Ясный

Борис Оболдин
                Рассказ
 
   Это новопреставившемуся, то есть, я хотел сказать, новичку, хлопцу, который по своей ли воле, по Божьей ли, отважился оставить свет белый и ступить под шахтные своды, тому хлопцу явит себя шахта местом глухим, тягостным, гиблым местом. Глухим настолько, что аукни во весь голос, а «ау» твое, вместо того, чтобы понестись до самой дальней лавы и вернуться назад звонким эхом, бухнется тяжко булыгой породной в двух шагах от тебя и пропадет в непроглядной теми. И если, споткнувшись нечаянно, припадет хлопец на колено, а поднявшись, увидит удаляющийся, не дающий ни тени, ни отблеска, едва теплящийся огонек шахтерской лампы, то ощутит себя таким жалким, таким ничтожным перед этой всепоглощающей темью, что, может быть впервые в жизни, захочет попросить защиты у Бога и, глядя на огонек, как на спасительную лампаду, осенит себя крестным знамением.

   В темени той и само время, вроде бы как умирает. Так что, хочешь – не хочешь, а приходится брату-забойщику отмерять времечко не часами и минутами, а пудами нарубанного уголька. Ну, а брат-проходчик меряет то самое времечко кубами, отданной на-гора породы, да пройденными метрами нового штрека.

   А вот, когда нарубает хлопец мой первую тысчонку пудов угля, переломает пяток-другой лопатных черенков, да однажды, в конце смены, намаявшись, потянется неспешно к околоствольному двору, вот тут-то и почувствует тянущее со стороны ствола натужное дыхание шахты, услышит старческое покряхтывание крепежных стоек, ощутит на лице своем, упавшую ненароком с мокрой кровли, холодную каплю, смахнет ее, словно слезу непрошеную и осознает: а, ведь, шахта-то живая. Живая! И душа у нее есть, которую худо-бедно, а, все-таки поддерживают, согревают души шахтёрские. И если решат шахтеры покинуть шахту, так она тут же и начнет умирать, как умирает, брошенный хозяевами, заколоченный дом.

   Шахтеры, они, конечно, народ особый, но среди них тоже люди разные попадаются. Могут и шахту, брошенную с колен поднять, и войну выиграть, а могут и революцию сотворить или еще чего набедокурить. Потому-то, шахта нет-нет, да и подаст им знак: мол, не то вы, ребятки делаете, неладное.

   Бывало, дядя Ваня, которого пол Донбасса Батей кличет, вышагивает впереди звена к своей лаве, да вдруг, ни с того, ни с сего, встанет как вкопанный, руку резко поднимет: мол, цыц у меня, замолчь. А сам, словно хищник какой, воздух ноздрями втянет, ухом к стойке крепежной приложится и как гаркнет: «Шуба! Ну-ка, хлопцы, геть отсюда! Шевели, шевели бахилами-то!».

   Самому Бате поспешать авторитет не позволяет. Вышагивает степенно, что твой Командор и, даже, бровью не поведет, когда дрогнет под ногами почва, обдаст спину холодный вздох обрушившейся кровли и, вслед за тем, прокатится по штреку глухой рокот завала. Тут же, где-то на нижних горизонтах, в самом дальнем забое, бросит шахтер каелку, глянет с надеждой на свою крепь (выдержит, не завалится ли?), да начнет креститься истово: «Свят, свят, свят, Господи Иисусе Христе! Мать Пресвятая Богородице, Царице Небесная! Не отступись от меня, грешного!». Не забудет и Николая-угодника помянуть, который помогает всем, кто в трудные обстоятельства попадает. А, поскольку, жизнь шахтерская – она и есть, одно сплошное трудное обстоятельство, то святой Николай – угодник шахтеру первый заступник.

   Вот и ломай теперь голову: откуда Батя про грядущий завал знать мог? Может, вчера еще, перед сном, прочел он сценарий сегодняшней смены и на тот сценарий свое согласие дал.

   Ну, а у хлопца моего еще один вопрос в голове вертится: «Про какую такую шубу Батя поминал? Что это за шуба такая, что от нее бегством спасаться надо?».

   А вскоре, для ответа и случай представится. Это уже на Пасху, на светло Христово Воскресение. В первую же ночь пасхально седмицы, полагается шахте вместо угля выдать на-гора шахтерских лошадок. А то, что поднимают их ночью, так это и дитю понятно: лошадки родимые, слепые да полузрячие, на просторы степные, на небо, звездами расцвеченное, да на всполохи зарниц, хлебород обещающие, теперь только через ноздри взирают, прядут ушами, вдыхая это великолепие. При них и шахтный конюший, татарчонок Ахметка, и коногоны, да и вся остальная шахтерская братия. Коногоны, они в горе-то особняком держатся, считают, что у них кость не такая черная, как у остальных. Но в эту ночь все в один гурт на лужайке сбиваются. Раздавят горький шкалик («Христос воскресе!»), а когда до второго шкалика очередь дойдет, начинаются разговоры да пересуды о том, что было, чего не было. Самое время про шубу-то и спросить

   Тут уж все и примолкнут, пока какой – то рассказчик-баюн, оглянется опасливо по сторонам, не подслушивает ли кто, да не начнет в полголоса рассказывать про дядю Шубина. Верить или не верить – дело твое. Но, если уж судьба тебе кусок хлеба в горе добывать, то помнить должен: без дяди Шубина ни одна шахта не обходится. Ни угольная, ни рудная, да хоть бы и соляная. Сердить его, значит на себя, а то и на всю шахту беду накликать. И, если, не дай Бог, случилось что в забоях, все знают: дядя Шубин там был. Его лошадки сразу чуют, ушами прясть начинают. Потому-то, имя его в лаве никто не произносит: не буди лихо, пока оно тихо. Да, и когда на-гора поднимутся, тоже стараются дядю Шубина не поминать. Разве что, когда загуляет крепко кто из шахтеров, да по пьяному делу на свою бабу руку поднимать начнет, она возьмёт, да и припугнет: «Смотри у меня, черт небритый! Дяде Шубину пожалуюсь! Он тебе мозги быстренько вправит!». Тот сразу и притихнет, а завтра, глядишь, и к шахте потянулся. Так что, если уж крепь трещать начнет или где газом запахнет, а то, не дай Бог, дымом потянет никто не орет: «Бойся! Дядя Шубин идет!», а крикнет: «Шуба!» и всякий понимает, про какую шубу голосят. Шуба, он шуба и есть. Хоть мехом наружу, а хотя бы и во внутрь. И дядя Шубин тут как бы и не причем. Только вот, прежде чем «шубу» кричать, даже если у тебя времени в обрез, семь раз подумай. За ложную тревогу – засмеют, а то и шею намылить могут. Шутка ли: всю шахту остановил.

   Эх, до чего же складно рассказчик байки травит! Заслушаться можно! Ну-ну, продолжай… Самое время еще шкалик почать, да цигарку скрутить. Давай, за тех, кто в забое! За братьев наших!

   С «шубой» этой, однажды, вот какая оказия вышла. Задумало начальство наше новую лаву открыть. Только, до пласта угольного еще добраться надо было. Вспомнили заброшенный квершлаг, про который все уже и думать позабыли, а тут он сам напрашивается до пласта дотянуться: проходчикам всего на неделю работы. Припомнили и то, что крепь у квершлага была добротная, значит кровля не должна была упасть, но раз уж эта самая крепь без пригляду столько времени простояла, то ее обязательно осмотреть надо. Вот, Николка Девятов, тот еще крепильщик, и подрядился между делом крепь осмотреть. Пойти-то пошел, да вскоре выскочил из проема как ошпаренный, да как начал по рельсу, да по всему железному обушком колотить, да как заорал, запричитал: «Шуба! Братцы, шуба! Стволовой, клеть на сто семнадцатый горизонт! Быстрее давай! Шуба!». Ну, тут, кто мог, кто не мог, все ко стволу сбежались. Понять ничего не могут, на Николку злятся: признаков опасных не видно, может Николке со вчерашнего бодуна блазнится невесть что. Да, вроде, непохоже. Напуган только сильно и башкой на квершлаг кивает: «Тама, вон! Шастает по квершлагу туда – сюда, бахилами стучит и хихикает…». Вслушались, а и правда: шарится кто-то по квершлагу и хихикает. Да четко так слышно: «Топа-топа-топ! Топа-топа-топ! И-хи-хи-хи!». И опять: «Топа-топа-топ!». Видать правду старые шахтеры сказывали, что дядя Шубин с батожком ходит, пристукивает по почве да по крепи. А чуть погодя в проеме и силуэт обозначился. Росточка небольшого и уши, как у зайца. Кто повпечатлительней, завидев эти уши, готовы были тут же в ствол сигануть. Один Батя панике не поддался. Над головой лампу приподнял, да ступил осторожно на встречу ушастому. Ещё шаг сделал, еще…  Поравнялся с ним, наклонился и стал что-то на ухо шептать, будто с другом – приятелем секретничает. Потом засмеялся: «Топай сюда, хлопцы, я вас знакомить буду. Да не боись! Дите это. Лошадиное. Жеребенок!». А и вправду конек! Да ладненький такой: ножки точеные, стройненькие и масти белой, чистой, что твой снег. От той ли масти, или еще по какой причине, в шахте сразу светлее стало. Будто кто в штреке дырку на верх проковырял и через ту дырку шахтным людям кусок солнца-то и подбросил. Топает тот конек прямехонько к коногону Ереме и давай его в карман головой толкать: «Доставай уже! Не видишь, разве, что я пришел?». И то сказать: всякий знает, что коногоны лошадей больше чем людей любят и для своего коняги всегда в кармане «спасибо» держат: морковку или горбушку соленую, а то и сахару кусок. В одном кармане «спасибо» за то, что не подвел в трудную минуту, выдюжил, а в другом – «прости», за то, что вчерась тебе по ноздрям съездил.

   Тут еще вот какое обстоятельство наружу вылезло. У зрячего коня, глаза даже на слабый огонек очень чутко отзываются, отблеск дают. Этот отблеск за пол-версты видно. Сам огонек можешь и не различить, а вот его отблеск в лошадиных глазах всегда увидишь. У нашего конька этот отблеск, похоже, кто-то загасил. Ерема первый и обнаружил, что ребятёнок, словно «сонамбул» спящий. Глаза у него закрыты. Веко пальцем приподнял, а оно упало, как шторка, хотя глаз вроде бы и живой. Вообще-то, Ерема мужик вредный, даже грубы и матершинник несусветный, а тут расчувствовался. Гладит жеребчика по лебединой шее и приговаривает: «Эх ты, топа – топа, дите ты несмышленое. Небось думаешь, что ты по лужку бегаешь и вокруг тебя «анделы» порхают, а того и не разумеешь, что в преисподнюю попал. Видать, Господь сжалился над тобой и не показывает всю эту непотребность. Откуда ты только взялся? Мамка твоя где?».

   Вот тут и начали проясняться, уж больно частые несуразицы последних дней. Вспомнилось, как крепко ругались на верху, когда, спустившийся в шахту, проверяющий, в темноте умудрился хромовым своим сапогом угодить по самую щиколотку в конский навоз. В шахте, неубранный конский навоз считают за преступление, поскольку он склонен греться, так и до пожара недалеко. А тут еще замаранный хромовый сапог высокого начальства. Шуму-то, шуму было! О том же, откуда в вентиляционной выработке конский навоз взялся, никто не обзадумался. А надо было.

   Опять же, на прошлой неделе фуражир на Ахметку наехал. Недостачу он, видите ли обнаружил. «Ты что, Ахметка, овес в бахилы что ли насыпаешь и на-гора вытаскиваешь?  Сказывай, куда овес дел!».  Ахметка глаза невинные таращил, орал, что, мол, арифметика у фуражира неправильная. В доказательство, даже снял свои бахилы и стал трясти ими перед фуражиром. Тот только рукой махнул и пообещал начальству пожаловаться. А ведь что-то знал Ахметка. Знал, да утаивал.

   Ну, да Батя все точки над «i» проставил. И над «i», и над «ё». Сказал, будто кнутом по сердцу стеганул: «А ведь, братцы мои, это Ясный с того света, с лошадиного рая ли, ада ли весточку шлет. Я его сразу признал. По масти, по стати, по выходке – вылитый Ясный! Вишь, как малец копытцами шпалы перебирает, что твой Моцарт клавишами забавляется. «Виноходец», одним словом. Говорю вам: Ясный это!».

   После этих слов, всем как-то не по себе стало. Огласил Батя то, о чем каждый в эту минуту подумал, да высказать ни за что бы не решился. Про Ясного только-только все подзабывать стали, вроде как недоуздок с него сняли, да на вольные луга отпустили, чтобы не терзал он души шахтерские. А вот, поди ж ты – он сам о себе напомнил.

   Ах, Ясный, Ясный… Из каких сказаний, из каких легенд и, главное, зачем объявился ты в здешних местах? Такому коню самая стать лететь над степью под лихим атаманом, одною лихостью своей обращая неприятеля в бегство или собирать венцы лавровые на столичных ипподромах. С коня такого – скульптуры ваять, запечатлять его на живописных полотнах, чтобы неизъяснимая эта красота через века донеслась до потомков, поражая их своим великолепием.
Ясный, Ясный… Конь ли ты? А может и не конь вовсе? Не тот ли ты хлопец, казацкого роду-племени, родившийся отцу с матерью на радость, девицам на загляденье, друзьям на уважение, недругам на зависть? Не тот ли ты хлопец, обзавидовавшийся коню, который одним махом своего галопа играючи обнимал степные просторы, вбирал всей грудью пьянящие ароматы трав, купался на заре в алмазных росах?

   Не тот ли ты, кто однажды распахнулся всей своей сутью, будто рубахой цветастой, да и стал конем, а того и не уразумел, что обратной дороги тебе нет и не будет. Жалел ли ты об этом? Наверное, нет. Завораживающий мир, только лошадям открывающийся, теперь принадлежал тебе. При тебе осталась и душа того хлопца. Душа яркая и страстная, душа гордая и отважная.

   Ей-ей! Каждый теперь захочет уличить меня в ереси и в необузданной фантазии, да только тот, кто знал Ясного, тот скажет, что в моих словах, в моих помыслах о Ясном зерно истинное всегда отыщется.

   Справедливости ради, надо заметить, что к судьбе Ясного свою руку приложил командарм Буденный, тот еще лошадник, влюбленный в лошадей до беспамятства. Мало кто знает, что после войны стал легендарный маршал заместителем наркома. Только не по обороне. По сельскому хозяйству. Повышать урожайность сельских полей и увеличивать надои колхозных буренок и без нег было кому. Занялся командарм тем, к чему душа лежала и в чем толк понимал. Стали по всей стране конезаводы открываться. Промеж наших шахт тоже такое хозяйство образовалось. Начальство наше это хозяйство, как могло, поддерживало, в надежде, что завод будет для гужевого транспорта тягловую силу поставлять. Глядишь и шахте то самое тягло перепадать будет. Да не тут-то было. Завод племенным сделали. Для его лошадок шахту еще не придумали. У них денники, что царские хоромы, разве что без перин и подушек.

   Лошадок собирали по всей стране, а потом устроили смотрины. Наверное, столичная ВДНХ таких смотрин не устраивала. Как ни выведут в круг коня, так тут же тебе сразу и аплодисменты. Жеребчики, что твои гусарики на параде, кобылки – будто невесты на выданье, одна другой краше. А когда вывели юного Ясненького, ни седла, ни тяжести подков еще не знавшего, тут-то все и замерли, околдованные его великолепием. Не понятно было, кто кого выводит: то ли конюхи Ясного, то ли Ясный тащит за недоуздок упирающихся конюхов. А когда вышел на круг, устроил настоящий кордебалет, заставил конюхов пере собой кренделя выгарцовывать. Над толпой только «Ах!» да «Ох!» проносится. «Хорош жеребчик! Чертовски хорош!».

   Цыгане, которые себя к лошадиной родне причисляют, того жеребчика сразу же и приревновали. Приревновали и к лошадям, и ко всем остальным, к людям, стало быть. А Хошубей, который у них в вожаках ходил, тот осклабился во всю свою фиксатую пасть, да и сказал: «Ай, не в своем табуне ходишь, жеребчик! Ай, не в своем! Гуляй, пока гуляется, а заматереешь – к свои возвращайся! В подковы золотые обуешься! В сбрую бисерную облачишься! Я слово заветное знаю и за тебя то слово замолвлю.». Красиво говорил Хошубей, да в словах его нехороший умысел таился.

   Про заветное слово Хошубея вспомнили весной, когда подошло время недавних стригунков с седлом знакомить. Объезжать, проще говоря.

   Тут надобно вот о чем сказать: в жизни лошади нет события важней, чем то, когда ее объезжают. Можно сказать, что это та самая веха, которая определяет всю дальнейшую лошадиную судьбу.

   Человек, он, конечно, царь природы, венец творения и все такое. Но правда и то, что в человеке зверь лютый сидит. Иначе, как той звериной лютостью, никак нельзя объяснить, почему некоторые наездники объезжают коня, словно в бой с ненавистным врагом вступают. Да еще считают, что в той войне все методы хороши. В ход идут и кнут, и шенкеля, и слово матерное. Такой, с позволения сказать, горе-жокей через боль лошадиную и злобу свою стремится ошарашить коня, сломать. И сломает, ведь. Через пару часов такой неравной схватки возвращается тот «жокей», горделиво восседая на вчерашнем друге, который сегодня стал покорным слугой. А того и не разумеет этот «наездник», что от того коня под ним всего половина осталась, никудышная половина. И пусть не удивляется потом, почему это его Буцефал запаздывает в поворот вписаться и у барьера перекладины сшибает. Скоро, такого Буцефала за непригодностью, списывают в гужевой транспорт, а того жеребчика, который при этом надумает свою строптивость выказывать, его еще и выхолостят, обратят в мерина. Чтобы по спокойней был и породу не портил. А чем конь виноват? Я бы тех жокеев, самих в гужевой транспорт списывал. «Чтобы породу не портили».

   Настоящая же выездка процедура долгая, требует терпения и начинается за год-полтора до того, как круп коня впервые в седло облачат. Стригунок – существо веселое, даже легкомысленное. Ему бы только играть да баловаться. Вот и подкинь ему недоуздок, пусть забавляется. Заодно, запах его запомнит, упругость кожи ощутит. И недоуздок тот пусть всегда у него на глазах будет. А то, нет-нет, да и сам с дитем лошадиным порезвись и, заигравшись, вроде бы как в шутку, недоуздок-то на него и накинь, а уж снимешь его только к вечеру ближе. Вот, считай, и начал ты конька объезжать.

   С седлом похожую процедуру проделывают. Придет, придет, однажды, тот день, когда поведешь в поводу ты своего жеребчика к Дону-батюшке купать. Одной рукой за недоуздок держишься, а во второй руке седло несешь. А седло то, уже много дней глаза жеребчику мозолит и от других седел только тем и отличается, что запах от него знакомый исходит. Седло мамкой пахнет. По дороге полагается жеребчику морковку дать, да вот беда – руки у тебя заняты. А ты возьми, да руки-то и освободи: между делом седло на круп коню положи и тут же ему морковку суй. И гладишь, гладишь его ласково. В другой раз на купание тоже с седлом и морковкой идти надо. А там, вскоре, и подпругу затягивать можно. Тут уж ни морковки, ни слов ласковых, ободряющих не жалей. Если все ладом сделаешь, то примет твой жеребчик седло, будто солдат-новобранец мундир форменный примерит – с гордостью и достоинством. И пускай конек тот, враз повзрослевший, почаще в этом «мундире» выгарцовывает. А когда пройдет какое-то время, выведи его в загон, да побегай с ним по кругу, держась за луку седла. Потом споткнись невзначай и повисни на луке так, чтобы ноги по земле волочились. Тяжесть твоя заставит коня подобраться, стан свой перегруппировать, подстроить под будущего седока.

   После таких процедур, до посадки в седло совсем чуток остался. Когда же в седло сядешь, поводья в руки сразу не бери. Погладь коня по лебединой шее, да легонько ладонью пришлепни, будто приглашаешь друга своего за воротами прогуляться. А когда выйдете за ворота – дай волю чувству восторга, которое охватывает человека, когда он степь оглядывает. Это чувство вас с конем и объединяет. Сам не заметишь, как на рысь перейдете, а потом и в галоп накатистый. Вот где радость! Вот где восторг! И получится у вас так, что выезжали за ворота два друга-приятеля, а вернулись назад побратимы неразлучные. И братанием тем, обрели друг в друге любовь и преданность неизмеримую. Такая вот непростая эта наука – выездка.

   Да только вот наука эта не под Ясного кроена была. Недоуздку-то он обрадовался. Так радуется мальчуган, когда проходящий мимо соседский дядька снимет свой картуз, да парнишке на голову и нахлобучит. Носи, мол, радуйся, да «спасибо» сказать не забудь. А то, что картуз на уши наползает – для форса уже значения не имеет. С седлом же ни какие маневры не удавались. Седло, с некоторых пор, у Ясного в стойле, на крючке висело. Да только вот по утрам, стали то седло, потоптанное копытами, на полу находить. Яков Малыгин, которого к Ясному в наездники пророчили, на какие только хитрости не пускался – все без толку. Ясному в седле том не мундир форменный блазнился, а кандалы каторжанские. Тут-то Хошубей со своим заветным словом и объявился. Пообещал, что примет Ясный седло, как дорогой подарок. Только седло другое надо, лучше всего подойдет самое что ни есть старое. И еще сказал, что, мол, пусть Яков лучше учится «перековывать мечи на орала». Из него коваль – кузнец знатный получится. А про Ясного пусть забудет. Обидел он когда-то жеребчика, а у коня память хорошая.

   Все с его доводами, может и неохотно, а согласились. Нашли седло старое – престарое, потертое чуть ли не до дыр. Похоже, седло это, уже в гражданскую войну новым не было. А Хошубей стал по сторонам оглядываться, мимо Якова глазами пробежал и остановился взглядом на Егорке, практиканте из сельхозтехникума, который практиковался навоз за лошадями убирать. Хошубей его пальцем поманил – подсоби, мол, да седло-то ему в руки и сунул. Затем надломил буханку хлеба, стал ломоть ржаной о седло тереть, да что-то себе под нос бубнить, вроде как ворожил. Потом хлопнул себя по коленям, повернулся и пошел на Ясного, подвывая что-то на цыганский манер. Будто бы он коню на весь белый свет жалился и искал у него утешения. Ясный его к себе допустил, да еще стал, энергично так, головой кивать, вроде он сочувствует цыгану, соглашается с ним. Тот Ясному ржанушку подал, притулился к нему, обнял за шею, да так в обнимку с конем и пошел за ворота. А Егорше знак подал: за мной ступай.

   Где они ходили – бродили, одному Богу известно. Степь, она широкая. Но к закату никто из них не вернулся. Уже перед самым рассветом, заслышав мерную поступь копыт, сонно забрехал сторож наш, пес Буянка. Забрехал, да тут же и запоскуливал, извиняясь, завилял хвостом. Признал он Ясного. Да только вот своим собачьим умом никак не мог он в толк взять: с какой это стати уборщик Егорка на Ясном восседает? Егорша весь светится, прямо сияет счастьем, будто за собой ведет в поводу зарю лазоревую. А заря-то, и впрямь, у него за спиной разгорается.

   Вот ведь как, иногда, в жизни случается: выездка та, не только коню судьбу обозначила, но и будущему зоотехнику указала верный путь в наездники. Так что, пришлось Егорке метлу с лопатой другому хлопцу передать.

   Что же касаемо Хошубея, то он теперь и Ясному, и Егорше приходился кем-то вроде крестного отца. Без него, у обоих жизнь по другой колее бежала бы. Только вот, запропал, вскоре, Хошубей. Пропал, словно в воду канул. Похоже, он цыганские обычаи выше советских законов ставил. Рано или поздно, это обстоятельство должно было привести к конфликту с властями. И когда серьезные органы стали Хошубеем интересоваться, он и исчез. А у степи дорог много и все они цыгану принадлежат: пойди сыщи. Да, особо, и не искал никто. А вот то, что табор без присмотра остался, сразу обозначилось.

   Таборские хлопцы безобразничать стали, шариться по чужим сараям да огородам. А то еще взяли, да опоили до пьяна всех местных собак. К вечеру, наши барбосы, вместо грозного «гав-гав», стали пытаться завыть про то, как «шумел камыш, деревья гнулись». К ночи и вовсе задрыхли. Это, все равно, что все сараи без засовов оставить: заходи недобрый человек, пользуйся всем, что приглянулось. Опять же, бабы наши начали участковому жаловаться: коровы с пастбищ с пустым выменем приходят. Ну, да это бы все и ничего, до первого попавшегося. Как только поймают кого, так на него и на весь табор всех собак и повесят. Сразу все на свои места и вернется.

   Тут кое-что другое вырисовывалось. Стали до конезаводских ребят, через третьих людей, слухи доходить, что Янька Козуб, который на место Хошубея метил, с кем-то из важных людей другого табора, побился об заклад: Ясный только под ним ходить будет, и никакой прокурор ему не указ. Сказали еще, что ромалы ударили по рукам только после того, как Янька себе срок обозначил – до первого снега. Стало быть, с той самой минуты, все часики – ходики донбасские стали Яньке времечко отстукивать. До первого снега.

   Каждому понятно, что такое слово обратного хода не имеет. Значит надо ждать серьезных событий. А события себя ждать и не заставили. Сначала пропал Буянка и некому стало на конном дворе гавкать. Зато в следующую ночь, все местные церберы, что округ конезавода обитали, завыли на все голоса, залаяли взахлеб, всех своих хозяев на ноги подняли. Со стороны конюшни – и ржание, и визг лошадиный, и рев доносится. Ясный в своем деннике перекладины вышиб и ошалело носится по проходу. Он всей своей шкурой почувствовал, что на него охота открылась. А кто на коня охотится? Известно кто: волк! Вот Ясный тревогу и поднял. Через него и собаки, и лошади волчью опасность и восприняли. Да и на выпасах, на этом лошадином курорте, табун нервничать стал. Уже никто не катается по траве-мураве и не столько ту мураву щиплет, сколько кругами по лугу бегает. Ясный даже поисхудал и никого, кроме Егорши к себе не подпускает. Тот, к слову сказать, тоже весь извелся.

   Но Козуб отступать вовсе и не собирался. Сказал, что, мол, дайте срок – жеребчик сам ко мне заявится. И, ведь, знал, что говорил. Видел, что молодые жеребчики, ровесники Ясного, начинают перед кобылками выгарцовывать. Значит, время им подошло женихаться. Да, только вот, Ясный с жениханием своим запаздывал, для кого-то девство свое блюл. Тоже мне, монах какой выискался! Даром, что без подрясника. И надо же было такому случиться – его Ромашка сама выбрала.

   Ох, уж эта мне Ромашка! Она, из всех кобылок, может и не самая красивая, но артистка, каких свет не видывал. В цирке ей бы цены не было! К тому же – умница редкая и к людям отзывчивая.

   И, ведь, сообразила, как на себя внимание обратить. Только Ясный, на водопое, копыта свои в речке намочит и голову к воде опустит – она тут как тут. Встанет чуть выше по течению и начинает на мелководье пританцовывать, воду мутить. Потом задерет хвост венчиком и, игриво так, на берег выскакивает. Ясный терпит, ждет, когда вода осветлится. Дождется и опять к воде тянется. Да, где там! Разве Ромашка такому красавцу позволит в одиночку жажду утолять?! Вода-то снова мутная.

   С третьего раза, разглядел-таки Ясный дерзкую кобылку. А как разглядел, так сразу и позабыл, зачем он в реку зашел. От удивления, уши торчком поставил и больше уже и не отводил их от своей Ромашки. Да что там говорить: Ясному уже и не до выездки, не до учебы стало и про морковку сладкую он уже не вспоминал. Ромашка ему весь свет застила.

   Козуб, похоже, этого только и ждал, стал к Ромашке подходы искать. Но Ясный её теперь ни на шаг от себя не отпускал, заблудших коров, и тех гнал от своей зазнобы. Но Янька своего часа дождался-таки.

   Должно же было настать то время, когда Ясного надо будет всему свету показать. Однажды, засуетились все конезаводские вокруг жеребчика. Стали его мыть, да чесать, да подстригать, да в подковы новые оковывать. Обрядили, как принца перед венчанием и отправили вместе с Егоршей в центр, на выставку. За этой суетой, никто и значения не придал тому, что Ромашка исчезла. Решили: погуляет кобылка со сторонним жеребчиком и не сегодня-завтра назад вернется.

   А Егорша с Ясным на выставку не зря съездили. Вернулись с богатыми трофеями: Егорша с первым призом, Ясный же – при наградной, расшитой золотом попоне. Наверное, хотел Ясный перед Ромашкой в той попоне покрасоваться, да вот беда: кобылки-то и нету! Вот тут-то он голову и потерял. И ни какие заборы его удержать уже не могли. Ушел конь, умчался у всех на глазах в диком, бесшабашном галопе. А Ясный, это вам, братцы мои, не Ромашка. Через час уже весь район знал про побег. Организовали погоню, да где там: кто такого скакуна настигнет?

   На следующий день, милицию к поиску подключили. Те, первым делом, на цыган наехали. Цыгане их встретили злобно, чуть ли не с кулаками на власть кидаются. Сказали, что если этот жеребец к ним заявится, то они его тут же в колбасу оприходуют. И где же это видано, чтобы цыган коня такими злыми словами обижал? На то должна была быть веская причина. Ну, да вскоре все и прояснилось.

   Где-то через недельку после всех этих событий, позвонил на конезавод директор Придонского колхоза, что под Ростовом. Спрашивает: «Лошадей не теряли?». «Теряли», - отвечают. «Ну, так забирайте скорее, пока они у меня все хлеба не потравили». Тут, понятное дело, за нашим принцем отправился скорым порядком целый эскорт прислуги. Прибыли на место: вот он Ясный! И Ромашка при нем! Одичали только малость, поисхудали и неухожено выглядят. На радостях, сразу и не заметили, что Ясный еще и небольшой табунок за собой водит. Видать, лошадки те, в свой поход наспех собирались. Кое-кто в сбрую обряженный, у одного жеребчика седло к брюху прилепилось – подпруга ослабла. А лошадки-то знакомые, с табора. Так-то вот!

   Стало понятно, почему таборские такими злыми стали. Ясный не только себе Ромашку вернул, но еще и других коней у цыган увел. В такой ситуации может и скандал разразиться. Ну, да наши понадеялись на то, что все лошади целы-невредимы и скоро к своим хозяевам вернутся. Глядишь, все и утрясется.

   Как бы не так! Цыгане, они хоть и по всему миру разбросаны, но, наверное, у них свой телеграф имеется, и они через телеграммки всеми новостями обмениваются. И вот, сидят сейчас у костра, в каких-нибудь Бразилиях или Австралиях, ромалы и рассуждают о том, как это так могло случиться, что в далекой и загадочной стране Донбассии,  в которой, говорят, кони под землей пасутся, какой-то наглый жеребец нахалом увел у всеми почитаемого цыгана Яньки Козуба пятерых коней. Позор всему цыганскому роду!

   В общем, корявый расклад вырисовывался и от грядущих событий никто ничего хорошего не ждал. Дальше – больше.

   А конным директором был в то время Сердюк. Он в войну у генерала Доватора эскадроном командовал. Кавалерист, одним словом. После войны, доводилось ему и самого Будённого чаем с пирогами потчевать. Да вот была у него одна слабость. Любил он запрячь пару резвых, да на расписной своей бричке промчаться по степи наперегонки с ветром. Один раз, вот так, несется он по степной грунтовке, глядь – впереди пестрый платок маячит. Старушонка какая-то шкандыбает, цветастой своей юбкой пыль дорожную собирает. Цыганка, стало быть. Когда поравнялся с ней Сердюк, лошадок-то и попридержал. Садись, мол, подброшу куда надо. А старуха, на него бездонные глаза свои черные подняла и говорит: «Что ж ты, яхонтовый, бочку свою пожарную порожней держишь? Заполнить бы надо». Сказала, да и свернула с дороги в степь. Напоследок обернулась, обожгла директора взглядом и добавила: «Лошадок жалко, драгоценный! Не виноватые они!».

   Сердюк-то сразу в толк и не взял, про что она гутарит, а когда понял в чем дело – похолодел весь. А сообразил он это только тогда, когда на степь глянул. Мать честная! На степь-то уже осень упала. Не сегодня-завтра будет на траву по утрам изморозь ложиться. И часики-ходики донбасские все громче и громче выстукивают: «Тик-так! Тик-так! Скоро – снег! Скоро – снег!». И тик-таков этих уже немного осталось. Не сдержит Янька слова закладного – быть ему изгоем. За настоящего ромала его ни один табор не примет. Это для цыгана – хуже погибели. После случая же с Ромашкой, всем было понятно, что Ясный цыгану ни за какие коврижки не дастся. Вот и получается, что выход у Яньки один – до снега извести коня. Нет коня – нет и заклада. Самое подходящее средство – запертым лошадкам красного петуха подпустить, да пожаре! А то, что с Ясным еще и другие кони благородных кровей погибнут, так что с того? По понятиям Козуба, цыганская «честь» того стоила.

   Как только Сердюк осознал, что его коням грозит, так первым делом зазвал к себе в гости дружка своего, дядю Ваню, Батю нашего, да за шкаликом все ему и выложил. Батя за все время гостевания ни одного слова не вымолвил. Уже на пороге, только-то и обронил: «Думать надо…». А на следующий день уже без приглашения к Сердюку заявился.
- Думай не думай, а выход один, Коля. Жеребца на время спрятать надо.
- Да где ж ты его от цыгана спрячешь? На луне что ли?
- Вот что ты за человек-то такой, Коля? В облаках витаешь, а под ноги совсем не смотришь. От того и спотыкаешься на ровном месте. Уж где-где, а на Донбассе есть места, где коня ни один цыган не достанет. Разве что вместе с шахтой уведет.
- В шахту? Да ты спятил, Ваня! Коня загубить хочешь? На такое дело нету моего согласия!
- Да не боись ты! Я за ним присмотрю. Вагонетки таскать не дам. Разве что разок-другой крепежный распиловочник к забою подтянет, чтобы овес свой оправдать. А чтобы ноги не поранил, накажу Ахметке, пусть чулки Ясному набинтует. Да и ненадолго это. До снега. По снегу Янькино слово уже силы иметь не будет, да и сам Янька уйдет из наших мест.
- Ты Ясного не знаешь, Ваня. Не пойдет он в шахту, лучше смерть примет.
- Он не пойдет – это верно. А Ромашка пойдет.

   Так вот до самого утра друзья-приятели и прогутарили. А к утру решили-таки, что Ясного в шахте спрятать надо. Договорились и о том, что процедуру эту надо провернуть скрытно, без лишних глаз и ушей, лучше всего ночью. И затягивать с этим делом уже никак нельзя.

   Сказано- сделано. На следующую ночь, уже под утро, когда одолевает всех, мирно спящих, самый крепкий сон, потянулась Ромашка за сладкой морковкой, затрусила за той морковкой к шахтному подъемнику. А Ясный, хоть и рядом с ней выгарцовывает, да, похоже, подъемника того шахтного и не видит вовсе. Для него весь белый свет на Ромашке клином сошелся.  С Ромашкой ему и на сто семнадцатом горизонте райские сады расцветают. Вот ведь, что любовь с тварями божьими делает! Иной раз даже завидки берут.

   А Ахметка-то, Ахметка! Иссуетился весь перед этой парочкой. И за водицей-то специально для них на верхний горизонт сгоняет, и к овсу-то еще и ячменя подмешает, и подстилку-то из самой отборной соломы им стелет, а уж прогуливать их до вентиляционного ствола и обратно, это уж как закон: каждый день и не меньше часа.

   Ясный на эту заботу откликался своей благосклонностью к конюху, потому, наверное, однажды и позволил он себя уговорить. Разрешил упряжь на себя одеть, да и потащил две вагонетки с распиловочником к забою. Кто же тогда знать мог, что вместе с вагонетками потянется за Ясным целая череда событий и совпадений, которые иначе как роковыми и не назовёшь. Дело-то в конце месяца было, а что для шахты конец месяца означает? Означает – аврал. Уголек только давай-давай. Месячный план на волоске висит. В такие дни коногон самым важным человеком после Стаханова становится. Если не подведет, вывезет весь нарубаный уголек – вся шахта с премией будет. Но, видать, не судьба Ваське Хлопову быть первым после Стаханова.

   Началось все с того, что Васька пришел на смену с выходного дня, да не наотдыхался, сивухой от него за версту несет. Мало того, что у него вся смена не задалась, все из рук валится, так тут еще в самый разгар работы у него Арап захромал. Считай пропала премия. Сменный от отчаяния готов был сам впрячься вагонетки таскать, а тут ему Ясный с распиловочником на глаза и попался. Вот он Хлопову и дал команду: Ясного на откатку забрать до конца смены. Пускай, мол, хоть по паре вагонеток таскает, помогает план вытягивать. Одного сменный не учел: Ясный злых да пьяных на дух не переносит и таких «напарников» близко к себе не подпускает. Потому-то, когда Васька дыхнул на него перегаром, он ему передним копытом и наподдал. От неожиданности Васька упал на спину, ударился головой о рельс, а поднявшись, с психу решил коню пытку устроить. Ухватил Ясного за хвост возле самой репицы, да стал её скручивать. Знал, гаденыш, что когда коню репицу скручивают, он от боли на колени падает и может сознание потерять. Да вот не знал Васька, кого он обижать вздумал. Ясный на ногах устоял, только мокрый весь стал от пота, задрожал мелкой дрожью, но вагонетки потянул.

   А надобно вам сказать, что откаточный штрек сто семнадцатого горизонта не зря «инвалидом» называют, поскольку имеется у него внушительный «протез» - на самой середине перегона, где несущие породы слабые, ненадежные, оставили проходчики опорный целик, да такой, что им пол Донбасса подпереть можно. Штрек в этом месте сильно заужается, и коногоны, хоть и матерятся, но всегда перед целиком притормаживают, чтобы ненароком не сбить случайного встречного: разойтись-то в узком месте было нельзя.

   Вот и Ясный, в очередной раз, подъезжая к целику, притормозил. Потом вдруг вовсе встал и сделал попытку осадить назад – верный признак того, что он впереди что-то неладное учуял. Васька с вагонетки соскочил, пошел смотреть, что случилось. Тут-то сзади него и лязгнули цепи на вагонеточных сцепках. Оглянулся Хлопов, увидел дикие, совершенно безумные глаза Ясного и понял, что попал он в ловушку, которую ему конь расставил. А когда понял Васька, какая участь его ожидает, то ничего другого не придумал, как броситься на коня с кнутом. Ясный от одного вида кнута окончательно в бешенство пришел, сбил Ваську с ног в колею и сделал то, что до него ни один конь не делал: наступил на лежачего под копытами живого человека. Ну, а когда переступил Ясный через Ваську, то для него уже никаких запретов не осталось. Дико заржал жеребец и рванул вперед что было сил. Хлопов под колесами только и успел, что крякнуть. Вагонетки его под собой еще добрых полсотни метров тащили, прежде чем переехали всеми колесами.

   На околоствольном дворе горящие бешенством глаза Ясного еще издали заметили, а когда увидели зацепившийся за угол вагонетки окровавленный лоскут Васькиной рубахи, то тут же и кинулись по штреку. Хлопова еще живым застали. Васька глазами моргает, а сказать ничего не может. Когда же его в клеть погрузили, тут уж как в песне поется, «гудки тревожно загудели». Помер Васька. Помер как-то несуразно, не по-шахтёрски. Да он и жил-то несуразно. Словом, как жил, так и помер, прости Господи.

   Расследование же Васькиной гибели вот к какому выводу пришло: одна из причин несчастного случая – наличие в шахте «неинвентарного транспорта». По разумению этих крючкотворов шахтерские кони тоже должны пройти инструктаж по технике безопасности и в особом журнале своим копытом расписаться. В таком случае, взяли бы, да и обзаботились тем, чтобы нашим лошадкам очки выдавали. А то ведь непорядок получается: лошадки наши малость подслеповатые. Сослепу чего угодно натворить могут.

   Как бы там ни было, но на третий день после происшествия начальство дало команду: «неинвентарного» Ясного срочно на-гора выдать. Пусть конезавод сам с ним разбирается. По этой причине Батя с ветеринаром на сто семнадцатый горизонт и спустились. Когда к лошадиным стойлам подходить стали, услышали Ахметкины завывания: «Ыыы-хы-хы… Ясни! Ясни! Уже вставай! На джяйляу пойдом! Травку кусить! Умирай не нады! Ыыы-хы-хы…». Безутешный Ахметка рыдал совсем как дитё малое. Умирающий Ясный весь в пене, смотрел вокруг невидящими глазами, силился подняться, ронял голову и снова подымал. Ветеринар только руками развел: съел что-то жеребец.

   Ага… Съел… Его послушать, так можно подумать, что мы попутно с угольком еще и мышьяк добываем, а лошадки тот мышьяк иногда с «митамином» путают. Сказал бы прямо: «отравили коня!». Да тут хоть так скажи, хоть этак, а Ясному все равно уже ничем не помочь.

   Когда подняли Ясного на свет Божий, тут-то и встретил его долгожданный снег. Тот самый снег, который первый. Тихонько так пришел, грустно. Словно виноватил себя за то, что припоздал немного, не застал Ясного в живых.

   А вскоре после этого, ни с того ни с сего, загулял, запил Петро Хлопов, брат покойного Василия. Загулял надолго, да так крепко, что вскоре шахту и вовсе забросил. С одной стороны, оно и понятно: человек родного брата потерял, да только как узнали наши, что Петя с Козубом якшается, то стали поговаривать, что смерть Ясного – его рук дело. При таком раскладе Петру в шахте все равно не работать, и никто о нем сожалеть не стал.

   В скорбях же по Ясному, утешение и надежда в Моцарте обнаружились. Композитору-то он тезкой приходится, а Ясному родным сыном. Это ему, Моцарту, выпало исполнять отцово предназначение.

   Безутешный Ахметка траур по Ясному с себя снял тогда только, когда понял, что Ромашка жеребая ходит. Вот он-то для нее в вентиляционном штреке родильный дом с детским садом и устроил. Всякому понятно, что списывать на дядю Шубина нового обитателя долгое время не получится. Рано или поздно, а надо будет Моцарту «прописку» оформлять. Так что после конфуза с Николкой Девятовым, все начало на свои места становится. Ромашку с жеребенком выдали-таки на-гора. Узнал Моцарт каким теплым бывает тот, кого все зрячие Солнцем называют. Узнал и то, что помимо шахтного сквозняка бывает еще и ветер, который бегает по просторам, собирает терпкие да пьянящие степные ароматы и щедро бросает их прямо лошадям под копыта. А вскоре попался Моцарт на глаза важным московским конелюбам. Те прямо языками зацокали, запричитали: «Вот вам и основатель настоящей породы, а то, что незрячий, так это дело поправимое. Ресницы у него на свет реагируют – значит глаз живой. А московские эскулапы заставят веки подниматься. Забираем мы вашего жеребчика».

   В прошлом году я портрет нашего Моцарта в журнале «Физкультура и спорт» увидел. Хорош! И при регалиях весомых! Да что я про журнал-то толдычу, когда жеребчика нашего и за границей знают. А почему пятиклашки наши областную школьную олимпиаду провалили? Да потому что отвечали, что Моцарт и не композитор вовсе, а донбасский чемпион, обладатель кубка Советского Союза по конкуру и основатель московской скаковой породы. Ну да мы-то с вами знаем кто эту породу основал. Ясный!

   Видать не заладилось что-то в душе моего рассказчика. Снялся он с насиженного места, вскинул глаза к звездам, руки в стороны распахнул и затрубил как труба иерихонская, пытаясь докричаться до небесных пастбищ: «Яааасныыый!».

   И ведь надо же такому случиться: откуда-то из самого далекого далека, едва слышно донеслось до нас призывное лошадиное ржание. А может не было никакого лошадиного ржания? Может послышалось? Может и послышалось. Да только вот в табунке нашем негромко заржал кто-то, будто откликаясь на призыв. Потом еще, еще, еще… Громче, громче… Вдруг вскинулся табун и, щедро рассыпая по степи мерную дробь копытного перетопа, помчался в ту сторону, где высекали Ангелы из небесного свода золотые всполохи зарниц.