В последнее лето с Муслимом Магомаевым -2

Гукк Альвина
 
ПРОМЕТЕЙ МАГОМАЕВ

 Днем позже Нина сидела у столика с дамскими журналами в приемной к врачу-ортопеду.

   Ее привезла сюда Нонна, приятельница, старше Нины на добрый десяток лет, родом с Украины, здесь оказавшаяся после Чернобыля.

   Нонна вертела в руках брелок с ключами и слушала, не перебивая, Нину, а она извинительно - возбужденно тихонько говорила: «Нонн, представляешь,  как наваждение у меня. Он поет, а я все свое перед глазами вижу. И такие детали, моменты, подробности вспомнились, о которых и думать никогда не думала. Причем, он не был моим кумиром. У меня по молодости были другие музыкальные пристрастия, не именно Магомаев, а вся любимая, ну, вся наша - Нина шутливо развела руками, - дозволенная, советская и зарубежная эстрада с пластинок и из телевизора, была мне тогда любимой. А я всю ночь до утра только одни магомаевские песни  слушала."

   Нина, считая, что свою потрясающую замечательную новость она подруге конкретно представила, другим тоном продолжила: «Слушай, Нонн, что я тебя хочу спросить, ты же в большом городе жила, у вас были другие возможности. А какое у тебя было восприятие его?»

   Нонна перестала крутить брелок, успокоила руку, просветлела лицом и ровным голосом, полными мягкими губами южанки-украинки выговорила, будто ждала этого вопроса.

   "А я на его  концерте была и видела, и слышала  его вживую. В Белой Церкви, у нас под Киевом. Это было в начале семидесятых. Концерт был летом, на стадионе. Мой Алеша... мой Алешенька был маленький, я его взяла и  с ним днем пошла. Магомаев давал сольный концерт. Конечно, он пел бесподобно, весь концерт. И от номера к номеру лучше.
   Казалось, над стадионом вместе с небом и его голосом   плыло в воздухе какое-то состояние неимоверного, заслуженного счастья. Голубое небо, зеленое поле, переполненные трибуны, все люди такие нарядные, загорелые... Здоровые все... И детей так много было.
  А на сцене он! И поет, и поет. Хлопали ему как..., просто шторм  стоял."

      Нонна улыбнулась вопросительно, теперь она развела руками.
   
   "Ну, а вечером уже получился ад. Я с мужем пошла. Конечно, Магомаев пел опять бесподобно. Так фанаты, большинство девушки, женщины,  не поверишь, орали, стонали, стадион были готовы снести. После концерта еще хуже, они просто не давали ему уйти.  Это его боготворили тогда так, что просто ужас, до дикости. Они были готовы его в клочья разорвать и по кусочкам унести с собой. И это от любви, от восторга к нему. Чем кончилось? А приехала милиция, грузовики, так ЗИЛами фанатов от него с трудом оттеснили, его самого кое-как в машину засунули и увезли со стадиона."

       Нина ахнула на эту городскую дикость, про которую отголоски и в ее целинный совхоз в свое время долетали, и весело, пока к врачу не позвали, выпалила Нонне:

      «Ну, нет, наша деревенская любовь была  к нему сдержанней, приличней, почтительной и - немного даже ироничной, что ли. У нас был Данияр, Данька  Есимов, красивый, высокий парень. Он в клубе "на ура" пел  труднейшую песню «Прометей», помнишь, там императив: «Гори, огонь, как Промететй, и для людей ты не жалей огня, души своеееей!» Вот эта  мощь «души своеееей» - она ж в той песне, как лекция от парторга была! При этом наш Данька стоял на сцене, широко расставив ноги, в той знаменитой магомаевской стойке. Так у нашего Данияра потом кличка была не просто «Магомаев»,  а - «Прометей Магомаев». Но пел здорово. Девчонки в его руках многажды всерьез сгорали. То ли от самого Даньки, то ли оттого, что в нем магомаевское начало очень сильно было. А, может, от всего вместе."

                Ххххх

   Мысли Нины в тот август были только о Магомаеве. (Или о себе?)

   Утром, с трудом растягивая руки в сторону «Раз- и два-а-а, раз и два-а-а, пауза», Нина нагибалась вперед, дотягивалась до собственных носочков ног,  а в памяти своей, ею самой надолго забытой, наказанной, оттого, может, и болезнь ее случилась, забиралась  в самые  первые, отдаленные  телевизионные «Голубые огоньки», перебирала в них выступления любимых артистов. 

      Нина выискивала в них Магомаева.

    Вот вынырнул из-за занавеса Олег Попов.
    Его помню, он - повар или просто официант на "Огоньке" встречи 196- какого-то года, озорно мечет  на стол тарелки, быстро вырезает из сложенной скатерти восемь отверстий для тарелок, раскидывает ее на столе, попадает точно в  вырезанные для тарелок места,  мечет на стол  еще какие-то предметы, вдруг увозит изящно и проворно этот стол за занавес, видна его тень,  какие-то движения, и вдруг оттуда слышен победительный  грохот и треск колющейся посуды. В занавесе появляется круглая физиономия Попова, он солнечно объявляет: «На счастье!» Вот таким было его  поздравление с наступающим 1966(?) годом. Конечно, незабываемо.

      Потом помню, Мария Биешу нежнейшим, неслыханным-невиданным оперным голосом Баттерфляй-Бабочки трепетно порхает около моих деревенских ушей.
И  тут же вспоминается, как  школьные девчата и молодые женщины летом на прополке совхозной свеклы в обеденный перерыв, сидя на траве в тенечке поют украинскую песню «Ой ты, Галю, Галя молодая...», а перед лицом  в июльском духмяном круге трепещут в воздухе настоящие крохотные  степные цветочные бабочки. От Биешу и тех летних бабочек я поняла, для чего есть опера.

    И все артисты  в тех «Огоньках» были такие разные, когда они вместе в одном концерте выступали.

    Да, мы у соседей Сотниковых телевизор смотрели. У них был огромный деревянный дом на четыре комнаты, и телевизор они одними из первых купили, но нас  на хорошие фильмы, и особенно на "Огоньки", пускали охотно. Мы - -это были два Кольки, Козлов и Пятаков, мои одноклассники, и я. На улице и в школе эти пацаны десять минут не могли спокойно, без своих  боксовских приемчиков посидеть, а как к  Сотниковым на телевизор идти, так и обувью старательно у крыльца пошаркают, и постучатся вежливо, и "Здрассьте!" только тихим голосом скажут, и ту же обувь сразу у порога снимут, на цыпочках в носках в большую комнату пройдут, где уже на полу трое-четверо Сотниковых внуков с друзьями сидят, и я на стуле. Мальчишки  в ряд со мною сядут и шепотом нетерпеливо: "Давно началось?"

  С  пятого или с шестого класса?

  Кого я помню из тех  первых телевизионных впечатлений? Зыкину и Кобзона, Шульженко, Лемешева, о, еще Атлантова я впитывала в себя, как только могла, от Райкина всегда со смеху счастливо помереть можно было, а балет, с балетом, со всеми его Лебедями и Жизелями улететь можно было прямо в никуда и никогда больше оттуда не вернуться.

  Нина, налегке искусствовед сама себе, в радужных воспоминаниях о своем стихийном эстетическом развитии, удовлетворенно констатировала: а ведь все только селекционно совершенное попадало тогда на ТВ и  таким образом в своем лучшем не испорченном виде нам, массовой публике,с лихвой перепадало. В массовую публику же надо  причислить мою деревню, ее - именно в составную часть верной публики, все шло для нашего идеального культурного развития.

   Хорошо ли это было для нас, живущих на земле, далеких от больших сцен и больших артистов? По большому счету, абсолютно верно. Потому что и сегодня всем моим сохранившимся художественным интересам я лично благодарна тому селекционному ТВ.  А другого-то и не было. Выходит, все лучшее было для нас. Кто хотел, тот вбирал много.

   Ну, почему ж я не помню его в начале шестидесятых?

   Вот многих же помню, а его нет. Бабочку Биешу помню, да, но я же и ее помню больше визуально, по ассоциации с воспоминаниями о нашем  деревенском  пении  женщин в поле, я тогда в первый раз летом работала.

   Сама себе и контролерша, Нина  вспомнила  еще много чего прекрасного из  того первого телеввидения и  обобщила: все-таки по большому счету это, тогда еще новое ТВ, было открытием мною, еще не взрослой, нужных  мне обязательных культурных плоскостей жизни посредством  ассоциативного  музыкального восприятия эстетических реалий окружающей  действительности.
 
   Ой, ну, завернула фразу!

   Нина сосредоточенно жевала рекомендательно-питательный салат из свеклы  и колотых орешков и перемалывала в своих  запутанных извилинках воспоминаний становление собственных духовных начал. Она размышляла о том, что, в принципе, хотя она никогда не была музыкально одаренной, а только любила до обмирания слушать всех, кто умел петь, танцевать, играть и имела для этого сердце бескорыстное боготворить тех, кто этими дарами был наделен.
Потому, наверное, и решила  в конце концов  пойти учиться в культпросветучилище на режиссера-руководителя массовых мероприятий, чтобы у себя в деревне культуру дальше развивать.


   Нина  в этот вечер была дома одна.

   В комнате, просторной начинающимися сумерками, не пахло ничем. Летние гардины на подвязках-бретельках у окна во всю стену  стыдливо исчезали в добродушной интимности наступающей ночи. Недальний мост через канал виднелся  под фанарями тремя отдельными  конусами, уходящими в воду. Машин слышно не было. Тишина в комнате висела напряженно, как те фонари на мосту, и ждала чего-то от Нины.

   Она уже была переодета в мягкие  домашние штанишки, на кофточку набросила теплую безрукавку, корзинку с кремами и мазями  поставила на стол, подвинула  минералку, сухарики.
   Вздохнула.

   Включила компьютер, уселась поудобнее. Уже быстро набрала магомаевский сайт, но, коротко подумав, переключилась на поиск старых новогодних "Голубых огоньков". 
 
   В них она, не давая себе задерживаться на празднично-памятных  именах и  голосах всех других, искала Магомаева, точнее, его начало.  Сначала послушала «Севильский церюльник", где он "аккомпанирует" сам себе на невидимом инструменте, и каждое слово этой быстрой песенки-арии он пропевает-выговаривает идеально четко, как  не всякий говорящий в разговорной речи это может сделать. И чего же большего деревенским слушателям от оперы было надо? Голос Магомаева в этой арии, словно весеннее дерево, с сильным  стволом и цветущими ветвями, наполненными неудержимыми живительными соками во всякой веточке и каждом нежном листочке-ноточке, голос певца осязаем физически, он весь, как под слуховым стетоскопом-микроскопом. Но не это, еще что-то другое у него в начале было, что тоже улетало ввысь.
 
  Вот, теперь, нашла его начало, вот это слышала и видела когда-то.
 
  Он пел с Ларисой  Мондрус "Песенку птиц", которая тогда еще «не взрослой» Нине запомниться не могла, а по радио ее  потом не передавали: Мондрус вырвали из зрительской памяти идеологическим запретом за ее что-то (за ее личное отклонение от норм идеального политического  и культурно-патриотического воспитания нас,  масс: она уехала в  Германию). В музыкальном плане та их песенка была ничего особенного, кажется, сложная, текст тоже, ну, любовный, ну, три раза они, глядя друг на друга поют-повторяют на все лады что-то типа «Я люблю тебя», и это без всяких околичностей. Позже у Магомаева таких улетающих текстов и песен не будет. А исполнение, внешне, визуально? Нет, такое исполнение Нина тогда в 196... году не была обязана запоминать или  чувствовать.

    А теперь?

   Нина, пенсионерка по болезни, но  не по возрасту, впилась в экран. Мази и кремы остались нетронутыми.

    Их, Мондрус и Магомаева, снимают все время в профиль, оба ошеломительно красивые, вызывающе талантливые, оба ослепительно влюбленные.

   Нет, не  друг в друга, как это часто простодушным зрителям видится, а они  влюблены в то, что делают: они поют, - это форма их существования на земле,- они поют любовь и делают это с полнейшей с а м о о т д а ч е й,  р а в н о й  т о л ь к о  с а м о й  л ю б в и. Их голоса в пении сплетаются, переплетаются, накладываются друг на друга, дразнят друг друга, скользят рядышком, поддерживают друг друга бережно, чтобы тут же вместе вдруг воспарить-взлететь  и там вверху залучиться еще блестящей. И то, как Магомаев-Птица прикасается к капюшону Мондрус, "головке Птицы," как он проводит от плеча по рукаву шубки до руки, до ее пальчиков, медленно, едва их касаясь,  это же, это ж  умереть от вожделения можно, когда мужчина так делает.

   Но, в принципе, это же есть чисто оперное, зрительное решение образа: замедленное ласкание руки (крыла) на целых две строчки (с повтором). Не зря же про оперу говорят, что в ней актер сначала   целых пять минут на все лады  поет «я умираю», после этого еще двадцать минут поет изо всей композиторской виртуозности и своей любовной страсти  про свое прощание с жизнью молодой, поет до тех пор, пока не выдаст  слушателям-ценителям все музыкальности и высоты произведения, и свои певческие техники, и все это только, чтобы «образ» запомнился. И, если  вспомнить, что Магомаев, только что после оперной школы, сам еще весь  "свежий" (разг., как определили бы немцы в бесстрастно-научной рецензии) после учебы в  Милане, еще не переключенный на эстрадные манеры, то есть, он в этой эстрадной песенке еще не совсем свободен от оперных приемов и принципов, и в данном случае его  прием - рукой от капюшона на голове до пальчиков Мондрус - этот прием срабатывает очень, очень сексапильно, - так говорят сегодня, а тогда сказали бы «головокружительно», очень эмоционально возбуждающе, дразняще.

  По этой Песенке птиц наглядно понимается и слышится, почему женщины тысячами могли визжать и плакать от восторга к нему, Певцу. На них поощрительно (мягко говоря) действовал прекраснейший гипноз его артистизма, гипноз божественно раздариваемых им мгновений счастья и сбывшейся мечты многих женщин  о возможности хоть раз услышать в свой адрес, в твои глаза пропетое, вот такое полетно- красивое:  "Я люблю тебя". Вау, да сдохнуть тогда можно было от Магомаева, в  самом лучшем смысле этого слова. 
               

                Октябрь 2012
                (Развитие наваждения следует)