Начало: "Колосья по серпом... исход источников 1" http://www.proza.ru/2014/09/25/740
Предыдущая часть: "Колосья по серпом... исход источников 27" http://www.proza.ru/2014/11/11/574
XXVIII
В августе тысяча восемьсот пятьдесят пятого года к Алесю, который в это время жил у Вежи, прискакал из Загорщины Логвин, привез письмо в грубом пакете из серой бумаги.
"Дружище, - писал Калиновский. - Я закончил свою мачеху-прогимназию. Еду поступать в альма матэр. В Москву. Хотелась бы увидеться с тобой, и только знаю: невозможно. Чуть-чуть подзаработал, получил у начальника губернии паспорт и подорожную за номером пятьдесят шестым. А в ней - все. Двуглавая курица, рубль серебром гербовых взносов, признаки (лицо - овальное, тяжелое, лет - семнадцать, рост - средний, волосы - темно-русые, брови - черные, глаза - синие, нос и рот - умеренные, немного великоватые, подбородок - обычный, - расписали, хоть ты на Ветку, к раскольникам, убеги, и то найдут). Такая чушь! Начинается подорожная, как выяснилось, словами: "По указу его Величества государя императора Алесьа Николаевича…" Аж во как! Как будто каждого из проезжающих ляпает по плечу: "Езжай, братка, счастливого тебе путешествия".
Вот я и еду. В Минске сделал остановку на четыре дня и отсюда пишу. Город большой и довольно-таки грязный. Только очень полюбил Золотую Горку с часовней старого Роха. Деревья вокруг, и так красиво блестит поодаль Свислочь, и дамы за ней и церкви. Хорошо сидеть и мечтать.
Путешествие, пока что, нравится. Едешь себе, ни о чем не думаешь, колокольчик не звенит, впереди - воля, видишь людей и другие места.
Десятого попаду, если верить подорожной, в Оршу. Буду там часа четыре и совсем близко от тебя, каких-то сотню с лишним - точно не считал - верст. Но это также далеко, так что не увидимся и на этот раз. И дорого. Мне прогонных за два коня с проводником выпало что-то около семи рублей, тебе будет - в два конца - рубля два с половиной. Чего уж тут. Так ты в это время просто подумай, что я близко, и я обязательно почувствую.
А если закончишь на будущий год гимназию - что думаешь делать? Сидеть медведем в своей берлоге или ехать учиться дальше? Когда второе - езжай туда, где я. Поговорим о всем-всем. Есть много интересных новостей". Алесь пошел к старику Веже. Тот сидел на своей излюбленной террасе.
Внук остановился, не желая его беспокоить.
- Я слышал тебя еще за пять комнат, - не поднимая век, сказал дед. - Что у тебя там?
Алесь падал ему письмо.
Старый пан раскрыл глаза.
- Твой Кастусь, - сказал он. - Ты даешь мне, чтобы я прочитал?
- Да.
Пан Данила далеко отставил руку с письмом и стал читать.
- У него хороший, равный почерк, - сказал он. - Он случайно не из "терпимых и аккуратных"?
Глаза его, видимо, увидели слова "двуглавая курица", и он улыбнулся.
- Прости, сам вижу, что это не совсем то. Ну, а что, если где-то в Бобруйске сидит почтмейстер Шпекин?
Красный Алесь пожал плечами.
- Печать, - сказал он.
- Печать, - передразнил дед. - Печать можно снять горячей бритвой, а потом посадить на место.
Дочитал до конца.
- Из небогатых, - сказал он.
- Я говорил вам это, дедушка.
- Вы и впредь намерен пользоваться услугами государственной почты для передачи друг другу свежих сравнений и искренних высказываний чувств, похожих на эти?
- Мы иначе не можем говорить. Мы далеко друг от друга.
- Зачем ты показал мне это?
- Я хотел еще раз показать вам, какой… какой он.
- Если ты хотел показать мне, какой он разумный, то ты не мог бы достигнуть своей цели лучшим способом. Я в восхищении от его умственного уровня и… гм… осторожности.
Он протянул руку за папироской.
- Я на седьмом небе от его благородного восхищения родиной. Mais il faut aussi quelque inteligence 1.
Дед, ни слова более не говоря, пускал ароматный дым и писал папироской в воздухе какие-то дымные иероглифы, которые расплывались раньше, чем кто-нибудь мог бы их прочитать. Он делал это долго, очень долго. Дедовы мысли прочитать было тяжелее, чем эти серые живые знаки в воздухе. Кондратий появился в дверях неожиданно.
- Что, - спросил Вежа, - никого больше не было?
- Я был ближе всех, - сказал Кондратий. Алесь понял, что все это время Вежа держал ногу на звонке под столом.
- Слушай, молочный брат, - сказал Вежа. - Я знаю, ты сам почувствовал, что что-то случилось в доме. Возможно, хотел узнать, что привез Логвин.
- Очень надо, - буркнул Кондратий.
- Но ты все же не мальчик, чтобы идти на каждый звонок. Ты - брат и смотритель лесов. Твоя жена - вторая хозяйка в доме после Евфросинии.
- Да уж, - сказал Кондратий. - Никто не запретит моей жене помыть пол, если она захочет. Паня какая!
Дед осекся.
- Что надо пану брату Даниле?
- Тройку для панича, - сказал дед. - Сейчас. Кондратий пошел. Некоторое время господствовало молчание.
- Деду, - тихо сказал Алесь. - Я вам этого никогда не забуду.
- Не стоит благодарности, - сказал дед. - Я эгоист, ты знаешь. Я хочу, чтобы у государственной почты было хоть на два письменных доказательства меньше. Мне не хотелось бы, чтобы тебя с твоим Кастусём за чушь заслали некуда на Орскую линию.
- Я понимаю…
Вежа вздохнул.
- Сегодня какое?
- Девятое.
- Одни сутки. Если поспешишь, можешь встретить.
- Тогда лучше верхом.
Дед помолчал.
- Так что хватай его на "яме" и тяни сюда. Сообщи: не приедет - тебе будет больно, а я за тебя обижусь. Интересно посмотреть, что это за птица, с которой делиться приходится.
…С узды коня падало уже мыло, когда Алесь, миновав аллею, что вела к белым стенам и слепящим надглавьям кутеянского монастыря, вырвался, наконец, на сторону высокого плато и увидел отвесный спуск дороги, синюю ленту неширокого тут Днепра, а за ней городок, что уютно примостился между Днепром и небольшой речушкой. Конь, оседая на зад, спускался к наплавному мосту, какой неуклюже лежал на воде.
Алесю не было времени рассматривать все. На станции ждал и вот-вот мог поехать Кастусь.
Конь загрохотал подковами по настилу. Воз с сеном попался как раз на середине - и вода залила бабки коня.
Конь потянулся к воде, Алесь поднял уздами его голову.
Справа торчали из воды могучие, полуразоренные арки каменного моста, когда-то, видимо, такого широкого, что три возя с сеном могли проехать рядом и еще осталось бы место двум всадникам.
Это были руины "моста на крови", на котором когда-то решали свои богословские вопросы заднепровские монахи с их сторонниками и горожане из католиков, возглавленные школярами из иезуитского коллегиума.
А поскольку на длинные диспуты ни у кого не хватало ни времени, ни ума, то убеждали друг друга в справедливости "своего" Христа способом, в котором было мало толеранции и еще меньше гуманизма. Не последними доказательствами в этом споре было заушение, разной степени мощи удары библией или ковчежцем по голове, пинки. К числу неопровержимых доказательств, которые доказывали неправоту оппонента и из какими уже не было как сражаться, принадлежали удар безменом по голове и сбрасывание с высоты в воду. И так тянулось двести лет, неизвестно в чью пользу.
Поднявшись на другой берег, Алесь опять погнал коня. Промелькнули с левой стороны замчище, николаевская церковь и два костела. Поодаль легко возносились в небо две колокольни Покрово-Гумённой церкви.
Замковой улицей вырвался на Петербургскую, высекая подковами искры из каменных плит. Около одноэтажного каменного здания ямской станции стояла запыленная – хоть ты пальцем на ней пиши – почтовая карета, и люди стояли на ступеньках, а ямщик с почтальоном привязывали уже веревками кофры и саквояжи.
Он осадил коня и спрыгнул с него, бросив поводья. Какие-то не те люди. Старый чиновник с узелком… Женщина в чепце, видимо, его жена… Семинарист… Два дворянчика из средних.
- Скажите, дилижанс по смоленской линии тронулся уже?
В тот самый момент, как спросил это у семинариста, с радостью увидел, что не опоздал.
Кастусь сидел у стены, на лавочке. Сидел, положив подбородок на сгиб руки, и смотрел своими синими глазами, как впрягают коней. Смотрел хмуро и с очевидной унылостью.
Это был тот и не тот Кастусь. Волосы по-прежнему падали назад, показывая высокий и чистый лоб, но были длиннее. Чуть заметно пробивались усы, и рот хлопца казался от туманной тени над ним, еще более властным.
Одет он был в сюртучок, в бежевые нанковые панталоны и запыленные полусапожки. На красивой мускулистой шее стягивал ворот белой сорочки широкий красный галстук.
Калиновский поднял голову и долгим непонимающим взглядом, словно не узнавая, обвел темного от загара юношу.
- Алеська…
- Кастусь!..
- Панове, - сказал водочным голосом станционный смотритель. - Проша садиться.
- Я… еду сейчас, - еще тише сказал Кастусь. - Вот и дилижанс.
- Пошли они со своим дилижансом! - выкрикнул Загорский.
Кастусь смущенно мялся. И тогда Алесь протянул ему руки.
- Кастусь!.. Вот так Кастусь.
- Алеська! Братка! Алеська!
Они бросились друг к другу в объятия.
Всадники медленной трусцой выехали из дремотного тенька вековой пущи и увидели под страшным отвесным обрывом Днепр. Он спокойно и редко сверкал мелкими волнами, как синее серебро.
Они ехали одни, далеко впереди всех остальных. Логвин с подставными был видимо чуть не за версту.
... Ночь спали в возке, а у Дощицы встретили третью подмену и опять пересели в седла, хотя из Кастуся был и не совсем добрый ездок.
Кастусь ехал на снежном Урге, тот был спокойнее. Алесь – на Тромбе, какой никого не хотел знать, кроме хозяина.
- Дивной какой красоты кони, - сказал Калиновский.
Алесь улыбнулся.
- Знаешь, мне однажды, еще в детстве, приснился дивный сон. Понимаешь, была ночь и туман. И кони. Белые, дивной красоты. Я лежал у погасшего костра, а кони склоняли головы и дышали тепло. А между коней стоял мокрый жеребёнок. Снежный все, а хвост смешной, толстый... И туман стекает, а всюду белые кони.
- Ты, Алесь, случайно стихов не пишешь?
- Пробую, - краснея, ответил Алесь.
И тут услышал что-то такое, чего никак не ждал от Кастуся.
- И я иногда... тоже, - натурально и просто сказал друг.
- И... хорошие стихи?
- Где там, - вздохнул Кастусь. - Чтобы писать хорошие, надо всё время работать. А я... Мне кажется, не в этом теперь наша судьба.
Алесь удивился, так помрачнело вдруг лицо друга. Что-то мучительное появилось в его глазах. Он был совсем не похож на Яроша Раубича, его друг, но общее выражение глаз, губ, сдвиг бровей сделал их на минуту очень похожими.
- Тебя что-то угнетает? - спросил Загорский.
- Потом, Алесь.
- Вижу, - сказал Алесь. - Ты не хочешь, но...
- Я не хочу, но это выше меня.
- И потому ты не хочешь писать стихи? Но ведь судьба поэта - самая счастливая судьба.
- Кто хозяин в своей судьбе? Кто знает, сколько ему дано жизни и когда придет смерть?
Кони шли чуть ли не над самой кручей. Сладкий, могучий ветер летел из-за Днепра, нес с собой запах стогов, аромат увядшей листвы, каким их прикрыли сверху, запах сырости и болотных цветов со стариков.
- За такую землю все отдать можно, - тихо сказал Кастусь. - Все. - И вернулся к прежней мысли: - А насчет того, что твой дед так набросился на тебя за моё письмо, то тут я сделал, как последний олух. Он, видимо, все понимает.
- Что все?
- А то. То, что раньше давили и хлестали, а теперь... теперь понемногу давят. Забери у человека в один день родственников, хлеб, волю, язык. Он же взбунтуется. Он оружие возьмет. А тут давят понемногу, по щепотке, по словечку, по человеку, по песне - незаметно отбирают.
- Да, - Алесь кивнул головой. - И все же, пока что, тянет более теплым ветром. Весной... Послесевастопольской весной, если уж так называть.
- Подожди, аукнется нам еще та весна... Они всегда так сначала. Отпустят якобы, а потом гребут и щиплют... Но, не брыкайся! Отпустили же! Урга покосился на ездока нервным глазом.
- Новый царь, кажется мне, добрее, - сказал Алесь.
- Посмотрим, - сказал Кастусь. - Посмотрим, какой он будет, как припечет.
Они сидели втроем в библиотеке, за кофе. Дед в своем кресле, юноши, поджав ноги, на диване. Через раскрытые окна лился теплый вечерний воздух и сияние месяца. Две свечи в кованном железном подсвечнике освещали - высоко над столом - сухое лицо старика Вежи, его ссутуленные могучие плечи, сплетенные пальцы морщинистых рук.
Дед со скрытым любопытством то и дело поглядывал на Кастуся. Хлопец и нравился и не нравился старику. Он-то и разумный, видимо, и искренний, но откуда в нем такая самоуверенность, чувство эдакой своей racio?
А Кастусь разглядывал седую гриву волос, волну белых кружев на выпуклой еще груди и думал.
"Тоже мне... ископаемое. Просто "сей остальной из стаи славной екатерининских орлов". Словно законсервировали его тут. И на тебе еще, разглядывает".
При встрече дед почти ничего не сказал ему, кроме незначительных слов привета. Потом хлопцы обедали. И вот сидели, щупали друг друга глазами.
- Так это ты, значит, и есть Кастусь?
- Кастусь... Симонов сын... Калиновский.
- Дворянин? - спросил дед.
- Теперь опять дворянин, - сказал Кастусь.
- Как это? Разве можно быть сегодня дворянином, завтра купцом, а послезавтра опять в дворяне выдвинуть?
- При таком правительстве, как наше, все можно, - сделал Кастусь первый выпад. - Сегодня человек - сор, завтра - дворянин, послезавтра - опять сор.
Алесь улыбнулся, заметив, как одно из крылатых бровей Вежи приподнялось в незаметном для постороннего удивлении.
- Гм... Так как же это вышло, можешь ты рассказать мне?
- Могу!
Вежа удобнее примостился в кресле и через краешек чашки бросил на юношу любознательным хитрым глазом.
- В семнадцатом столетии мой предок, Амброзий Самойлов Калиновский, купил поместье в Бельской земле.
- И неплохо сделал, - сказал Вежа.
- Мы там не пробыли и сотни лет. Равно через девяносто, в тысяча семьсот шестьдесят девятом, прадед продал поместье. Долги придавили, сильные соседи помогли.
- Как же звали его благородство?
- Матеем... А дальше начали жить так. Что правда - в шляхетности нам не отказывали. Подтвердили её тридцать три года назад на белостоцкой губернской сборне. А через десять лет, после восстания, начали нас всех гнать в однодворцы. Тысячи людей пошли в налоговое состояние. Отец бился, как тот линь о лед. Через четыре года после восстания он (а ему шел уже сорок первый год и поздновато было начинать "дело", но от голода подыхать - также рано) ссудил у фабриканта из Астраленки, Игнацыя Бонды, денег, и сам доложил, да и открыл в Мостовлянах свое "дело". Пан Родовицкий разрешил. Жалел безземельных. Да и честь: "споспешествовал промыслам в крае". Сначала было на фабричке четыре станка. В год моего рождения, в тридцать восьмом, уже девять, с семнадцатью рабочими. А в сороковом году, когда Бонда поступился своей долей, стало уже двенадцать станков и двадцать рабочих.
Вежа слушал эту грустную историю мучительной битвы за благосостояние, кусок хлеба и независимость без улыбки.
Глаза его были ласковые и грустные.
- Напрягался, как вол в борозде, - говорил дальше Кастусь. - Еще бы! Такая семья. Надо было все увеличивать количество станков. Выбился уже на пятнадцатый, а тут чуть ли не крах. Полотно начало выходить из моды.
- Конечно, - опять возвращаясь к излюбленной иронии, сказал Вежа. - Куда уж нашим доробковичам на холщовых скатертях есть, под холщовой простынёй спать, холщовой салфеткой вытирать губы... А что, полотно выделывали простое?
- И простое, и чиноватое, и клетчатое. Но все чуть не пошло маком. Выручил либовский филиал данцигской фирмы "Ленке и Берг". У них на полотно всегда спрос, а в нашем удостоверении сказано, что наши салфетки и скатерти не хуже, а чиноватый холст лучше заграничного.
- Сподобился пан Симон, - сказал Вежа.
- Сподобился, да не очень, - сказал Кастусь. - Ведь как раз умерла мать.
- Ты ее помнишь? - спросил Алесь.
- Плохо, - ответил Калиновский. - Почти не помню. Знаю только: красивая была. Иногда встретишь женщину с добрым красивым лицом - и ищешь в ее чертах материнские. Может, такая была. А может, и не такая. Не помню. Знаю только: молодая была очень красивая.
- Какого рода? - спросил Вежа.
- Вероника из Рыбинских.
- Н-не знаю, - на этот раз уже серьёзно сказал старик.
- Я плохо ее помню. Только руки. И еще глаза. И песню, какую пела. Заболела задолго до смерти. Рассказывали, как раз когда крестили меня. Привезли в Яловский костел. Был поздний вечер. Пока на притворе готовились, купель ставили, пока то - мамочка с кумой и мной пошли по кладбищу пройтись. Кладбище там большое. Подошли к могиле Леокадии Купчевской, свояченицы яловского пана (она молодая умерла, и все говорили, что мамочка чем-то на нее похожая была, только красивее, и потому мать всегда там останавливалась). Стоят. А из-за памятника, из-за барельефа пани Лиёшки - вдруг морда. И страхолюдная, заросшая.
Пока поняли, что это местный юрод, Якубка Кот, - ноги в обеих онемели. А тот следует за ними к костелу, выплясывает и говорит что-то вроде: "Кумы ребенка крестили, горло кропили, в рукав тулупа положили, по дороге потеряли... Лежит ребенок на морозе, свечечки кругом. Пальчиком шевельнет - перуны палят, кулачок сожмет - громницы бьют. В "черного"! В "черного"! Мать шаг ускоряет, а тот плачет: "Подберите ребенка, добрые люди. Долго ли ему, холодному, пальчиком шевелить? А людишки мимо идут, а громнички слабнут. Вох-вох!!!" Юрода, конечно, прогнали. Чуть начали крестить - раскаты грома за кладбищем. А это сосед, Киприот Лазаревич, собрал хлопцев и говорит: "Погремим на счастье кугакалу". Ну, и стреляли в небо. А всем сначала показалось - раскаты грома. После юродских слов женщины обомлели: раскаты грома зимой. Крестная говорила: с этого дня у матери и началось. Начала чахнуть, чахнуть. Работы много. Детей одних двенадцать человек. А еще молодая. Меня почему-то очень жалела.
- "Чем же вы богаты, панове? - вспомнил дед. - Детьми, и смехом, и днепровой водой".
А Кастусь рассказывал дальше:
- Умерла. Отцу надо было думать, как с детьми. Без матери не бросишь. А у того Киприота Лазаревича, что на моих крестинах в небо стрелял, - родственница. Немного из тех лет вышла, когда сваты у ворот отираются, и красоты не первой, но хорошая баба. Так и появилась у меня мачеха Изабелла, и еще семь братьев и сестер. Девятнадцать было бы всех, но двое умерло.
Кастусь помолчал.
- У мачехи нашлись кое-какие деньги, отец наскреб, и купили мы фольварк, а при нем две сотни тридцать десятин земли. По тринадцать десятин на человека. Фабрику перевезли, жить стало как одной купой - так и не плохо. Ну и что? Разделишь - опять бессмыслица. Хуже других крестьян. Отец старших сыновей - учиться, на свой хлеб. И, пользуясь, что земля есть, - пороги обивать. "Куку в руку" давать. И вот в этом году, наконец, оказали честь, дали сенатское постановление: считать владельца фольварка Якушовка, Симона Стафанова Калиновского, лет шестидесяти одного, вероисповедания римско-католического, как и потомков его, дворянином. Двадцать четыре года понадобилось на постановление. Начал добиваться молодым, в тридцать пять лет, мать была молодая, здоровая, а добился - руиной. Ненавижу я все это.
На челюстях у Кастуся ходили упрямые желваки. Горели на щеках два красные пятна.
- Ничего, брат, - сказал Вежа. - Выучишься вот, голова у тебя хорошая, дойдешь до больших начальников - только перья с "меньших" и с "младших" братьев полетят.
- А что, - улыбнулся Кастусь. - И тариф над головой повешу, как зельвенский писец: за подпись три рубля и пирог с визигой, за подтверждение дворянского достоинства - тысячу рублей и жене семь аршин бархата. А я сам - в сенате шишка очень большая. Заходит государь император случайно: "Гнать, - говорит, - его за такую таксу".
- Правильно, - буркнул Вежа. - "Ведь он нам всем цену сбивает, - скажет император. - Мне вон за концессию на построение железной дороги сколько платят, да и то мало. А тут... пи-рог с визигой. У дурака и песня глупая" 2.
Лился через окна в комнату свет месяца и смешивался с розовым светом свечей.
- Ты что, Кастусь, - спросил Вежа, - ты, значит, поляк?
- Нет, я здешний, - осторожно сказал Калиновский.
- Он белорус, деду, - сказал Алесь.
- А это что такое? - непонимающе спросил дед. И только тут впервые заметил, как молодой человек напрягся, словно его ударили, взглянул на Вежу мрачными глазами.
- Он же вам говорил, пан Вежа, - сказал Калиновский.
- Я говорил тебе, - сказал Алесь.
- А, - как будто вспомнил Вежа, - припоминаю. И вы верите в эти шутки?
Тут вспыхнул и Алесь. И Вежа понял, что зашел далековато. Но бес все еще сидел в нём.
- Как же не поляк, - сказал он. - Крестили тебя в костеле. Вероисповедания ты - римского.
- Ну и что, - тяжело двигая челюстями, сказал Кастусь. - Извиняюсь, завтра я окрещу вас в костеле – и вы не станете по этой причине поляком. А я перейду в магометанство и не стану турком. Будет белорус магометанского вероисповедания и белорус вероисповедания католического.
- Неплохо для начала, - сказал дед.
- И для конца неплохо. Тем более что ваш младший внук – католик. По вашему приказу.
Вежа аж охнул. Чертенок бил просто под ложечку.
- Но ведь местность, откуда ты родом, это Польша?
- Возможно, - сказал Кастусь. - Но теперь это Гродненская губерния. А завтра наш... гм... Август... присоединит к Гродненской губернии Варшаву.
- А жители, которые называют себя литвинами, а свой край Литвой?
Разговор и нравился и не нравился Веже. Нравился, ведь чертенок знал, чего хочет. Не нравился, ведь эти знания угрожали и внуку и самому чертенку опасностью.
- А ты умеешь говорить по-литовски? - с улыбкой спросил он. - Это же, кажется, не славянский язык?
- Я имею в виду не Литву-жмудь, - упрямо, кусая губы, сказал юноша. - Я имею в виду Литву-Беларусь... И потом, вы же хорошо знаете, откуда выросла та ошибка.
- Я-то знаю, а вот откуда знаешь ты?
- У меня брат историк. И потом - я не глухой. Семнадцать лет я слышу слово "Литва". А до меня его употребляли еще триста лет.
И тут Вежа сделал последнюю попытку повернуть челнок, на каком ткачиха-парка ткала судьбу этих юношей. Нанес последний и по-настоящему страшный удар.
Внешне это выглядело как милая шутка. Дед налил себе еще чашку кофе.
- И все же никакой ты, хлопче, не белорус. Ты - поляк. Точнее говоря, мазур.
Калиновский встревожился.
- Ведь твой Амброзий Самойлов сын Калиновский был из Визенской земли... "Мечник Визской земли. Сын мечника Визской земли. Внук мечника Визской земли..." А Визская земля - это Мазовия.
- Так вы все знали сами, - растерянно сказал Кастусь. - Зачем же тогда...
- Ты поляк, хлопче, - сказал Вежа. - Я знаю, тебе тяжело расстаться с решением, какое сделал ты сам. Но это великий народ, который значительно больше знает о себе, чем мы все. Этим надо гордиться, а других "здешних" бросить их судьбе, если уж они ничего не хотят... Главное - быть человекам, сынок.
И вдруг тишину нарушил странный приглушенный звук.
Кастусь смеялся. Смеялся горько, немного язвительно и глухо:
- Да, Амброзий был мечник Визской земли. Но там живут и жмудины, и немцы, и поляки, и белорусы. Вы взяли недостоверное доказательство, князь... Но пусть, пусть даже и так... Потом мои предки сто семьдесят лет жили на этой земле, ели ее хлеб, говорили ее речью, умывались ее водой, пели ее песни... Да и разве не все равно, если я сам считаю себя "литвином", белорусом, здешним - назовите это, как хотите. Разве не все равно если дома у меня говорят мужицкой речью, если только один отец - "для детей" - знает то, что у нас называют "польским" и какой не понимают поляки, ведь это искажённые наши слова.
Глаза у Кастуся блестели.
- И разве не все равно, если покойница мать не знала другого языка, и братья мои, и я сам не знал до прогимназии другого... Вы слышали, какая та единственная песня, что я помню от матери?
Плакаў бы я, плакаў, Белыя бярозы
Ды не маю слёз. Пабяліў мароз
Вежа молчал.
- Белорус, - с глухой иронией сказал Вежа. - Друг бредней моего внука. Что же... Бог с тобой, сын. Пусть тебе доля даст счастье.
И добавил:
- Психопаты... Неразумные... Мамкины сынки, что пахнут молоком... Что же это с вами будет, а? 3
... В тот год опять постигла Приднепровье страшный летний паводок. Как наваждение какое-то: вода стояла на уровне среднего весеннего наводнения. Днепр залил луга, овражки, вымоины. Старики превратились в протоки, в длинные озера.
Вода спадала понемногу, и видно было, что Днепр войдет в трубу только в начале сентября. На стволах деревьев, которые освободились из-под воды, был тонкий пушок корешков, так долго стоял паводок. На холмах коричневая корка высохшей тины лежала как войлок, и ноги человека ломали ее, оставляя дырки, в которых была видна чахлая, желтовато-зеленая, как в подвале, трава. Стало ясно: сенокосы по низким местам пропали.
Кастусь с Алесем, держа в руках бредень, шли заливным лугом. И бредень, развернутая двойная рама, обтянутая мережей, напоминал огромного, большего за хлопцев, прозрачного мотыля.
Идти было тяжело. Шли по колено в воде. Приходилось грудью прокладывать себе дорогу в траве. Малиновый иван-чай щекотал разгоряченное лицо, вьюнок цеплялся за ноги. Все вокруг краснело, белело, желтело.
Казалось, зацвело безграничное мелководное море. Ведь травы стояли в воде, засыпанной цветной цветочной пыльцой.
Остановились на краешке овражка, длинной неглубокой котловины. Цветы словно останавливались на его берегах, открывая зеркало чистой блестящей воды.
Кастусь одним глазом глянул в мешок, прицепленный веревкой за шею. В нем переливались тускло-золотые лини, холодные густерки и голубо-золеные небольшие щучки.
- А неплохо мы ухватили, - сказал Кастусь.
- Это еще мало, - Алесь был красный и немного вспотевший. - Вода высокая мешает. Обычно по старикам раза в четыре столько натрясешь, а тут половину дня ходим.
- Все равно интересно. Даже лучше, что много ходим.
- Ничего, - сказал Алесь. - Сейчас дойдем до городища - отдохнём на сухом. А то тут и сесть некуда.
- Как это некуда? - спросил Кастусь.
И сел по самую грудь в воду. Сидел и смеялся. Мешок с рыбой всплыл и начал шевелиться живее.
- Удобно, - сказал Кастусь. - Словно в теплой ванне сидишь. Только чтобы это рак за какое место не хватанул.
- Тут их нет, - сказал Алесь. - Они под корчами и под берегом. и потом, мало стало раков. Года три назад напасть какая-то на них нашла. Берега аж кипели воронами.
- Это они, видимо, с горя околели. Нашелся на них какой-то свой Алексашка, - оскалил Кастусь белые красивые зубы.
- А что тебе этот Алексашка?
- А черт его знает. Обещает много. А у самого, если что и доброе, так это шевелюра и баки, и еще усы. Как пики. Но это уже от парикмахера скорее зависит.
И добавил:
- Подбородок у него безвольный. А безвольные люди - ох, какие они часто бывают упрямые и злые! На каждом своем капризе могут соседу вязы скрутить. Словно доказывает, что и у него твердость есть.
Кастусь взболтнул ногами в воде.
- Справедливости, видимо, и тут не будет. У нас, вообще, справедливость эту своеобразно понимают. Черного имени Семашка-епископ сам унию бросил и насильно начал паству в православие гнать. Тут уже все, что хочешь, бывает: И страшное, и смешное. Смех у нас, конечно, тоже не дай бог! В удавку хочется от такого смеха. То режут людям бороды, а с тех, кто не хочет, пошлины за бороду берут. А тут заставили униатских бывших попов бороды растить и одежду менять. Все забородели, как козлы. И тут Семашке донос: поп такой и такой деревни бороды нарочно не хочет отпускать, а значит, и впредь перебывает в гнусной ереси, такой он и этакий. Мечтает о автокефалии белоруской церкви, спит и видит, чтобы государь ухайдакался... Попа туда, попа сюда, попа на допрос... "Что, быдло, злоумышленные идеи в черном сердце растишь?! Автокефалии захотел?! А в монастырь на хлеб и воду?!" И, главное, он, холера, ни в чем не признается. Несколько месяцев таскали. Чуть действительно за решетку не попал. Уже и предписание было. И только потом выяснилось, что борода у попа от природы не растет.
Они широко развернули бредень и подставили его под куст, залитый водой. Алесь спиной, чтобы глаз не попортить, полез в заросль и начал болтать в нём ногами. Через минуту Кастусь дёрнул за веревочку, и крылья сомкнулись. Загорский подскочил к другу и помог ему поднять бредень над водой. В нём лежала, видимо обмерев от ужаса, довольно большая щука, а рядом с ней дёргались три тускло-золотых линя.
Ставя то и дело бредень, они медленно подвигались к городищу.
- И почему это, братка, так? Обычная рыба долго, мужественно, я бы сказал, держится, а щука, большая, сильная, хищная, как вытянешь её из воды, так и обомрет, - сказал Кастусь.
- Я думаю, обычная рыба, она - трудяга. Живет себе, бьется, "ежедневный" свой тяжело зарабатывает. А это - хапун, аспид хищный. Злой человек не бывает мужественный. Так и тут. Ужас реки, а на расплату, как во всех таких, кишка тонка.
Кастусь вырвал из воды бредень, и в потоках текучего серебра они увидели еще одну неподвижную щуку и захохотали...
... Когда они уселись у подножия огромного городища и разложили сушить одежду, Кастусь, обводя широкими глазами моря цветов в воде, сказал:
- Ну и земля! Бог ты мой, какая земля! Так, хотя бы за красоту, неужели она капельки счастья не заслужила? Щиплют и щиплют, давят и давят.
- Эта правда, - сказал Алесь.
Калиновский лег на живот и смотрел теперь на гигантскую усеченную пирамиду городища, на следы рвов, на заскорузлые склоны, на которых шумела трава, на одинокий дубок, что как-то примостился на краешке верхней площадки, добывал кореньями бедный корм из твердой, как камень, земли.
- Держимся, как тот дубок, - сказал Кастусь. - На руинах.
- Слушай, - сказал Алесь, - почему ты последние два дня грустный?
- Ты не думай, братка, - после паузы сказал Калиновский. - Мне хорошо у вас, хотя и непривычно, ведь танцуют вокруг тебя и Логвин, и Кирдун с женой, и Карп с Анежкой, и Кондратий, и другие.
- Так что?
- Скажи, тебе никогда не было плохо от мысли, что на тебя работают многие тысячи людей? Если поселить в одно место, получился бы огромный город. А вас шесть человек...
- Мне тут пока ничего не принадлежит... А домашние - люди традиции, хотя и понимают необходимость смен, - сдержанно сказал Алесь. - На сборне, четыре, кажется, года назад, падали голоса за отмену крепостничества.
- Ну, а ты сам как думаешь?
- Когда буду хозяином - эти люди получат волю. В этом мое слово. Знаю, может, мне даже и хребет сломают. Но иначе нельзя.
Над головами у хлопцев летели на городище, словно штурмуя его, солнечные, слепяще белые облака.
... Ночью, когда хлопцы уже лежали в своих кроватях, к ним пришел на минуту старик Вежа. Сел на краешек Кастусёвой кровати, внимательно смотрел на гостя.
- Ну как тебе тут?
- Мне тут хорошо.
- Слушай, Кастусь, могу тебе предложить кое-что.
- Но.
- Подожди до университета тут. Вместе с Алесем через год поедете. А это время будешь учить детей в моей деревенской школе. И подзаработаешь за год на два года, чтобы по урокам не бегать... А?
Кастусь отрицательно покачал головой.
- Нет. Я понимаю вас, пан Вежа. И я вам благодарен. Но тут дело сложнее. Мне надо потом тянуть братьев. И к тому же...
Он замялся.
- И к тому же, мне надо скорее учиться. Я не имею право рисковать еще одним годом.
- Я знаю, ты никогда не возьмешь от меня денег.
- Никогда, - сказал Кастусь.
- То и дурак. Подзаработал бы. А то будешь сидеть на кофе с хлебом.
Мускулы на щеках в Кастуся обтянулись кожей.
- Кофе и хлеб, - сказал он. - Вода и хлеб. Кровь и хлеб.
- Ну, этой дорогой мало кому дано идти.
Кастусь упрямо помотал головой.
- А если дано, так нельзя сторониться. Народ наш без богатства, без земли, без языка... И потому стоит жить и сталкиваться с врагом. Скорей.
- Что же, - сказал Вежа. - Почти что, будешь прав...
Вежа пошел. Хлопцы лежали и молча слушали свежий шелест парковой листвы. Спать не хотелось. Было самое лучшее время для разговора.
- Кастусь, что ты такими глазами сегодня на Галинку Кахнову смотрел?
- Красивая, - после паузы ответил Калиновский.
- Влюбился, горемыка?
Кастусь молчал. Потом вздохнул.
- Нет. Я-то влюбчивый. Я даже очень влюбчивый. Но я, видимо, не имею права. Жизнь не моя.
- Как это не твоя?
- А так. Обычно у людей так. Первое - это я, второе - семья, родной дом, третье - родной город, четвертое - родная страна, пятое - родная Земля, родное Человечество. И каждый любит сам себя, почти все - семью, большинство - родной город, часть - родину. И только единицы любят человечество. По-настоящему, а не на словах... Он сел И обхватил мускулистыми руками колени.
- Мы даже до любви к родине в большинстве не доросли. И потому тут больше всего нужны люди, которые прошли все степени. Бывают такие, богатые любовью и ненавистью. У них весь мир взорван. И опрокинут. Они любят человечество больше, чем родину, родину больше, чем родной дом, а все это вместе - больше чем самих себя. Они, понимаешь, свободно отдают жизнь и дом и все - для страны и человечества.
- И ты хочешь быть таким?
- Буду очень стараться... Что же, самого себя я отдам. А кого я имею право отдать, кроме себя? Жену? Детей?
Во тьме блестели его глаза.
- Нет, если отдавать, то только себя. Брат Виктор говорит: любовь не должна висеть у нас на ногах… Наш народ певучий, талантливый, гордый. И вот его все время благодарят за доброту, сидя на его спине.
Стукнул себя кулаком в грудь.
- Песни наши затолкли в грязь, талант распяли, гордость оплевали. Все забрали: землю, воду, небо, волю, историю, силу... А я все это люблю...
Шелестела листва. Будто тысячи тысяч вздохов летели в открытое окно.
- Нельзя больше. Нельзя больше. Нельзя больше терпеть, иначе потеряем последнее: душу свою живую.
- Я тоже давно об этом думаю, - сказал Алесь. - Оружием надо родить уважение к себе и к мужику. И волю родить тоже - оружием. Я говорил про это с друзьями.
- С Мстиславом?
- И с ним.
- Мстислав - хороший хлопец. Он мне понравился. И Майка твоя мне понравилась. Но как тебе с ней быть, если дело дойдет до оружия?
- Не знаю.
- А кто еще?
- У нас в гимназии есть община. "Братство шиповника и чертополоха". Правда, почти детская еще выдумка. Мстислав, Петрок Ясюкевич, Всеслав Грима, Мацей Бискупович и я.
- Найдутся, видимо, и другие, - сдержанно сказал Кастусь.
- За последнее время мы немного притихли, - Алесь тоже сел. - Все же не фельдфебель над головой. Легче стало жить.
- Чушь! - сказал Кастусь. - Легче стало жить! На это мне недавно дал ответ Алекс де Таквиль.
- Француз этот? Историк?
- Да. Виктор откуда-то достал выписки из его новой, не напечатанной еще книги. Постараюсь вспомнить более точно... Ага: "...не всегда приводит к революции переход от плохого положения к худшему. Чаще случается, что народ, который терпел без жалоб и более страшные условия, насильно сбрасывает с себя их ярмо, именно тогда, когда оно становится легче. Состояние вещей, которое вызывает революцию, бывает почти всегда лучше того, какое было непосредственно до него, И опыт учит, что для плохого правительства наиболее угрожающая та минута, когда оно, правительство, начинает немного исправляться. Зло, какое терпеливо выносили, как что-то неизбежное, делается нестерпимым при мысли, что можно от него освободиться... "
Кастусь стал на колени и, говоря, смотрел в парк, где билась и тоскливо вздыхала листва.
- Так, видимо, и в нашем положении. Тем более что царек ничего великого не делает, а так, словно медом слегка по губам мажет. Все, как раньше. Государство - полицейский участок. Государство - тюрьма.
На лице у Кастуся опять появилось что-то мучительное, тень непривычной и, по молодости лет, страшной, нежелательной мысли.
- Ты вдруг стал похож на Раубича. Только моложе.
- Мне неловко, - вздохнул Кастусь. - И мне очень страшно. Кажется, я бесповоротно решил. Другой дороги для меня нет.
Алесь развел руками:
- Если бы можно было хоть что сделать! Школы на своем языке, постепенное освобождение - тогда еще кое-как. Но не дают. Не восстанешь - будешь жить, как все: жрать, напиваться, охотиться, отираться у юбок. Совесть потеряешь. А восстанешь - также страшно. Это, возможно, И плаха.
Голос его сорвался:
- Главное, мало нас, мало! Единицы!
Кастусь лег на спину. Долгое время молчал, смотрел во тьму блестящими глазами. После сказал глухим, но твердым голосом, словно окончательно решил все:
- Не надо тысячи, чтобы начать. И не надо ста, чтобы начать. И не надо... двоих, чтобы начать...
1 Но надо также иметь хотя немножко ума (франц.).
2 Продажность высших кругов достигла небывалых размеров. Несмотря на частые процессы, воровали все, и виновных не было. Концессия на построение железнодорожной линии стоила того, что стоит, плюс миллион-полтора рублей взятки. Когда после убийство Александра II оценивали его имущество, так только "благоприобретённая" им самим сумма достигала почти шестидесяти миллионов.
3 Смешение с происхождением Кастуся Калиновского, кажется мне, кажущимся. Начнём сначала. В Мостовлянах, где родился Кастусь, не было другой церкви, кроме униатской. Униатства среди коренного польского населения не было. Униатами в этой местности могли быть только белорусы. Калиновские ходили в костел. Они могли быть или издревле католиками, или обращёнными в католичество униатами. Глядя на то, что даже Гейштар, который входил вместе с Кастусём (до разгрома белого правительства) в "Комитет руководства", называет Кастуся "Litwin - separatysta", мы можем верить и тому и другому. Гейштар, правда, говорит про "старопольское сердце" нашего героя, но можно ли верить врагу Калиновского, шовинисту, стороннику белого жонда в Варшаве. И, в противовес его словам, о таких, как он, Калиновский говорит: "Такой глупой башке, как Варшава, нельзя поручать судьбу Литвы". Странно было бы, если бы Гейштар и другие "историки" его направления говорили, что он - белорус. Страна же героя была полумертвая после разгрома и не могла защищать имя сына. Книги белорусские конфисковывали и жгли, печатание их, даже употребление слова "Беларусь" было запрещено под страхом кары... Между тем, паролем Кастуся и его друзей были слова: "Кого любишь? - Люблю Беларусь! - То взаимно". Но даже если бы не было этого, оставался бы еще один, не нарушенный ничем, факт: язык человека. На нём написаны предсмертные стихи Калиновского. "Мужицкую правду" Кастусь выдавал также по-белорусски.
Продолжение "Колосья по серпом... исход источников 29" http://www.proza.ru/2014/11/12/1443