сенью деревьев мерцающие, живые искорки звёзд.

      Майка ловко толкала в стволы нестарых елочек, ускользала из-под них и стремилась дальше. А за ней с шелестом осыпалась с ветвей искристо-синяя и сухая, как порох, снежная пыль. Осыпалась просто на Алеся, на голову, на плечи, на вскинутое лицо.

      Мёртво-синий, безразличный к жизни и теплоте стоял вокруг парк. А эти двое, не обращая внимания ни на что, нарушали этот сон. Молодо, дерзко и нагло разбивали этот покой. Срывали саваны с омертвевших деревьев.

      Сыпалась и сыпалась искристая пыль. И Алесь бежал и бежал за ней со снегом в волосах, с тревожным восхищением в сердце.

      Он почти догнал ее, но она бросилась в сторону, на боковую тропу, к белой зимней беседке-павильону. Пока он повернул за ней, она взбежала по ступенькам и, потянув на себя двери, исчезла за ними.

      И он почувствовал робость перед этими снежными стенами и снежным величием деревьев, непроизвольно замедлил шаги.

      В беседке было прохладно и темно. Бледноватые, невыразительного цвета пятна от стёклышек лежали на стенах и на полу. Красное казалось чуть розовым, синее - серым.

      Алесь стал посреди павильона. Оглянулся вокруг. Майка, видно, никуда не отходила, поскольку очутилась за его спиной и теперь стояла в дверях, готовая выскочить из беседки и опять бежать. Он сделал к ней шаг, второй, третий.

      Она колебалась.

      Еще, еще один. Майка будто шевельнулась, но асталась на месте. Алесь подошел совсем близко и взял ее руку в свою. Попробовала освободить.

      - Тихо, - шепнул он. - Тихо.

      Издали, из тишины заснеженных деревьев, из синей тишины, начали долетать тихие голоса. Видно, из деревни пришли певцы:


Святой ноччу, Святой ноччу ціхай, На мурожным сене, У божым Бетлеме, Ціхай ноччу… 


      Снег лежал густой белой сенью. Пели издали, от дворца, и казалось, что это звенят снежные шмели.

      - Что это? - одними губами спросила Майка. - Откуда?

      Алесь сделал еще шаг и положил ладони на ее плечи, притянул ее к себе, прижался щекой, спрятал всё лицо в ее теплых волосах.

      Припав головой к его плечу, она молчала. И его руки обняли под шубкой ее узкие плечи, почувствовали их теплоту, их смиренно-мягкое сопротивление, а потом беспомощность.

      Синие деревья, сугробы, пронизывающе-синие искры звёзд. Неясные цвета на полу и белых стенах. Со снегов, с потяжелевших, как белые медведи, деревьев долетали и звенели голоса:


Лабыры-ягняткі, Белы казляняткі Сянца не елі, На хлапца глядзелі..


      Кто-то медленно приблизил к его глазам ее глаза. Губы ласково и жалобно шевельнулись под его губами, замерли.

      - Мама, - тихо, жалобно и словно растерянно сказала она.

      Опять приблизились глаза. А через снега, через синие косы взвивались в высоту голоса, и ледяной Сириус горел в снегах.


Запалала зорка, Запалала, Трох цароў да немаўляці Праваджала. У шапках персіцкіх, Світках бурміцкіх, Срэбным табіне, Залатым сап'яне.



      Ее губы дрожали. А в снегах под синим Сириусом ликовали голоса:


З сакам[2] мёду, Свепетам[3] пчолак. Мёд — гэта праўда, Пчолкі — то людзі


      Он гладил невесомыми руками ее плечи.
      Звёзды в разноцветных окнах вдруг закрутились и уплыли. Скорей и скорей. Чтобы не упасть, он сильно прижимал ее к себе. Целовал ее глаза, брови, виски.

      - Милый, дорогой мой, - шептала она. - Что ты? Что?

      Ее голос заставил звезды застыть на своих прежних местах.

      И вдруг ринулись, взлетели яркие, как елочные игрушки, малиновые, зеленые, синие, желтые огни. Это пускали ракеты, но казалось, что сами звёзды, помешавшись от счастья и желанной нежности, пустились в пляск над ветвями деревьев.

      Деревья и тени от них бросались в разные стороны. Лицо Майки меняло цвет и оттенки. Голубое, золотое, розовое, серебряное.

      Над разноцветными снегами в бешенстве и буйстве огня померкли настоящие звезды.

      Но звезды были вечные.

      Ракеты угасали. Рассыпая золотые искры, устремилась вниз последняя.

      Все стало на свое место. Голубые снега, синие тени, черное небо и на нем острые синие звезды. И тень в глазницах и милый рот, из какого он не слухом, а скорей нежным прикосновением дыхания к его губам ловил слова:

      - Милый мой, милый, что ты?

      Она пряталась в его руках, и он с несказанной радостью чувствовал, какая она: невесомая, слабая, сильная. Вся как сама свежесть и мощь. Грустная и нежная, холодная и живая, как подснежник.

      И, скорее не по себе, а по тому, как он смотрел на нее, как дрожали его руки, она догадалась, что она любит этого мальчика.

      Она не знала, она никогда не поверила бы, что после этого дня придут другие, когда она не будет верить в этот день и захочет забыть его.

Продолжение "Колосья под серпом твоим - топор при дереве 2 " http://www.proza.ru/2014/11/24/1098