Возвращение отарка

Александр Нартов 2
 Легкость, с которой люди поддаются панике при виде внезапно осыпающегося благополучия их рутинной жизни, прямо пропорциональна их детской безмятежности перед лицом перемен, готовящих почву для вполне предсказуемых и очевидно небезопасных катаклизмов. Наклон плоскости опоры, не сопровождаемый опрокидыванием мебели и звоном бьющейся посуды, только убеждает обитателей квартиры в незыблемости установленного порядка вещей, при том, что нарастающая покатость пола тренирует их мышцы и изощряет прикладную сноровку. Трещина в стене или облупившаяся штукатурка потолка эпизодически тревожат их покой, предвещая траты на ремонт и коммунальные хождения по мукам, но незыблемая геометрия интерьера не оставляет места для мыслей о катастрофе. Так будет продолжаться, пока вазы и стаканы не покатятся со стола или угол наклона ванны не сделает затруднительным водные процедуры. Вполне вероятно, что такое случится раньше, чем падающие стены погребут под собой нетронутую беспечность хозяев и домочадцев, но это никак не лишает нашу гиперболу признаков воцарившегося абсурда.
 
 Явление отарка с такой отчетливостью предстает взору наблюдателя начала третьего тысячелетия, что приходится удивляться, почему этот феномен не вызывает никакого прямого отклика современников. Мы не можем принимать здесь в расчет даже самую живую и энергичную реакцию на все касающиеся нашего предмета частности. Нам важно отметить, что эти частности не складываются у реагентов хоть в какое-то подобие целого. Сто лет назад, когда давно уже проявившиеся признаки неблагополучия умножились, сконденсировались и приняли вид общественно значимой аномалии, была сделана первая попытка его анализа. Потом, в ХХ-м веке, эти попытки делались неоднократно, но на фоне нарастающей патологии они становились все более поверхностными, невнятными и беспомощными, пока не поглотились вполне желтой взвесью, поднимающейся со дна каналов коммуникации. Последние сочинения авторитетов критической мысли сами достойны внимания патологоанатома. Плод фантазии Севера Гансовского -отарк- очень удачно выражает тип носителя свершившейся перемены, субъекта нового психического порядка, жертвы общественной системы, но более - ее палача.
 Отарк уже пришел. Точнее сказать - отарк вернулся. Потому что в истории земли уже была эпоха, когда все отправления жизни измерялись в единицах отсчета отарка.
 
 В самой природе человеческого восприятия есть пластичность, которая наделяет нас двусмысленной способностью адаптации. Избыток этой способности тормозит реакцию отторжения: мы слишком недолго удивляемся и слишком быстро привыкаем, переставая отвлекаться на угрозы, не подкрепленные конкретным и немедленным действием. Нашу невозмутимость можно было бы принять за смелость, если бы в критических эпизодах она не оборачивалась бы конфузом. Это значит, что она только признак вялости души. Предмет этой книги скрыт в деталях, примелькавшихся глазу. К тому, что будет здесь сказано об отарке,читатель легко может добавить много своего: в любом личном опыте довольно примеров для иллюстрации нашей темы. Я предвижу смутное, а может быть и вполне открытое раздражение, которое вызовет у кого-то мое настойчивое намерение вернуться в то пространство оценки, откуда нас прилежно изгоняют наши сегодняшние духовные пастыри. Если это раздражение окажется решающим, нужно будет отдать должное учителям и наставникам человечества: они недаром ели свой хлеб и котлеты.
 
 Мы могли бы рассмотреть явление отарка вне аспекта эволюционной биологии. Это не значит, что наша тема не имеет прямого отношения к перипетиям человеческого филогенеза, это значит только, что она слишком важна и универсальна, и в очень существенных моментах оценки мы можем найти точки соприкосновения с людьми, не верующими в Дарвина, но верующими в Бога. Стоит также добавить, что феномен отарка далеко не исчерпывает темы, и более того - его исчезновение из поля нашего зрения оставило бы на месте все главные узлы этой книги. Отчего же тогда он стал гвоздем программы, магнитом внимания, предметом писательского вдохновения в случае, никак не отмеченном признаками графомании? Ответ не вызовет затруднений. Отарк хорош для нашей цели как аплизия для нейрофизиологов, как мушка дрозофила для селекционеров, как инфузория туфелька для изучающих микробиологию. В максимально чистом виде он несет в себе качества, которые задают тон в тяжелой драме,разыгрываемой современным человечеством. Он сразу и лакмусовая бумажка неблагополучия и катализатор болезни, в одном лице он симптом и фактор разложения. Наконец, он доминирует на сцене жизни, претендуя далеко не только на роли отпетого злодея. И как это ни дико, вместо того, чтобы стащить негодяя со сцены, публика рукоплещет его упражнениям.
 
 Итак, мы могли бы, не теряя надежды на успех, ограничить наше внимание пределами человеческой нормы. Но во всяком случае это был бы очень относительный успех. Самое понятие нормы теряет полноту и яркость смысла, оказавшись за рамками своей логической антитезы. Если бы отарка не существовало, его следовало бы выдумать. Однако, по воле обстоятельств, мы освобождены от обязанности гипостазировать человеческие слабости в некий фантомный конденсат на воображаемом полюсе зла. Полюс зла обозначился в физическом мире; пустив корни в нейтральном субстрате жизни, его ущербы прошли через ступени эволюции и запечатлелись стигматами на венце творения. В наших интересах начать наш экзамен с начала, с корней, с тех проявлений жизненного субстрата, где состоялось первое воплощение отарка. Потом мы пройдем по ступеням филогенеза - вперед и вверх - к человеку, чтобы увидеть и проследить второе воплощение отарка и его внедрение в ткани цивилизации. Так мы накопим материал, чтобы поставить диагноз и сделать возможные прогнозы. Мы сможем оценить специфику возникающих угроз и поговорить о реакциях защиты. Но главное - мы исследуем критерии оценки, изучим область смысла, коснемся точки отсчета и опоры, без которой невозможно какое бы то ни было приложение сил.
 
 Философы искали и находили в живой природе аргументы против человека, и те, кто, подобно П.Кропоткину, стремился указать на естественные начала его достоинства и благородства, невольно опошляли их суть. Казус Кропоткина заслуживает прописной морали. Даже из лучших побуждений нельзя сводить симпатию и взаимопомощь к инструменту борьбы за существование, сделать так - значит проигнорировать их духовное существо. Нет большого вреда в том, что мы приобрели болезненную восприимчивость к старым словам, раздражающим нас ассоциациями с текстами Святого писания. Беда в том, что мы потеряли восприимчивость к старым истинам, в которых по слабости зрения уже не видим смысла.
 
 -Человек по природе добр, это жизнь делает его злым,- сказал Руссо за сто лет до открытий Менделя и Моргана. Первое стало для нас примером прекраснодушия, второе -предметом узкой специализации. Связать первое со вторым и все вместе - с нами самими и с миром вокруг нас не входит в наши обыденные планы и, может быть, уже не укладывается в наши возможности. Между тем из тьмы низких истин естественные науки возводят для человека прочный пьедестал, и если мы видим на нем презренного гомункула, то это не вина а беда естественных наук. Человеческое естество дает миру норму реакции: когда реакция завершается материализацией уродства - это реакция на уродливый мир. Истина, которую мы выносим из этого простого логического ряда, есть истина преобразования мира.
 
 Используемая здесь форма множественного числа не столько стилистический оборот, сколько напоминание о соучастии. Присутствие проводника не избавляет путника от необходимости самому пройти свой путь. Это слишком очевидное напоминание оказывается не лишним в наше механизированное время, когда путник перестал быть синонимом пешехода. Бог из машины сделал нас хозяевами мер и весов. Взамен от нас потребовалось сделать из машины бога. Расторгая эту сомнительную сделку, мы возвращаем себе дар самодвижения. И это во всех отношениях достаточная компенсация за утраченную иллюзию власти. Иначе мне пришлось бы сделать из моего предисловия прощальный спич для любителей пикников на обочине.
 
 Стоит бегло назвать необходимый минимум который составит наш дорожный комплект. Это будут непритворная любовь к истине, неприятие готовых ответов и то устойчивое внимание к существенной стороне вещей, которое философ назвал бы онтологическим методом изучения мира.



                ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

-Может быть, это и хорошо, что появились отарки. Теперь станет яснее, что же такое человек.

                Север Гансовский. День гнева

   
                1. МАШИНАРНЫЙ ТИП

 Проблема зла принадлежит к числу метафизических проблем, которым не нашлось места в точных и очень мало - в гуманитарных науках. Игнорируемая еще и философией, она пока сохраняет виды на жительство в рамках своей законной резервации - этики, хотя и там ей скоро может быть отказано в праве называться действительной проблемой. По странному стечению обстоятельств, исчезающее из поля зрения наук зло все более угрожающим образом проявляет себя в практической жизни. Сравнительная криминальная статистика снимает с этой констатации всякое подозрение в субъективности. То, чего не хочет замечать высокомерная философия, попадает в оптическое пространство криминалистики, чей близорукий взгляд не обеспечивает, конечно, сколь-нибудь объемного видения проблемы, но зато имеет перед собой самые яркие и грубые из ее частных проявлений. Жестокость разрастается, завоевывает просторы и принимает странные, причудливые формы. Криминальное зло становится художественным, тогда как область художественного проникается духом демонстративного зла. Преступник отказывается от снисхождения ввиду смягчающих обстоятельств нужды или аффекта; эти обстоятельства перестают быть главными мотивами преступного действия и, что еще хуже, перестали вызывать сочувствие к падшим. Сегодня преступление довлеет себе, оно выступает как самоцель. Жертву не убивают, а предают смерти как поедают лакомое блюдо. Ее режут живьем на части, наслаждаясь зрелищем муки и трепета. Зверство вошло в моду: общая бестиализация артистической продукции и в частности процветающая видеоиндустрия садизма показывают, что это не совсем маргинальное явление. Мне заметят, что в жестокости нет ничего нового. Вспомним циничные и ужасные проделки цезарей, ханов и князей, запечатленные в хрониках отупевших от злобы дня летописцев. -Это так или почти так. Но цезари и князья - не очень репрезентативная выборка населения. И то были аномальные эпохи. Так что нам лучше сравнивать с тем, что ближе и теснее связано с современностью: регресс последних столетий оказывается несомненным и впечатляющим. Но и сами аномальные эпохи суть часть нашей истории, и зло их так же требует объяснения и осмысления в контексте нашего социального бытия.

 Мы знаем способы объяснения зла через вмешательство потусторонних сил - демонов, колдунов, космических излучений. Нам известны учения, согласно которым человек только реагент или даже просто посредник в цепи не зависящих от него причин и следствий. Но нормальный человек не склонен искать разгадку в паранормальных явлениях, и он не склонен считать себя реагентом. Дыша воздухом, насыщенным электричеством агрессии, всматриваясь в полумрак, разрываемый вспышками насилия, содрогаясь от уродства тронутого проказой мира, он вынужден учиться определять многообразную, многоликую, а то и скрытую для глаз материю зла и опознавать ее конкретного субъекта. Интуиция способна помочь ему сделать это в данном месте и в данное время, но что значат миг и точка во временной и пространственной бесконечности мира? И что есть сама интуиция, как не способность преодолевать их скудные пределы...


 У нас не получится вполне опуститься на те ступени органической жизни, где открылся первый глаз, и мир как воля получил свой первый субъективный коррелят - мир как представление. Никакая феноменологическая редукция -вынесение за скобки всего, кроме простых ощущений - не даст нам в остатке оригинальной простоты представления моллюска или червя. Сами наши ощущения суть продукты переработки, конечное звено в длинной цепи превращений энергии, и потому неизбежно отличаются от ощущений наших далеких предков. Однако сомнительный призыв "уподобиться тварям" имеет для нас некоторый смысл, - мы должны, насколько это возможно, представить себе внутренний мир существ, ставших предметом нашего изучения, взглянуть на окружающее их глазами, проникнуть в их чувства и испытать их эмоции. В принципе это возможно, ибо простое объемлется сложным. Известные аксиомы филогенеза введут нашу элементарную феноменологию в объективный контекст.

 Некогда, в далеком прошлом родственное нам живое существо получило в свое распоряжение механизм, с которым уже не расставалось во всех изгибах эволюции. Этот механизм вполне оформился у членистоногих и принял у насекомых столь совершенный и законченный вид, что очень скоро сделал их хозяевами воздуха и избавил от необходимости искать себе другие ресурсы выживания.

 Новый ресурс выживания представлял собой рефлекторную систему, запрограммированную комплексом реакций на изменения среды. Система была снабжена блоком памяти и обеспечивала ее носителю устойчивую самозащиту в дежурном диапазоне бытовых неприятностей. Это был робот, вычислительная машина,биологический компьютер, и он вполне поддавался описанию в терминах кибернетики. Только одна особенность отличала его от технических аналогов компьютерного века: природный автомат имел живую основу, он строился из органической материи, более того - он угнездился в нервных тканях, способных генерировать такой выразительный коррелят внешнего мира, как боль. Можно сказать, биологический робот стал надстройкой, имеющей в субстрате элементарное чувство, эмбрион души.

 Это единственное различие в устройстве естественных и искусственных вычислительных машин обозначило широкую пропасть, пролегающую между живым и мертвым. Мы должны знать цену гордым словам кибернетиков о превосходстве рукотворного разума над человеческим. Вычислительная машина, построенная из инертной материи, не живее статуи, хотя, как и статуя,удачно имитирует определенные особенности живого тела. Скульптор является знатоком в некоторой области человеческого. Кибернетик и бихевиорист - эксперты в другой. И все они слишком узкие специалисты, чтобы серьезно трактовать о чем-то за пределами изучаемой ими формы. Автоматика нервной системы не есть, как это думают многие,квинтессенция интеллектуального начала, - она всего лишь промежуточное решение, удовлетворительный ответ на проблему, связанную с дифференциацией телесных тканей.

 С того момента, как организм выделил специальные чувствительные клетки, возникла потребность согласовывать их разрозненные импульсы, чтобы обеспечить единую реакцию тела, что и было достигнуто соответствующей организацией нервного центра. Нервная система, устроенная как машина, отвечала требованиям естественного отбора, но было бы большим заблуждением считать эти требования критерием совершенства. Есть случаи, когда естественный отбор требует от живых тварей радикального опрощения: потери зрения, утраты крыльев, - тогда совершается инволюция вида.

 Биологический автомат не стал примером инволюции, но оказался тупиком для усовершенствовавших его насекомых. Их виды добились весомого успеха, составив львиную долю планетарной зоомассы. Их популяции увенчали пищевые цепочки, подчинив себе энергетику растений, а позже - как мы это видим на примере паразитов - часто и энергетику животных. Многие миллионы лет земля была безраздельным царством насекомых, пока родственники неуклюжего, плохо машинизированного ланцетника, выйдя на сушу, не нарушили их идиллию. Мир как представление претерпел с этой минуты решительную метаморфозу: линза глаза хордовых давала отчетливую цельную картину, так отличную от фасетной мозаики членистоногих. Может быть, именно разница в устройстве глаза предопределила судьбу обоих зоологических типов. Фокусирующая линза открывала субъекту насыщенную глубину объективного бытия, тогда как набор фасеток представлял действительность набором пятен. Круглый глаз земноводного стимулировал внимание, наводя на резкость. Почти одинаково отчетливая, или, точнее - одинаково смазанная смежность зрительных точек в граненом глазу членистоногого заставляла его полагаться на стандартную реакцию и память.

 Во всяком случае именно специфика зрительного восприятия дает нам почувствовать психические особенности протоотарка, чей машинарный тип лучше всего запечатлен в особях преуспевающего класса насекомых.

 Фасетный глаз насекомого представляет собой многогранник, составленный из множества пластинок-омматидиев, каждая из которых, не дифференцируя принимаемые ее поверхностью лучи, дает только суммарную яркость освещения. Эта яркость определяется местоположением и силой источника света и углом поворота к нему данной плоскости. Общая проекция множества омматидиев образует мозаику пятен, оптический образ одновременно и слишком бедный, и слишком богатый информацией: бедный - ибо панорама лишена четких контуров и мелких деталей, слишком богатый - потому что фасетный глаз, не фокусируясь на объекте внимания, загружает зрительное поле равно нужными и ненужными элементами. Таким образом в отличие от человеческого взгляда взгляд протоотарка не дифференцирует поступающую информацию. Его оптических образ лишен глубины, композиции и перпективы. Предметы визуального ряда не делятся у него на далекие и близкие, главные и второстепенные, они все одинаково важны или одинаково безразличны, либо их значимость определяется иными, остающимися за кадром причинами.

 Отметим эту особенность оптического мира насекомого, она многое объяснит нам потом. Прибавим сюда (легко угадываемый) констатирующий, регистрационный, пассивный характер восприятия, - свойство навязываемое насекомому его автоматическими регуляторами поведения. Его внутренний взор - взгляд постороннего, растворяющийся в потоке сознания. Тот, кого мы уже назвали здесь протоотарком, не знает внутренней борьбы. Первобытный отарк - врожденный фаталист.

 Очевидно, этому субъекту в некоторой степени известны боль, удовольствие, раздражение и страх. Начала этих эмоций, развившихся из раздражимости одноклеточных, должны быть ведомы еще червям. Изощренная автоматика у членистоногих подавила, но не могла уничтожить эти зародыши вольной нервной организации, которые открывали для эволюции хорошие виды на будущее. Эмотивная стимуляция поведения гибче и пластичнее императивной. Эта банальность не менее справедлива в применении к кооперации клеток чем к кооперации индивидов. Эмотивная стимуляция ставит нечто между импульсом и реакцией; в точном смысле этого слова она создает субъекта действия, делает его центральным звеном цепи, решающим фактором выбора, она оставляет ему пространство маневра, материальную предпосылку того, что принято называть свободой воли. Жесткая связка "приказ-исполнение" при всей ее наружной экономичности оказывается в перспективе крайне расточительной, ибо предлагает особую цепь на каждый особый случай. Но императивная формула возобладала у данного биотипа в данном контексте среды, подобно тому, как это случается внутри самых разных сообществ в самые разные моменты истории человечества.

 Есть своя логика в том, что жесткая неодушевленная суша породила машинарную тварь. К моменту, когда земля наполнилась непредсказуемой спонтанностью животной жизни, дело было уже сделано. Насекомых не становилось меньше оттого, что их употребляли теперь в пищу. Высокая плодовитость позволяла им автоматически поддерживать свою биомассу в пределах, не нарушающих экологическое равновесие среды.

 Трудно сказать, насколько полно машинарная особь воплотила тип белокурой бестии. Если бы было достаточно достоверно известно, что насекомым свойственна резвая веселость, можно было бы говорить об их очень значительном сходстве с ницшеанским идеалом. Где-нибудь в палеозое, когда не цвели на земле цветы и не летали птицы, над душными водами древних болот порхали -почти танцевали, лавируя меж пышных сагиллярий и каламитов, большие и малые протобестии. Их гордый граненый стеклянный взгляд отражал пейзажи в стиле Анри Руссо, а стальной прикус изобличал инстинкты господина. Злой и по компактности души необходимо безжалостный, не знающий сомнений ведомый роком протоотарк, припаркованный к мясистому стволу хвоща, как этого и хотелось Ницше, расположился вне зоны действия нравственных порицаний. К счастью для гордого немца, он не мог видеть, чему такие особи обязаны своей неуязвимостью: применение нравственных порицаний предполагает за порицаемым некое качество, без которого морализирование лишается смысла.


                2. ЯВЛЕНИЕ ЧЕЛОВЕКА

  Эмбрион души развивался в нервной ткани на пространстве маневра, заключенном между начальным и конечным звеньями рефлекторной цепи. Как удачно заметил Сеченов, мысль есть задержка рефлекса. Нервный нарост души был объективно наклонен к накоплению информации, как коммутатор телефонной станции он мог менять соединения входящих и выходящих связи. Таким образом он с самого начала был некоторым фактором поведения, причиной и условием поступка, источником спонтанной активности и вместилищем свободной воли. Пусть сначала эта тесная обитель была скорее тюрьмой. Все дело было в пропорции, в том влиянии, которое биологический коммутатор оказывал на ход событий. В рефлекторной организации насекомого центральное звено играет минимальную роль. Это складское помещение индивидуального опыта, компьютерная база данных. Оно - средство модификации заданного алгоритма, но при этом само алгоритмично. В нем не обозначен потенциал самодвижения, ему не хватает энергетического заряда. Таким образом, генерируемые здесь эмоции имеют инородное происхождение и более сопровождают действие, чем служат первым стимулом движения. С нетипичной для отарка ясностью это состояние насекомого передано Ницше в следующих словах:
 -Удовольствие и боль - это сопутствующие явления, связанные с совершенно другими последствиями и не имеющие задачей вызывать реакцию, они сами уже представляют собой действие в пределах начавшегося процесса реакции. In summa: все, что сознается, есть некоторое конечное явление, некоторый заключительный акт и не является причиной чего-либо.

 Пока недонасекомые ногохвостки осваивали суровую палеозойскую сушу, чтобы превратиться наконец в порхающих бестий типа поденок и бабочек, обитатели застойного дна сумели сохранить многообещающую пластику связующего нервного узла. Жесткие, но скудные по набору и диапазону действия легко предсказуемые факторы наземной среды -колебания влажности, облучение, скачки температур- подобно факторам военного времени благоприятствовали императивной организации связи. Политики и философы приучили нас к уподоблению сообщества организму,- здесь мы находим смысл в обратной аналогии. Подобно тому, как жесткая государственность глушит гражданскую жизнь и подрывает дееспособность общества, императивная организация насекомого придавила его внутреннее пространство маневра и навсегда втиснула его в лабиринты и тупики алгоритма. Не столь авторитарно устроенные хордовые остались открыты эволюции и смогли прибавить к достоинствам тонко дифференцирующего зрения преимущества активной психической организации.

 Биологическая целесообразность самопроизвольной активности реактивных тканей, их движущий смысл заключается в преимуществах ориентировки, отлитых в сентенцию knowledge is power. Психика в режиме спонтанного исследования превосходит объемом и качеством информации психику, работающую в регистрирующем режиме. Дополнительные затраты на поиск и обработку данных окупаются более экономичным взаимодействием со средой. Генетическая флуктуация, стимулирующая бескорыстный, самопроизвольный, не санкционированный извне поиск закрепляется естественным отбором. Очевидно, такое объяснение должно удовлетворить прагматические умы, стремящиеся увидеть практическую подоплеку всякого бескорыстия.

 Изначальная почти символическая весомость связующего нервного узла, толика самоопределения, свойственная всему сущему, стала получать у хордовых регулярные привески. Головной мозг - топологически точка встречи центростремительных и центробежных нейронов, а по существу место сбора и анализа информации - постепенно приобретал все более мощный энергетический потенциал и превращался из проводника в генератор импульсов. Спонтанное добывание знания или - выражаясь другим стилем - бескорыстное искание истины вошло в природу живого. Устойчивое активное внимание превратило субъекта из регистратора в деятеля, реактивное и репродуктивное становилось самоопределяющимся и творческим. "Задержка возбуждения" в лабиринтах шаблонов замещалась интуицией: зрячая мысль вытесняла слепой алгоритм.

 Интуицию принято противопоставлять рассудку. Принято находить интуитивный акт в мистическом откровении, сопровождающем грезы пророка. Трудно понять такую трактовку в мрачном контексте  практики пророчеств, где редкие блаженные теряются в толпе бесноватых. Вероятно, она является реакцией на пустое алгоритмическое резонерство. В любом случае это серьезное заблуждение. Не нужно путать вИдение и видЕние. Признак очевидности объединяет здесь прямо противоположные вещи. ВИдение, или интуиция, есть результат направленного наводящего внимания, различения, соединения, предстающий сознанию как связь, как соотнесенное с миром композиционное целое. Сбой в каскаде психо-энергетических преобразований рассыпает эту связь в хаос импульсов, мозаику пятен. Но если этот хаос сомкнется в галлюцинацию или сложится в иллюзию, то взору явится видЕние, т.е. нечто противоположное конгруирующей панораме интуиции.
 
 Более того, мистика и резонерство вовсе не антонимы, а явления родственного порядка, что превосходно иллюстрирует практика психиатрии. Оба процесса объединяются одним носителем: мистик есть грезящий, а резонер - мыслящий отарк.

 Этот рост душевного эмбриона, его изначальных и новых достоинств - самоопределения, способности различения и оценки, интуиции (или понимания), тяги к знанию (или любви к истине) - вызвал к жизни еще одну психическую способность - дар сопереживания. Сопереживание, или аффективный резонанс, есть явление психической метапроводимости - опирающееся на интуицию, основанное на понимании внесение субъективной реальности другого Я в непосредственную данность чувства. Эта иррадиация чувства отчетливо фиксируется у теплокровных, но в полной мере она проявилась у человека, положив конец онтологическому одиночеству субъекта. В феномене человека психика прекращает свое изолированное бытие, преодолевает барьеры индивидуальности, открывает себя миру и открывает для себя мир.

 Человеку же принадлежит и последнее приобретение, которое придало новому качеству твердость и бесконечную аккумулирующую силу. Это приобретение, а точнее сказать - изобретение, ибо оно лежит за пределами человеческого генотипа,- дало возможность скрепить зыбкую стихию восприятия, ввести поток сознания в берега воли, запечатлеть время и кристаллизовать мысль. Этим субстратом кристаллизации и фиксирующим материалом сознания стал язык. Мысль нашла в слове верный маяк и могла отныне не плутать в тумане. Прошлое, надежно схваченное словом, стало накапливаться, углубляя и обогащая настоящее; будущее сделалось открытым для самых тонких прозрений. Чувства вырвались из тесного отсека сегодняшнего дня и устремились за мыслью в глубины пространства и времени. -Человек твердо встал на ноги и уверенно пошел по земле.

 Мы достигли цели нашего экскурса в филогенез. Здесь на последнем витке эволюции мы обнаруживаем человека в бесконечно выросших просторах его мыслимого мира, способного теперь вместить саму вселенную. Мы видим его активно ищущим ориентиры и уверенно находящим их в неисчерпаемой сложности явлений. Мы отмечаем его необыкновенно развившееся умение дифференцировать и оценивать эту сложность, - выделяя существенное и отбрасывая второстепенное, находя причины и упреждая следствия, отмечаем также его упорную наклонность соотносить свои поступки с некой интуитивно угадываемой системой координат. Мы видим, что в пространстве человеческого действия, оставляющем формально открытым любое направление движения, появляется единый доступный внутреннему чувству ориентир, выступающий безусловной точкой отсчета. Как и в физическом мире земли, в психическом мире его обитателей обозначается свой верх и низ, открывающий глазу взлеты и падения человека. Говоря языком философии, пространство субъекта получает аксиотическое измерение. Это измерение становится реальностью в той же мере, в какой становится реальностью сам субъект, чей спонтанный выбор есть проявление его собственной природы.

 Новое -духовное- качество мира, чья природа выражается через самоопределение, познание и сопереживание, проявляясь в действии, самым естественным и абсолютно необходимым образом заявило свои приоритеты. Сама природа духа задала духовному существу направление, от которого ему немыслимо было уклониться. Ибо, что бы нам ни говорили закоренелые агностики или отпетые гегельянцы, всякая вещь адекватна самой себе. Аксиотическое измерение пространства субъекта обозначает его ориентацию на такую адекватность.

 Человеку даны сотни верных определений, можно дополнить их тысячей не менее удачных, и ни одно из них не коснется сущности предмета, если не отметит нового качества, которое человек в полной мере привнес в мир. Признак прямохождения оказался меткой метафорой для распрямившего спину примата. Обозначенная таким образом вертикаль ценностей и соответствующий ей вектор стали отныне мерой всех вещей и поступков. Человек есть прежде всего существо, живущее в системе ценностей. Эта существенная характеристика является смысловым аналогом чисто визуального определения, упоминающего прямоходящее позвоночное.

 Аксиотическая -т.е. духовная- мотивация поведения человека настолько интуитивно очевидна, так ярко и богато выражена в самых разных проявлениях человеческого, так легко может быть установлена приемами формальной логики, что упорные попытки дать этой мотивации иные объяснения заставляют задуматься о происхождении столь явного искривления этической мысли. Впрочем, если вспомнить еще, что при аналогичной очевидности существования объективного мира огромное большинство философов под разными предлогами отказываются опровергать софистику солипсизма, приходится признать философию страной несбывшихся надежд.

 Коль скоро рефлекторная теория поведения в состоянии объяснить далеко не все поступки человека, просвещенные наукой гуманитологи предложили в дополнение к ней модель гомункула-сибарита, чье самодвижение нацелено на поиск удовольствия или -в отрицательном выражении- на избегание боли. Причину исключительной популярности этой модели можно искать в ее доступной простоте, а также, вероятно, и в том, что она родилась в обществе, болезненно озабоченном проблемой досуга. Несомненно, ориентация вдоль линии "удовольствие - неудовольствие" имеет место в природе, но это место ограничено, с одной стороны, той же рефлекторной дугой, инстинктом, который заставляет без колебаний принимать боль и муки, с другой стороны - самополаганием активного субъекта, имеющего более содержательную мотивацию,нежели охота за приятными ощущениями. В конце концов, эффективность машины удовольствий не выдерживает практической проверки, ибо эта модель завершает действие целью, подготовленной природой к функции средства, т.е. производит эффект короткого замыкания, которое обрывает связную последовательность поступка. Для того, чтобы крыса заморила себя голодом, не слезая с педали, дарующей электрический экстаз, нужно было повредить ей мозг, вживив в него электрод. Смерть в финале эксперимента - самое компактное и наглядное резюме приложения к телу принципа удовольствия.

 Ничто живое не чуждо себе,- между тем дорога наслаждений потребовала бы некоторой недозагрузки, отказа от некоего содержания, слишком весомого для личности отказника. Выбор в пользу удовольствия - редукция личности, первый и решающий шаг к самоубийству. И это -не считая естественного результата растущих передозировок- главное объяснение высокой смертности в кругу наркоманов. Променяв полноту своего Я на технический экстаз, эти люди летально скукожили свое бытие на всем протяжении, отмеренном им до физической смерти. Что касается проблемы досуга, то стремление убить время есть рассроченная форма самоубийства, коль скоро человек живет во времени; и Шопенгауэр был,в частности, прав, называя карты знаком банкротства мысли.

 Очевидно, богоборческий порыв -стремление оставить за человеком его право на самодвижение- был источником энтузиазма, с которым проповедовали принцип удовольствия многие заведомые альтруисты. Запальчивый Кропоткин довел идею до вполне наглядного абсурда, заявив, что перед тем, как поспешить на помощь ближнему, добрый человек непременно взвесит, получит ли он достаточно удовольствия в награду за свое великодушие. Поистине, богоборцы "долго и напряженно стягивали с головы митру, вместе с митрой упала и голова".

 Итак, с приходом в мир человека бытие приобрело качество духа. У нас нет причины гнушаться этим библейским термином, в который мы вместили реальное живое содержание. Новое качество биомассы преобразило мир, введя в него меру всех вещей. Дух задал направление потоку бытия и связал общим смыслом разрозненные поступки людей, соединив их соучастием в едином и неисчерпаемом аксиотическом процессе. Дух сделал реальным понятие идеала, - настолько реальным, что самые непримиримые обличители аксиотического идеализма подобно Штирнеру ставят ему (духу) в вину лицемерие, т.е. недостаточно искреннее служение идеалу: этой апелляцией к морали они невольно признают его авторитет!

 Если проверенная и лаконичная терминология ветхих времен решительно затрудняет вам чтение, смело заменяйте слова "бытие" и "дух" более пространными, но привычными выражениями вроде "высшая нервная организация" и "материальный процесс": было бы безрассудно терять нить мысли из одного только сумасбродства нетерпимой стилистики!

 Максималисты, подобные Штирнеру, пытаются превратить дух в иллюзию: попытка еще более отчаянная, чем усилие аннигилировать мыслью материю, - если миру не отказывается в праве на погоню за удовольствиями, какие принципиальные запреты могут помешать ему стремиться к истине? Понятно, что в этом случае мы имеем дело не с онтологическим затруднением в обнаружении предмета спора, а с неприятием этого предмета в качестве этического абсолюта.

 Философская традиция разделяет дух и душу, полагая первый более высоким началом и наделяя вторую более чувственным содержанием. Такое разделение стилистически и семантически уместно, но лишено принципиальной основы. Дух, лишенный чувства, такая же химера, как и лишенная духовности душа. Сама идея качественной стратификации духа по методу Р.Штайнера и Ко заключает в себе логическую ошибку: в пределах одного качества разделение может идти только по количественному признаку. Зрячий может быть прозорлив или близорук, но в обоих случаях на ним признается способность зрения. Одного собеседника находят косноязыким, другого - хорошим рассказчиком, но первого объединяют со вторым по признаку дара речи. Дух более высокого качества, нежели данный нам в сущности и разумении, будет уже не дух, а нечто существенно иное, как будет существенно иным качественно высший, отличный от нашего разум. Явлениям такого рода нужно давать новые определения и -разумеется- иные имена.


                3.ЧЕЛОВЕК В КОНТЕКСТЕ СМЫСЛА

 Машинарный тип выгуливается по жизни на рефлекторной цепочке сигнала и ответа. Человек ищет смыл действия, которое ему предстоит совершить. Бессмысленное действие оскорбляет человеческую природу. Отарк есть точка приложения слепых сил. Человек оценивает и делает выбор. Психиатрический феномен утраты вектора соединяет лиц с разных полюсов психической организации. Одни безумны, потому что не находят смысла, другие не видят смысла, потому что безумны. В.Франкл, настойчиво и деликатно изучавший эту проблему, делает из своего исследования слишком поверхностные выводы. Человеку нужны не просто какие-нибудь цели. Ему нужно нечто, что сделает его действия адекватными его конституции. Направление движения -к лучшему в себе и вокруг себя- как имманентная особенность человеческого мира задается индивиду с безусловностью закона тяготения. Это банальное "к лучшему" лаконично и точно определяет аксиотический вектор, но -слишком емкое вообще и слишком взыскательное к бесконечности частностей- оно не может обещать человеку ясности и покоя. Оно только дает ему опору, потеря которой означает переход в состояние свободного падения. Чувствуя потребность объяснить себе этот вечный зов и не находя в себе силы для верного ответа, человек не готов вообразить себя парящим над бездной или пытаться обрушить невидимые ступени. Подобно тому, как стихийный реалист принимает без всяких рассудочных доказательств существование интуитивно явленного ему внешнего мира, стихийный аксиотик готов принять на веру данный ему в ощущениях этический абсолют. Частным случаем такого приятия будет обращение к традиционным религиозным абсолютам. Все лучшее, что собрало под свои стяги христианство, пришло к нему, движимое этим порывом последней надежды.

 Итак, сила порыва к надежной и постигнутой аксиотической ясности с одной стороны и сложность задачи при слабости средств с другой вызывает у человека иллюзорное видение бездны. Но уже реальная (пусть и метафизическая) бездна разверзается под ногами того, кто теряет твердую основу человеческого.

  -В душе человека нет чувства более благородного, чем восхищение перед тем, что выше него. -Это замечание Карлейля дает почувствовать разницу между двумя видами организации, которые обнаруживаются у субъектов, узревших под собой экзистенциальную пропасть. При всей своей паллиативной скудности вера в божественный абсолют оказывается безусловно выше веры в отсутствие всякого абсолюта.

 Но цель жизни как авторитарное предписание справедливо и с негодованием отвергается не утратившим энергии искателем смысла. Конституирование идеала является для него слишком интимным актом сознания и требует максимальной сопричастности. Перед тем, как вынести идеал вовне и вверх над собой, индивид должен распознать в себе его повелительные проявления. Узаконенные единственной санкцией общества или божества моральные императивы значат не более, чем формалистика правил дорожного движения или параграфов служебного устава; они опошляются и отчуждаются от человека. Угадывая фальшь в этих "правилах добра", человек впадает в тревожное состояние неуверенности и переживает гнетущее чувство сиротства. Те же чувства тревоги и сиротства переживает и субъект, точнее - объект, свободного падения в экзистенциальную пропасть. Машинарная психика отражает этот страдательный статус-кво репликой героя Достоевского:
 -Если Бога нет, значит все дозволено!

 По воле обстоятельств непреодолимой силы неподвластный аксиотическим императивам индивид призывает в помощь то Бога, то Сатану, но чаще всего находит в душе место для обоих, чередуя реверансы авторитарной святости с самым злостным святотатством, как это было с царем Иваном IV-м, чья жизнь прошла "между алтарем и камерой пыток".

 В случае бескомпромиссного отторжения Бога наш неиллюзорный (хотя всего лишь метафорический) сирота объявляет высшей ценностью, мерилом и абсолютом самого себя. Этот дерзкий вызов Богу на деле означает только истерическую отмашку, конвульсию невротика в ответ на призыв служить великому неизвестному, ибо сам по себе он лишен какого-либо положительного содержания. Ценность невозможна вне поля действия оценки.

 -Ты более высокое существо, чем ты сам и сам себя превосходишь!- ободряет Штирнер кого-то, кто, вероятно, тянет себя за волосы.
 -Если мы не сделаем из смерти Бога великого отречения и непрерывной победы над собой, нам придется заплатить за эту потерю,- справедливо предостерегает Ницше, которому не терпится отправиться в путь. -Но куда? Не попросить ли кого-то указать НУЖНУЮ дорогу?

 -Если ты связан с минувшим временем, если ты должен болтать сегодня, потому что болтал вчера, если ты не можешь преображаться каждую минуту, ты в рабских оковах, ты застыл! - поясняет Штирнер в уже процитированном монологе.
 -Человек, как он ДОЛЖЕН быть, это звучит для нас столь же нелепо, как "дерево, как оно должно быть,"- повторяет Ницше для тугодумов. Век спустя азы этой растительной этики преподавали в Европе экзистенциалисты. Однако вопреки бодрящим уверениям Сартра и его эпигонов ни к чему не обязывающая экзистенциальная пустота субъекта не сулила ему даже толики свободы.Напротив, она обрекала его на самое жалкое, бессмысленное и беспощадное рабство. Избавленный от аксиотической зависимости индивид остается на поводке своего машинарного визави. Алгоритмичесий скелет его Я берет дело жизни в свои костлявые руки. Чем длиннее дорожка для выгула, тем короче рефлекторная цепь.

 Всякое существо адекватно себе,- не снимает ли данный тезис вопроса о соответствии субъекта своей сущности? -Субъективно да, если его функции низведены до вегетации дерева. Но и в этом случае смазанность проблемы связана лишь с тем, что трудно представить себе экумену, которая решительно нарушала бы само растительное прозябание. Хотя, глядя на обрубки стволов с тщательно подрезанными волчками, украшающие улицы наших несчастных городов, мы все-таки получаем образ, демонстрирующий насилие над сущностью. Этот образ годится, кстати, для того, чтобы понять, что актуальное большинство далеко не всегда соответствует требованиям нормы. Может случиться, что безвылазный горожанин, всю жизнь созерцавший торчащие из земли булавы, примет непостриженную крону за причудливую аномалию. Впрочем, и нетронутая человеком природа оставляет проблему нормы за рамками статистики. Икринок всегда больше, чем головастиков, а головастиков больше, чем лягушек, но именно последние имеют никем не оспариваемое право называться воплощением сущности своего вида.

 Таким образом даже вопрос о том, каким должно быть дерево, не лишен -вопреки приведенной выше сентенции- своей доли смысла.

 Подобно тому, как неорганическая реальность города уродует кроны и стволы растений, ложное бытие одухотворенного субъекта искажает его сущность. Всякое существо адекватно себе. Этим мы не хотим сказать, что оно не подвержено деформациям под действием нагрузок. Коль скоро жизнь есть преодоление больших и малых препятствий, а человеческое существо имеет динамику и временную протяженность, наш тезис нужно сформулировать так:  всякое существо стремится быть адекватным себе. Но только для духовного существа это стремление сопряжено с проблемой смысла. Аксиотическое измерение бытия, действительное только для одухотворенного субъекта, ставит перед ним множество задач, и главная из них - найти свое место в великой духовной общности мира. Неосознанная и невысказанная, эта задача порождает ощущение, которое разрешается вопросом:
 -Зачем я? для чего живут люди?

 Буквальный ответ на эту просьбу о подсказке способен свалить человека с ног.
Слова "зачем" и "для чего" намекают на санкцию назначения, переносят на личность качества инструмента. У человека нет санкционированного назначения, потому что над ним нет природного хозяина, способного навязывать ему свои собственные цели. Личность свободна сама задавать себе любую цель и любой смысл, равно как и самоутверждаться в отсутствии всякого смысла.

 Так человек остается один на равнодушной земле, без наводящей подсказки и внятного совета. Нависающее безразличие смерти и безглазое спокойствие небес над схватками боли и суетой добывания хлеба проливаются ядом на его тонкокожую экзистенцию. По мере сил он отвергает утешения иллюзорного Творца и искушения падением твари. Маленькие внутренние огоньки освещают этот отчаянный мрак. Сопереживание, симпатия, сочувствие, сострадание, солидарность тянут нити от человека к человечеству. Эгоизм не имеет шансов на этом поле - но, кое-как освоившись в бытии без Бога, мыслящий субъект ищет объяснений на предмет отвращения, которое ему внушает то, что принято считать антагонизмом божественного. Эти поиски возвращают его к вопросу о смысле жизни, как бы заданному теперь в другой -негативной- формулировке. Действительно, доказав, что нечто заслуживает ненависти, мы убеждаемся, что есть вещи, достойные любви.

 Предмет оказывается таким трудным для разумения, потому что требует примирить противоречие между двумя самоочевидными истинами: истиной свободы и истиной необходимости. Первая повелевает человеку решать самому, вторая - следовать предписанию. Интуитивно соединение двух истин не вызывает никакого затруднения: человек САМ ощущает внутреннюю необходимость и апеллирует к подобному ощущению у других. Вся эмоция ощущается как целое: а именно - как повеление. Очевидно, противоречие возникает на более поверхностном уровне при попытке обосновать право на духовную самозащиту.
 Надо ли говорить, что это ложное противоречие?

 Человек следует себе самому, т.е. своему духовному элементу - в этом конкретном случае он не может констатировать какого-либо несогласия начал: он самоопределяется, подчиняясь своему собственному императиву. Ничего принципиально не меняется оттого, что духовный элемент простирается за пределы собственного физического Я: распространяясь вовне, императив не перестает быть имманентным природе субъекта. Перемена носит более частный, но очень важный характер.

 Другое Я открывает мне оазис в пустыне материи. Оно дает мне нечто, чего я не имею и не могу иметь, ограниченный пределами моего маленького внутреннего мира: оно обогащает меня, снимая с меня скобы моего неизбежного "только здесь" и "только так". Но это бесконечно важное достоинство другого Я есть в нашем случае всего лишь его потребительская стоимость, которая могла бы быть иной, - и это не изменило бы ничего в принципе межсубъектных отношений. Перемена состоит в том, что проявившийся во мне духовный элемент не видит причины предпочитать мое Я другому на формальном основании топологического тождества. Это предпочтение на практике может очень легко и по очень понятным мотивам оказать конкретная личность, но у нее будут на то другие -не вполне духовные- основания. Аксиотическое пространство не знает таможен и границ. Вспомним в этой связи широко проявляющуюся в мировой культуре традицию осуждения самоубийства. Приговаривая себя к смерти, самоубийца покушается на нечто, выходящее за рамки его личного права.

 Духовное существо выбирает служение духу. Эта сентенция высокого штиля нужна нам в целях логической развертки тезиса об идентичности явления самому себе. Разница между альтруистом и эгоистом есть вопрос масштаба личности. Альтруист верен себе не меньше эгоиста, чтобы чувствовать себя в своей стихии, ему не нужен ни кнут, ни пряник, хотя бы это были и его собственные радость и боль. Но кроме всего прочего стихия альтруиста отличается от стихии эгоиста одной особенностью, влекущей за собой множество последствий - это направленная стихия. Духовная верность себе предполагает бесконечное движение к большему совершенству. Верность себе эгоиста есть самообслуживание метастатировавшей в психику сомы. Духовное динамично, соматическое гомеостатично. Вектор духовного субъекта - направленный вверх луч. Вектор законченного эгоиста - точка. Но столь усеченный со всех сторон человек лишен пространства быть человеком.

 Статичность ярко проявляет атавистическую природу поведения эгоиста. Все приобретения филогенеза вызывают к жизни нечто, выводящее психику из точки прозябания. Процессы дифференциации и оценки, развитые у человека до уровня тотального осмысления, поместили субъекта в векторное поле, где по определению невозможно самодостаточное расположение: нормой является движение в направлении, задаваемом смыслом.

 Непреходящая особенность всякой оценки состоит в том, что ее критерий, мерило, эталон находится вне оцениваемого. Осознания этого достаточно, чтобы понять всю безнадежность "моего дела" эгоиста. Любая провозглашающая себя образцом и идеалом единица онтологически теряет цену в избранной ей системе отсчета. По этой причине нельзя, не впадая в противоречие, назвать совершенством Бога, ибо для такого определения его надо с чем-то сравнить, а значит - соотнести с внешним ему абсолютом. Психомоторный пророк М.Хайдеггер, изнуряющий себя и читателей руминациями на мотив загадки бытия, в спазме самоутверждения обрел на мгновение дар трибуна, чтобы сказать об этом так:
-В своих стараниях доказать во что бы то ни стало объективность ценностей люди не ведают, что творят. Когда Бога в конце концов объявляют "высшей ценностью", то это принижение божественного существа. Мышление в ценностях здесь и во всем остальном - высшее святотатство, какое только возможно по отношению к бытию.

 Мыслить бытие вне рамок смысла - способность, высоко ценимая в эзотерических кругах, где чтение вслух Хайдеггера успешно конкурирует с произнесением мантр.

 В аспекте соотнесения объективного и субъективного аксиотический императив можно сравнить с истиной факта. Подобно тому, как истина факта является продуктом человеческого ума и в то же время единым для всех абсолютом, истина поступка происходит от человека и принадлежит всему человечеству.


                4. ЗВЕРЬ ИЗ БЕЗДНЫ

 Есть два вопроса, ответы на которые могут стать частью ответа на главный вопрос нашей книги. Почему ребенок обычно представляется нам лучше взрослого? И почему так противен взрослый, который ведет себя как ребенок? Фраза о том, что все хорошо в свое время, плоха тем, что, при всей ее правоте, мало что нам объясняет. Но, по крайней мере, она позволяет нам сформулировать наводящий вопрос о специфике взрослого и ребенка. После всего, что мы сказали о духе и человеческом сознании, нам будет нетрудно обозначить наши исходные точки. Дух есть динамическая сущность, требующая углубления во времени и в пространстве. И динамика, и глубина суть ее неотъемлемые атрибуты. Без глубины динамика представляет собой чистую -пустую- энергию скольжения по плоскости. Без динамики глубина превращается в вещь в себе - угасает, ибо ее актуализация, т.е. действительная временно-пространственная связь элементов сознания, требует постоянного действия, созидания, расхода энергии. Ребенок всегда динамичен и неуглублен. Взрослый обычно более углублен и много менее динамичен. Ребенок пока еще скользит по поверхности. Но это его легкомыслие преходяще, ибо мы хорошо видим, что в нем много духовных сил, дающим объем его сознанию, и мы догадываемся, что он в состоянии насытить этот объем содержанием. Детская и юношеская энергия, физиологически необходимая для психического роста, иссякает с наступлением зрелости. Ее естественным продолжением являются более скупые и статичные силы сложившегося комплекса личности. Израсходовав щедрый генетический заряд, человек переходит на самообеспечение. И здесь все зависит от того, что он успел построить, когда имел даровой кредит. Волею обстоятельств взрослый может сохранить активный метаболизм и вместе с ним - внеличностный источник энергии и оставаться деятельным как ребенок. Это не вызовет ни у кого отторжения. Раздражающий инфантилизм заключается в легкомыслии, близорукости, вечном скольжении по поверхности вещей. То, что естественно и даже необходимо в начале пути (ибо в полном согласии с Декартом каждый начинает свой путь с самого начала),несколько позже  делается неестественным и недочеловечным. Не загрузившийся некоторым опытом и притом душевно одервеневший взрослый слишком явно демонстрирует некую жизненную неудачу, несбывшееся обещание, - его жизнь, может быть, еще только началась, а он уже в некотором смысле конченый человек. В романе Герберта Уэллса милых и беззаботных элоев похищали и съедали мерзкие и целеустремленные морлоки. Взрослый человек скорее напоминает морлока. Но в этом своем качестве он не столь противен, как элой, ибо по крайней мере хоть как-то -хотя бы и мерзко- осмыслен, укоренен в бытие.

 Отличие морлока от отарка кажется на первый взгляд неуловимым. Жуткий обитатель подземелья, бывший человек, питающийся мясом бывших людей другой породы, не обнаруживает признаков высокого сознания и не дает поводов для особого сочувствия. И тем не менее, в своих мрачных катакомбах он старательно поддерживает свою нелегкую жизнь, организует быт и заботится о потомстве. Его антагонист и источник питания - веселый, игривый и кроткий элой - как это ни странно, в некотором отношении ближе к отарку, ибо он слабее морлока умом и чувством, неспособен к созиданию и взаимопомощи; и, в отличие от плотоядного морлока, он паразит.

 Но оба они -морлок и элой- только две ветви недочеловека, тогда как отарк не человек.

 Я начал со сравнения ребенка как обещания духовного существа и взрослого как ходячего примера духовной неудачи. Есть одна особенность, которая делает виртуального морлока и вполне реального взрослого более, нежели элой или ребенок, похожим на отарка. Лишенный психической динамики и следовательно ослабевший духовно индивид погружается во все более жесткую определенную и однозначную зависимость от своей сомы. Телесный императив делается главным детерминантом его жизни. Гормоны задают направление мысли. Рефлекторная цепь фиксирует индивида на крошечном пространстве по радиусу от точки его здесь и сейчас. Его одрябшая мысль теряет разрешающую способность, интуиция глохнет в зародыше, подрывая способность к сопереживанию: недочеловек становится неотличим от отарка и составляет с ним принципиальное единство, ибо так же, как и он, олицетворяет машинарный тип.

 Несмотря на удручающую однозначность, которая превращает почти всякое взросление в затянувшееся на годы психическое угасание, несмотря на крайнюю редкость духовного возрождения, эта перемена не фатальна даже в стадии разлитого душевного некроза. Нервные волокна способны к регенерации и разрастаются при напряженной работе мозга. Перебрасывая мостки через пропасти времени и пространства, осветившийся лучом надежды индивид укореняется в бытии, наполняет жизнь смыслом, переходит в духовное измерение.
Недочеловек становится человеком.

 Опасность духовного омертвения, безусловно, остается реальной опасностью для каждого человека. Но это не есть результат "страстного тяготения к разнузданию зверя". Это следствие из пространственно-временной природы духа, требующего непрерывного движения, без которого свет жизни гаснет как огонь ручного динамо-фонаря. Все настоящее требует устойчивости в глубину. Подлинные ценности не стареют. Осмысленное действие опирается на план, мысль нуждается в продолжении. Никакая фраза не будет услышана, если звуки не сложатся в цепочку и не выстроят ряд, никакая истина не удержит и йоты своего содержания, если изолируется в элементарном факте сознания.

 К.Леонтьев говорил о дисциплинирующем деспотизме формы. Согласиться с этим значило бы совершить непростительный подлог. Духу нужна формирующая воля, - из этого никак не следует, что форма может подменить дух. Но когда сознание распадается и становится аморфным, когда рвутся связи и рушатся мосты, тогда открывается бездна, и из пустоты выползает зверь.

 Цивилизация преходящих ценностей, культивирующая одноразовую посуду и одноразовую любовь, неповторимость мгновения и мгновенность забытья, культивирует в человеке зверя. Эта тенденция к уплощению не новость в культуре, она вечна как пошлость, как смерть. Вспомним для примера "Египетские ночи", написанные Пушкиным на восходящей фазе русской литературы: ночь с Клеопатрой преподносится тут в лучших традициях мещанской романтики. Вспомним "Джакомото" Джойса с его цинично-патетическим "Теперь бери ее кто хочет!". Трупные пятна пошлости то там, то сям проступали на лицевой стороне культуры в ее самые благополучные годы. В эпоху, когда Д.Карнеги учит человечество "жить в отсеке сегодняшнего дня", эти пятна слились в одно большое серое пятно.

 Но пошлость и мещанство рискнули объявить себя врагами мещанства и пошлости, и к своему стыду человечество поверило в этот блеф. Жиреющий Набоков и жирующий Мориссон расстегнулись перед ним на все пуговицы, и оно почтительно приняло это таинство эксгибиционизма, как некогда принимало откровения юродивых пророков. Оба эксцентрика скорее всего и не замышляли никакого кощунства, но публика оказала им честь...

 Может быть, недочеловеческое, слишком недочеловеческое и не могло составить себе иного представления о романтике. Должно быть (как мы легко убедимся на множестве примеров), сам романтизм представляет собой сплошное письмо по трафарету. Однако у нас есть основания предположить, что даже самая слабая способность духовного зрения открывает для индивида измерение глубины и что начатки этой духовной природы должны генерировать в сознании почтительное отношение к источнику человеческого достоинства. Каждый, кто не совсем туп, чувствует, что есть нечто, ради чего стоит жить, и только основательно потеряв это чувство становится по-настоящему конченым человеком. Массовая неспособность отторгать зоологические пошлости и рваческую романтику ловцов мгновения означает новую, по крайней мере для европейцев, ступень общественной инволюции. Или, завершая апокалиптическую аллегорию, это значит, что лопнули связи, обрушились мосты, и зверь из бездны отныне между нами. Только уточним: не величественно грозен он, а дрянен и грязен, и не он поднялся к нам, а мы опустились в его склизкие ущелья.


                5. ВОЗВРАЩЕНИЕ ОТАРКА

 Мы трактуем здесь слово "возвращение" в статистически весомом смысле. На всем обозримом отрезке человеческой истории отарк никогда вполне не исчезал с горизонта. Простое - еще не гарантия сложного, зато сложное всегда чревато опрощением. Подобно скелету, скрытому под мякотью тела, машинарное начало лежит в субстрате человека и с большей или меньшей отчетливостью проступает на разных ступенях его недоразвития. Но есть дефекты мозга, которые разом низводят человека до уровня насекомого, разрушая все тонкое и сложное, что вложила в него эволюция. Суровая жизнь первобытных людей, требующая постоянной работы ума, обеспечивала надежную профилактику этой патологии на всем отрезке истории, где факторы биологического прогресса еще не потеряли свою силу. Приобретения материальной культуры были бы бОльшым благом для человечества, если бы, накапливаясь, не сводили на нет санитарную функцию природы. Усложнение цивилизации упрощало требования к ее субъектам: люди, забравшиеся под все более основательный социокультурный купол, должны были соблюдать все менее обременительный ритуал поведения, редуцированный наконец до размера и уровня набора шаблонов. Цивилизация упразднила испытание ума. Роскошь жизни в сообществе людей оказалась доступна опрощенной особи, беспомощной перед превратностями первобытной борьбы за существование. Естественный отбор потерял в цивилизации свою творческую динамику; зато искусственный отбор, жерновами сообщества перетирающий самостоятельных и непокорных, сделался фактором инволюции рода.

 Внесем ясность в проблему факторов биологического прогресса. Человека сделал не труд: эта спекуляция Энгельса на мотивы Ламарка приказала долго жить с момента открытия законов генетики. Человека создала и не война каждого против всех: накопление агрессивности и мышечной массы в лучшем случае тупиковые пути эволюции. Человек родился через осмысление мира. Если такое осмысление потеряло биологическую эффективность, если оно оказалось внесено в реестр биологически нецелесообразных действий, значит мы имеем новый баланс факторов отбора. Этот новый баланс есть нечто, противное магистральной тенденции филогенеза, это сигнал тревоги и знак беды.

 В особой эффективности искусственного отбора можно убедиться на примерах из практики селекционеров, укладывающих в годы то, что природа творила на протяжении геологических периодов. Все пестрое разнообразие выведенных ими пород объединяет однако одна особенность. Эти родовитые животные болезненнее и глупее беспородных особей собственного вида. Подобно русским царям или английским лордам они суть выродки, носители генетических аномалий. Образцовая собака для армии и полиции -доберман- отличается не только редким нюхом, но еще и тем, что "в момент аффекта кусает своего владельца". Приманка для туристов -бесхвостая кошка с острова Мэн- несмотря на заботливую опеку государства вымирает, так как предрасположена к "летальным мутациям".

 Селекционные породы накапливают мутации не только по причине имбридинга, но и потому, что, с одной стороны, они выведены из-под испытующего действия естественной среды, а с другой - вбирают в себя вкусы и пристрастия селекционеров, что в генетическом аспекте по преимуществу означает накопление наследственного брака.

 -Вся история человечества состоит в том, что в разные эпохи и в разных странах лучшие люди гибли, насилуемые худшими,- констатирует "крепкий государственник" И.Ильин. Но какой государственник готов утверждать, что структуры, систематизирующие взаимопересечение общественных сил, не переносили свою деятельность за рамки созидательного миротворчества? Бандиты и маньяки всегда делали свое преступное дело, но их случайные и спорадические удары не идут ни в какое сравнение с масштабной отлаженной работой машины власти. Коллективный селекционер -государство- начал свой труд на тысячи лет раньше государственной фермы по разведению бесхвостых кошек. Доля его участия в инволюции человеческого рода поддается только очень приблизительному измерению, равно как и доля вреда, нанесенного человеку защитным навесом цивилизации. Мы можем только очень гадательно судить, как много "слишком человеческого" было изъято из генетического запаса по приговору судей, и какой объем мутаций принял он взамен по милости защиты. Но если поторопиться, мы можем хотя бы отчасти выйти из зоны действия факторов, которые уже привели к тому, что при равной массе тела объем мозга нашего современника на четверть уступает объему мозга кроманьонца.

 Возвращение отарка происходило на фоне общей мутации среды обитания человека, подвергшейся мощной социальной и экологической деформации. Появившийся на свет младенец есть генотип, биологическая норма реакции. Он только часть формулы, первое слагаемое, тогда как сложившийся человек - это обязательно сумма. Столь выраженная зависимость становления человека от влияния среды имела результатом уникальную индивидуальную дифференциацию внутри человеческого рода. То, что на языке биологии называется модификационной изменчивостью, вмещает в нашем случае такой диапазон конечных превращений, что дистанция между двумя представителями вида homo sapiens может оказаться больше, чем расстояние между одним из них и кем-либо из гомогенного ряда устриц или садовых слизней.

 Ни у одного из видов зародыш не бывает так далек от нормы зрелости. Ни один из генетических замков не открывается таким количеством ключей. Ни одна из предлагаемых природой связок ключей не подвергалась столь разнообразным и причудливым деформациям. В итоге мы имеем человеческое сообщество в форме палаты представителей биологических видов, типов, классов и эпох. На этом пестром фоне возвращение отарка по-своему повторяло эпизоды глубокой старины, когда энергичное насекомое успешно пробивало себе дорогу в толпе двустворчатых и брюхоногих.

 Отвлекаясь на минуту представим себе, что мы ведем наше социоэтическое исследование, не вторгаясь в заповедные зоны генетики и эволюционной биологии. Это означало бы, что мы приняли к исполнению очень странное табу. Между тем чистота специализации соблюдается в науках столь же строго, как соглашение о разделении кинопродукции в Голливуде. Специалист подобен хищнику-одиночке, прилежно помечающему территорию, с которой он кормится. Но тот, кто ставит себе более универсальные задачи, должен избавиться от излишней привязанности к укромному месту, равно как и от суеверного почтения к чужим делянкам. И тот, кто доискивается знания о жизни, не должен забывать, что жизнь есть прежде всего цельность и никогда не открывается вполне в одном, даже очень тонко исполненном срезе.

 Так или иначе, существо с телом человека и душой насекомого, не выбраковываемое более санитарией естественного отбора, внедрилось в человеческое сообщество. Накапливаясь и все более задавая тон, оно породило собственную субкультуру: литературу, искусство, философию, науку, моду и жизненный стиль, пока наконец не возобладало и не воцарилось, хотя и не везде и не в полной мере уверенности и комфорта. В последние десятилетия ушедшего века мы могли видеть, как основательно и педантично оно вступает в свои права. На этих страницах мы еще вернемся к культурной специфике отарка, но пока нас интересует его психофизиологический портрет.

 Отарк-гомункул во многом непохож на отарка-насекомого. В своем новом облике он интерферирует с субстратом (- суперстратом) человека. Зная это, мы могли бы априори предположить за ним некоторые конкретные отличия от своего прототипа. Как дефект природы он должен быть слабее насекомого приспособлен к жизни. Как обломок высшего существа он может превосходить протобестию, наследуя у человека какие-то из его интеллектуальных возможностей. Не удивительно, если у него окажется хорошая память - его главный ресурс выживания в непостижимом мире. Алгоритмия мысли позволяет угадывать в нем тягу к математике, тем более, что в основе оценки множества лежит элементарный механизм, который мало эволюционировал со времен палеозоя. Непосредственное знакомство с отарком подтверждает эти предположения.

 Обвал сознания в его обнаженной, клинической форме делает гомункула предметом внимания медицины. Его патологическая психофизиология стала, таким образом, первым (и единственным) аспектом знания об отарке, который был удовлетворительно изучен и систематизирован человечеством. Как необходимый и всегда функционирующий инструмент поддержания жизни медицина оказалась устойчивой к разъедающему действию декаданса. С древних времен психические аномалии расценивались как одержимость злым духом (что можно назвать вполне удачной метафорой) и исследовались в связи с морфологией тела. Эта естественная установка на защиту здравого смысла и поиск конституционной основы болезни столкнулись с исключительной сложностью предмета и долго не давали удовлетворительного результата. Только в конце XIX-го века огромный клинический материал был освоен на уровне, способном преодолеть царивший доселе эклектизм. Пестрое разнообразие форм душевного помешательства обнаружило свое внутреннее единство. Э.Крепелин обозначил угаданный дефект и сопутствующие ему расстройства термином "раннее слабоумие". Е.Блейлер дал ему имя "шизофрения". Шизоид и его аварийный вариант -шизофреник- стали психиатрической спецификацией отарка. Несмотря на важные открытия в области биологии мозга патологопсихофизиология XX-го века не могла и не хотела рассматривать проблему во всей ее полноте и сложности. Более того, попадая под пресс общей тенденции нового времени, психологи и (в меньшей степени) психиатры все более склонялись к реабилитации аномалии вплоть до ее апологии, которую мы находим, например, в работах Р.Леинга и А.Кемпинского. Однако проблемы практической дезадаптации аварийного гомункула заставляли специалистов продолжать исследования и стремиться к внятной интерпретации результатов.

Примерная панорама душевных аномалий со времен Крепелина такова. Истерики,эпилептики,неврастеники,циклотимики и недоразвитые (вплоть до идиотов) составляют одну половину психопатологического спектра, другую его половину занимают носители разнообразных модификаций шизофрении. Первую половину характеризуют разные степени отклонения от нормы, вторую - собственно сумасшествие, обвал высшей нервной деятельности, возврат к первым ступеням филогенеза, переход в машинарный психотип.

Клинику "раннего слабоумия" определяет распад аналитических и синтетических функций мозга, расстройство адекватной связи с миром и сопутствующая ему самоизоляция субъекта: аутизм. Аутичная личность плохо схватывает окружающее. Накапливаемая ею информация слабо дифференцируется по значимости, главное теряется в нагромождении деталей, взгляд утрачивает фокус, внимание прилипает к случайным предметам. Логика, интуиция, чутье уступают место памяти и шаблону (абсурд, по признанию образцового механоида Альфреда Жарри, превосходно тренирует память). Значащее и обозначенное утрачивают в голове аутиста нормальную связь. Избавленная от смысловой нагрузки речь выливается в поток слов, соединяемых исключительно игрой ассоциаций. Шаблон и хаос, педантичный абсурдизм, заслоны рутины, через которые прорывается лавина импульсов - эта дихотомия аморфной стихии и мелочного порядка на фоне общей дисгармонии и мозаичного сознания подсказала Блейлеру более выразительное название патологии.

Аутичная личность плохо понимает окружающих. Из ее сознания выпадает эмоция аффективного резонанса, она в прямом смысле не знает жалости и сострадания и располагается по ту сторону добра и зла. Зато ей хорошо знакомы подозрение и страх. Мозаика неизвестности таит в себе опасность. Но опаснее всего живое, источник внезапного движения и непредсказуемых угроз. Аутичная личность предрасположена к садизму - механической объективации субъекта, успокаивающему принижению его до уровня предмета манипуляции; умение заставить бояться помогает ей преодолеть страх. Садизм открывает аутичной особи возможность утвердиться во враждебном мире, тем более, что органический аморализм не ставит ей никаких внутренних преград. В тщетных попытках преодолеть хаос расстроенный мозг объединяет события по простейшей - магической- схеме; отрезанный от мира, аутист обречен смаковать физиологию тела. Садизм, мистика и эротизм дают выразительный патологический сплав, хорошо известный историкам религии и психиатрам.

В анатомии мозга аутичного дегенерата обнаруживают 10-15%-ную потерю массы мозговой ткани и морфологические изменения, особенно выраженные в лимбической зоне. Эта локализация поражения на филогенетически старом участке нервного центра говорит о глубине падения, возвращающей особь на начальные ступени эволюции. Установлено, что аутичный мозг слабо расходует кислород: венозная кровь дегенерата не слишком отличается от артериальной. Это свидетельствует о вялой душевной организации и о возможных резервах для энергетики тела. Телесная конституция шизофреника не отмечена бесспорными отличительными признаками или характерными чертами уродства; рефлекторная составляющая его психики, как правило, в полном порядке,- и то, и другое облегчает задачу мимикрии.

Адвокаты шизофрении обращают внимание на художественную одаренность многих аутичных субъектов, чье творчество привлекает странностью образов и неожиданностью ассоциаций. Они отмечают также внушительную эрудицию и выдающиеся научные успехи шизоидов в областях, требующих узкой специализации. К последнему стоит добавить, что дееспособная машинарная особь легче всего выходит на главные роли в тех отсеках практической жизни, где компактное приложение энергии и незыблемый стереотип входят в условия задачи. Эти специфические преимущества отарка объясняют повышенную концентрацию дегенератов в бизнесе, спорте, политике и искусстве.

Несмотря на отсутствие явных анатомических признаков машинарной конституции и на относительную нормальность поведения неаварийного отарка есть очень простой и сравнительно надежный способ отличить его от человека. Утрата интуиции делает его своеобразным логическим дальтоником, неспособным видеть элементарные закономерности, непосредственно доступные нормальному зрению. Несложная задача на продолжение логического ряда в духе тестов Равена часто (хотя и не всегда) оказывается неразрешимой проблемой для какого-нибудь блестящего эрудита. Желающим испытать этот способ нужно иметь в виду, что тест может стать проблемой также и для недоразвитых носителей нормы, которые, впрочем, никогда не щеголяют эрудицией. Приходится отметить также, что крайне невысокое -вплоть до слабоумия- качество запущенных в оборот алгоритмов по проверке интеллекта, требует от экспериментатора очень осторожного подхода к выбору теста.

К сказанному выше нужно добавить следующее. Отарк есть тип внутри человеческого вида. Это значит: его дефективный генный набор включен в общую наследственную комбинаторику человечества. Разнообразные формы потомства отарка и человека могут нести в себе сложные внутренне противоречивые психические комплексы. Человекоотарк являет собой двуединство в стилистике доктора Джекила и мистера Хайда. Борьба взаимно ненавистных двойников превращает его жизнь в драму с видами на суицид. Смягчая эту мрачную картину, отметим, что аутический обвал имеет причиной множество различных предпосылок; иначе говоря, отарк не обязательно наделен четко выраженным геномом, набор его переданных по наследству генов может быть исправлен в генной комбинции его потомства. 

 Здесь нам лучше остановиться, чтобы обсудить одну важную вещь. Однажды потеряв свое могущество, естественный отбор не вернет себе силу до тех пор, пока не рухнет в пропасть цивилизация и не обратится в прах материальная человеческая культура. Жалеть о естественном состоянии предков значило бы, быть может, желать сокрушительного потрясения жизненных основ. В принципе, это не было бы таким апокалипсисом, как может показаться потребителю гамбургеров и интернета, если бы факторы потрясения не ударили и по самому человеку, ибо в любом случае они не стали бы аналогом первозданных природных сил. Неминуемо следующий за этим период специфического одичания в лучшем случае вернул бы людской род на все тот же ложный путь.

-Но если отарк может быть опознан, появляется шанс санитарной селекции, евгенического искусственного отбора, способного повернуть вспять вырождение человечества?! -Если вам пришла в голову такая идея, и у вас не нашлось на нее возражений, берегитесь: у вас гомункулярный образ мыслей. Впрочем, едва ли вас не испугала перспектива селекционной машины с ее институтами судей и палачей, большой могучей машины, которая будет подобна аппарату тоталитарного государства, а точнее говоря - в нем воплотится, агрегата, где отарк будет душой алгоритма и главной комплектующей деталью механизма.

Но вопрос прозвучал, и мы еще вернемся к ответу.


                6. ДВА ШАГА К НИРВАНЕ

Нужно очень сильно постараться, чтобы хоть как-то оспорить тезис о том, что оценка составляет основу знания. Недифференцированная информация есть несъеденный завтрак философов, и если кто-нибудь находит целебным духовное голодание, мы не можем считать "воздержание от суждения" совсем лишенным практического смысла. "В большом знании много печали." Личность абстинента способна вызвать у нас множество оценочных суждений, столь же верных, сколь и субъективных, ибо они едва ли будут свободны от эмоций. Но нам было бы полезней, не покидая твердую почву объективности и по возможности не давая волю эмоциям, предъявить наши претензии социальному устройству, наносящему ущерб полноте достоинства человека. Общественная система, которую приватизировал вернувшийся в мир отарк, выносила его в своих недрах, и если ослабление действия естественного отбора не может быть -в точном смысле этого слова- поставлено ей в вину, пагубная селекция искусственного целиком на ее совести. Машинарный тип не может считать вполне чужим унаследованный им порядок. Старый мир не был миром гармонии. Иерархия обезьяньей стаи возродилась в нем структурами властной вертикали, а изросшиеся отношения собственности прибавили к простой кинематике насилия лукавую механику капитала. Аналог природной стихии гомункула -связка господства и подчинения, симметричная рефлекторной схеме "команда-ответ",- не могла возбудить его недовольство. Тем не менее действующий режим конца второго тысячелетия подвергнут отарком основательной и разносторонней перестройке. Мы вступаем в эпоху радикальной ломки. Мы лучше поймем ее не совсем рациональную логику, странный, болезненный характер, изучив интеллектуальный продукт машинарного сознания. Прошли тысячи лет, как гомункул примерил наряды человека. И едва соприкоснувшись с культурным слоем цивилизации, он начал оставлять в нем свои артефакты. Нам удобнее начать с философии отарка. Во-первых, дефекты мысли яснее и заметнее дают о себе знать в областях, не исправляемых непосредственным вмешательством жизни. Во-вторых, движение от общего к частному позволит читателю самому продолжить исследование на новых примерах.

По причине своей максимальной отвлеченности от вещественных частностей мира философия первая из областей запечатленной в слове культуры подверглась набегу отарков. Последствия этого набега можно сравнить с ущербом, нанесенным материальной культуре походами варваров и деспотов Востока. Гераклит, пифагорейцы, софисты и платоники составили передовой отряд, группу разведки наступающей орды, и, не причинив неприятелю большого вреда, оказали ему некоторую услугу, обозначив направление удара и оружие атаки. Учитывая тот факт, что философия доискивается до основ в постижении мира и в поведении человека, можно было догадаться, что эта превентивная операция предвещала наступление на фронтах этики и гносеологии и сулила великие испытания для ценностей знания и поступка. Иначе говоря, это был поход против истины и справедливости.

Древние греки сформулировали все основные положения мировоззрения отарка. Гераклит предал анафеме неуловимую и непреклонную логику и дал начало двоемыслию, развитому затем Гегелем в разновидность ризомы, которая тут же затянула своей сорной сеткой огород философии. Двоемыслие дало отарку индульгенцию на нонсенс. Оно лишало язык его главного качества - качества кристаллизатора мысли, оно наделяло слово зыбкостью сыпучего тела, оно аберрировало образы, открывая внутреннему взору оптические эффекты косоглазия. В результате язык превращался в то, что мечтал в нем увидеть Хайдеггер: в "просветляюще-утаивающее явление самого Бытия".

Этого было немало, но это было не все. Двоемыслие давало двусмысленные определения, но не избавляло от необходимости определений. Оно сбивало с толку при ответе, но не могло помешать задавать вопросы. Упразднив формальности логики, оно предложило взамен целый набор китайских церемоний. Софист Горгий сделал следующий шаг к философской нирване, возведя в принцип неспособность отарка дифференцировать информацию. Пройдя путеводной нитью через различные школы агностики и позитивизма, эта идея воплотилась, наконец, с самой махровой пышностью в постмодернистский билль о правах, заявивший о равенстве всех событий и фактов и о свободе реальности от деспотизма природных законов. Это был решающий прорыв в творческое небытие. Брызжущие энтузиазмом уста проповедовали "эклектику, фрагментарность, растворение в контексте" и, наконец, "бытовую простоту и отстраненный абсурд". Горгий сумел сформулировать сокровенное. Все, что мог сделать после него Пиррон - это смягчить скепсисом слишком очевидный задор поборников беспристрастия.

Гераклит и Горгий имеют заслугу высказаться по существу идеологии отарка. Пифагор и Плотин обозначили ее акценты. Первые провозгласили постулаты веры. Вторые овеществили ее мистику и схематизм. Великая и все возрастающая тьма их учеников и продолжателей составила корпус вторжения, а затем и окупационную армию, взяв под полный контроль равнины философии и оставив врагу только недоступные для нее вершины духа. Эти существа из социальной реторты, углубляясь в пространства мысли, несли с собой запахи серы и повадки шарлатанов. Неудивительно, что они тут же занялись алхимическими опытами с главными элементами языка философии. Но в противоположность настоящим алхимикам, имевшим задачей получение ценных металлов из простых, они хотели опрощения ценностей. Однажды (в опыте Ч.Пирса) им почти удалось превратить истину в полезность, в другой раз (случай Дж.Остина и Ко) - в "измерение пространства высказывания". Оба упомянутых случая представляют собой пример отрицательной ассимиляции, где неспособность возвышения обусловливает желание унижать. Отрицательная ассимиляция объявлена гомункулом главной задачей философии:
-Философия есть форма мышления по исключению ценностного подхода,- изящно поясняет В.Библер.
-Основной порок всякой философии - в ее стремлении к истине,- дополняет его Ю.Левин.

 Пока на земле остается хоть один человек, успех гомункула нельзя назвать полным, но если принимать в расчет статистические величины, гомункул может праздновать победу. Минувший "век диктатур" обозначил практический крах ценностной философии. По иронии судьбы часть ее врагов вела сражение под флагом борьбы за свободу духа. Их тотальная антиидеология воспевала "опыт неповторимого мига" и мечтала "развеять гипноз голосов, внушающих массам истины о мире". Им было неведомо или безразлично, что лишенный истины мир станет легкой добычей для любого случившегося хищника. Ибо освобожденному от груза ценностей индивиду, живущему "трепетной случайностью сиюминутного единственного бытия" нечего противопоставить другим индивидам, также не стесненным идеалами, но притом носителям очень конкретной воли к власти.

 Успех отарка на поле философии был предопределен в большой степени внешними причинами. Мы не можем согласиться с П.Сорокиным, возложившим вину за неудачи дела духа исключительно на самих духовных субъектов. Это обвинение было бы справедливо, если бы социальная жизнь не знала никаких катаклизмов и противоречий, если бы все следствия духовного бытия имели только духовные причины, если бы презренная материя не была так насущно необходима каждому движению мысли, чувства и воли. Но там нельзя не признать, что человеческие начала философии оказались очень далеки от того максимума, который мог быть использован для противостояния вторжению интеллектуальной машинерии. Недостаток любви к истине, непреходящий инфантилизм, всепроникающая слабость выразились в философии в ребяческом зазнайстве апологетов материализма, но особенно - в наивном самолюбовании учеников идеалистической школы.

Пружиной материализма всегда была идея редукции, разложения на части, сведения сложного к простому. Это именно та основа, на которой покоится различение, а следовательно - видение, знание, понимание. Тезис "не умножай без необходимости количество сущностей!" выразил не только и не столько пожелание благоразумной экономии, сколько требование достаточной ясности, где экономичности результата предшествует расход сил на аналитические операции. Материалисты были правы, избрав дифференциацию первым началом познания, но они забыли о продолжении, каковым является интеграция. Увлекаясь анализом, они пренебрегли синтезом. Из тезиса о сущностях они выбросили слова "без необходимости", без которых формула потеряла созидательный смысл. Их редукция стала редукционизмом. Полагая, что все знание есть суммарное знание об элементах, материалисты проигнорировали качество, разобрав мироздание, они остались сидеть в пыли развалин. Между тем исходный принцип материализма имплицитно включает идею синтеза как необходимого продолжения для создания адекватного образа мира. Признавая бесконечное разнообразие бытия при ограниченности строительного материала, этот принцип апеллирует не к количеству, а к творческой возможности синтетической связи элементов.

Но заносчивая недальновидность материалистов кажется мелким прегрешением перед небрежным ленивым самодовольством идеалистических философов, точнее - тех из них, кто не отмечен печатью машинарной патологии. Оставив подсознанию всю предварительную аналитическую работу, уповая на бескрайние возможности интуиции, идеалист оставляет себе привилегию чистого творчества. Он созидает, не утруждая себя заботой о материале. Он -инженер- презирает чернорабочего материалиста, но, отрываясь от земли, проектирует воздушные замки. Его нетренируемый глаз теряет дар провидения; перед нами пародия на пророка - вдохновенный фантазер. Материалист трудится, идеалист мечтает. Материалист дает примитивные ответы. Идеалист не снисходит даже до вопросов. Материалист ищет в тайне разгадку. Идеалист находит в ней удовольствие.

Материалист за деревьями не видит леса. Может статься, он видит не те деревья или плутает меж кустарников и трав. Вполне возможно, что принимаясь за дело, он наломает дров. Его оппонент застрахован от таких ошибок, ибо он остается не у дел.

Было бы несправедливо, ругая идеализм за ленивое упование на неизвестное, не отметить не менее ленивое, по существу - контрабандное, приятие материализмом "естественной установки" сознания. Исходная точка всякого по-настоящему добросовестного философа давно обозначена Декартом, и дело чести мудреца - пройти самому и указать другим путь из застенков солипсизма. Случай Э.Гуссерля, который не смог найти дорогу, но и не пожелал оставлять поисков, заслуживает в этой связи почтительного упоминания.

 Испытывая собственные внутренние перегрузки и неся урон от неизбежной междоусобицы, разнородные компоненты философии человека раз за разом обнаруживали свои слабые места, открытые для вторжения машинерии. Механизм материалистической редукции вполне закономерно приводил к элементарной механике живого автомата, а в укромных углах идеалистической тайны сам собой собирался мистический мрак.

Что бы там ни было, человеческая философия еще жива, может быть, именно в силу своей минимальной телесности. Эта земля первая приняла на себя удар. На этой земле нам предстоит начать духовную реконкисту.


                7.ЭВТАНАЗИЯ МОРАЛИ

Нравственная составляющая философии человека претерпела в своей истории не менее жестокие деформации. Грубый гедонизм Аристиппа и -с другой стороны- эвдемонизм Эпикура обозначили со времен греков два полюса эгоцентрической этики. Проложенные рядом, дороги к наслаждению и счастью как-то незаметно сошлись в эпоху Ренессанса в одну столбовую дорогу гуманизма, которая стала дорогой никуда.

-И мы не утруждаем себя добрыми делами, не надрываемся над ними, не действуем ради моральной цели, но прогуливаемся в них. -Так описывает образцовый этический акт христианский гуманист XX-го века Х.де Грааф. Гражданин страны, первой легализовавшей эвтаназию, голландец де Грааф находит полезным указать на тесную связь аморальности и реального гуманизма. По де Граафу, аксиотика подлежит устранению, так как преследует человека муками совести, обременяет его обязанностями и лишает удовольствия доподлинно быть самим собой. К тому же "этические занятия небезопасны тем, что мышление в терминах благого и дурного содержит в себе тенденцию разделения людей на хороших и плохих".

Поверхностная критик гуманизма ставит ему в вину чувственность, самонадеянность, нарушение баланса между желанием и долгом, вольно или невольно воспроизводя теологическую догму о духовной ущербности человека. Это ключевое место спора требует более внятного осмысления. Безусловно, теория и практика гуманизма дают повод для самых серьезных обвинений. Так, обратившись к прошлому, мы неожиданно легко обнаружим, что, вопреки привычному трафарету, эпоха Возрождения - это как раз то время, когда гармония и человечность понесли тяжелые и невосполнимые потери. Ибо пока духовные дети "Декамерона" победоносно утверждались в праве на свободный блуд, ремесленники и крестьяне безвозвратно потеряли право на свободный труд.

Но и в той области культуры, где задает тон разум и которую по справедливости выносит себе на щит Возрождение, ход событий принял самый неожиданный поворот. По мере того, как идея о примате человеческого овладевала умами европейцев, Европа все больше предавалась разнообразным духовным аномалиям. Магия, кабалистика, астрология вошли в тесное соседство с рациональным знанием. Суеверие успешно оспаривало у науки право на благосклонное внимание самых знаменитых ученых. Ньютон писал мистические трактаты, Кеплер составлял гороскопы. Оказалось, что вера в Сатану ничуть не теряет от утраты веры в Бога. Демоны и колдуны являлись тут и там десятками тысяч; толпы, галлюцинировавшие доселе слезами Мадонны, наблюдали черных жаб, скачущих из уст адептов дьявола. реакция церкви не заставила себя ждать...

Едва ли средневековье назвали темным оттого, что его не освещали костры инквизиции. Но такая догадка покажется удачной и содержательной, если принять во внимание, что пик охоты на ведьм пришелся на начало XVII-го века.

Переходя к предмету обвинений, мы должны внести очень важное уточнение. В темных делах и извращениях гуманизма виноват не человек, а форма человечности, которая идолопоклонствует человеку. Будет ли большим преувеличением сказать, что со времен Возрождения гуманизм не поставил людям ни одной достойной их цели, если не считать целью точку под солнечным сплетением, которую необходимо созерцать для достижения атараксии? Превратив человека в самодовлеющую величину, в эталон, гуманизм лишил его всякого вектора, всякого ориентира: поистине, тебе некуда стремиться, если ты - само совершенство. Древние сочинители мифа о Нарциссе знали, к чему ведет такая близорукость. Очарованный собой юноша плохо кончил, заморив себя голодом у водоема, где он любовался собственным отражением.

К.Маркс привнес в понятие гуманизма новое содержание. Первым и самым решительным шагом его тотальной эмансипации стало освобождение индивида от груза ответственности. Определив человека как сумму общественных (главным образом, производственных) отношений, Маркс лишил его собственной сущности, в лучшем случае, упразднил до элемента массы (понятие хотя и необходимое, но столь же абстрактное, как и понятие точки в качестве составной части линии). Впрочем, логический изъян такой дефиниции элемента массы лежит на поверхности: чистая сумма отношений по определению не предполагает субъекта в себе самом ничем, кроме нуля, тогда как всякая макровеличина необходимо состоит из положительных микровеличин, в противном случае она сама - ничто.
-Коммунизм прямо исходит из принципа неответственности каждого лица!- этой сентенцией Маркс снимает с индивида не только груз вины, но и бремя индивидуальности в придачу.

Если вернуть производственные отношения  их нормальный локальный контекст, можно будет без всяких натяжек признать их огромную роль в комплексе условий, формирующих человека. Чтобы лучше понять, что данное признание ни на гран не увеличивает весомости марксизма, нужно принять во внимание по преимуществу отрицательный характер этого влияния. Исправляя метафору Маркса, следует сказать, что человек не сумма производственных отношений, а разность, в которой производственные отношения представляют величину вычитаемого. Проще говоря, производственные отношения обесчеловечивают человека и хотя бы поэтому никак не могут рассматриваться в качестве его сущности. Но если бы эти отношения оказывали (что вполне возможно) положительное влияние на формирование человеческого в человеке, то и тогда их нельзя было бы считать его сущностью, но только фактором онтогенеза.

Зримость и значительность этого фактора онтогенеза предопределили успех марксизма по сравнению с другими теориями, отводящими человеку роль марионетки в руках неких внешних ему стихий. Однако игрушка со встроенным механизмом оказалась не менее востребованной интеллектуальной публикой моделью, может быть потому, что совпадала с человеком по признаку самодвижения. Выношенная энциклопедистами идея человека-машины прочно овладела умами в первые десятилетия ХХ-го века. С одной стороны И.Павлов, а с другой - бихевиористы показательно разъяснили публике примитивную природу биологического автомата. Потомок обезьяны исчерпал себя в комплексе индивидуальных и социальных рефлексов. Наконец, З.Фрейд сорвал с него последние покровы - и миру открылось только тело. Этот горестный вид, встревожив поначалу стыдливость, сделался вскоре привычным украшением наших умственных горизонтов.

-Любая моральная оценка является продуктом болезненных эмоций,- говорит, к примеру, пихоаналитик Т.Шредер, и публика реагирует на его слова как на прописную истину. Она уже тысячу раз слышала, что вредоносный полип Супер-эго мешает нашему подлинному Я раскрыться во всей полноте своей самобытности, она знает, что совесть - это мазохистская перверсия или отзывчивая на непогоду рана глубокого детства.

Сравнение отправлений объектов психоанализа с психозоологией простейших и губок показывает всю экономичность этого метода. Ни одному биологу не удастся исчерпать мотивы поведения инфузории или амебы чем-либо вроде желания убить отца и жениться на матери. Изощренные в мотивации одноклеточные не различаются по признаку пола: это спасает их репутацию существ с богатой внутренней жизнью. Цветущая сложность поведения индивида кончается на типе кишечнополостных. От гидры и медузы и далее по лестнице эволюции у всех живых тварей есть одна единственная психическая детерминанта - либидо.

Непринужденно распространяя на весь мир специфику смотрового кабинета, Фрейд в одной из своих классических работ рассказывает нам про 5-летнего мальчика, родители которого, по мнению автора, дают ему образцовое воспитание. Скоро мы узнаем, что папа ведет с ребенком нескончаемые разговоры о гениталиях, а мама демонстрирует ему свои интимные места. "Славный мальчуган" удовлетворяет свою любознательность в туалете, куда он ходит наблюдать за отправлениями матери, так как отказать ему в этом означало бы нарушить правила воспитания, "безусловно необходимые для сохранения добрых нравов". В итоге психоаналитическое трио (родители и врач) с триумфом констатируют у ребенка некоторый эротический интерес и даже как-будто побеждают его маленькую сексуальную фобию.

Мне пришлось потратить время и место на пересказ, чтобы дать пример тихой наглости главного психоаналитика, а также готовности аудитории почтительно внимать историям, все значение которых исчерпывается возможностью стать материалом к делу о "растлении малолетних".

Человечина по Фрейду сделалась излюбленным блюдом на пирах духа отарка, и эта гастрономия избранных -увы- оказывает сильное влияние на нестойкий массовый вкус. Не знаю, действительно ли каждая американская семья имеет собственного психоаналитика, но я видел необъятные завалы психоаналитической литературы в книжных лавках Латинского квартала. У этой популярности можно предположить две аутогенные причины: уникальную простоту объяснений и их сальную пошлость, способную придать бодрости захиревшему от гиподинамии воображению.

Сам Фрейд не скрывает своего нигилизма на предмет природы человека и, как безбожник, просто опускает его в экзистенциальное ничто:
-Многим из нас было бы тяжело отказаться от веры в то, что в самом человеке пребывает стремление к усовершенствованию...Но я лично не верю в существование такого стремления и не вижу никакого смысла щадить эту приятную иллюзию.

Легкость, с которой отарк приходит к идее человека-марионетки становится понятней после знакомства с патологосимптоматикой больных шизофренией. Центральный персонаж бреда шизофреника, главный герой его фантазий - лицо, манипулируемое чужой волей, передающей импульсы на расстояние или прямо внедрившейся в мозг. Это навязчивое представление о ведОмости есть следствие атрофии энергетического центра сознания отарка, возврат к самоощущению насекомого, в пейзажную данность, где фоновый ландшафт превращается в тусклую тоскливую равнину, подсвеченную тлеющим распадом человеческого суперстрата. Разлагаясь, индивид превращается из субъекта воли в ее объект.

Решительный дефицит серьезной мотивации, догадка о недостаточности лозунга "Купи автомобиль и радуйся!", тоскливый диссонанс восприятия, отрезанного от области смысла, толкает философствующего отарка к поискам заполнителя экзистенциального вакуума. Развивая идею "творческого ничто",Ж-П.Сартр выдвигает на первый план тезис Штирнера о существовании, которое предшествует сущности. Свободный, как и у Маркса, от какой бы то ни было ограничительной самости индивид приглашается к созиданию собственного Я, к воплощению в себе той или иной роли. Не успев сделать и шага, Сартр проваливается в ловчую яму собственной беспочвенности. Без критерия выбора его приглашение выглядит недостаточным; с другой стороны, введение критерия означало бы привнесение в проект ненавистных, отнимающих свободу маневра ценностей. В итоге в ход идет вполне торгашеский призыв, спародированный ехидным персонажем Достоевского:
-Эй, фон Зон, не упусти своего счастия!

Конкретнее, речь идет о том, чтобы испробовать максимальное количество ролей. Тщетная уловка: в тесных недрах калейдоскопического Я растет, обжираясь впечатлениями, разбухая и размякая от пресыщения, субстанция эзотерической души - скука.

Облегченный вариант философии жизни- спектакля и личности-актера обозначает игровую концепцию существования. Экзистенциальную тоску изгоняет наигранная веселость. Драма существования превращается в водевиль, в относительно более творческий, если сравнивать его со свиным прозябанием потребителя, процесс самореализации, более емкий ресурс вожделеемого отарком удовольствия. Homo ludens -человек играющий- наследует землю человека разумного. Игра довлеет себе и рождает иллюзию смысла. Сама философская мысль становится игрой слов, эквилибристикой значений, свободным созиданием схем и развлечением парадоксами. Г.Гессе со знанием дела вывел этот игривый микрокосм в образе страны Касталии; чутье художника заставило его обвести картину мрачным контуром монастырской иерархии. Здесь, как и везде, рассыпающуюся вселенную абсурда прибирает к рукам экспансивная и непреклонная машинерия.

 Самый радикальный и самый патологичный способ заполнить экзистенциальный вакуум предлагает философия "искусственного рая". Ее глашатай О.Хаксли видит в дифференцирующей работе психики помеху полноценному восприятию мира и рекомендует искусственно выключать "редукционный клапан мозга". В духе А.Бергсона и Н.Лосского он изображает мир чем-то синонимичным истине или знанию и -что одно и то же- истину или знание точной копией мира, а может быть даже прямым размещением последнего в голове познающего субъекта. Если первый вариант есть по существу очень грубый материализм, от которого покоробило бы и К.Фогта, второй представляет собой фантазию о плавании разума по просторам вселенной (путешествие, впрочем, со столь же вульгарным исходом, ибо познаваемые компоненты мира оказываются инклюзами в сознании индивида). Вывод из этой образной предпосылки приводится философом в не менее художественной формулировке У.Блейка:
-Если двери восприятия очистить, все сущее явится человеку таким, каким оно есть - бесконечным.

Итак, мы имеем перед собой пример самого безоглядного отрицания духовно-телесной корелляции мозга. На этом фоне особенно забавна максимально материальная озабоченность проповедника духовного максимализма. Хаксли называет вполне телесную цель, которую он намерен атаковать вполне вещественным -химическим- способом. Это не так скотски механично, как в случае лоботомии, но приводит к тому же материальному результату: выведению из строя части организованной субстанции мозга.

По мнению Хаксли, мозг защищает нас от переполнения знанием,- отключая его высшие отделы, мы преисполняемся полнотой самых сокровенных истин:
-Например, ножка стула - как чудесна ее цилиндричность, как сверхъестественна гладкость полировки.

"Открыть двери восприятия"? Жрецы майя пробивают своему пациенту череп, пока его оголившееся серое вещество не станет причастным абсолюту; изувер хлещет себя кнутом, чтобы с ядом гноящихся ран впитать в себя мудрость вселенной; фанатик удваивает изнурительный пост, дабы в голодном головокружении испытать божью благодать, - едва ли эти люди идут через дверь! Скорее они ломятся в стену.

Психический результат их усилий всегда один. Краткий эйфорический эффект, соответствующий в психопатологии первой фазе шизофренического обострения, наполняет мир блеском красок и огней...то, что огни эти скоро тускнеют и гаснут, имеет для наших изгнанников духа чисто техническое значение.

Прямые филиппики против морали в манере маркиза де Сада никогда не причиняли этике настоящего вреда, ибо были способны воздействовать только на законченных имморалистов. Беда пришла в овечьей шкуре заботы. Облегчающая филантропия доброго пастора де Граафа принесла человечеству свои данайские дары. Смерть Бога была предрешена отмиранием человеческого. В лучших традициях щадящего гуманизма это отмирание происходило добровольно и сопровождалось по преимуществу приятными ощущениями. Гуманизм оспорил у жизни право на эвтаназию и не промедлил насладиться новым успехом.


                8. БРЕШЬ В СТЕНЕ

Как мы видели на примере Хаксли, глашатаи искусственного рая не ограничиваются рекламой своей панацеи. Не тратя сил на перебранку с моралистами, они подводят мину под самое основание этики - гносеологию. Теория познания, из которой изгнана операция оценки, кладет конец всякой системе ценностей. Именно такую теорию познания и проповедует Хаксли.

 Мы толковали здесь о месте духа в мире. Хаксли мыслит глобально: мир есть дух. Все сущее есть Мировой Дух, или Всемирный Разум, и познание - это путешествие по его просторам. Конечно, для профессионального философа было бы слишком легкомысленно не поставить вопрос о субъекте путешествия. Мыслители калибра Лосского и Бергсона обнаруживают в интегральности бытия некий интенциональный акт, - это дает им возможность представить субъекта чем-то вроде стрелки курсора или капсулы. Капсула плавает в море бытия и "непосредственно познает" то, что оказывается у нее внутри. При этом профессиональная щепетильность заставляет философов хоть как-то утрясать множество проблем, связанных с отчленением от интегрального лона духа-отца блудной интенции духа-сына.

Но Хаксли не профессиональный философ. Это позволяет ему, провозгласив Всемирный Разум, с чистым сердцем обличать "редукционный клапан" мозга, чтобы насладиться фейерверком сияющих брызг, которые вспыхнут в голове при попытках пробить ею стену, ставшую на пути полноты восприятия.

-Я помню,- говорит Хаксли, - что один старый друг рассказывал мне о свое душевнобольной жене. Однажды на ранней стадии болезни, когда у нее периодически еще был ясный ум, он отправился в больницу поговорить с ней о детях. Она слушала его какое-то время, а потом резко оборвала. Как он смеет тратить время на пару отсутствующих тут детей, когда в действительности, здесь и сейчас, играет роль лишь невыразимая красота узоров, которые он создает своим коричневым твидовым пиджаком всякий раз, когда двигает руками? Увы, этот рай очищенного восприятия длился недолго. Полные блаженства паузы становились все реже, пока, наконец, их вообще не стало: остался только ужас.

Что-то помешало Хаксли увидеть настоящий ужас, который начался раньше, в отмеченные им часы блаженства. Впрочем, читатели трактата об искусственном рае согласятся, что высказывания автора очень напоминают реплику душевнобольной жены его друга. Рассказывая о своих опытах с наркотиками, Хаксли отмечает характерные последствия действия мескалина: утрату интереса к пространственно-временным связям предметов, фиксацию восприятия на цветах и наконец - глубокое угнетение воли. Нам уже встречалось это отрешенное машинальное существо, чей зрительный мир заполнен несвязной мозаикой цветных пятен, существо, не видящее в дали времени, не знающее глубины пространства. Это существо - протоотарк. Мескалин редуцировал Хаксли до стадии насекомого. Впрочем, было бы несправедливо, следуя за автором, приписывать все заслуги его психоделического обращения мескалину. Его реминисценции в процессе эксперимента обнаруживают тесное знакомство с эзотерической литературой, почти необъяснимое без допущения личного пристрастия к потусторонней тематике. Творчество Хаксли несет явный болезненный отпечаток. Сама его апелляция к вульгарно-магической гносеологии вполне раскрывает характер его психических наклонностей. Мескалин только увенчал творение, поставил точку над i, просто поставил точку.

Но вернемся к гносеологии. Познающий субъект, освобожденный от ограничений "редукционного клапана", становится частью Мирового Духа или, в идеале, сливается с мировым целым. -Остается ли в этой интерпретации познания место для субъекта? Если познающее идентифицируется с миром, растворяется в нем или в его части, оно исчезает как самобытность, аннигилируется, превращается в чистое ничто.

И здесь тоже - в исчезновении, растворении содержательного субъекта - мы находим базовое положение философии гомункула.

Обращаясь к положительным началам гносеологии, полезно заметить, что "церебральный клапан" имеет назначение прямо противоположное тому, какое ему приписывают поборники полноты восприятия. Действительная корреляция феноменов и ноуменов имеет слабое отношение к каламбурам типа "Явление существенно, сущность является". Безусловно, знание (или информация) подразумевает некоторую идентичность, - но какую? "Что есть истина?" - вопрос, который задолго до Пилата произносился со злорадно-торжествующей интонацией. Отметим такое злорадство как характерный момент в эмоциональной жизни гомункула. Гомункулу приятно думать, что на этот вопрос нет ответа,
или, что в лучшем случае ответ дали Бергсон и Ко. Но мы скажем: истина есть соответствие, и так как нам начнут говорить о несоответствиях в теории соответствий, сделаем некоторые пояснения. К любой реальности мира можно примыслить ее идентичность, тождество или полное соответствие. В этом случае речь идет о парной реальности. Можно предположить, что это пара совершенно одинаковых субъектов. Вправе ли мы утверждать, что каждый из них в совершенстве знает другого? -Увы. Не исключено, что ни один из них не знает даже самого себя. Аналогичным и еще более роковым образом два идентичных атома не суть носители взаимного или внутреннего знания. Более того, одному субъекту может быть известно о другом что-то такое, чего тот сам о себе не знает. Сказанное помогает понять,что идентичность, которую обретает с другим познающий, не то же самое, что идентичность данного другого самому себе. Что же такое эта идентичность? -Не более и не менее, чем соответствие концепта своему объекту. Функция мозга - принимать сигналы и вырабатывать концепт. Феномен не идентичен ноумену в том смысле, что он сделан из другого материала и в том, что он берет на себя только часть связей и свойств вещи в себе. Вещь в себе ограничена собой. Возможности концепта безграничны, ибо познающий свободен в выборе ракурса видения, точки интереса, характера связи...  Человеческая духовность доводит феномен до уровня всепроникающего знания. Невежда и мудрец сопоставимы по объему первичных концептов, но то, что для невежды только картинка, для мудреца - окно в мир.

Представление о том, что истина, например, свечи есть ее маленькая реинкарнация в голове субъекта, обжигающе нелепо само по себе, но понимание того, что познающий не созерцает, а изучает связи, преисполняет это представление заупокойным духом. Допустим, что в недрах мозговой ткани действительно горит свеча - совершенная копия данной. Что дает этот подлинный огонь субъекту? -Только еще один внешний ему, хотя и расположенный внутри объект познания. Тот самый, что сделался у Хаксли объектом сладостного созерцания и "поглотил концепт".

С великой и тем самым достоверной наивностью философ психоделики извлек из своего опыта квинтэссенцию невежества:
-Объект поглотил концепт.

Всякое знание покоится на накоплении концептов или понятий; этим оно углубляется, возвышается и простирается вширь. Полная истина недостижима не потому, что непознаваема, а потому, что она бесконечна. Вещь в себе ограничена и исчерпаема, истина о ней не знает пределов роста. Ель, что растет у моего крыльца, накапливает свою субстанцию медленнее, чем я мое знание о ели. Ботаника дала мне информацию о ее морфологии, метаболизме и генетике. Из личной практики, рассказов и книг я узнаю об особенностях ели как пиломатериала, о ее влиянии на флору и фауну леса, о ее месте в быту, ритуалах и фольклоре, об этимологии ее имен в языках мира. Между тем ель как вещь в себе - это ограниченная собственной субстанцией реальность, чье проникновение в мир простирается не многим более, чем на ширину кроны и глубину корней.

Аналогичный пример из области событий мы возьмем у И.Данилевского:
-Скажем, вряд ли нас волнует тот факт, что однажды около 227 000 средних солнечных суток назад, приблизительно на пересечении 54-го градуса с.ш и 38-го градуса в.д. на сравнительно небольшом участке земли (около 9,2 кв.км), ограниченном с двух сторон реками, собралось несколько тысяч представителей вида homo sapiens, которые в течение нескольких часов при помощи различных приспособлений уничтожали друг друга. Затем оставшиеся в живых разошлись: одна группа отправилась на юг, другая на север...
Между тем именно это и происходило по большому счету "на самом деле", объективно на Куликовом поле...
Нет, нас интересует совсем иное. Гораздо важнее, кем себя считали эти самые "представители", как они представляли свои сообщества, из-за чего и почему они пытались истребить друг друга, как они оценивали результаты происшедшего самоуничтожения и т.п. вопросы. Так что нас, скорее, волнует то, что происходило в их головах, а не то, что происходило "на самом деле"...Впрочем, и это такая же иллюзия.

Неожиданное завершение абзаца показывает, что автор обнаружил неточность своей формулировки. То, что происходило в головах, тоже было "на самом деле" и может оказаться столь же незначительным вне связи с контекстом. С другой стороны, чистый факт перекомбинации тел в заданном участке пространства и времени не лишен своей доли интереса и, несомненно, скажет нам очень многое, но не сам по себе,а в связи с множеством других фактов и событий. Важность этой связи и имел в виду историк.

Объект поглощает концепт? -А что сказал бы Хаксли о поглощении самого объекта? Явленный его сознанию объект, даже изолированный (если это вообще возможно) от всех своих ассоциаций, есть тоже концепт, продукт работы "редукционного клапана", результат множества операций мозга. Хаксли знаком с клиникой шизофрении, - он мог бы вспомнить, что происходит, когда брешь в стене становится шире. Исследовав соответствующую связь, он получил бы ответ, почему в пронизанном ужасом слиянии с Абсолютом исчезает последний объект.

Мозг - аккумулятор знания и создатель утонченных и емких истин; выработке последних и служит его пресловутая "редукция". Редукция самого мозга приводит сначала к уплощению сознания, затем к распаду восприятия на изолированные атомы. Затем приходит пустота. Если допустить, что определение бесконечности имеет смысл в применении к месту, где теряются все концы и начала, и принять во внимание, как бесконечно мало может значить для познающего субъекта и для самого себя "сущее как оно есть", надо согласиться, что процитированное нами обещание Блейка исполняется с убийственной точностью.


                9.СТРАНА СЛЕПЫХ

 Отаркам не было дано выработать социальную философию, способную мобилизовать людей, сплачивая их в нечто большее, чем толпа. Это вполне естественно, ибо действенная социальная философия должна апеллировать к ценностям, к ненавистной гомункулу аксиотике, которая одна только и может связать людей  узами смысла и подвигнуть их к движению, далеко уводящему за их личный горизонт. Но скопившись у этих истоков смысла, отарки напитали их ядом разложения. Подобно тому, как кожные паразиты более всего досаждают истощенным и ослабленным болезнью животным, социальные насекомые в угрожающем изобилии прильнули к идейным сообществам, чья связующая мощь несла в себе внутренние изъяны. Так они овладели умами и составили ингредиент деятельной массы, далеко не всегда берущий числом, но очень деятельный ингредиент.

Стадия мозговой редукции, характеризуемая потерей аксиотического видения мира, еще не влечет за собой утрату дееспособности индивида. Напротив, часто она дает ему дополнительный ресурс, высвобождая энергию, предназначенную для питания мозга. Герберт Уэллс навел психоделиков на метафору "Двери в стене". Здесь будет хороша его метафора "Страны слепых". Мы можем представить себе все умножающиеся толпы лишенных способности аксиотического различения, но сохраняющих привычку двигаться гомункулов: по памяти и на ощупь они проделывают свой каждодневный путь, держатся за поручни или лезут напролом. Их застывший взгляд как будто нацелен куда-то сквозь вас; подобно настоящим слепым они любят носить темные очки. Внутренняя сосредоточенность придает им отрешенный вид: часто кажется, что они прислушиваются к чему-то в себе, чему-то, что вязнет в мерном гудении их психической машины. Во многом они разные: кроткие и грубые, замкнутые и развязные, практичные и чудаки, но каждого из них неприятно тревожит весть о неведомом им качестве зрения. Недавно это сообщество дерзало требовать себе только специальные пешеходные дорожки, сейчас его активисты готовы добиваться обязательного для всех контрольного выкалывания глаз.

Впрочем, все видимое разнообразие гомункулов - только флуктуации на поверхности единой машинарной основы. Однако эти флуктуации дают рекрутов социальным идеологиям, которые не просто отличны, но открыто противостоят друг другу. Слабая оптика и затрудненный самоконтроль побуждают отарка стремиться к двум несовместимым на первый взгляд крайностям: с одной стороны - к ничем не стесненной свободе и с другой - к простому и четкому порядку. Крайности перестают казаться полярными, когда мы принимаем во внимание, что свобода обычно видится отарку полезной для себя, а простой и строгий порядок - для других. Это мнимое противоречие диахронически схвачено известной сентенцией:
-Кто не был анархистом, у того нет сердца, кто не стал монархистом, у того нет ума.

Субъективизм взбалмошной юности уступил здравомыслию зрелого рассудка. Сердце никуда не делось, но ум обогатился опытом общежития. Индивид остался верен себе, он только "огляделся и оправился".

Синхроническая интерпретация данного афоризма придает ему следующую форму:
-Я не хочу для себя никаких ограничений, но признаю их общественную полезность и необходимость.
Обе части сентенции исходят из одной предпосылки и нацелены на один результат. Тот, кто не желает жертвовать своей свободой ради других, открывает дорогу произволу, а произвол есть условие насилия и рабства.

Психофизиологическая подоплека анархо-монархизма отарка ясна. Машинарный тип бежит всякой сложности и органически не усваивает тонкостей взаимозависимых связей с людьми. Эти связи воспринимаются им как путы непонятных обстоятельств и внутренне немотивированных ограничений. Наоборот, ему близки и доступны шаблоны поведения, выраженные в параграфах устава, регламенте процедуры, церемонии, ритуала, в рефлекторной цепи "команда - ответ". Отарк свободен прежде всего в том смысле, что он не может быть рабом своих убеждений. Эта свобода позволяет ему беспрепятственно смещаться по анархо-монархической оси. Вектор движения задает великое неизвестное: страх спонтанного питает дисфорию, а дисфория взыскует крутых мер, между тем как компактная хитиновая душа не знает милосердия. Раздавив однажды муху, Сартр, как это стало известно человечеству, сожалел о своем опрометчивом поступке: убив насекомое, он лишился радости видеть существо, которое его боится. Ученик Сартра Пол-Пот не запечатлел для потомства такой прихотливости чувств. Зато он давил людей как мух.

В социально-идеологических амальгамах ХХ-го века мы видели тесное сплетение общественных элементов, чья практическая близость поражала видимым контрастом с непримиримой полярностью их убеждений. В классических волнениях мая 1968-го года на бульваре Сен-Мишель и в аудиториях Сорбонны лицедействовали и взаимодействовали маоисты и сюрреалисты, ситуационисты и троцкисты, анархисты и новые левые. Их глубинное родство хорошо передает сравнение полого (свободного) человека Сартра с идеальным гражданином председателя Мао, сказавшего однажды:
-Я нуждаюсь в чистой бумаге, чтобы писать на ней самые новые, самые прекрасные иероглифы.

Политические амальгамы России начала ХХI-го века дают еще более пестрое сообщество протестантов, в рядах которого легко обнаружить очень характерного мутанта - синтетический тип, воплощающий боевые идеологемы партии Э.Лимонова. Интеллектуальный продукт этой разновидности отарка удобно расфасован и подан публике в печатном виде газетой партии. Насколько отарк удобен для анатомирования зла, настолько и синтетический тип хорош для изучения и наглядной демонстрации отарка. Страсть к разрушению, нигилизм, содомия, некрофилия, копрофагия, ксено- и биофобия, садизм, воля к власти, мистика, эзотерика, иррационализм - вся гамма психопатических комплексов образует очень насыщенный бульон, смесь, если и не гремучую, то по крайней мере источающую газы. Литературный талант вождя партии делает эту продукцию эстетически удобоваримой для тех, чей вкус не выдерживает нутряной кулинарии черно-коричневой прессы и пайкового общепита красной периодики.

Но в отличие от парижской протестной амальгамы ее сегодняшний российский аналог лишился своего чисто антиидеологического компонента, который (по злобе дня) отчасти перешел к либеральной апологии, отчасти абсорбировался в иные, более отчетливые формы.

Антиидеологи ХХ-го века претендовали на роль людей, поднявшихся над схваткой. Они увидели причину становления тоталитарных режимов Запада и Востока в "диктатуре учительства", который они назвали родимым пятном всякого мировоззрения. Они не усомнились поставить знак равенства между мировоззрениями Гитлера и Швейцера на том основании, что оба были убежденными людьми.

Антиидеологи изобилуют в наиболее интеллектуальной части социально-идеологического гомункулярного спектра. Тяга к творчеству доминирует у них над волей к власти. Анархическая составляющая машинарного психокомплекса выходит на первый план их социальных притязаний, а острая неприязнь к "учительским претензиям" аксиотического мира становится преобладающим мотивом их артефакта. Впрочем, анархизм такого рода вполне исчерпывается либеральным лозунгом "laissez faire", что и дало почву для массового исхода российских антиидеологов в корявую идеологию Е.Гайдара и Дж.Сакса.

Среди  антиидеологов нет ярких личностей, которые довели бы негативную установку до уровня концепции, если не считать концепцией салонное недержание в духе Ж.Дерриды. Виной тому исходная скудность негативизма, общее оскудение умов и отвлекающее влияние собственных творческих интересов, которые замыкаются у аутичных субъектов в герметическую капсулу собственного Я. Но общее настроение аксиофобии подобно трупному яду пропитало всю телесную и бестелесную ткань современной культуры.

Действительное -существенное- деление субъективно-субъектного мира не проводится по линии "мировоззрение-немировоззрение". Такого терминатора вообще не существует, ибо даже фасетное зрение стрекозы уже есть элементарное мировоззрение. Идеология -к тому же весьма агрессивная- имеется и у антиидеологов. Вспомним плотоядную конвульсию, которая всколыхнула убежденных борцов против идеологий в день расстрела российского парламента. Нашим антиидеологам, кстати, придется согласиться, что криминальный мир, с которым им так неловко случается иногда демонстрировать солидарность и который едва ли находится во власти идеологий, что этот безыдейный мир наделен очевидной и очень грубой волей к власти.

Тоталитарная идеология, как и идеология антиидеологов (как и первичная анонимная идеология криминальных элементов) покоится на стойких предпочтениях, единых для всех носителей машинарного сознания.
Отарки предпочитают мертвое живому.

В действительности, в практическом применении этот ведущий мотив приглушен, разбавлен, модифицирован другими. Гомункул может предпочесть мертвому трепещущее перед ним живое. Он может очень высоко ценить симбиоз как источник питания и средство защиты. Но так или иначе, результирующая его стремлений направлена на понижение уровня, качества, степени сложности, богатства и органичности жизни. Эксплуатируя разные течения и ветра, он требует единообразия и дисциплины, терпимости к извращению и уродству, права на самоубийство и на аборт, на аутотомию, лоботомию, стерилизацию и кастрацию по социальным причинам, он готов поддержать единую национальную идею и полицейский интернационал по борьбе с мировым терроризмом, ужесточение карательного законодательства и смягчение мер против наркомании, проституции порнографии и содомии.

Сравнение общественных лидеров авторитарного и либертарного толка обнаруживает интересные пересечения и параллели. Бенито Муссолини дает нам пример характерного скольжения по анархо-монархической оси. В молодости это пламенный друг свободы, в зрелости - непреклонный страж порядка. Адольф Гитлер, наоборот, являет образец постоянства. На шкале "своеволие-порядок" Гитлер зафиксировался на второй составляющей, но он подчеркивал исключительную важность для вождя (то есть - для себя) первой. Либертарные герои Д.Кон-Бендит и Й.Фишер делали акцент на первой, но не упускали из вида и вторую: незыблемый порядок обеспечил им успешную карьеру. (Любопытно, что требуя военного вторжения в Югославию, оба либертария прошли геополитической тропой Гитлера.)

Тоталитарная идеология, равно как и тоталитарная власть легко завоевывают пространства, отмеченные вакуумом ценностей. Каковы бы ни были их декларации о намерениях, на деле "ситуирующие" и "деконструирующие" либертарии рвут органику связей, унавоживая почву для диктатур. Надо отдать должное власть имущим: тираноборческие порывы деконструкторов никак не смущают их покой. Скорее наоборот. Деконструкторов находят полезными и создают им условия для плодотворной работы, так что наиболее грозные бунтари могут ловить "неповторимую прелесть момента" даже не вставая с кожаных кресел своих уютных бюро.

Сомнительно, чтобы антиаксиологи вполне верили в свой абсолютный релятивизм. Глобальный деконструктор не должен питать снисхождения ни к одной из конструкций, пусть даже это был бы его собственный "дискурс". Вероятнее, что вопрос логики своих построений не кажется им достаточно актуальным. Но за напряженным фоном своего смущаемого ума они определенно чувствуют врага и прилагают к нему всю полноту своих нерастраченных эмоций.


                10. ИДЕАЛЫ И ИНТЕРЕСЫ

Как мы видели, обнаруженная у гомункула антиномия свободы и порядка есть только результат фиксации внимания - на себе или на ином, субъектив и объектив машинарного восприятия. Отарк, сосредоточенный на объективе, теоретизирует на темы организации его хаотического материала. Опасность неизвестного, непредсказуемость живого не дают ему покоя. В согласии с автохарактеристикой П.Флоренского, отарк определяет "основной закон мира как закон Хаоса во всех областях мироздания". В социальном аспекте вместилище Хаоса являет собой гигантский бестиарий, где война каждого против всех грозит превратить жизнь в кошмар бесконечной самозащиты. Этот решительный дискомфорт требует адекватного ответа. Именем Бога или санкцией человечества оскалившему зубы зверю предписывается намордник закона и строгий ошейник морали. Для укрощения чудовища отарк согласен дать бытию суррогаты ценности и миражи цели. Дилемма "Или Бог, или все дозволено" разрешается в авторитарной инкарнации ложной антиномии свободы и порядка. Кто без царя в голове, да убоится царя небесного. Кто себе на уме, пусть остережется царя земного. Из этих простых пожеланий идеальный социум отарка получает эрзац-продукт достоинства и права.

Чтобы обогатить вселенную Богом, потребовалось до нитки обобрать человека, но -разумеется- эти виртуальные дары были принесены гомункулом не во славу мира. По мере того, как виртуальное набирало реальную силу, у мира появлялось все больше возможностей в этом убедиться.

Но у Небесного царя, в целом справлявшегося с возложенной на него задачей, оказался один серьезный недостаток: цари земные заведомо не имели шансов выиграть у него первенство. Эта роль вечного второго, роль клиента хотя бы и у самого важного господина -оскорбительная для самого существа власти- всегда побуждала властителей отстраниться и действовать от своего имени. Путы традиций, рудименты духа, слабость воли или физическая слабость ставили им в этом естественные ограничения, но коль скоро барьеры падали, наступало время необузданного произвола. В пространстве гомункулярного артефакта барьеры падали с большей легкостью, нежели то случалось в реальном мире. Философия отарка прорисовала свой социальный образец с чистотой, не замутненной вещественной взвесью. И нужно признать, что она с наибольшей изобразительной силой передала ущербную, жадную и малодушную природу власти. Более того, можно сказать, что само существо власти получило в этой философии свое прямое вербальное выражение.

В пространстве артефакта случилось то,что в разных модификациях и с неизбежными примесями многократно случалось в жизни. Бог был низвергнут, и на место небесных заповедей пришли новые заветы, продиктованные будто бы законами мироздания, логикой развития или интересами рода. Толкователи этих предписаний брали на себя также труд непосредственной организации людской массы. Содержание заветов и конкретные детали упорядочивания человеческой стихии имеют здесь второстепенное значение перед фактом тотального овеществления, объективирования человека, превращения его в чистый предмет воли к власти. Мечта отарка об укрощении обступившей его стихии воплощается в жизнь - плотью потерявших главный признак живого. Люди утрачивают естественность и превращаются в марионеток. Активное самоопределение находит свое последнее убежище в соматике организма. Человек как субъект исчезает из социального измерения. Акциденция духа лишается своей субстанциональной опоры.

Легкомысленная беспечность, с которой люди реагируют на объективирующие их перспективы, говорит только о близорукости и фатализме, но никак не о приятии того, что при непосредственном соприкосновении вызвало бы животное содрогание всей их натуры. Статистический человек подобно кролику или овце привычно спокоен в отношении стереотипно производимых с ним манипуляций и склонен опасаться лишь прямой угрозы, недвусмысленно проявившейся в поле его зрения. Нутрия или лиса были бы здесь более лестным и по-своему более точным примером, дающим почувствовать трагизм перехода в новое состояние. Фаланстер или город Солнца суть те же вольеры и клетки для нутрий и лис, чтобы не сказать худшего, ибо за зверями хотя бы сохраняется свобода действий в четырех стенах их заточения. Если бы звери помнили и чтили имена отцов-основателей скорняжного ремесла и пушного животноводства, мы получили бы случай, аналогичный человеческому. Конечно, не все разделяют мнение, что Ш.Фурье и Т.Кампанелла были благодетелями народов. Но интересно, что никто не склонен считать из врагами человечества - репутация, которую они, безусловно, заслужили.

-Высшие лица государства, из которых четыре несменяемы, если только сами того не пожелают, "определяют часы для оплодотворения, для посева, жатвы, сбора винограда и являются как бы передатчиками и связующим звеном между Богом и людьми".

Можно порицать легкомысленных итальянцев за то, что они 23 года принимали к исполнению мелочный диктат Муссолини. Но можно и удивляться предусмотрительности их предков, которые на 27 лет заточили в темницу Кампанеллу. Известно, что дуче был крайне педантичен и стремился лично войти во се детали государственной жизни, включая размер и форму пуговиц на мундире национального гвардейца. Но ему бы и в голову не пришло назначать своим соотечественникам часы для оплодотворения. Психиатр не затруднился бы диагностировать у Муссолини шизотипический психокомплекс со сползанием в аварийный вариант. Очевидно, нечто подобное можно сказать и о Кампанелле, у которого неискоренимая страсть к клоунаде соседствовала с тягой к мистике и оккультизму. Разница в оценке двух психопатов вызвана эффектом непосредственного действия.Многострадальный Муссолини сумел осуществить свои сравнительно скромные планы и был безошибочно, хотя и не сразу, квалифицирован итальянцами как мерзавец. Смелые проекты Кампанеллы в лучшем случае только коснулись народного слуха, и его долгое мученичество зачлось ему в статусе мечтательного героя.

Но другой тяжелый психопат, инженер фаланги, не снискал лавров мученика, и у некоторой части человечества были возможности испытать на практике достоинства его нашумевшего проекта. И что же? -В изобретателе человеческого вольера склонны видеть едва ли не анархиста и, деликатно отводя глаза от его "антикрокодилов" и "кисельных берегов", величают его добрым гением.

Инфантильная наивность, желание любой ценой заполучить альтернативу общественному устройству, где не нашлось места для любви и справедливости, великодушие, увядшее до снисходительности и снисходительность, сползающая к безразличию, - все симптомы слабости духа, которые глушат отдельную личность, соединившись и умножившись в людском сообществе, стали причиной угнетения коллективного иммунитета человечества.

История Европы знает и другую фалангу, чья норма пространства дозволенного дает повод говорить не о вольере, а о загоне. Что же? Разница огромна, но не настолько существенна, чтобы приписать ей перемену качества. Франко или Фурье, Кампанелла или Муссолини, казарменное братство или единение на плацу - все это ложные альтернативы, точнее - одна псевдоальтернатива нормальному бытию человечества. Тем, кто хочет и может бороться за лучший мир, давно пора заметить симметричную природу правого и левого крыльев известной линии политического спектра. Оторвав глаза от линии, которая гипнотизирует вас, как курицу в знаменитом эксперименте, вы перестанете мыслить явления в одном измерении и обнаружите, что левый и правый фланг могут оказаться частями единой не союзнической вам армии. Так провозгласивший равенство и братство коммунизм и щеголяющий нравственным уродством фашизм при всем несходстве своих заповедей сходятся, как правая и левая рука, на горле удушаемого человека.

И однако философия заповедей неприятна отарку как уступка. Эрзацы ценностей хотя и фикции, но намекают, что ценности имеют цену. Вольтер сохранил лояльность Богу не от любви к хоралам, витражам и благочестию коленопреклоненных, а ища гарантий успокоения умов. Если бы ему были известны другие гарантии, он с наслаждением брызнул бы ядом на все алтари. Впрочем, Вольтер не отарк. У него только был свой интерес, несколько похожий на тот, что подвиг деловитых европейцев на реформу церкви. Лютер и Кальвин сумели тогда подкрепить их хватательный рефлекс цитатами из библейских текстов, и деловитые люди получили во временное пользование праведную энергию народа. Такова жизнь. Аксиотика ненавистна, но при толковом подходе годится к употреблению и где-то даже незаменима. Имморалист Маркс презирал сантименты, но в интересах дела взывал к нравственным началам. Польские либералы в 1981-м подняли на щит дорогую народу идею саможонда, чтобы получить поддержку нации. Потом, много лет спустя,когда распались тоталитарные скрепы, победоносный саможонд ушел в небытие. Легкость, с которой юбиляры 20-летия "Солидарности" проигнорировали мобилизующий лозунг своей борьбы, странная память, которая не удержала пароль той феерической эпохи, заставляют вспомнить фальсификаторов истории из советской России или из романа Дж.Оруэлла. Но там тяжелой исторической вивисекцией занималась мегамашина государства. Здесь - безболезненно и машинально операцию с пластинкой памяти проделал органчик опредмеченной души.

Идеалы раздражают отарка даже в форме суррогата. Антиидеологизм его субъектива важнее телеологизма его объектива. Ноумен свободы как произвола всегда первичней интенциональной феноменологии заповедей, проповедей и внушений. Всякий монархист уже побывал анархистом - в детских капризах, в юношеской экспансивности, наконец, в своей политической зрелости - отождествляя себя в мечтах с монархом. Всякий монархист готов при определенных обстоятельствах вернуться к анархизму. Если отарк почувствует себя достаточно сильным, чтобы навязать миру свою волю без посредства нравственных апелляций, он отбросит все заповеди как презренную мишуру. Чтобы вписаться в "просвет бытия" экзистирующему философу было важно, чтобы кто-то, хотя бы муха, его боялся. Отарку невыразимо приятнее будет видеть людей, трепещущих его самого, а не заоблачного Бога или -того хуже- голоса химерической совести.
Моральный императив будет немедленно отброшен, как только окажется достаточным голый императив силы.

И все же это мировосприятие, исторгнувшее Бога, не будет секулярным. Отарку свойственна характерная мистика души.


                11. БОГИ СУМЕРЕК

Мистический полумрак внутреннего мира отарка есть прямое следствие слабой проницаемости тусклой капсулы его Я и фатальной машинарности его отправлений. Восприятие гомункула фиксирует некие импульсы, заставляющие его совершать какие-то действия. Он ощущает себя ведомым неведомым роком. Его окружает колышущаяся сельва, хмурая terra incognita. Отблески этого воистину потустороннего мира, ложно преломляемые церебральным клапаном, образуют флуоресцирующие сгустки, где недостроенные концепты колышутся галлюцинарными грезами. Знаки языка теряют корреляцию с вещами и ведут самостоятельное существование. Зато сами вещи обретают значимость. Отарк не схватывает связи явлений, но на примере языка он знает, что слово скрывает за собой значение. В беспорядочном калейдоскопе бытия вещь становится для отарка словом. Незримая и опасная неведомая сила мира говорит с ним языком вещей. Отарку известно также, что слово побуждает к действию. Начертанный на стене крест, пронзенное иглой изображение врага, особым образом повернутый амулет принимают из его рук форму  повелительного наклонения. Магический императив есть его реплика в диалоге с потусторонним миром.
-Без онологического понимания имени мир глух и нем, он полон тьмы и чудовищ, - констатирует А.Лосев.

Черствый, расчетливый и деловитый отарк неожиданно слабеет и мякнет, ощутив тайное прикосновение оккультной силы. Чудовище, рожденное его воображением в сумерках души, имеет над ним непреодолимую и непредсказуемую власть. Более того, становясь мотивом действия, этот радужный фантом превращается в реальную общественную силу. Социальная установка, предписывающая чураться мракобесия, теряет контуры, теряет влияние. Кабалистика и сатанизм, белая и черная магия,вера в метемпсихоз, тантрический буддизм и прочая эзотерика распространяются со скоростью, превышающей темпы экспансии коровьего бешенства и спида. Не приходится сомневаться, что В.Соловьев и Д.Андреев не способны задавать тон в интеллектуальной продукции этого жанра.

Гнойник, всрывшийся в России в годы кризисных перемен, благополучно вызрел в тихую застойную эпоху. Интеллигенция 60-х и 70-х толковала про карму и нирвану, легально читала Лосева и исподтишка - Флоренского и Бердяева. Мейринк и Кастанеда содержались взаперти, но в библиотеке можно было взять Борхеса и Кортасара. Несмотря на идеологические табу, правящая верхушка медленно и верно дрейфовала в общем направлении. В последние годы российского тоталитаризма предприимчивый шарлатан П.Щедровицкий с санкции властей и на деньги государства внедрил в практику "деловые игры", имитирующие групповые бдения учеников Пифагора. Процеживая довольно случайный состав участников, методика игр быстро и надежно выделяла его патологический компонент, из которого потом формировался корпус посвященных.

Объявленный вне закона христианский культ не имел в советской России наследника в лице культа разума. Вакуум правоверного безбожия быстро всосал в себя бытовые отбросы эзотерики - от веры в наговоры до общения с душами предков. Однако мембрана казенного атеизма удерживала заразу в извествных пределах, предохраняя от инфицирования относительно здоровые общественные ткани. Позже у этого профилактического средства обнаружился досадный побочный эффект: когда пленка лопнула, выросшая в стерильности публика не выказала достаточного иммунитета к "порче и сглазу".

Святое место не осталось пусто, но замена прошла с потерей качества. Надо согласиться с предостережением диакона А.Кураева: не всякое поклонение потусторонней силе означает утверждение ценностей или хотя бы их суррогатов. Буддизм, названный Ницше пассивным нигилизмом, более подобает отарку, чем христианство, а теософия более вредна для человека, чем буддизм. С другой стороны, и вера, предписывающая служение ценностям, имеет ниши, куда при случае не замедлят вселиться демоны отарка.

Как произведение ума, находящегося у грани, за которой делается невозможным никакой относительно связный артефакт, мистическая философия представляет преимущественно медицинский интерес. Оставляя эту кость психиатрам, мы возьмем для краткого рассмотрения довольно сочный и живой пример характерного для отарка служения силе,- пример из достаточно авторитетного источника. По ветхозаветному преданию, желая испытать послушание Авраама, Бог велел ему убить сына Исаака и, убедившись, что Авраам готов исполнить его повеление, в последнюю секунду остановил казнь. Эту историю проанализировал философ с репутацией утонченного христианина - С.Кьеркегор. В своем срупулезном комментарии он не обошел вниманием ни одной детали, кроме двух, очевидно, совершенно выпавших из поля его зрения, хотя обе они непосредственно касались мотивов поведения Авраама и его небесного покровителя.

Тот, кто не ценит мгновение, рискует потерять вечность. Нам важно понять, что в восприятии Исаака Авраам уже совершил некое действие, практически исчерпывающее весь психологический эффект убийства: тревогу неизвестности, страшную догадку о скорой смерти, тоску предательства и беспомощное отчаяние. Этот факт реально пережитого убийства (ибо имеющий случиться через мгновение удар ножа ничего, кроме вспышки боли, не добавил бы к уже испытанному ребенком) нельзя выбросить из цепи событий, он уже совершен, более того - он оседает горечью на всю оставшуюся жизнь Исаака, обреченного хранить в памяти свою несостоявшуюся смерть. В угоду сильному Авраам искалечил душу слабого. Насколько бы благородней, великодушней и человечней зазвучала эта скорбная история, если бы Авраам нашелся сказать Богу:
-Ты силен, могуч и увенчан славой. На что тебе моя безграничная преданность? Пусть ты лишишься части меня - от тебя не убудет, если я в чем-то отлеплюсь от тебя. Но как я могу предать того, кто без выбора для себя предан мне, даже если сделаю это тебе во славу! Для меня ему нет замены, моя любовь для него все, а что она для тебя, способного объять весь мир? Ты не умрешь от моего ослушания, он же погибнет в трепете и отчаянии,когда я выполню твой приказ. Ты требуешь, чтобы я пожертвовал Исааком, - будет лучше, если я пожертвую собой. Ибо мне дано решать только о своей жизни или смерти.

Понятно, что эта слишком аксиотическая речь не вписывается в смысловую стилистику Ветхого Завета. Ясно, что в ней нет полноты доверия, что столь далеко идущее суждение рушит нечто в основаниях веры. Но в существе своем и в этимологии слова религия значит отнюдь не привязь, а взаимосвязь и не просто допускает, но требует аксиотического диалога. Философ и психолог "пограничного существования" мог бы хотя бы помыслить о возможности разговора, выходящего за рамки прилежного снискания милости. Между тем Кьеркегор не делает и намека на сомнение в правильности чисто эгоистической установки Авраама. Никакой alter ego не просматривается через матовые стенки капсулы аутичного Я.

Другая особенность нашей ситуации в том, что в нормальном восприятии человека испытание, посланное Аврааму господом, есть акт глумления и жестокости - интенция, имманентная злому духу Сатаны, нечто родственное обрядам инициации, совершаемым при пополнении криминального сообщества, нечто, что на приземленном бытовом уровне равнозначное педагогике раввина, побуждавшего учеников влевать в наказуемого товарища.

Безусловно, Ветхий Завет дает нам урок повиновения, выжженный в памяти человечества практикой ритуальной антропофагии, требовавшей некогда принесения человеческого деликатеса -ребенка- на алтарь людоеда. В сказках народов мира мы встретим тот же самый сюжет в другом ракурсе, расказанный не от лица каннибала или его верного слуги, с оценками, свидетельствующими о существовании измерения, которого нет в восприятии Кьеркегора. Ибо Кьеркегор естественно -органически- не видит ничего дурного в образе мысли и действия библейского Тараканища.

Как мы видим, отарк с легкостью личинки овода внедряется в ветхозаветную плоть и запросто пьет ее соки. Однако в Библии есть жилы, которые не переварит никакая бестия. Как и всякая вера, христианство необходимо обозначает и культивирует определенную область мрака, некий нравственный и умственный подвал, место неизбежной атрофии зрения. Но вместе с тем христианство несет в себе признание равенства и достоинства человека. Хотя в искаженном виде и ограниченном объеме, но с полной искренностью и моральным максимализмом христианство утверждает первенство духовного начала над машинарным, проповедует эмоции аффективного резонанса - любовь, совесть и сострадание. При всей уродливости отношений Авраама с Богом, трагедия его отношений с сыном может быть осмыслена христианином в категориях человеческих ценностей. Чтобы отдать должное значению этой возможности, надо сравнить нормальную интерпретацию связи родителей и детей с доминирующей ныне фрейдистской версией, где любовь отца к сыну рассматривается как случай инцестуально-гомосексуальной педофилии. Для начала обезвредив, простерилизовав христианство, экуменизировав его в подобие духовного Мак-Дональдса, отарк, наконец, отбросит его как ненужную и слишком долго стеснявшую ветошь и провозгласит культ твари, тайно управляющей им из сырых потемок его души.

Что касается особенностей этого культа, имеющего возникнуть и вознестись после окончательного воцарения отарка, скорее всего он будет похож на ближневосточные культы Ваала, Молоха и Мамоны и непременно будет включать в свои ритуалы элементы устрашения и глумления над ценностями и достоинством человека.

В романе Хаксли есть сцена, зловеще и знаменательно перекликающаяся с эпизодом жертвоприношения Исаака. Служители Велиала совершают ритуальное убийство младенца. Божество не противится исполнению обряда, но на помощь ребенку -тщетно- бросается мать. Хаксли ничего не хочет сказать этой сценой, он только смакует натуралистическую картину. В сущности его эмоция идентична той, что будет вдохновлять создателей нового -антиаксиотического- культа. Но желая, быть может, острее насладиться минутой кошмара, автор выводит на сцену трепещущую, но протестующую женщину и невольно вносит в эпизод проблеск человеческого.

Да, разумеется. Проникающее, можно сказать, интимное отношение Авраама к небесному царю несопоставимо с этим поверхностно-случайным и исключительно враждебным соединением, вернее - столкновением в кровавом ритуале женщины и истукана. Но отвлекаясь от простодушной, не ведающей ни пропастей, ни просветов бытия матери, мы укажем на идола как на точку отсчета. Так ли, как глупая мать, чужд и далек он Кьеркегору? И так ли, как несчастная мать, враждебен и инаков Кьеркегор этому "демону разрушения, небытия и лжи"?

Так, сгустив концепт в устойчивый фантом, философ психоделики дополнил философа экзистенции. Велиал логически завершил Иегову.


                12. ГОЛЫЕ КОРОЛИ

Точная наука входит в сферу практической коррекции, и специфика отарка выступает в ней опосредованной задачами дня и дисциплинарными парадигмами. Иными словами, деятельный гомункул активно влияет на направление научных исследований, задавая ученым цели, которые отвечают его интересам, в то время как теоретизирующий гомункул воздействует на концептуальные и методологические установки, определяющие стратегию и тактику научного поиска. Эта область теоретического знания, где фантазия не только возможна, но желательна и просто необходима, где "безумные идеи" поощряемы, ибо расширяют диапазон мысли, а разрушение может оказаться поистине творческой стихией, когда оно освобождает пути и открывает новые горизонты, эта область знания, географически смежная с философией, в полной мере испытала на себе последствия набега гомункулов. Успеху вторжения, кроме всего прочего, содействовала удельная раздробленность знания, а также особое, привилегированное положение математики, выступившей в роли троянского коня еще незримых глазу завоевателей. Скудная, предельно бестелесная математика с самого своего рождения сделалась любимой игрушкой и прибежищем шизоидального ума и за свою долгую историю накопила великое множество противоречий и парадоксов. Показательно, что именно математика, чьей стихией являются формально-логические тавтологии, дала приют самым отчаянным ниспровергателям логики.

Порицая науку, алхимики философии и трансмутаторы истины предъявили ей два обвинения: в недостатке возможностей и в избытке притязаний. Для первого случая типичен подбор аргументов в духе В.Зеньковского и С.Франка. По их мнению, разум имеет свои пределы, потому что: (1) знание ограничено подбором фактов; (2) сами факты, о чем догадывался уже Гете, суть теории (Авенариус и Гуссерль с их поиском чистых феноменов сделали шаги в нужном направлении, но туда ли идет современная наука?); (3) построения разума относятся не ко всей реальности, а к ее части, не касаясь полноты ее "металогического единства". Как можно заметить, перечисленные аргументы опираются на те же основания, что и обвинения теоретиков психоделики и свидетельствуют о специфическом непонимании природы знания. На все вышеуказанное мы обязаны возразить: (1) знание лишилось бы  своей самобытности и стало еще одним синонимом полноты мира, если бы не имело собственного качества; знание неизбежно ограничено хотя бы потому, что всякая особенность, всякая специфичность по определению предполагает ограничение; (2) "чистый феномен" есть чистейшая фикция, - всякий факт сознания есть продукт психической деятельности: объект сознания есть концепт, динамическое множество, разложение которого на элементы приводит субъекта в состояние растительного бесчувствия; (3) "металогическое единство" реальности, или вещь сама по себе строго и полностью исчерпывается собой, тогда как знание о ней, прослеживая ее отношения с миром, открыто в бесконечность. Сказанного, в принципе, достаточно, чтобы реабилитировать разум  и вернуть науке ее законные территории, что вовсе не отпускает ей грехи за прошлые и будущие ошибки. Остается, впрочем, еще одна малость: надо, чтобы наши аргументы были услышаны теми, кто развил и сохранил в себе незаменимую способность понимания.

Второй упрек близок по смыслу первому, но намекает на путь исправления, который видится в отказе от собственных амбиций и в освоении сферы социального обслуживания. Одной из серьезных задач этой сферы является организация накапливаемого человечеством опытного материала. Согласно теории Т.Куна, наука развивается в рамках определенной парадигмы. Когда господствующая парадигма приходит в решительное противоречие с данными опыта, она отвергается ученым сообществом и замещается другой, которую ждет та же участь. Науке не дано приблизить человечество к истине, ее удел - удобнее расфасовывать опытный материал. Очевидно, что Кун применил к науке прагматическую установку Пирса, назвавшего полезность критерием истины. Впрочем, Пирс только увенчал всепроникающим американским прагматизмом радикальную антиметафизику в духе О.Конта, которая, в свою очередь, стала наукообразным воплощением старого как мир скептицизма.

-Человек не может постигнуть дел, которые делаются под солнцем,- отчеканил Экклезиаст, кладя свой камень в фундамент церкви.
-Мы находимся в мире так же, как собаки и кошки в наших библиотеках; они видят книги и слышат разговор, не чуя во всем этом никакого смысла,- предположил У.Джемс, не теряя надежды на запредельную гармонию. И здесь, как тысячи лет назад, неверие призвало веру. Истина-трансмутант оставила тайнам их покровы. Из сна разума родились химеры.

Так знанию было отказано в праве представительствовать от лица жизни. Собственно, это был отказ в праве на самоидентичность. Но стихия психического распада не могла ограничиться этим отказом. Экклезиаст и Джемс только сжигали мосты, оставляя за забью восприятия гранитные берега божественного порядка. Дезинтегрирующее, а точнее -дезинтегрируемое сознание обречено двигаться дальше. Расплывающаяся психика подмывает кромки своих концептов. Объекты теряют отчетливый контур, теряют ясные виды на будущее: все вещи уходят в неведомое, утрачивают идентичность себе. Это окончательная, тотальная и фатальная утрата. По понятным причинам, такая всеобщая аннигиляция, такой глобальный скепсис не претендуют на самовыражение словом. Но где-то в начале всеобщей деконструкции, где объект-концепт еще цел в своей сиюминутной данности, но уже слишком зыбок, чтобы обещать какое-то постоянство, где вещи теряют перспективу, надежную протяженность во времени, - там мы обнаруживаем целые сонмы ораторов беспочвенности.

Мы мечтали отвоевать для науки ее законную территорию. Но какой нам толк в нашем реванше, когда, воротившись, мы не найдем твердой почвы под ногами, когда каждый наш шаг будет означать погружение в зыбучие пески, в вязкую болотную топь...

Потеря предметом своей идентичности выражается на языке философии и науки в отказе мыслителя от принципа детерминизма. Классический пример такого рода дает Д.Юм. Юм не видит в статике настоящего никаких оснований для будущего. Именно так надо понимать его утверждение, что привычная нам повторяемость явлений есть только плод случайных совпадений. На первый взгляд, Юм проявляет похвальную осторожность, не желая принимать причинность без доказательств. Но доказательства суть приведение к непосредственно данному и ничего не скажут тому, кто игнорирует очевидность. То, что всякая вещь есть causa sui - причина себя, что вся реальность мира в своей пространственной и временной протяженности есть то, что она есть, и не может в силу этого быть чем-то иным, все это не более и не менее, чем констатация очевидного, где каузальный ракурс оправдывает тавтологию фразы. Детерминизм - это диахронический (развернутый во времени) взгляд на действительность как самоидентичность. Каузальность есть временнАя проекция самости мира.

Гомункул повторяет свою излюбленную формулу "творческого ничто", распространяя ее на все вещи мира. Не важно, хаосу или фатуму преданы эти страдательные формы, важно, что в них нет ни грана содержания. Спорадическая слабость научного познания, определяющая преобладание его критического компонента, дает гомункулу пищу для жвачки, авторитет имен открывает ему виды на кредит.

К эндогенным и экзогенным факторам, подрывающим могущество науки, надо прибавить болезнь роста. ХХ-й век положил конец ученому универсализму. Гении, подобные Г.Гельмгольцу, ушли в небытие; вместе с ними ушла настоящая мудрость которая немыслима без должной широты кругозора. Бледная немочь специализации произвела в науке эффект, присущий отчуждающему действию разделения труда. Чтобы представить какое влияние оказал этот, по-видимому, неизбежный процесс на самые созидательные -теоретические- разделы наук где более чем где-либо еще требуется единство и глубина замысла, можно провести аналогию работы мыслителя с творчеством художника. Легко представить себе, как группа авторов сочиняет нечто в духе Трех мушкетеров". Труднее вообразить писательский коллектив, увенчавший свой труд романом на уровне "Отверженных". И совсем невозможно помыслить, чтобы творческое сообщество произвело на свет "Фауста" или "Дон-Кихота".

Все большая зашоренность сегодняшнего специалиста, упорно возделывающего свой крохотный пятачок в саду науки, загромождение участка работы сырым материалом, обратное влияние мельчающей и замусоренной "парадигмы" приводят к повальному профессиональному кретинизму, столь заметному на примере теоретической физики. Действительно, трудно найти область знания, служители которой с безмятежной гордостью и важностью поднимали бы на щит сразу две взаимоисключающие теории. Образ реликтовых ящеров, бороздящих саванну приходит на ум как зрительный эквивалент уплощения смысла: теория относительности и квантовая механика подобно  двум мегатериям влачат свои массивные тела через злополочную теорико-физическую парадигму, оставляя за собой глубокий трудно зарастающий след.

Успехи армии практических физиков маскируют настоящее положение дел, бросая отблески славы на стратегов из генерального штаба. Право стратегов-победителей на триумф не вызывает сомнений, сомнительны обстоятельства инавгурации стратегов и критерии их успеха. Известно (хотя и игнорируется широкой публикой), что несложная математическая оснастка специальной теории относительности принадлежит Г.Лоренцу, беда которого заключается только в том, что он дал своему преобразованию чисто классическую трактовку; последняя хотя и отвечала требованию непротиворечивости, не отвечала запросам моды. Известно также, что основополагающее открытие кванта энергии было сделано М.Планком, который однако решительно не принял индетерминистскую интерпретацию природы микромира, вошедшую в идейную оснастку квантовой механики.

Первооткрыватели уступили славу интерпретаторам. Эйнштейн и Борн (Гейзенберг, Бор) привнесли в физику импонирующие декадансу неопределенность. ХХ-й век навязал науке новую реальность. Практические успехи физики, которые, без всякого согласия с Куном, были достигнуты за счет ресурсов, полученных извне господствующего конструкта, надежно прикрыли наготу его королей. Подавленное и очарованное грозной мощью техники, общество с робостью непосвященных взирало на таинства науки и почтительно повторяло имена, звучащие в популярных обзорах и сводках новостей. Где-то там, на олимпах духа, жили загадочные существа, способные извлекать из знания силу. Суеверные, некомпетентные, но жадные до технических чудес вожди народов не скупились на средства для постройки реакторов и ускорителей. Восторги толп заглушили голоса критиков. Физики присягнули на верность новому конструкту: слабые головы поплыли в общем помрачении, сильные - опасались обвинений в некомпетентности и негативизме. Упорствующие рисковали репутацией и карьерой. Сомнение в истинности столь титулованных теорий было включено в симптоматику шизофрении. Эта курьезная рокировка, меняющая местами патологию и норму, обозначила масштабы социальной деформации. Характерно, что сталинская диктатура, стершая в пыль менделистов-морганистов только за то, что они ненароком бросили тень на идейное наследие основоположников, почтительно потупила орлиные очи перед обоими концептуальными тяжеловесами, которые бесцеремонно попирали неприкасаемые доселе каноны марксистской веры. Правда, отцам диамата не был чужд релятивизм; к тому же, как ученики гераклитивой школы, они виртуозно владели гибким искусством двоемыслия. Но как раз в вопросе пространства и времени их позиция была непреклонна и ориентировалась на недвусмысленные определения Ньютона... Фетиши престижа победили фетиши заветов.

Пример теории относительности показывает, как далека от нормальной ситуация в области, формально находящейся в полной компетенции разума. Капитуляция физики началась почти за полвека до взрыва атомной бомбы и не может быть объяснена психологическим шоком, испытанным человечеством от суммарного действия всех поражающих факторов этого сверхмощного оружия. Первый же тезис Эйнштейна, который интерпретировал правило инерции Галилея как принцип относительности -постулат о фундаментальном физическом равенстве всех инерционных систем отсчета- должен был вызвать решительную отповедь физиков. Эйнштейн совершил явный подлог. Из того, что "тело сохраняет свое равномерное и прямолинейное движение, если на него не действуют никакие силы", вовсе не следует, что у нас нет физической (и логической) возможости установить, действительно ли пылинка проплыла в воздухе комнаты, или же сама вселенная в полном составе своих космических масс переметнулась в обход пылинки на ту же единицу длины. Впочем, подобный упрек, как я могу догадаться, прозвучал по крайней мере из уст Ф.Ленарда, но он вызвал только снисходительную реплику Эйнштейна: Ленард был всего лишь "искусный экспериментатор".

Физикам следовало бы сразу же поставить Эйнштейну на вид, что, оперируя понятием постоянства скорости света, он допускает и -более того- предполагает ее пространственную измеряемость в рамках некой единой протяженности, допускает, наконец, и саму физическую реальность света, и что, не дав замены Лоренцову эфиру, который является субстратом для подобных допущений, он попадает в понятийный вакуум, исключающий всякие претензии на теоретизирование.

Наконец, любой школьник мог бы догадаться упрекнуть Эйнштейна в том, что желая заменить интуитивное определение одновременности "более реальным" хронометрическим, он трижды контрабандой проводит его (интуитивное определение) в своей "усовершенствованной" формулировке (в момент начальной, промежуточной и конечной проверки часов). И это при том, что данная формулировка является ключевым элементом всей специальной теории относительности.

Но весь фокус (а это именно фокус, операция, включающая сознательный обман) состоял в том, что предложенное инструментальное определение одновременности позволяло рассыпать связную картину мира в мозаику атомарных фактов. превратить актуальное топологическое множество (каковым и является всякая одновременность и которое само есть воплощенная одновременность) в череду единиц, а единую реальность в множество интерпретаций.

В ярмарке суеты, поднявшейся вокруг новомодной теории, забавно и трогательно выглядели философы марксисты. Храня верность если не духу, то хотя бы букве своих заветов, они услужали релятивизму тем, что доказывали объективную реальность относительности.

Интересно, что настаивая на действительном и однозначном характере процессов в квантомеханическом микромире, Эйнштейн как будто не замечал аналогичной проблемы в собственном релятивистском макропространстве. Зато это хорошо заметил К.Поппер хваливший специальную теорию за индетерминизм.

Мне неизвестны аргументы редких противников теории относительности, но я бы не удивился, если бы обнаружил среди них анализ любимой Эйнштейном модельной ситуации на железной дороге. Представим себе поезд, мчащийся мимо платформы, по обоим краям которой работают два электрика. С крыльца станции равноудаленный от работающих наблюдатель видит, как электрик у начала платформы на мгновение касается оголенного провода,тогда как его коллега на другом краю, забывшись, на миг включает рубильник. Пассажир поезда, проезжающий в это время мимо наблюдателя на крыльце станции, зафиксирует иной порядок событий. Перемещаясь навстречу световому сигналу от второго электрика, он увидит, что рубильник был выключен раньше, чем произошло касание провода. Согласно специальной теории относительности, обе интерпретации событий одинаково верны, каждая - для своей системы отсчета, и было бы бессмысленно задаваться вопросом, которая из них отражает настоящее положение дел. Очевидно, у электрика, схватившегося за провод, будет на этот счет другая точка зрения. Не упорствуя в слишком очевидном заблуждении, релятивисту следовало бы согласиться, что для реального (а не визуального) электрика, получившего удар током и упавшего затем со стремянки, будет слабым утешением узнать, что имеется иная, более благоприятная для него версия инцидента с рубильником. Релятивисту стоило бы также согласиться, что, несмотря на видимо благополучный исход инцидента с точки зрения пассажира поезда, следующей сценой, которая откроется его глазу, будет падение пострадавшего с лестницы. И здесь уже ни для пассажира, ни для его мысленных соглядатаев не останется никакого простора для интерпретаций. Неодновременность включения и касания будет понята как оптический обман, а выводимая из нее относительность одновременности - как проделка предприимчивого шарлатана.

Итак: король был гол. У мира все-таки есть привилегированная система отсчета, она же и есть мир, который един и неделим в логическом и онтологическом аспекте одновременности своих составляющих. И если вдруг это единство распадается на изолированные группы, на псевдомножество самодовлеющих систем, дело, в лучшем случае, в глупости толпы и в особом интересе фальсификатора, но скорее всего - в патологическом распаде ума.

Sapienti sat. Ситуация в квантовой механике, особенно в ее копенгагенском варианте, оказалась в некотором отношении еще хуже, ибо здесь теория оперирует с реальностями, уходящими за пределы разрешающей способности зрения. Сражаясь на поле чужой ему парадигмы, Макс Планк не смог победить Макса Борна и был определен в категорию "старомодных чудаков", между тем как детерминизм был назван "жупелом XVIII-го века"...

Последовавшие десятилетия не привнесли ничего нового. Шизоидизация теоретической физики стала привычным фактом сознания. Два дезинтегрируемые внутренними противоречиями конструкта, неизменно отрицающие друг друга и одинаково неуязвимые под ударами врага, вошли в плоть науки метастазами расщепленного ума.

Будет ли еще одна парадигма? И что станет с модой на относительность и неопределенность? Конкретнее это значило бы спросить: остановится ли процесс распада? И если нет, что случится с физическими теориями? Последний вопрос надо считать риторическим. Мы видим, как уходит в небытие сама фигура физика-теоретика. Сто лет назад физике требовались мистификаторы масштаба графа Калиостро. Альберт Эйнштейн был яркой, обаятельной, одаренной личностью. В науке, где со времен Поппера не стыдно говорить о моде, личности уже нет места. Мелкому комбинатору вроде Остапа Бендера было бы сегодня по силам завораживать умы, но -увы- для него уже не найдется в науке поприща. Сегодня, в дыму "дискурсов", в чуланной пыли "деконструкции", в мозаике неповторимых, освободившихся от тирании законов моментов, в калейдоскопе эпизодов физику-теоретику уже просто нечего искать, ибо, как сказал тот же К.Поппер, "существуют лишь облака, хотя разные облака и отличаются друг от друга степенью облакоподобности".


                13. МИР КАК ПОЛЕ БИТВЫ

Если борьба живого и мертвого начал на внечеловеческом пространстве есть только метафора, подчеркивающая усилия жизни к самосохранению, в мире человека она приобретает буквальный смысл, с тем уточнением, что превращается в борьбу добра и зла. Вопреки убеждению А.Швейцера, добро не является синонимом жизни, и призыв "Максимум жизни для максимального количества существ!" нужно считать не улучшением, а скорее пародией на призыв "Наибольшая сумма удовольствий для наибольшего числа людей!". Безусловно, Швейцер и сам чувствовал недостаток своего определения добра и прибавлял в него слова о совершенствовании жизни, что придавало формулировке отсутствующий в ней аксиотический акцент. Дефиниция Швейцера не хуже и не лучше множества других, оставляющих вне поля зрения смысл этического побуждения. Но у нас нет причины соглашаться с Дж.Муром, который, разуверившись в этических определениях, предложил считать добро первичным элементарным понятием. В полном соответствии с логикой и интуицией, мы должны назвать добром то, что отвечает духовной сущности человека, и злом - то, что  этой сущности противоречит. Таким образом, борьба живого и мертвого оказывается соперничеством одухотворенного живого с оседлавшим примитивную жизнь машинарным мертвым. Иначе говоря, это борьба высшей и низшей стихий за контроль над материей. В работе "По ту сторону принципа удовольствия" З.Фрейд сделал уникальную попытку приписать всему живому волю к смерти. Несмотря на видимую парадоксальность, эта попытка стала закономерным итогом Фрейдовой редукции, нашедшей в духовности сублимат эротического возбуждения. Человек в роли машины любви обнаруживает слишком явные признаки некрофилии.

Идея противоборства добра и зла известна в религиозной этике по крайней мере со времен Заратустры. Из религии Авесты, давшей ей наиболее чистое выражение, она и перешла в христианство. По христианским канонам, зло имеет земное, а добро - небесное происхождение. От легко возникающего образного ряда верха и низа, полета и падения, света и тьмы эта антитеза земли и неба развивается до противопоставления стремления и влечения, духа и плоти, Бога и естества. Легко схватывая зло соматического моторного начала, христианский дуализм делит аксиотическое пространство таким образом, что все естество человека оказывается на стороне зла. Дух отрывается от своего индивидуального носителя и препоручается Богу, концентрирующему в себе все блага мира. Получив фору в виде столь щедрого материального приобретения, имея своим соперником настолько обескровленного -просто бестелесного- субъекта, зло может заранее праздновать победу. К чести человека, он оказался внутренне не готов к такому распределению ценностей и -даже веруя- контрабандой проносил через строго охраняемую границу частицы божественного достоинства. Тем не менее, мощная теологическая традиция отрицания естества внесла замешательство во всю аксиотику христианской веры.Действие породило противодействие. Атака небес получила зеркальное отражение. За победой аскетизма в Средние века последовала реакция Возрождения, поддержанная гуманистами Нового Времени. В ропоте возмущения за поруганную человечность громче других звучала мысль, которая получила максимальное выражение у Л.Фейербаха. Не отрицая самого принципа божественности, Фейербах низверг Бога с небес и усадил на его трон абстрактного человека. Этот виртуальный дворцовый переворот не был в полной мере оценен тяготеющей к демократии гуманистической публикой. Что касается христианства, поставив на человеке крест, оно твердо держало фронт на всем пространстве своих спекуляций.
-Мысль, что природное, непросветленное существо человека может быть творцом и носителем высшего света, приводит ... к прямому культу тьмы, как стихии, способной из себя породить свет. -Так сформулировал свое обвинение природе свидетель катастроф ХХ-го века С.Франк.

Очевидно, мрачный скепсис Франка покоится на той же основе, что и лучезарный оптимизм Фейербаха - их человек сплавил в себе в единый слиток многообразие всех ступеней филогенеза, всю пестроту своего рода, всю сложную гамму своих чувств и свою неисчерпаемую динамику. Он - монада, монолит, и в этом качестве не подлежит никакой дифференцирующей оценке. Человек - и вся природа в его лице - может быть или принят за образец, или решительно отвергнут. Фейербах выбрал первое, Франк предпочел второе... Мы предпочитаем отказаться от выбора.

Природа, объявленная врагом человека, постепенно отвоевывала у теологии свои законные территории, но небо всегда отступало за ее пределы, а дух -по общему признанию- обитал на небесах. Отвергающий Бога, но приверженный добру человек оказался парией морализирующего сообщества или был вынужден покупать легитимность ценой приобщения к второсортной касте "разумных эгоистов". Самые решительные и опрометчивые отвергли вместе с Богом и небесами и саму мораль, но, не найдя в себе бестиальных задатков, пребывали в состоянии болезненного раздвоения сознания...

Преодолевая это противоестественное расположение ума, мы восстанавливаем природу в ее правах. Два резона -онтологический и логический- заставляют нас требовать справедливости: во-первых, каждый предмет есть causa sui - самодвижение и самосознание суть качества, которыми готов поступиться только тот, кто их не имеет, во-вторых, абстрагирование признака духа при сопутствующем размещении его в отдалении от носителя (да простят нас Платон и философы его школы) есть признак слабости ума, заслуживающий не более, чем снисхождения. Кроме того, у нас нет причины классифицировать чувства в отрыве от их содержания. Мы признаем, что благородное стремление к идеалу пронизано определенной эмоцией, как пронизано эмоцией, хот и другого качества, низменное стремление к престижу. Мы признаем, что влечению к власти противостоит влечение к справедливости. Мы ценим чувство благоговения перед высшим, но презираем чувство раболепия перед сильным. Мы отличаем любовь к совершенству от любви к безобразному. Вся полнота добра и зла, свет и затмение, рай и ад находятся отныне в реальном измерении человека. Мы отвергаем какое бы то ни было верховное покровительство. Мы не хотим над собой хозяина и властелина. Но стряхнув с себя химеру небесной иерархии, мы сохраняем в себе иерархию ценностей. Мы принимаем на себя всю полноту ответственности. Отрицая грех, мы признаем вину. Подвергнув сомнению добродетель, мы утверждаем достоинство.

Теологический взгляд на происхождение ценностей исполнен недоверия к жизни и тотального пессимизма:
-Путь вверх дается человеку только в страдании и только благодаря страданиям. Ибо сущность страдания состоит прежде всего в том, что для человека оказывается закрытым или недоступным путь вниз, к низшим наслаждениям.- Эти слова И.Ильина - приговор человека, не знающего в себе высоких душевных порывов. Напряженно вглядываясь в природу духа, Ильин видит его задачу в сооружении барьеров перед "страстным тяготением к разнузданию зверя", присущим, по его мнению, каждому индивиду. Ильин добросовестно ищет начала личного достоинства и не находит их: разумеется, огораживание от зла не есть сама ценность, но только ее оружие.

В своем существе обитель христианского духа мрачней и безнадежней скорбной вселенной Шопенгауэра. Конечная индивидуальная жизнь теряет в ней ничтожную кроху смысла, всякое действие автоматически обесценивается, коль скоро не получает божественной гарантии вечности. Вопрос "Зачем я?" звучит здесь восклицанием "Зачем я, если я умру!".  Надо почувствовать отрицательный вес этих трех добавленных слов, превративших великодушие вопрошающего в мизерную скудность попрошайки. В этом примере вся нищета теологической морали.

Отрицательная валентность - основная характеристика теологического субъекта. Верующий - непреходящий проситель. Это его качество фатально следует из принятого им порядка вещей. Коротая время в молитвах, он не устает напоминать Богу о маленьких и больших нуждах своего скромного бытия. В радениях о себе он превосходит самых отчаянных гуманистов. Его бесконечное смирение заключается в том, что он не дерзает стыдиться своей назойливости. Какие мотивы могли бы подвигнуть Повелителя мира обещать вечное блаженство в обмен на духовную нищету, и сильно ли отличается такая мотивация от той, что толкала Мефистофеля на заключение сделки с Фаустом? -Или еще: насколько бренные творцы мировых религий спроецировали свой духовный облик в точку небес, отведенную для Отца вселенной? -Эти и подобные им вопросы мы оставим без ответа по причине экономии времени и места.

По правилу оптической инерции в сиянии освободившегося от божества неба мелькает темная фигура предмета поклонения. Сокрушивший Бога Фейербах оставил это место занятым, возведя в идеал всю человеческую природу. Там, где эгоисты поставили точку, Фейербах начертил круг. Это не избавило его и его прозелитов от тягостного топтания на месте. Исчисление квадратуры круга не исчерпывает и даже не обозначает задачу для аксиотики духа. Направленное аксиотическое движение не знает конечной цели. Предмет твоего восхищения есть тот, кто превзошел тебя, но горе тебе, если он превратился в предмет поклонения. В развитых религиозных системах эта опасность осознается в предостережении: "Не сотвори кумира!". Недостаточность обожествления лица ощущало христианство, дополняя Иисуса до триединства Богом-отцом и Богом-духом. И если второй по преимуществу ассоциировался у верующих с авторитарным началом мира, третий символизировал для них необходимую глубину пространства оценки.

Естественная стихия человеческого духа выводит человека на простор, не имеющий пределов, но не свободный от преград. С того момента, как фокусирующийся на предмете глаз получил измерение глубины, мир имеет два полюса видения. Глаз насекомого изображает его как пейзаж, глаз человека прозревает в нем поле битвы. Расслабляющая терапия послетоталитарной эпохи, наложившись на усталость от перманентных бессмысленных и беспощадных сражений, вернула людям беспристрастную остекленелость взгляда, между тем как расстилавшийся перед ними ландшафт тщетно взывал к действию. Мотивы конца света могли бы произвести эффект разве что на добрых христиан, но эта категория верующих почти исчезла с лица земли. Тем временем волонтеры духа ищут и не находят признаков какой бы то ни было осмысленной согласованной кампании, в которую они могли бы влить свою энергию, и дробя силы в спорадических стычках, терпят бесконечные поражения. Единственная организованная сила на аксиотическом поле (ибо воинственность мусульман получает приложение по ту сторону добра и зла) -христианство- давно ушла в глухую защиту по всем линиям противостояния врагу. Христово воинство еще могло бы выступить в поход за правое дело, но сегодня его дух не соответствует боевой задаче, и - что еще хуже - может быть, его субъективная готовность никогда не соответствовала действительному потенциалу армии веры. Уподобление нашего пространства полю битвы вполне отвечает образному строю дуалистических религий, каковой является христианство.Частные совпадения обнаруживаются в идентификации врага. Разница проявляется в тактике боя. Воины веры получают приказы, воинствующие безбожники принимают решения. Разница выражается в выборе цели. Получающие приказы спасают каждый себя. Принимающие решения делают общее дело.

Наше мнение на предмет дееспособности Христова воинства может принять более законченный вид, если мы проследим разницу между картиной поля битвы у бойца армии спасения и волонтера духа. Главная характеристика всякой картины - ее полнота и точность. Скудность есть самый большой недостаток изображения, возникающего в глазу стрекозы. Скудность - самая удручающая особенность аксиотической близорукости человека. Такие образы невзрачны и неинформативны, но они во всяком случае не ложны. Вспомним замаскированную полярность вИдения и видЕния. Картина, расцвеченная фантазией и бредом, может получить объем, но вмиг потеряет точность...

Психиатрия ставит навязчивое представление о мире как арене столкновения добра и зла в ряд признаков, характеризующих душевное расстройство. Она уверенно помещает в тот же ряд эсхатологические ожидания. При всей своей плоскости и невыразительности спокойный и устойчивый пейзаж есть скромная заслуга короткого, но работоспособного ума. В мозгу сумасшедшего, обреченного неостывшему хаосу и бурному разложению, элементы картинки приобретают сказочные очертания, где страх и подозрительность заказывают тему и ведут фабулу. Так душевный апокалипсис становится признаком болезни данного индивида. В нашем слишком расширительном случае можно констатировать обратную связь. Прогрессирующее расстройство нормальных общественных связей вызывает естественное опасение и волю к противодействию разрушительным силам. Был ли психопатом Штирнер, когда в сравнительном отдалении от бурь нашего времени воскликнул:
-Издавна эгоист утвердил себя в преступлении и издевался над святым - крушение святого может сделаться всеобщим - не революция возвратится, но могучее, беспощадное, бессовестное, гордое преступление. Разве ты его еще не слышишь в раскатах отдаленных громов, и разве ты не видишь, как небо, полное предчувствия, молчит и хмурится?


                14. ПОБЕДОНОСНЫЙ АНДЕРГРАУНД

Мировая литературная классика дает нам образцовую возможность проследить эволюцию своего патологического компонента, который, несмотря на сдерживающее действие канона и дисциплину формы, с самого начала словесного творчества занял в нем почетное место, ибо немедленно обозначился в нише магии и ритуала. Специфика задачи избирала стилистику процесса, заключаемого в характерные автоматизмы, крайнюю форму которых мы находим в ритмических покачиваниях идиотов. Эхопраксия и ее звуковая разновидность - эхолалия запечатлелись в обрядовых церемониях, построенных на гипнотических повторах. У истоков высокой поэзии дыбились умопомрачающие тантры и мантры, и человечеству стоило труда перестроить эту ритмическую моторику на нужды своего одухотворенного существа. Сумеречная стилистика речи определила характер ее содержания на рубеже исторической памяти. Тексты Ветхого Завета и Апокалипсиса, греческие мифы, поэмы Гомера, трагедии Софокла и скандинавские саги проникнуты духом отстраненности и отчуждения, вызывающим в сознании образ стеклянного многогранника фасетного глаза. Этот контраст между богатством нечеловеческой героики и отсутствием субъекта-героя напоминает смысловые коллизии популярного ныне жанра фэнтези, где замысловатая кинематика тел только подчеркивает незыблемую статику духа. Симптомы раннего слабоумия (dementia praecoce) запечатлелись в почтенных памятниках юности мира, но, вспоминая о тысячелетиях доисторических эпох человечества, мы не должны преувеличивать скороспелости недуга. Нам нужно знать, что он был преодолен, и нам важно проследить его возвратную этиологию на богатом материале литературы нового времени. Масштабы этой частной задачи требуют отдельной работы, которая даст хорошую пищу всякому живому уму. Мы можем задаться целью исследовать историю духовной эволюции автора "Моби Дика" и сравнить ее с историей читательского успеха самого романа. Нам будет интересно узнать, сколь формальна параллель между разложением текстовой архитектоники Джойса и падением нравов в викторианской Англии. Сравнив абсурд в драматургии Беккета и Ионеско, мы обнаружим в нем симметрию с контрапунктным абсурдизмом Сартра и Камю и, вместе с этим, - повторившуюся дихотомию добра и зла.

Удачного раскрытия любой из этих тем хватило бы профессиональному филологу для полного утоления самых щепетильных запросов своей совести. Недостаток времени и места, а также универсальная доступность предмета побуждают нас не вдаваться в подробности сложного противоборства нарастающей мощи художественной человечности и овладевающего литературой хаоса разложения. Исход этой борьбы открыт взыскующему взору.

Признаки разложения литературы и искусства довольно точно, хотя и с многими натяжками описаны М.Нордау сто лет назад. Если бы автор "Вырождения" был знаком с теорией раннего слабоумия, он смог бы легко смоделировать теперешнее положение вещей, проецируя на человечество этиологию распада человека. Этот методологически сомнительный прием дал бы в нашем случае хороший результат, так как экономическая и политическая деградация среды составляют параллель прогрессирующему расстройству работы мозга. Кроме того, психоинтеллектуальный компонент общественного целого сам выступает агентом влияния, а значит способен задавать направление движения. Впрочем, Нордау, и не зная Крепелина, сделал прогноз на будущее, в котором оказался во многих деталях недалек от истины.

Не будет преувеличением сказать, что современные литература и искусство пребывают в стадии глубокого распада. Есть слои, в меньшей степени затронутые общим процессом, есть авторы вполне выпадающие из общего ряда, но они не составляют значимого множества и по большей части выведены из фокуса общественного внимания. Толстые пласты прозы, поэзии, музыки, живописи и скульптуры представляют собой аморфную массу, лишенную не только намека на гармонию, но и элементарной формы. Требуется привлекать вспомогательные ресурсы, чтобы представить их публике как плоды творчества, ибо в себе они лишены соответствующих отличительных признаков. Рои подрядчиков от культуры с энтузиазмом мух слетаются на сырой продукт подобного рода, отбирают материал, придают ему товарный вид и препоручают специалистам рекламы. Изобретательность подрядчика и оформителя (в роли которого может оказаться и сам автор) имеет в этой цепочке решающее значение. В одном случае воображение публики покорено тем, что картина написана экскрементами художника, в другом - эксцентричностью артиста, который укусил за ногу неосторожно приблизившегося зрителя. Подобно тому, как мысль философа выливается в "дискурс", артефакт художника расползается до "проекта", включающего "хеппенинг" и "перформанс", в задачу которых входит надлежащее оформление и техническая помощь в передаче невыразимого. У современного -художественного- значения слова "артефакт" имеется, кстати, любопытный антецедент: в биологии артефактом называют ненормальное новообразование, возникающее в результате нарушения естественного хода вещей. Согласимся, что такое толкование придает нашему термину неожиданную глубину.

Однако в большей части художественный продукт имеет признаки формы и содержания. Принято объяснять его незаурядную пошлость и зоологическую тематику исключительно коммерческими причинами. В некоторой степени это, вероятно, так. Рынок сбыта артефактов расширился, и, не исключено, что это автоматически понизило средний потребительский уровень. Но приведенное объяснение по меньшей мере недостаточно. Простое сравнение внутри самого населенного отсека масс-культуры -кино начала и конца ХХ-го века- покажет нам, что уровень заметно упал. Юмор Чаплина во всех отношениях лучше юмора Тарантино, а похождения Синбада-морехода живее и содержательней приключений Брюса Ли. Это падение уровня не может быть объяснено расширением  потребительского круга (который здесь даже сузился), зато хорошо иллюстрирует массовую атрофию вкуса. Остается неясным, каковы доли участия предложения и спроса в этой отрицательной динамике, запечатлевшей упадок человеческого фенотипа. Однако сама логика процесса художественного потребления ставит ударение на первый компонент. Как энергично выразился Б.Розенберг, "Массовая культура, прививая вкусы кретинов и воспитывая в людях чувства животных, прокладывает путь к тоталитаризму".

Но масса в значительной степени страдательный объект тоталитаризма. Его действительный субъект находит выражение в культурном авангарде. Эстетика как область формы всегда давала шанс тем, у кого не хватало содержания. Форма есть естественное убежище отарка. Форма принадлежит поверхности, содержание скрыто  в глубине. Форма способна сохраниться, когда смысл уже рассыпался в прах. Авангард эпохи Нордау с наслаждением культивировал форму. Но логика вырождения не делает исключения и для формы. Проходит немного времени, и на плоской поверхности эстетики образов проступают трупные пятна хаоса. Красота формы требует гармонии, ритма, структуризации творческого материала. Инволюция отарка обрекает на гибель единственно доступную ему декоративную эстетику. Тексты Г.Гессе и М.Пруста можно уподобить рулонам обоев, где уходят в бесконечность в одной случае геометрические, в другом - виньеточные узоры. Эти узоры вполне могут украсить приют духовного отшельника. Ржавые пятна современной изящной словесности лишены качества украшения. Показательно, что я не могу привести здесь именные параллели. Коррозия формы не дает обозначиться авторам. Распад аннигилирует художника. Деконструкция захватила деконструктора. Артефакты сегодняшнего авангарда не дают имен, для их обозначения используются бренды.

Тенденцию вырождения формы можно проследить на примере джаза. Дитя поверхностной Америки - джаз привнес в музыку игровое начало, игру в том смысле слова, которого уже нет в выражении "играть на музыкальном инструменте". Игра как спонтанная фантазия музицирующего субъекта имеет безграничный потенциал, но он -увы- может быть извлечен из небытия только через посредство соответствующего потенциала музыканта. С оглядкой на эту необходимую для хорошей музыки предпосылку мы понимаем, что джаз в своем массиве не мог стать чем-то иным, чем он стал в мировой культуре - "музыкой для толстых", художественным аналогом социальной болезни, слуховым симптомом общего недомогания. Слабость творческого субъекта в условиях анархии формы прямо и непосредственно передавалась содержанию. Истории было угодно, чтобы импровизация классического джаза проявила себя как интерпретация, эхолалический парафраз услышанного. Бесконечные повторы, дежурные клише, избитые вариации, перепевы популярных тем в сочетании с неожиданной и необременительной новизной деталей дают удивительно точную параллель с тем видом непринужденной болтовни, которую патологи назвали "салонным слабоумием".

Но дело не только и не столько в том, что джаз, как свободная форма самовыражения прямо обнаруживает все недостатки музыканта. Сама установка на игру, максимальная необязательность, минимализм цели, слабость связующих нитей, отсутствие внутренних скреп - лишают волевого начала то, что Шопенгауэр назвал чистым воплощением воли, делают невозможной какую бы то ни было объемность, глубину, кладут конец всякому смыслу, предельно уплощают и, наконец, рассыпают саму форму, что оказывается последним ударом по самому формальному из всех искусств.

Кризис формы заставляет теряющий почву авангард отступить до того места, где сравнительно незатронутые тленом изобразительные средства делают возможным самовыражение. В этой же точке происходит его соприкосновение с массовой культурой.

Отметим, что мы не можем считать удачным общепринятое деление культуры на массовую и элитарную. Ни художественная, ни экономическая, ни политическая элита не населяют вершины духа. В силу комбинации причин эти отмеченные особым положением группы весьма часто становятся коллекторами нечистот, замыкая собой длинные линии социальной канализации. Традиционная образность верха и низа меняет здесь свои полюса. В имперском Риме общественная верхушка являла собой культурную катакомбу, а катакомбные христиане были едва ли не единственной культивирующей ценности общностью. Что касается духовного избранничества, оно не герметично. На вершинах духа нет замка из слоновой кости, в его творениях нет эзотерики. В полном соответствии с этимологией самого слова, эзотерика обретает себя в подземельи, пещере, андерграунде, в толстой скорлупе аутичного ума. Достоевский - художник духовных вершин, и это не делает его творчество эзотеричным. Зато он оказался закрыт для понимания элит. Писатели авангарда, как ночные насекомые летящие на этот свет во мраке (Достоевский исследует ночь), силятся что-то сказать о нем... и не могут.

Элитарная культура есть культурное гетто отарка. С момента, когда аутичный гуманоид набирает силу и начинает диктовать миру новый порядок, гетто парадоксальным образом меняет свое назначение: отарк стремится загнать в него все человечество.

Плачевное состояние современной массовой культуры нельзя удовлетворительно объяснить происшедшим за сто лет обвалом человеческого фенотипа. Даже беглый осмотр культурного прилавка обнаруживает на нем великое множество товара, отторгаемого массовым вкусом. Без риска ошибиться можно предположить, что рядовому читателю, которому настойчиво скармливают П.Уэлша, пришелся бы больше по вкусу полузабытый Дж.Брейн. (Если бы этот весьма достойный автор середины прошлого века сегодня начинал свою карьеру, его книги скорее всего не дошли бы до читателя.) Массовому слушателю милее музыкальные шлягеры в широком диапазоне стилей минувших лет, но мертвой хваткой рекламы и годами тяжелой дрессировки его заставили любить рэп, который по техническим параметрам даже нельзя назвать музыкой. Массовый зритель (выражаясь языком воцарившейся политкорректности) не выказывает особого пристрастия к содомии, но ему назойливо предлагают пластику Б.Моисеева и режиссуру Р.Виктюка.

Вопреки логике рынка, доступность восприятию не коррелирует у нас с потребительской доступностью, а воля покупателя не принимает форму закона для продавца. Подобно коллекционеру Дж.Фаулза отарк заталкивает людей в подвал своего восприятия. Андерграунд становится законодателем вкусов, судьей и мерилом всех вещей. Это состояние перемены, переноса культуры широкого потребления в спертую герметику гомункулярного психокомплекса наглядным м ярким образом запечатлелось в мировом кино. Квентин Тарантино,.. Грегг Араки, Девид Финчер, Михаэль Ханеке, Франсуа Озон, Гаспар Ноэ,... явили миру душевный лепрозорий, а совокупные усилия кинокритики и проката сделали его состоянием масс.

Но сама элита, несмотря на явные порчу и сглаз, оказалась не вполне готова к такому повороту событий. Живые корни, связывающие ее с миром, музейный вес культурных традиций, сами предметы культуры, всегда выступающие средством социальной идентификации - целая система сдержек и противовесов мешает ей поспевать за авангардом. Впрочем, по большому счету, реплики консерваторов о "вакхическом культе безумия, грозящем заполнить все виды искусства" можно отнести к издержкам адаптации. Адаптация облегчается отсутствием внутренних мотивов сопротивления и наличием открытых путей эвакуации непримиримых. Последние исторгаются на культурную периферию.

При всей своей мягкости угроза попасть на культурную периферию оказалась для творческой массы хорошим стимулом конформизма. Художнику свойственно стремиться в центр внимания; этот элементарный психологический фактор по силе воздействия может конкурировать с грубым соблазном денег. История быстрой смерти рок-музыки показала миру, на какие трансфузии способен художник из одного только желания остаться в свете рампы.

Короткая и бескровная расправа над рок-музыкой, точнее - над ее человеческим компонентом, показала художнику его новое место в обществе: лучи юпитеров сошлись в культурном гетто. Изначальный андерграунд рок-культуры отчасти интегрировался в новую среду. Другим пришлось менять сценический образ или уйти в сценическое небытие.

Культура образов начала третьего тысячелетия имеет ряд характерных признаков. Ее взгляд на мир заставляет предполагать иное, чем у человека, устройство органа зрения. Подобно глазу насекомого, глаз художника нашего времени не фокусирует, а только кадрирует предмет и передает в равной степени важную (или одинаково неважную) мозаику фрагментов, изменяющуюся по правилам калейдоскопа (т.е. вне зависимости от каких-либо правил). Получаемая картина лишена глубины пространства, спроецированные на плоскость субъекты действия освобождены от груза сущности и машинарны. Звуковые образы рассыпчаты или навязчиво монотонны. Преобладающие мотивы -извращенная сексуальность, мистическая тревога, агрессия и садизм- воспроизводят преимущественное содержание патологического психокомплекса отарка.

Массовая культура прошлого при всем ее духовном ущербе была человеческой культурой. Справедливо порицаемая современниками за безнравственность и легкомыслие, она культивировала легкий грех и бытовые слабости. Но ее порочного героя, несомненно, стошнило бы на дегустации деликатесов сегодняшнего культурного общепита. А ее автор, например, М.Чулков, имевший в эпоху царицы Екатерины репутацию пустого и вздорного сочинителя, непременно проникся бы чувством несокрушимого достоинства, если бы познакомился с образцом сегодняшнего глубокомыслия, например, прочитал сценарий к фильму Ф.Феллини. Неожиданно скудный выбор между копрофагией и салонным слабоумием обозначает реальный диапазон предложения искусства, как-будто полностью ушедшего в бескрайнюю стихию свободного рынка. Впрочем, каждая линия этого художественного спектра несет некую смысловую нагрузку, выступая как часть решения сверхзадачи, классически сформулированной "культовым писателем современности":
-Мы провозглашаем разрушение стены, отделяющей святое от мирского. Отныне и навсегда свято все. Все, что происходит в настоящем, воздействует на будущее и является искуплением прошлого. Разделение на противоположности отменяется!
Так из покровов эзотерического мрака Паоло Коэльо утверждает свое право на слепоту.

Но если уплывающий во мрак художник серьезен, талантлив и искренен, если его способности еще не поглощены хаосом распада, открывшаяся искусству изобразительная свобода дает его воли к смерти неведомую доселе яркую способность самовыражения.
-Бросай бомбу!- призывает карающую Америку истерзанный кошмарами советской России персонаж А.Солженицына.
-Разбомбите их всех!- апеллирует к той же Америке сошедший с ума от ужасов Вьетнама герой Ф.Копполы.
Человек есть зверь, и зверь в человеке ужасен, а посему - убейте зверя! Такова последняя точка гуманизма, поставленная художниками человеколюбия во второй половине ХХ-го века. Зло идентифицировано. Приговор произнесен. Виновные не заслуживают снисхождения.

Призраки подвала, генерируемые всей мощью культурной индустрии, тесно обступили человека на его обустроенном пространстве. Все еще открытые пути эвакуации задают ему направление спасительного исхода - за пределы прямого действия генераторов образов, прочь от сцены, на периферию патогенной культуры. 

                15. ДОРОГА НИКУДА

Понятие периферии равно как и понятие исхода суть только метафоры. У глобального мира по определению нет периферии. Реальным суррогатом исхода будет маневрирование на узком участке местности, а наградой за ловкость - свобода от балласта артефактов.

Великое благо бытового самоопределения, добытое суммарным усилием множества людей где-то в глубине веков и не отмененное, по крайней мере - сразу и целиком, даже режимами "реального социализма", нашло неожиданного и смертоносного врага в лице безобидного поставщика развлечений. То, что развлечение можно прибыльно конвертировать в товар, сделалось ясно с момента, когда перед человеком встала проблема досуга. Открылся новый, неисчерпаемый в своем потенциале рынок сбыта, и предприимчивые торговцы ринулись на его завоевание. Этот рядовой коммерческий эпизод имел далеко идущие гуманитарные последствия, ибо знаменовал собой массированную интервенцию в пространство человеческого онтогенеза.

Если нужны доказательства ложности идеи о высвобождении досуга как предпосылке освобождения человека, их легко найти в пределах заданной нами темы.
-Царство свободы начинается в действительности лишь там, где прекращается работа, диктуемая нуждой и внешней целесообразностью, следовательно, по природе вещей оно лежит по ту сторону сферы собственно материального производства.
-Автоматизация...открывает новое измерение - измерение свободного времени, в котором произошло бы самоопределение человека.
Первая сентенция принадлежит Марксу, вторая - Маркузе, и обе они выражают одну и ту же мечту об избавлении от забот по поддержанию жизни. То, что забота входит в нормальную диспозицию духа и тела, не попадает в поле восприятия гомункулярного ума. Между тем, нам не так просто обнаружить предел, за которым человек в состоянии почувствовать себя вполне свободным от затратной энергетики самообеспечения. Предположим, взыскующий царства свободы перестал возделывать огород, мыть посуду, мести пол в прихожей и заправлять постель. Но как быть с рутиной мытья шеи, надевания носков и завязывания шнурков ботинок? И не возникнет ли опасность, что изощрившийся в эмансипации дух обнаружит бремя в затратной рутине перемещения по комнате, дыхания и иных телесных отправлений. Беглецы от усилий, "диктуемых нуждой и внешней целесообразностью" уже давно пересекли критический рубеж общепринятого минимума обязательного самообеспечения. Ибо до сих пор находится немало людей, которые, подобно Честертону, старомодно считают, что есть вещи, которые надо делать самому, "например, сморкаться или писать невесте". Сам Честертон с сожалением констатировал неустойчивость этой стеснительной нормы.
-Я знаю,- писал он,- что сейчас кое-кто хочет, чтобы жен им подбирали ученые, и они скоро попросят, чтобы носы им утирали сиделки.

Если бы Честертону довелось услышать Марксову проповедь царства свободы, он, без сомнения, счел бы ее интеллектуальным эксцессом лакея, мечтающего о легкой жизни хозяина. Не исключено, что прочитав учебник Блейлера по психиатрии, Честертон, уточнил бы свой диагноз, отмечая в проповеди элементы бреда.
-Бредовыми идеями мы называем неправильные представления, которые создались не на почве недостаточной логики, а на почве внутренней потребности,- писал Блейлер в своем капитальном пособии, и нам приходится задуматься о логике тех, кто избрал своим единственным пособием первый том "Капитала".

Мы еще вернемся к теме взаимосвязи рабства, свободы и труда, а пока отметим вполне очевидный, многократно проверенный факт: освобождение от забот о насущном хлебе не гарантирует эмансипанту ни самоопределения, ни -тем более- совершенства. Прыжок из царства необходимости в царство свободы -  только фигура речи гомункулярного демагога. Красноречивый пример порабощения досугом намекает нам на обстоятельства, лежащие за пределами процессуально-производственного генератора мирового зла. Понятие производства в Марксовой схематике является, собственно, фантомной идеей, гербовым символом, лишенным реального содержания. Действительное производство - никак не магическая матерь ложного человеческого мира (хотя оно, несомненно, создает вещи и порождает отношения),  оно его плоть: могучее средство и к тому же необходимое условие самореализации индивида. Марксова демонизация труда предопределяет терапию экономического экзорцизма: изгоняя злого духа, Маркс оставляет человека не у дел; - идеальное положение, на взгляд усталого камердинера, оптимальное положение, на взгляд искусителя умов.

Вопреки уверениям Маркузе, измерение свободного времени не является ключевой предпосылкой  самоопределения человека. В нише досуга человек получает дополнительный шанс - оставив в ней экзистенциальный вакуум, человек отказывается от открывшихся ему возможностей и тем самым наносит себе роковой урон. Творческое нечто обменивается на творческое ничто. Любая сделка такого рода становится вариантом договора о продаже души, где приветливая билетерша не менее, чем галантный крупье превращается в приказчиков Сатаны. Досуг как пространство самоопределения за рамками рутинного труда есть безусловный дар, досуг как проблема свободного времени - товарный знак потери.

Коммерческий обмен в области развлечений не является чистой эманацией зла, но, тяготея к экспансии,легко вторгается в чужие уделы и в этой точке своего распространения попадает в зону действия гомункулярного элемента. В сегодняшней машинерии развлечений сектор сбыта патогенных артефактов не единственный пищевой участок отарка. В богатом ассортименте услуг ему открываются онтологически родственные стихии. Таковы, в частности, проституция и игорный бизнес.

Вернемся к прогнозам Нордау. Многие из них касаются как раз сферы развлечений и досуга:
-Возможно,- пишет Нордау,- зараза еще не достигла своего полного развития. Если она усилится и распространится, отдельные явления, существующие уже теперь как исключения и симптомы, примут более общий характер, а другие, встречающиеся лишь у обитателей сумасшедших домов, сделаются обычными в целых общественных классах.
Далее идет описание нелицеприятного будущего, которое автор заканчивает оптимистическим предположением, что изложенный им исход событий маловероятен: общественная болезнь есть итог переутомления двух-трех поколений; минута усталости не страшна, человечество легко восстановит силы.

Как мы видим, Нордау далек от понимания истинных причин общественного расстройства. Посмотрим, насколько проницательным оказался его негативный прогноз.

Автор "Вырождения" предсказывает развитие индустрии обслуживания извращенцев, наркоманов и самоубийц и, в этой связи, появление новых профессий: впрыскивателей инъекций, личных психологов и экстрасенсов. Это предсказание сбылось. Более того. Законодатели многих стран уже легализовали у себя службы помощи наркоманам (доставка наркотиков, раздача стерильных шприцев), лицам, склонным к нанесению себе увечий (коммерческая трепанация и ампутация) и самоубийцам (эвтаназия).

-Новым законом о печати газетам будет строжайше запрещено сообщать подробности об убийствах и самоубийствах. Редакторы будут нести ответственность за все преступления и проступки, совершаемые из подражания описанным в их органах.
Данный прогноз, который лучше было бы назвать добрым пожеланием, не сбылся, зато мало помалу подтверждается следующий:
-Число людей с извращенным половым чувством настолько увеличится, что они образуют в палате депутатов отдельную партию и проведут закон, разрешающий вступать в брак лицам одного пола. Садисты, нозои, некрофилы и т.п. получат возможность удовлетворять свои склонности законным образом.

Типичное дитя своего сентиментального века - Нордау не может и не хочет заходить слишком далеко в своих предсказаниях. Его воображению трудно вырваться из области чисто человеческого; к тому же он не эксперт в области технического прогресса и, следовательно, оставляет за кадром прогностику возможностей манипулирования человеком.

Технические новинки ХХ-го века резко расширили диапазон действия индустрии развлечений и предельно повысили ее проникающую способность. С момента внедрения радио, телевидения и компьютерных сетей зашатался и рухнул последний оплот культурной автономии человека. Механика публичного дома и автоматика игорного зала проникли в недра интимного человеческого пространства. Произошла щизоидизация жилища.

Как полусфера из опыта Герике homo consumens, он же homo ludens звенящей пустотой экзистенциального вакуума присасывается к модулю автомата и уже едва ли мыслит себя вне этого тугого двуединства. Алгоритм игры, закономерно моделирующий гонку, деструкцию, насилие и убийство, прорастает в голову человеческой половины и продолжает жить в ней паразитическим метастазом, истощая здоровую ткань и проецируя агрессию и разрушение.

Мы видим, что признаки, характеризующие противочеловеческие, разлагающие, некрогенные тенденции и процессы неуклонно и угрожающе накапливаются в пространстве досуга, одновременно поглощая и смежные области, имеющие то или иное отношение к биологической машинерии. Метаморфозы спорта дают нам яркий образец последнего рода.

Спорт, за частичным исключением тех из его игровых видов, где успех приносит интеллект, осмысленная сыгранность и нестандартность решений, был шаг за шагом ассимилирован отарком. Специализированный подобно бройлеру, начиненный стимуляторами, тренируемый как лягушка подключением к гальванической батарее гомункул-спортсмен являет собой апофеоз деконструкции человека. Человеческий ресурс игрового спорта недостаточен, чтобы остановить инфолюцию на своем участке. Американский баскетбол, канадский хоккей и итальянский футбол дают представление о том, в каком направлении дрейфуют эти популярные игры, все более напоминающие состязания автоматов.

В то время как профессиональный спорт все более отрывается от мира реальности и переносится в виртуальное измерение, комбинирующее признаки рекламного шоу и грубого надувательства, любительская физкультура держится за жизнь мертвой хваткой наглядного самоотрицания. Страдающий от гиподинамии индивид садится в машину и едет в тренировочный зал, чтобы на движущейся дорожке компенсировать недобор движения - последствие только что предпринятой поездки. Этот двуединый органико-механический комбайн, чьей задачей является топтание на месте, эта до мелочей рационализированная иррациональность, действующая модель дороги никуда являет собой поучительную аллегорию на темы культурно-технического прогресса. Нарастание механичности, вытеснение из досуга того его компонента, который гомункул Маркс назвал "идиотизмом сельской жизни", привносит в экзистенцию все новые лакуны, которые тщетно пытаются заполнить высеванием газона и его пострижением бензокосилкой.

Столь популярные в наше время конкурсы красоты стали, вероятно, суррогатом, реинкарнирующим на поле состязания изгнанную из спорта эстетику. Во что превратилась красота, описываемая формулой объема груди, талии и таза, можно судить по облику победителей.

К несчастью, подражательные рефлексы человека придали точечным ударам по эстетике эффект оружия массового поражения и генерировали волны, распространяющиеся далеко от подиумов и демонстративных площадок. Индустрия моды с культом глупого кутюрье, с ее легкомысленным, тщеславным, ветреным формализмом не имела никакой внутренней опоры для сопротивления отарку. Глядя на вихляющиеся в кривошипном алгоритме фигуры живых манекенов, рассматривая выставленные на всеобщее обозрение фотографии моделей, трудно избавиться от мысли о не вполне естественной природе этих явлений из мира шоу. Можно предположить, что взятая напрокат из психиатрического гардероба маска кататоника есть непременная и изначальная деталь данного, не самого одухотворенного, изобразительного жанра. Но достаточно заглянуть в любой старый журнал мод, чтобы убедиться, что это не так. Неуловимая в моменте, накапливающаяся годами деформация исказила лица моделей, лишив их человеческого выражения. Та же участь постигла актеров Голливуда,- герои старых американских фильмов не имели того фирменного отпечатка гебефрении, по которым мы безошибочно распознаем сегодняшнюю продукцию лидера мирового кинорынка. И -в завершение сравнения- у них был вполне нормальный человеческий голос. Та развязная мерцательная интонация английского языка, которую старательно имитируют дети в школах глобального мира и которая так похожа на нарочито гнусавую интонацию новорусских зазывал, вовсе не свойственна речи, которую сохранило для нас старое кино.

Новые технологии развлечений много прибавили к традиционным видам машинарного досуга. Мобильные ретрансляторы и компьютер обеспечивают индивиду такую степень герметичности, которую раньше могли дать только наркотики. Отрезая человека от спонтанности органического мира, помещая его в условную, препарированную, распластанную на стеклышке монитора реальность, приучая его мысль оперировать набором шаблонов, а чувство - довольствоваться эрзацами эмоций, машина задает живому существу линейные параметры автомата.

Новые технологии развлечений изменили природу коллективного досуга. При всей своей пошлости балы и вечера танцев были человеческой формой общения, каковыми едва ли являются сегодняшние дискотеки, придающие варианту одиночества в толпе клиническую специфику коллективного угара.

Пространство досуга утрачено для человека на всех его ключевых участках. В былые дни, убивая время -за картами, на футболе или в кино- он только укорачивал себе жизнь. Теперь он укорачивает еще и душу.


                16. ГЕРОИ ПУСТЫННЫХ ГОРИЗОНТОВ

Дегуманизация досуга - только выразительный эпизод в панораме падения нравов. В назойливой акустике этого непреходящего обвала мерным рефреном звучит призыв к терпимости, придающий событиям некий сардонический оттенок. Имманентная антропоморфному насекомому неспособность ценностной дифференциации выступает как основа для нравственного предписания, все более настойчиво внедряемого в жизнь по мере того, как отарк укрепляется у власти. Патологические формы поведения выходят на передний план под завесой тезиса, в смягченном виде модулирующего требование маркиза де Сада о праве каждого на убийство. Юриспруденция глобального мира приводится в соответствие с новыми представлениями и должном и дозволенном. В разряд нормы переводятся действия по нравственной и физической дезинтеграции человека: практика растления малолетних и хирургия перемены пола, эвтаназия, позднее пренатальное детоубийство, стерилизация "по социальным показаниям", косметическая ампутация, "эзотерирующая" трепанация черепа и лоботомия.

Индивид по определению неделим. Телесная и моральная дезинтеграция индивида приводит его к общему машинарному знаменателю и, независимо от степени агрессивности конкретного аутичного субъекта, выступает онтологической задачей отарка. Все средства его социального самовыражения проецируют публике самые разные аспекты практического решения этой задачи. В художественном плане публика получает проекцию эмансипированного гомункула, чей хищный имидж является сегодня главным элементом изобразительного антропоморфного декора. Гибкие, мускулистые животные хищно скалятся на нас с глянца журналов, с рекламных панелей и экранов ТВ. Они задают нам некоторый стандарт, источают соблазны и понуждают к подражанию.

Дух эпохи выражается в ее героях. Люди старой России спорили о Печорине, Базарове и Рахметове, попутно отмечая общественный сдвиг, переместивший на первый план Ставрогина, Раскольникова и Свидригайлова. Но -слишком сложные для оплывающего ума новейших времен- эти рефлектирующие негодяи остались в сознании экспонатами музея литературы, в то время как интеллигентное население России с неясной радостью (иногда, со смущением) узнавало себя в образе Передонова.

За столетие, прошедшее после его появления, герой "Мелкого беса" размножился и заматерел, заселил все общественные страты и этажи, занял подвалы и поднялся на чердаки. Обаятельные бестии с гламурных картинок дразнят его помраченный дух. Из-за них он обкалывает тело татуажем и терзает его пирсингом, из-за них он готов удалить себе фрагмент черепа, нарастить гениталии и загнать стержень в лимбическую долю мозга. Они раскрашивают его фантазии сценами нетипичного насилия, прививают ему эстетический взгляд на убийство, и если он станет однажды борцом за народное дело, то, может статься, как Мэнсон(!) выложит из трупов свежезаколотых врагов настоящий сатанинский знак.

Мне скажут, что я сгущаю краски и, комбинируя аномалии, создаю иллюзию размывания нормы. Боюсь, что заявленный таким образом оптимизм покоится на чистой иллюзии - проекции счастливого личного опыта и ложно понятых общественных перспектив. В беллетристике и репортажах на злобу дня, на теле-, видео- и киноэкране, на политических подиумах и театральных подмостках доминирует персонаж, чьи представления о норме значительно шире традиционных.
-Что такое норма?- со скепсисом Пилата вопрошает он, и тем, кто находит основания нормы в привычках большинства или в запросах истории, надо честно признаться, что им нечем ему возразить.

-Что такое норма?- этот риторический вопрос передает эмоцию существа, уставшего от невидимых преград, затрудняющих его блуждания в потемках. Норма, подобно истине и добру, относится к числу главных оценочных понятий и потому вызывает заслуженное неудовольствие отарка. Норма как статистическая величина? -Нарушайте ее как можно чаще, пока, наконец, не подведете под себя эту послушную фактам статистику. Но для нашего определения потребуются другие, более незыблемые, основания, и мы не станет медлить с ответом.

-Норма есть нечто, что находится вне конъюнктуры. Норма это условие sine qua non, качество, которое нам дорого. Несомненно, могут существовать разные кодексы нормы - в той мере, в какой существуют разные системы ценностей. Нормы, которым следуем мы, покоятся на приоритетах духа.
-Вот как? Значит вы признаете относительность нормы? Вы обслуживаете качество, которое дорого именно вам. А нам, может быть, дорого другое качество.

-О вкусах не спорят. Мы только уточним, что выражение "естественная норма" или "человеческая норма" нигде не теряет своего смысла. Это значит, что речь идет о предпосылке, без которой данный субъект не реализует свою природу. Например, тигр может жить и в клетке, но содержится там в ненормальных, неестественных условиях. Признав, что для вас недействительны приоритеты духа, вы остаетесь при всем вашем праве, но не должны обижаться, если вам скажут, что вы не человек.

Отарки Гансовского были людоедами. Норма героя бестселлеров и боевиков может включать поедание человеческого мяса, и передовые дозоры проповедников терпимости потребуют от нас уважать его право на инакость, а экзистенциализирующий моралист возьмет его под защиту как редкий феномен яркой индивидуальности. Как сказал вслед за Мао романтический отарк-людоед из любимого средним поколением "Молчания ягнят", пусть одновременно цветут сто цветов.

Цветок каннибализма, впрочем, уже давно потерял обаяние неповторимости, ибо, подобно репейнику и крапиве, обильно растет на свалках и пустырях цивилизованного мира. В погоне за свежими ощущениями гурманы антропофагии изощряют вкус в беличьем колесе вариаций на заданную тему. Кулинария вершины пищевой цепочки дарит художественному отарку шанс максимально полного самовыражения. Еще недавно загнанный в полумрак андерграунда подрастающий томный гомункул мучил в подвале кошек, резал лягушек и выкручивал руки малолетним. Настало время, когда он вышел на свет. Он еще не хозяин, в том смысле, что пока не может (а точнее - не привык) вонзать зубы в живого человека среди бела дня и в толпе прохожих. Но мир уже готов признать за ним это право. На него смотрят. Им восхищаются. Ему подражают. Он герой.

Рутинная мораль вполне познала эту перемену. Сравните "мертвый дом" Достоевского с колонией общего режима или даже с казармой наших дней, и обитель скорби XIX-го века покажется вам санаторием. Еще жив в памяти старый неписаный уличный закон, который предписывал драться один на один, не бить лежачего и не ударять ниже пояса. Современные представления о физическом противоборстве исключают всякое понятие о чести.

Честь, скелет традиционной морали, теряет вес в глазах нового поколения, становясь признаком чудачества т.е. отклонением от нормы. Как явление качественного порядка, честь слишком рельефно выступает на плоскости принятого и дозволительного и чинит ненужные препятствия, вводя в расчеты лишний алгоритм. Простая целесообразность импонирует простому недоразвитому уму. Простая целесообразность является предпочтительным критерием оценки гомункула в той его стадии, когда он способен к элементарной ориентации, но на практике сквозь его подчеркнутый рационализм то и дело прорываются мотивы внутреннего абсурда. Как и слабоумный носитель нормы он нацелен на традиционные объекты общественного престижа, но аутичная экстравагантность рисует ему новые горизонты. Отарк может легко ввести в заблуждение и показаться борцом против рутины и врагом пошлости. В дежурном наборе сценических образов с галантным людоедом соседствует персонаж, доводящий до гламурного блеска классический облик обаятельного негодяя. Этот эксцентричный нахал находит удовольствие в том, чтобы "чертить поперек": он мажет горчицу на скатерть, говорит беспричинные пакости и гадит ближнему под окно. Именно так и только так протест плоскости обозначает себя на плоскости протеста.

На периферии художественного пространства отарка имеется также свой антигерой, точнее - демонический герой или, еще точнее, демоническая героиня, ибо речь идет о женщине. Женщина есть bete noire мужчины-отарка. Бодлер и Климов, Ницше и Сартр Гюисманс и Хаксли посвящают женщине строки, полные вдохновения, грязи, презрения и страха.
-Женщина - это сосуд Нечистого, источник всех уродств.
Если этот центробежный порыв антифеминизма недостаточно могуч, чтобы преодолеть притяжение гипертрофированного полового чувства, нам открываются картины художественного и практического садомазохизма. Если же он непобедимо силен, мы рискуем столкнуться с содомией.

-Мое почти физическое отвращение к нечеткому...лежит по линии отхода от стихии женской,- объясняет священник П.Флоренский, и нам нужно в двух словах прокомментировать его объяснение. Распластанный под прессом своей телесности отарк находит в женщине инородную стихию, которая смущает его непредсказуемостью и в то же время грозит поглотить всю его волю. Мечта отарка - механическая женщина, послушная и функционально удобная кукла - запечатлелась в романе Вилье де Лиль-Адана "Будущая Ева" и в игрушках порноиндустрии.

Кроме терпимости (выступающей вне данного контекста нормальной антитезой крайностям фанатизма) в разряд новейших добродетелей уверенно встала объективность. Строгая беспристрастность признана знаком хорошего вкуса в журналистике, непредвзятый подбор событий и фактов объявлен главным критерием при составлении обзоров новостей. Как мы можем убедиться, эта красивая заявка несет в себе противоречие и построена на подмене смысла. По природе человеческой оптики, любая попавшая в поле зрения картина имеет свою пространственную глубину и шкалу резкости, которые тем больше, чем большую оценочную дифференциацию получают попавшие в рамку детали. Полный отказ от оценки равносилен здесь предельной смазанности кадра. Когда преуспевающий репортер заявляет, что, как хороший профессионал, он не может иметь убеждений, он признается в своей полной несостоятельности. Отсутствие критерия оценки превращает беспристрастность в безразличие и беспринципность. Отсутствие критерия отбора делает информацию в лучшем случае эклектичной, но (принимая во внимание установочную беспринципность репортера)чаще всего превращает ее в фикцию. Из того, что журналист не имеет свое точки зрения, прямо следует, что ему придется принять чужую. Алмаз беспристрастности оказывается дешевой подделкой мошенника-ювелира. Сводки новостей по всем каналам наших СМИ, равно как и сопровождающие их комментарии, хорошо иллюстрируют тему.

Хозяева эфира и газетных полос могли бы с легкостью изложить свое профессиональное кредо в терминах бихевиорической энтомологии. Фасетное зрение насекомого не наводит на резкость. -Тем лучше!- из мозаики пятен получается образцовый камуфляж. Двукрылые летят на падаль, кровь и нектар. -Комбинируя эти неотразимые стимулы, можно открыть их взору любую мозаику пятен.
Если определять идеал в прагматическом духе новейшего времени, человекообразное насекомое - идеальный репортер.


                17. ДЕЗИНТЕГРАЦИЯ ТРУДА

Область рутинного труда была первым обширным пространством, на котором мертвый машинарный абсурд установил свою безумную власть над человеком. Выбравшись из чинного Средневековья, цивилизованный мир перешел на новый порядок жизни,ритм которому отныне задавали удары парового молота.
-Общество,- писал Фридрих Шиллер о новом облике Европы,- подобно искусному часовому механизму, где из соединения бесконечного множества безжизненных частей возникает в целом механическая жизнь...Вечно прикованный к отдельному малому обрывку целого, человек сам становится обрывком.

Прославленный певцами истории технический прогресс лег в твердое основание невидимой дороги биологического регресса. Но это роковое отложение филогенеза выступает только отдаленным следствием дисфункции, вызываемой изросшимися метастазами машинерии. Непосредственное зло поражает конкретного человека в его онтогенезе, и мера этого зла не стала бы меньше, если бы оно совершалось, не оставляя следов. В известном смысле мы можем говорить здесь о безличной природе субъекта преступления. Технический прогресс и порождаемые с его участием производственные структуры являют собой стихийную сумму великого множества сил, где силы разума предстают в привычной для себя обслуживающей роли. Случившееся не несет умысла преступления. Эволюция экономических структур привела к интеграции очагов производства. Ломая кинематику рабочих операций, интегрированное производство дегинтегрировало труд.

Расстройство связей вещей и поступков, воспринимаемое отарком как изначальная данность, ввергает психически здорового человека в кошмар принудительной шизотимии. Тратить усилия ума и энергию тела на действия, не получившие санкцию смысла, значит нарушать логику человеческой природы даже тогда, когда для таких действий находятся весомые внешние основания. Вынесение мотивации вовне трудового процесса, при том, что сам процесс требует времени, внимания и сил, тяжело даже если работа совершается во имя вполне осознанной и поставленной самим работником цели. Потеря в восприятии работника целого предмета труда делает работу оскорбительной. Столь чувствительное вмешательство привходящих обстоятельств в интимный человеческий акт не может не вызывать болезненных сдвигов сознания. Как точно заметил Дж.Рескин, дело не в том, что люди страдают от презрения к ним высших классов, а в том, что они не могут перенести свое собственное к себе презрение за то, что труд, к которому их приговорили, унизителен, развращает их, делает их чем-то меньше людей.

Тема отчуждения труда, затронутая в античное время Колумеллой и Плинием Старшим, получила новый импульс в эпоху становления промышленного капитала. Марксу принадлежит конспект, где он, спекулируя на феномене отчуждения труда, старается обосновать неизбежность коммунизма. Вследствие непреходящей особенности исторической памяти, склонной группировать прошлое вокруг избранного числа сегодняшних знаменитостей, штудию Маркса принято считать классическим анализом вопроса. Нам приходится остановиться на этом недоразумении, чтобы назвать вещи своими именами. Что бы нам ни говорил на сей предмет Эрих Фромм, рукопись Маркса, почти столетие пролежавшая в архивах, - типичный экзерсис ученика школы немецкой философии, а конкретнее - интеллектуальная жвачка, руминация на заданную тему.
Я вспоминаю несчастного идиота. Покачиваясь и мыча, он мерно выписывал на месте круг. Изо рта его длинной лентой тянулась слюна.
-...если продукт труда есть отчуждение, то и само производство должно быть деятельным отчуждением, отчуждением деятельности, деятельностью отчуждения.
Кому бы пришло в голову поставить в вину идиоту его слюни, но ведь не по тому же мотиву снисхождения образованная публика не пеняет автору на эту липкую протяженность слов?!

 Истинными критиками системы отчуждения стали "реакционные романтики", поэты и бунтари, секуляризовавшие христианский (по преимуществу, католический) протест против новомодного культа Мамоны и его мерзкого капища - работного дома.
-Можно заковывать, мучить людей, запрягать их как скот, убивать как летних мух, и все-таки такие люди в некотором смысле, в лучшем смысле, могут оставаться свободными. Но давить в них бессмертные души, душить их и превращать в гниющие обрубки младенческие ростки их человеческого разума, употреблять их мясо и кожу на ремни для того, чтобы двигать машинами, - вот в чем истинное рабство.

Так писал Джон Рескин в "Камнях Венеции", и мы можем догадаться, что столь инородная критика вызывала сложную реакцию начинающего пророка. Как отпетый имморалист, Маркс презирал всяческие сантименты. Но он не мог не замечать успеха, который имели проповеди врагов капитала в кругу тех, кого он уже избрал на роль своей паствы. Законы жанра и виды на удачу пересилили сардонические мотивы. Пророк взялся за перо. Ищущий известности и метящий по пути все столбы и деревья младогегельянец искал случая напомнить о себе. Но мы никак не можем назвать несостоявшуюся инъекцию Маркса плагиатом, ибо отчуждающее действие гегельянской фразы лишило толкование смысла, а значит - и сходства с тем движением идей, которые внесли жизнь в риторику романтического протеста.

(Тема плагиата могла бы составить отдельную главу исследования машинарных артефактов: три самые модные концепции последних столетий -теория научного коммунизма, теория психоанализа и теория относительности- построены не на базе оригинальных идей их авторов, а на интерпретации заимствований и даже на заимствовании интерпретаций.)

"Реакционный протест" по ту сторону христианско-романтического дискурса вылился в Англии в энергичное движение разрушителей машин. Солдатам генерала Лудда достались самые решительные филиппики прокуроров прогресса; их защитники не нашли для них других слов, кроме призывов к милосердию: вы правы, господин обвинитель, но, господа судьи, войдите в обстоятельства: нужда толкнула этих несчастных к эксцессам разрушения.
Справедливость настоятельно требует, чтобы мы присоединились к голосам тех посмертных адвокатов Лудда, кто, подобно Джону Рескину, высказался против профанации понятия прогресса:
-Луддиты ломают широкую раму? Заметьте, господа судьи, эта рама запрещена королевским эдиктом, так как позволяет корыстным негодяям собирать в хлевах неучей, засоряющих рынок эрзацпродуктом.
Воистину, машины, ломающие гармонию труда, заслуживают слома. И пусть обнаружившая эту препону инженерная мысль ищет себе другие пути, как нашла другие пути медицина, которой запретили проводить свои опыты на человеке.

Насколько глубоко проник Маркс в смысл трагедии отчуждения, можно судить по указанному им пути избавления: преодоление отчуждения мыслится им через "устранение труда". Калечащее субъекта расстройство функции лечится усечением функции. Более радикальным методом могло стать только усечение самого субъекта.

Но искалеченный обессмысленным и обессмысливающим трудом субъект и без того сведен к минимуму, в котором едва оказывается узнаваем в качестве человека. Человеку необходим простор для самодеятельности, и наиболее полной и ценной формой этой самодеятельности является не игра, не спорт, не прогулка, а труд - целенаправленное созидательное усилие духа и тела.

Характерное для социалистов сведение роли труда  к обслуживанию потребления можно (но недостаточно) квалифицировать как элемент морали паразитических классов, машинально позаимствованной у капиталистов экспроприаторами капитала. Мечта погулять в свое удовольствие не должна казаться слишком странной и для психологии изнуренного эксплуатацией раба. Вот типичная реплика марксоида на заданную тему:
-Человек, избавленный от мира труда, навязывающего ему чуждые потребности и возможности, обрел бы свободу для осуществления своей автономии в жизни, ставшей теперь его собственной, - с точностью примерного ученика формулирует Г.Маркузе.

Безусловно, Маркузе было известно ярмо подневольной работы. И вероятно, как профессиональный интеллигент, Маркузе не знал и страшился физического труда. Однако обязательный для философствующего интеллигента навык экстраполяции мог бы помочь ему представить потребность мускульного труда реальной потребностью человека. Сам Маркузе -лидер философской школы и автор нескольких книг- конечно, испытывал радость творчества. Что-то мешало ему и тысячам тысяч его единомышленников признать в своем общественном идеале право на радость творчества за садоводом, столяром, гончаром или плотником. Что же? -Вероятно, то же, что заставило Бодлера заменить в его идеальном пейзаже "неправильные растения" "одуряющим однообразием металла, мрамора и стекла". Во всяком случае, шизотимическая греза в расстроенном мозгу французского декадента подозрительно напоминает сон Веры Павловны в программном романе русского социалиста.

"Упразднение труда" уже было свершившимся фактом для широких масс пролетариата в поучительном прошлом античного Рима и является таковым в непосредственном настоящем глобального человечества. Ни древнеримских попрошаек, ни живущих на пособие безработных нельзя назвать существами из царства свободы. Скученные на обочине жизни, они потеряли последнюю связь, дающую их трудящимся братьям иллюзию смысла,- чувство причастности мировому процессу.

Машинерия производства изымает из труда его творческую сердцевину. Неорганическая субстанция индустриального производства давит на человека комбинацией двух механических компонентов: машинальной стереотипией  выполняемых движений и нагромождением технических комплексов, где за человеком остается скромная функция обслуживания машин. Дополнительным унижением для субъекта труда является ясное осознание им своих перспектив: изловчившись и подешевев, робот заменит его в этой последней нише целесообразности и смысла.

Решающим шизопатическим моментом промышленного производства стало разделение труда, раздробившее трудовой процесс в мозаику изолированных операций. В своем новом виде труд стал впечатляющей инкарнацией бреда, где больному воображению с навязчивым постоянством являются фрагменты предметов, а сам субъект ожившего кошмара вертится в беличьем колесе бесконечно повторяющихся движений и жестов. Титаническими усилиями пропаганда в странах советского блока пыталась заставить человека труда открытыми глазами, сознательно и радостно взирать на дело своих рук. Воистину, при положительном исходе этот опыт превзошел бы по эффекту эксперимент, вернувший на правильный путь героя "Заводного апельсина". Тотальной пропаганде удавались невероятные вещи. Под ее воздействием люди сумели увидеть процветание в своей нищете, научились радоваться своему горю и любить своих палачей. Но принять в свою душу ТАКОЙ труд они не смогли.

Впрочем, хватило и того, что люди к нему привыкли. Завод - школа жизни, почти не уступающая казарме. Навыки, приобретенные в цеху, придают субъекту невозмутимость автомата. Работник не тяготится выбором и не знает сомнений. Подобно ребенку, который привык, чтобы его одевали, и машинально подставляет попечителю то руку, то шею, работник легко и безотчетно повинуется алгоритму "сигнал-ответ". Но в отличие от ребенка он давно потерял ребяческую резвость и подверженность капризам. Это идеальный солдат великой армии труда, Платон Каратаев потогонной системы Тейлора, стоик рабочей недели и гедонист выходного дня.

Идеологическое прикрытие попечителей трудящихся пролетариев старается выдать следствие за причину и доказать, что человечество в массе отнюдь не расположено к самодеятельности, и что его сугубая страдательность обусловлена действительной генетикой человеческого рода. Глашатаи активного меньшинства провозглашают, что лишь от 3 до 10% людей запрограммированы на самостоятельное принятие решений, остальные неуклонно стремятся сбросить с себя бремя выбора. У нас нет нужды тревожить в этой связи высокий авторитет биологической науки. Совпадение цифр, обозначающих долю наследственно самоопределяющихся субъектов с процентом реальных собственников в странах индустриальной зоны могло бы служить прекрасным аргументом и в пользу изложенной теории, и в пользу практикуемых в этой зоне социальных режимов. Но, к несчастью, интерпретация данных по странам второго и третьего мира выявляет проблему: считать ли существенно более высокий процент тамошних самостоятельных хозяев проявлением генетического превосходства туземных народов или признать нарастающую пассивность человечества в очагах цивилизации признаком гуманитарного прогресса.
Ссылка на генетику делается еще более сомнительной, если обратиться к статистике недалекого прошлого самогО индустриального сектора, всего столетие назад дававшего совершенно иную (обратную) пропорцию хозяев и наемных работников. Столь существенное изменение в генотипе европейцев и североамериканцев за столь малый исторический отрезок могло бы произойти только если бы хромосомный набор людей нордической расы соответствовал генному коду плодовой мушки дрозофилы. Единственное соотношение, которое мы можем получить из нашего краткого обзора, есть то, что коррелятивность теории активного меньшинства биологическим фактам находится в обратной пропорции к классовой ангажированности теоретиков.

Биологическая программа Homo Sapiens приводится в действие соответствующими стимулами среды. Мир должен дать человеку связку ключей, которыми тот откроет двери к своему естеству. Рассыпая связи, мир теряет для человека ключи, теряет для себя человека.

Губительная для сознательного работника область дезинтегрированного труда предоставляет отарку режим наибольшего благоприятствования во всех его отправлениях. Именно она -эта зона абсурда- открыла гомункулу двери в мир, создав пространство для питания и размножения паразитов. По общему правилу природы, паразитизм есть первое условие инволюции. Подобно тому, как прародители вши, приспособившись пить кровь, потеряли крылья, а прародители глистов, проникнув во вместилища даровой пищи, потеряли органы зрения, предки отарка утратили главные признаки своего вида, редуцировали преимущества своего класса и вернулись к состоянию насекомых.

Конечно, паразитическое сословие внутри человеческого сообщества не было вполне герметичным и не несло явных внутренних факторов отрицательного отбора. Но сам общий всему человечеству фактор негативной искусственной селекции имел опору в системах отчуждения, и плоды этой селекции скапливались в верхних общественных стратах.

Как здесь уже было однажды сказано, не видящий ориентира в вертикали ценностей отарк спонтанно ориентируется на вертикаль власти. Подобно мокрице в поисках влаги, он перемещается по общественным надстройкам и замедляет движение в местах, могущих компенсировать его внутреннюю недостаточность. Отарк - естественный лидер в победоносном блоке бесчеловечных и недочеловеков,- составляя его меньшую часть, он задает тон в этой разрушительной стихии как наиболее чистое воплощение зла. Имморалист и преступник - отарк к тому же единственный поэт и философ имморализма и преступления, ибо его союзник - недочеловек не имеет ни тяги, ни способности к художественному и интеллектуальному самовыражению.
-Пусть с ужасом отвернутся от нас будущие поколения, пусть история заклеймит наши имена, как имена изменников общечеловеческому делу - мы все-таки будем слагать гимны уродству, разрушению, безумию, хаосу, тьме. А так - хоть трава не расти. -Так в редком порыве вдохновения выразил религию своего блока ипохондрический гомункул Л.Шестов. И презирающий красоты формы недочеловек простит ему литературный пафос, поддавшись энергии этих воинственных слов.

Несмотря на яркую патологическую симптоматику, а скорее - именно благодаря ей отарк легко добивается выдающегося положения в криминальном и околокриминальном мире. С другой стороны, его настойчивость, беспринципность и любовь к шаблонам, равно как и тяга к самоутверждению дают ему хорошие шансы на "умеренный прогресс в рамках законности". Так или иначе, отарк готов к гонкам по вертикали и составляет весомую часть новобранцев любой социальной верхушки. Принимая во внимание, что подобная ротация элит продолжается не одну тысячу лет, стоит ли удивляться непреходящей популярности идеи демократии?



                ЧАСТЬ ВТОРАЯ

-Есть три силы, единственно три силы на земле, могущие на веки победить и пленить совесть этих слабосильных бунтовщиков, для их же счастья - эти силы: чудо, тайна и авторитет. Ты отверг и то, и другое, и третье и сам подал пример тому.

                Ф.Достоевский. Братья Карамазовы


                18. БЕСТИЯ У ВЛАСТИ

Власть есть главная компенсация гомункула. Неспособный властвовать собой, он тем более жаждет власти над окружающим. Власть освобождает от "проклятия труда", надевает узду на спонтанность мира, превращает страдальца в карателя. Она восстанавливает равновесие страха и вместе с ним - справедливость, отнятую у гомункула с самого момента его появления на свет. Заставив мир бояться, он чувствует себя не хуже других. Заставив других трепетать, он чувствует, что возвысился над миром. Ужас бытия обретает свою отрицательную гармонию. Это мироощущение с торжественной образностью передается в стихотворении Казбека Расимова "Властелин Ада":

-Звезды погашены.
Призрачен свет.
В шаре хрустальном - парад планет.
Марс и Юпитер восходят в зенит.
В центре вселенной злая звезда.
Голос возвысивший будет убит.
Но он не знает, кем и когда.

Маньяк-убийца, садист, педераст и педофил, вампир и каннибал, называющий себя братом Сатаны с пифагорейским педантизмом перелагает в астральные, магические образы безжалостную мистику своей черной души. Мистическое, в духе вошедшего в стойкую моду жанра фэнтези ощущение повелевающей силы венчает власть гипнотической аурой страха.

Современная государственная власть на Западе и на Востоке одета в наряды демократии, за которыми скрываются достаточно непохожие системы субординации и координации интересов. Всеобщая тайная подача голосов и закрытые кабинки для голосования, подобно галстукам и пиджакам государственных мужей, составили почти повсюду необходимый минимум гардероба народовластия, и твердые правила хорошего тона не позволяют поборникам демократического стандарта углубляться в более конкретные детали управления. Деспотический Восток скрепя сердце принял эту моду на показное панибратство: при всей своей формальности она душевно задевает само существо власти. Впрочем, власти в ее существе стеснительна и сама деспотия, если та, отложившись в ячейки церемоний, теряет свободу и размах. Отарк уберет со сцены демократическую ветошь, как только получит решающий общественный перевес. Некоторые начинания в этом роде известны нам из хроники богатого на катаклизмы "века диктатур".

-Мы научим этих людей верховой езде, чтобы привить им чувство абсолютного превосходства над живым существом,- сказал о будущих субъектах немецкой власти лидер нацистского Трудового фронта Лей.
-Как женщина, которая предпочтет подчиниться сильному мужчине, а не господствовать над слабым, так же и массы любят повелителя больше, чем просителя,- сказал о будущих объектах власти кандидат в повелители Гитлер. Первые вестники грядущих перемен, они сумели стать господами только сделавшись слугами капитала. Преждевременность их пылкого порыва несла в себе эфемерность цели и демагогическую изворотливость средств. Без сомнения, властный идеал отарка требует много более полного воплощения, нежели то, которое дал ему III-й Рейх.

 Презрение энергичного отарка к аристократии денежного мешка хорошо выражена у Ницше. Его белокурая бестия, всадник на белом коне, безжалостный игривый господин (игривость -гебефрения- элемент клиники раннего слабоумия) не нуждается в посредниках и не бежит гнева толпы. Ему -победителю- уже не нужны уют и безопасность, его чарует шум битвы и стоны поверженных врагов. Идеальной акциденцией отарка является чистая, прямая, непосредственная власть, нечто в стиле тоталитарных диктатур или деспотий Востока, но без их трусливых реверансов идолам толпы: нации, справедливости, Богу.

Отарк хочет полноты обладания. Железная армейская дисциплина не дает утоления его жажде, ибо она стесняет волю начальника общеобязательными параграфами устава. С момента решительного доминирования анархический субъектив берет верх над алгоритмическим объективом: воинствующий отарк тяготеет к произволу. Сумасбродный Тиберий, кровожадный Калигула, тщеславный Нерон суть воплощения этого типа правителя.
Комфортные для отарка отношения власти реализуются в миниатюре в криминальных группах, где известный произвол вожака предписывается обычаем стаи. Но и здесь недоразвитые представители нормы привносят в группу стесняющие суррогаты права.

Классическая модель демократии опирается, по крайней мере в идеале, на существенно иную, враждебную отарку концепцию группы. Все члены демократического сообщества признаются суверенами, наделенными равным правом в точке пересечения их интересов. С абстрактной позиции права каждый становится единицей, где реальное влияние на положение дел ставится в прямую зависимость от его личный достоинств. Такая модель не благоприятствует посредственности, ни тем более - отарку. Лишенный привилегий положения или хотя бы значимых для него ориентиров успеха, он теряется и попадает в трудные ситуации; его творческое "ничто" открывает свой конфуз,разоблачая себя как чистое ничтожество.

Механизмы парламентской демократии сводят практику народовластия к относительно безобидным для элит процедурам всеобщей подачи голосов. Надежный контроль над партиями и средствами коммуникации обеспечивает денежной аристократии нужный исход выборов и в комбинации с потенциально опасным для специалистов управления напором низов делает профессионалов от политики достаточно послушными их воле. Тем не менее деконструкция машины демократической власти началась и едва ли будет остановлена. Успех этого обширного предприятия будет зависеть от положения дел в индустриальной зоне мира. Глобальный мировой порядок покоится на экономической мощи Запада. Без всякого насилия над своей природой отарк ассимилирует византийскую роскошь денежной аристократии. Но может оказаться, что жители Запада все еще не готовы ассимилировать деспотическую модель Востока, которая, конечно, вполне отвечает духу византийской роскоши. Если это так, сектор "золотого миллиарда" войдет скоро в стадию кардинальных потрясений.

Планы деконструкторов, засевших в мозговых центрах ТНК, банальны и хорошо изучены врагами международной плутократии из числа консерваторов и левых радикалов. Парламентаризм действует через институты национального государства, которые и подлежат поэтапному слому. В глобальном мире государство сбрасывает с себя бремя социальной защиты, чтобы без помех заниматься делом защиты транснационального капитала. Инфраструктура (если только это не стратегически важные для бизнеса и заведомо убыточные ее участки), транспорт, образование, пенсионное обеспечение, здоровье и безопасность передаются на поруки частным компаниям и филантропам. Парламентская демократия, сохраняя формально все свои атрибуты, теряет таким образом точки соприкосновения с реальностью и концентрируется на второстепенных функциях вроде надзора за национальным корпусом международной полиции.

Атрофия демократического государства автоматически увеличивает нагрузку на организации внепарламентской демократии. Самые мощные из них -профсоюзы- действуют на ключевом участке социальных отношений. Не находя опоры в партиях, протестные группы присоединяются к профсоюзам.
Новейшая тактика деконструкции профсоюзов повторяет старинные приемы экспансии власти. Divide et impera колониальных эпох означает здесь вовлечение профсоюзных лидеров в согласительные корпорации, некие структуры диалога, дающие иллюзию влияния в обмен на гарантию нейтралитета. Как и в старые времена, эта тактика приносит плоды. Профсоюзы теряют боевой дух. Компромисс, будущий в норме итогом состязания сторон, кладется теперь в основу их исходных притязаний. Ведя по преимуществу арьергардные бои, профсоюзы не в силах остановить стремительный демонтаж трудового права, совершаемый патронатом руками партийных политиков.

Зона трудовых отношений остается стратегическим участком цивилизации, обеспечивающим энергией все элементы паразитической системы. Стесненный нуждой работник не только отнимает у хозяина меньшую часть прибыли, он, к тому же, слишком поглощен заботой дня, чтобы оставлять какую-то энергию на осмысленное сопротивление грабежу. К этим чисто рациональным мотивам, побуждающим фабриканта принижать статус работника, имущий гомункул, как славный шевалье Бертран де Борн, добавляет побуждение чувства: ему приятно видеть ближнего ввергнутым в ничтожество прозябания.

Очевидно, отмеченная новыми левыми опасность поглощения работников обществом потребления теряет актуальность. Последние десятилетия рабочий класс претерпевает систематическое снижение жизненного уровня в контексте резкой поляризации богатства и нищеты. В конкуренции трудовых стимулов традицией Запада был баланс кнута и пряника. Сегодня хозяева предпочитают кнут. Причину этого оползня надо искать в его вещественном основании. Но растущее влияние гомункула внутри правящего страта во всяком случае меняет его норму реакции, перенося акцент на меры устрашения и генерируя самодовлеющий абсурд.

Итак, общество, зажатое в тиски паразитической системы, неспособное поддерживать внутри себя условия для созревания пополняющих его членов, общество недолюдей, в котором концентрация бесчеловечных переходит критическую черту, стоит на пороге нового политического устройства. Его признаки проявляются в неприкрытом цинизме правящих групп, часто не делающих себе труда соблюдать формальную сторону демократии, в демонстративном, смакуемым в СМИ ужесточении поведения сил порядка, в публичном и подчеркнутом выведении силовых ведомств и служб за рамки общих предписаний закона и норм морали, в создании, обучении, инструктаже, обеспечении террористических формирований, в регулярной практике военного устрашения, наконец, в дегуманизации самой войны.

Последняя строка этого реестра нуждается в комментарии. Война по определению бесчеловечна. Даже рыцарский поединок, проводимый по всем правилам чести, не вполне честен перед судом совести, ибо отдает дух на расправу животной силе. Но война, где вина убийства хотя бы отчасти искупается риском быть убитым, где формально равное положение антагонистов дает им шанс на самооправдание, отличается от войны, где одна из сторон выведена из поля поражения противника и убивает из своего безопасного укрытия. Такая война превращает солдата в палача. Аналогия с палачом становится полной, если принять во внимание, что боец, в прямом поединке сокрушающий врага, подобен нарушителю права, действующему в состоянии аффекта, или даже лицу, применяющему меру необходимой обороны, а значит -в понятиях юриспруденции и бытовой морали- заслуживает снисхождения или оправдания. Пилот, нажатием кнопки лишающий жизни неведомого ему противника, лишь исполняет приговор, как то существо у виселицы или плахи, которое стыдилось открывать миру свое лицо.

Но карающей деснице военной машинерии мала плаха, и она не боится взять шире при исполнении приговора. Солдаты многих эпох -хотя и склонные к мародерству, грабежу и разбою- сражались по преимуществу друг против друга. Солдаты XX-го века научились убивать всех.

Самодовольно демонстрируя свой устрашающий бодибилдинг, новый властвующий субъект не постесняется применить силу против президента или парламента, если эти субъекты демократии слишком буквально станут толковать свой статус уполномоченных от народа. Но подобно тому, как заседавшие в Вестминстере джентльмены, сурово обойдясь с монархом, затем смягчились и сочли благоразумным сохранить для родины привычные ей ритуалы правления, нынешний носитель власти пока не отбрасывает старую форму, он только лишает ее содержания.

Однако благоразумие британского продавца шерсти наследуется труднее, чем его богатства. Закоренелые паразиты старой Англии были еще слишком люди, и в этом качестве предпочитали формально-процессуальной стороне власти ее материально-потребительскую сторону. Игрушка рока-отарк не знает альтернативы, внутри которой метался Оливер Кромвель. Повелевать людьми или наслаждаться домашним покоем... Отарк не может наслаждаться домашним покоем. Его дом всегда в осаде, а его покой - только затишье перед грозой.

В повести А.Франса более чем благополучного героя доводила до бешенства портившая вид из окна фабричная труба. Героя нашей повести болезненно нервирует пестрая ветошь народовластия. Но он не пытается нанести последний удар. Это значит - он еще не совсем властелин, и он еще совсем не уверен в успехе.


                19. МИССИЯ И СУДЬБА

Это "все еще" дает нам время оценить обстановку о поговорить о способах самозащиты. Инстинкт самосохранения и моральный императив требуют от нас активного сопротивления, а тот эквивалент силы, который отмечает сведущее существо, дает нам нечто большее, чем контроль над собой и узким сегментом смежного с нами пространства. Как субъекты аксиотического мира, мы должны делать некоторые вещи невзирая ни на какие обстоятельства, перед лицом сколь бы то ни было пугающих угроз и безнадежных перспектив. И мы не должны упускать из виду, что недооценка собственных ресурсов ограничивает наш диапазон и влечет за собой практические потери. По меньшей мере две вещи способны избавить нас от душевной анемии. Во-первых, в нашей всегдашней власти (во всяком случае до того момента, когда мы перестаем быть самими собой) защищать и поддерживать то, что нам дорого на вверенном нам случаем и природой участке внешнего и внутреннего мира. И во-вторых, в нашем существе есть потенциально бесконечное преимущество перед противоборствующим нам началом. Мы имеем в виду первое когда говорим о верности, мы подразумеваем второе, повторяя за Фрэнсисом Беконом: "Knowledge is power". Пусть всякий, кто сломлен, знает, что у него есть только одна -чисто субъективная- причина утверждаться в своем малодушии. "Кто находится среди живых, тому есть еще надежда". "Уныние есть нежелание добрых дел".

В том, что в мире проступило и утвердилось новое качество, нет и не может быть его -качества- заслуги, если не считать заслугой предпосылки выживания, которые, соединившись в предмете филогенеза, составили основание новому проявлению жизни. Слепой и беспристрастный природный отбор вынес его на поверхность бытия; но с той минуты, как оно вошло в состав сущего, оно стало элементом причинного ряда, частью фатума, с этой минуты началось его служение и стало возможным говорить о заслугах. С этой минуты мрак причинности осветился свободой.

Зрячий фатум, оставаясь причиной, перестает быть фатумом. Средоточие мировых сил обретает субъекта. С увеличением в мире субъектного начала увеличивается субъективный фактор истории. Теперь ее ход все более определяется сознательными усилиями человека. С этого момента нравственная оценка субъектов истории получает всю полноту практического смысла.

Знаменитая антитеза необходимости и свободы достойна лучшего применения, нежели то, что обещано ей в трусливой и лживой сентенции о свободе как познанной необходимости. Двойственное недомыслие - любимая игрушка диалектиков, но оно - сигнал тревоги для всякого дееспособного ума. Авторитеты мировой мысли были склонны избегать двойственности и решали задачу, усекая как ложный один из членов антитезы. Лев Толстой лицом к лицу с массой бесспорных доказательств, запротоколированных им в нескольких томах "Войны и мира", мужественно признал за истину одну необходимость. Движимый естественным импульсом протеста Карл Поппер брезгливо стряхнул с себя "демона Лапласа" и выбрал свободу. Между тем вся проблема выбора держится на одной иллюзии, возникающей из близорукости интуиции, своеобразной подслеповатости мысли. Равным образом чувствуя присутствие в мире причины вне себя и себя как причины, субъект не замечает, что имеет дело с двумя ракурсами, двумя аспектами одного и того же явления.
-Как бы ни увеличивалась трудность постижения причины, мы никогда не придем к представлению полной свободы, то есть к отсутствию причины,- констатирует Толстой, и мы ясно видим из этой фразы, что он (подобно множеству других) противопоставляет свободу причине, игнорируя простую, четкую и очень важную истину: наша свобода - это причина внутри нас. Наиболее общее -онтологическое- определение свободы таково: свобода есть внутренняя необходимость. Что нам остается от злополучной антитезы? -Один ее компонент оказывается частным случаем второго, лишая противопоставление всякого логического смысла.

Велик ли труд понять ошибку? Вероятно, издержки узкой специализации оставляли Толстому и Попперу мало возможности для объемных и сосредоточенных раздумий. В таком случае стоит пожалеть, что суета сует так запросто приворовывает у вечности. Но только ли в этом дело? В ужасе, с которым Поппер описывает "кошмар детерминизма", есть что-то по ту сторону простого недомыслия. Детерминистскому монстру следовало бы противопоставить чудовище фатализма, и тогда, сравнивая оба порождения ученой фантазии, философу пришлось бы признаться, что страшно только второе, первое же ничем не угрожает человеку. Рассмотрим оба примера, каждый из которых по-своему иллюстрирует ситуацию.

(1) Демон Лапласа, идеальный вычислитель детерминированного мира, имея перед собой все данные обо всех его точках, предсказывает будущее, но тут же вынужден отметить, что, получив в своем уме этот результат, он прибавил новую, не взятую в расчет величину в реестр исходных, определяющих настоящее положение дел величин - величину очень важную, ибо она, вне сомнения, внесет коррекцию в поведение вычислителя. Его работа, следовательно, оказалась неисполненной, так как не дала требуемой точной картины грядущего. Учтя эту новую величину и проведя перерасчет, он обнаружит еще одну перемену в исходных данных и -таким образом- должен будет констатировать полную теоретическую невозможность законченного  герметичного предсказания мира, ибо не сможет отрицать, что сам является в этом мире действующей величиной, с которой должен считаться всякий добросовестный вычислитель. В детерминированном мире прогнозист есть фактор, а прогноз есть весомый факт.

(2) Помыслим, что в ситуации, когда ему откроется будущее, демон фатализма останется инвариантен перед фактурой привнесенных в его ум преобразований. Как существо, чтущее рок и идущее навстречу неизбежности, фаталист сохранит инерцию заданного движения, останется на своей орбите, в прорезях своего трафарета, в желобах своей судьбы. Лики грядущего в хрустальном шаре гадалки никак не изменят его поведения, ибо он не causa sui, не подлинный субъект действия, не хозяин своих поступков. Вспомним, что мы знаем о феномене отарка, и мы поймем, как существенна проблема детерминизма для всего комплекса исследуемых нами проблем.

Визуально противостоящий фатализму индетерминизм имеет по крайней мере одну общую позицию со своим антагонистом: так же как и тот, он разом отпускает индивиду все его грехи. Индетерминизм, рисующий мир, не властный в себе самом, мир, преданный всеразъедающему хаосу, а может быть - произволу демонов и колдунов, погружает нас в бытие, где не действительна никакая оценка. Напротив, детерминизм, давая всем почву под ногами, делает всякого споткнувшегося причастным к своему падению.

-Предполагать, что будущее соответствует прошлому, побуждает нас лишь привычка,- с подкупающей английской четкостью сформулировал Дэвид Юм. Что такое на деле эта скупая ремарка недоверия, если не отрицание за вещью права быть собой - то есть онтологическая основа самого разнузданного нигилизма? Где, как не в природе мира, заложены все характеристики этого мира, включая, разумеется, и параметры его изменчивости или постоянства? Ответить отрицательно на этот вопрос значило бы отринуть логику, впасть в противоречие с самим собой, выветрить смысл собственного дискурса. Но это значило бы также - лаконично передать свое особое восприятие мира.

Итак, зрячий фатум перестает быть фатумом, не переставая быть необходимостью. Самоопределяющийся дух следует своей сущности, опираясь на свои собственные детерминанты. Но эти детерминанты включают выбор, оценку, альтернативу - все то, без чего дух теряет свою природу. Настоящая свобода - не произвол "творческого ничто", означающий в сущности только угодливую зависимость центрального нервного узла от импульсов сомы. Человеческая свобода в своем предметном наполнении - это сознательное положительное самоопределение на оси добра и зла. Иначе говоря - свобода духа обретает себя в измерении аксиотики.

Безмозглый фатализм природы, все более затрудняясь в ее усложняющихся органических проявлениях, оборвался на человеке. Впрочем, инклюзу свободы положен почти герметичный предел. Человек до крайности, досадно, нелепо несвободен от физики мира. Его капризный гомеостаз поддерживается в узком диапазоне колебания веществ, полей и температур. У его сомы есть собственный психический суперстрат, способный посылать импульсы, помрачающие состояние духа. Человек весь пронизан болью и мечется в заботах текущего дня. Он совершает ошибки, выказывает слабости, отрекается от ценности,- тогда он предает себя и свою человеческую свободу, предаваясь во власть слепой и мертвой силе. Речь идет не просто о борьбе мотивов. Буриданов осел, издыхающий между двух вязанок сена, есть не только пример мучительного выбора, но и образец несвободы. Скажем еще раз: сущностная свобода человека - это осознанный ценностный выбор. И: свобода - это самореализация духа.

Скажем в порядке резюме и чуть смещая ракурс. В процессе эволюции живое существо накапливает спонтанную активность и этим все более выделяется среди величин причинного ряда. Мир как совокупность причин представляет собой множество более или менее замкнутых на себя образований. Любое из них можно рассматривать с точки зрения его способности самоопределения. Если иметь в виду человеческое тело, у нас есть право говорить о его специфической свободе, отмечая устойчивость к внешним воздействиям и весьма сложную саморегуляцию. Но если мы перейдем к самому человеку, нам придется отвлечься от соматических детерминантов и сосредоточить внимание на детерминантах его ценностного измерения, ибо свобода человека проявляется в самораскрытии его сущности, то есть, выражаясь тавтологично, зато максимально точно - в его служении духовным началам. В свою очередь отарк как зооагрегат, конечно, имеет право на свою меру свободы, но как несостоявшийся субъект он только пленник, точнее - раб своей биологической машины.

Эти комментарии подводят нас к вопросу о критериях истории. Нам не удается обнаружить внятных аргументов против признания ценностей духа естественным и единственным мерилом, которым человек определяет достоинства и недостатки общества и социального процесса. Такие абстракции, как историческая необходимость, лишены для него содержательного основания. Если необходимость, познанная субъектом истории, не соответствует его представлениям о должном, он вступает с ней в борьбу, и мы констатируем факт противоборства двух необходимостей. Философия свободы в представлении отарка имеет прямо противоположный смысл, отчеканенный Мартином Хайдеггером в сентенцию:
-Свобода - это область судьбы, посылающей человека на путь раскрытия тайны.
Прагматичные гомункулы заведомо отвергают всякую борьбу, если она не совпадает с вектором мирового процесса. Как благоразумно заметил тот же Хайдеггер:
-Поступки только тогда становятся событиями, когда отвечают миссии и судьбе.
Мы ничего не имеем против миссии как духовного назначения самоопределяющегося субъекта, и мы уже достаточно сказали, что мы имеем против миссии как судьбы.

Эти миссия и судьба называются на языке Маркса интересами рода. Как и полагается опытному гегельянцу, Маркс легким движением руки снимает с себя "противоречие общего и частного". -Интересы рода,- говорит он,- всегда пробивают себе путь за счет интересов индивида и это происходит потому, что интерес рода совпадает с интересами особых индивидов, в чем и состоит сила этих последних, их преимущество". Сила Маркса (ибо он, конечно, особый индивид) состоит, следовательно, в том, что он правильно расположился внутри потока неизбежности.

Сумеречное сознание гомункула закономерно тяготеет к историческому конформизму. Концепция потустороннего глобального процесса, некой текучей исторической плазмы, обволакивающей и всасывающей субъекта, пеленающей его спонтанные порывы, отвечает грезе отарка об однородном предсказуемом мире, где самоопределение духа устранено как чужое, пугающее начало. Естественно, что Марксов "исторический аспект бытия" не вмещает в свой створ никаких реперов качества. Шкалы ценностей нет в Марксовой палате мер и весов.

Но убирая с дороги этику, марксисты не просто эмансипируют себя от нравственного гнета. В их слишком горячих нападках на мораль слышится личная обида, их аргументы скорее похожи на инвективы. Сумасшедший Ницше оказался более внятным критиком аксиотических начал и (что выгодно выделяет его из массы имморалистов)  не отрицал присутствия у человека имманентной ему воли к совершенству. Ницше бросил вызов "морали рабов" во имя некой герметичной аутогеннной морали; последнее, несмотря на полный и закономерный провал всей затеи, выглядит неоспоримо достойнее, чем установка на дрейф по историческому руслу.

Критикам аксиотической интерпретации истории следовало бы обратить внимание на явную аксиотичность адаптированного ими понятия исторического прогресса. Применение этого термина необходимо предполагает равнение на некоторые ориентиры, ибо каждый должен согласиться, что не всякое перемещение есть движение вперед. Давшая обильную пищу историческим оптимистам биология располагает, однако, множеством примеров, которые учат исследователя не отождествлять эволюцию и филогенез. Метаморфозы перешедших к паразитированию видов являют собой инволюцию и тупик. Родовой интерес у коллективных насекомых нанес заметный урон индивидуальности пчел, муравьев и термитов, чье рабочее большинство составляют недоразвитые представители вида. Если бы утрата качества у членов коллектива компенсировалась обретением нового качества целым, если бы аура высшего разума воссияла над ульем или муравейником, тогда у защитников интересов рода появились бы достойные внимания (хотя и не безупречные) аргументы для спора. Надо полагать, подобные основания подразумеваются за всяким обещанием светлого будущего, которое необходимо купить ценой жизни "большинства человеческих индивидов и даже целых классов". Поэтому мы никак не можем обойти стороной вопрос о цели и средствах; тем более, что он то и дело ставится жизнью уже на самых малых отрезках ее исторической протяженности.


                20. СМЕРТЬ ВО СПАСЕНИЕ

Тезис "Цель оправдывает средства", провозглашенный в XVI-м веке иезуитами и Макиавелли, в новейшей истории получил вторую жизнь в пропаганде идеологов коммунистического, консервативного и даже либерального направления. Вот как экономно обосновывает этот тезис иезуит Эскобар:
-Ибо цель сообщает деяниям их специфическую ценность, и в зависимости от хорошей или дурной цели деяния делаются хорошими или дурными.

Оставим на совести Эскобара это "ибо", которое в виде доказательства подает нам то, что требуется доказать. В сущности логическая конструкция тезиса покоится на идее холизма, провозглашающей превосходство целого над его частями. Ничего не имея возразить против заявленной идеи, заметим лишь, что она представляет собой логическое развитие понятие целого и части, но никак не решает вопроса о том, что считать целым, равно как и не лишает части смысла вне ее связи с целым. Муравейник как строение, без сомнения, представляет собой целое. Муравейник как общность есть лишь коллектив, собирательное понятие, поскольку не только не генерирует в своей целости нечто качественно превосходящее составляющих его муравьев, но и начисто лишен каких бы то ни было признаков организма, а следовательно, не будучи единым органическим телом, как комбинация бесконечно ниже любого образующего эту комбинацию живого элемента, пусть это будет только тупое механоидное насекомое. Верно понятый холистический принцип кладет конец всякому холизму, ибо изымает из числа цельных образований какие бы то ни было сообщества живых существ.

Выступающий под флагом беспристрастной науки Маркс заявляет принцип высшей целесообразности в менее откровенной, чем у иезуитов "объективной" формулировке, предпочитая говорить о неизбежной цене прогресса. Коль скоро золотой век человечества покупается жертвоприношениями индивидов, комиссионеру судьбы следует без колебаний совершить эту покупку, ибо достоинства приобретаемой вещи оправдывают затраты. Точнее говоря, ввиду фатального характера сделки, классик диамата находит, что торг здесь неуместен.

Переложение этической дилеммы на язык меновой стоимости вполне соответствует торгашескому духу новой эпохи, духу, которым -как колбасник чесноком- насквозь пропитан Маркс. Но в кодекс чести буржуа все-таки входит покупать за свои. Маркс предпочитает расплачиваться чужими. Себя он благоразумно определил по посреднической части, войдя в должность подрядчика прогресса. Разменное средство истории - люди у него даже не штучная, а сыпучая, точнее - текучая мера обмена, ибо кто возьмется провести разделительные линии в этом слиянии флуктуаций рода!

Избавленный от балласта меркантилизма тезис о цели и средствах может звучать, в частности, так:
-К примеру, когда на дереве образуется множество сучьев, разве вы их не срезаете? Разве, убирая лишние ветви, вы не сохраняете в целости ствол?

Последняя реплика принадлежит пламенному республиканцу маркизу де Саду и адресована депутатам революционного конвента, которые меньше всего нуждались в побуждениях к профилактической ампутации, ибо с гибельным восторгом уже резали сук, на котором сидели.

Соотечественник скандального затворника Бастилии всегда апеллирующий к субъекту Сартр не позволял себе столь величавого небрежения к материи прогресса. С превращением людей в исчезающе малые величины исчез бы и предмет его философии. Сартр исследует ситуацию обмена в наиболее конкретных дискретных -индивидуальных- проявлениях. Можно ли покупать жизнь более ценных товарищей за жизнь менее полезных? Допустимо ли индивиду умертвить десять тысяч невиновных, чтобы спасти сто? Сартр не затрудняется с положительным ответом. Там, где существование предшествует сущности, меновая стоимость может быть установлена по параметрам качества, а может и по любым другим параметрам, тем более, что ситуация измерения может бесконечно усложняться. Стоит ли один нужный товарищ двух или десяти бесполезных? Не полезнее ли разменять некогда полезного, а теперь ставшего обузой товарища на условия, которые позволят актуально полезным более успешно реализовывать свой потенциал? Где критерий меновой стоимости? Марксист и гуманизирующий экзистенциалист скажут нам про родовой интерес человечества. Кто же нам покажет и раскроет этот интерес? Где гарантия, что нас не обманут, подсунув ложный критерий или не обсчитают при обмене? А что если человечество неоднородно и поэтому в принципе не может иметь единого родового интереса? Опора на чисто статистические величины только отчасти упрощает дело, так как требует принимать в расчет динамику роста населения и прочие демографические тонкости.

Входя в детали меновых операций с людскими жизнями, нормальный человек быстро и непреодолимо проникается отвращением. Ощущение тупого безумия подобной арифметики настолько отчетливо и сильно, что было бы странным, если бы мы не нашли мотивирующую субстанцию этого чувства. В старозаветные времена служители ближневосточных культов отказались от человеческих жертвоприношений: не из соображений личной гуманности, а потому что видели, что покупая милость богов, они расплачиваются не только кровью людей, но и верой народа в правоту их дела. Трудноуловимый субъективно-этический фактор никогда не выпадал из баланса сил истории. Работорговля была отменена по экономическим мотивам, но еще и потому, что давала воочию убедиться, что дворцы Семирамиды и культурная утонченность высших классов не искупают унижения человека.

Субъективно-этический фактор становится весомой силой, если речь идет о нарушении неких базовых посылок общественного бытия. Случай "целесообразного" принесения человека в жертву дает яркий пример из этого ряда.
Перечисление несуразностей процедуры меновых операций с жизнью показывает практическое затруднение в расчетных действиях операторов. Но ядро проблемы не в технических трудностях при расчете. Будь процедура обмена предельно открыта для точного арифметического измерения, это ни на йоту не изменило бы принципиальную оценку ситуации. Принесение в жертву человека есть акт, которое не может быть уравновешен никаким приобретением, добытым вследствие его исполнения. Ключевой пример максимы Белинского, известной нам в изложении Ивана Карамазова, дает предельно благоприятный для менял баланс обмена: минутное истязание только одного ребенка за вечное блаженство всего человечества. Но даже такой баланс ничем не послужит триумфу благодетелей человеческого рода. Все дело в том, что число облагодетельствованных не может быть занесено в актив результатов сделки. Не все вещи мира доступны бухгалтерской интерпретации. Зло преступления не делится на количество соучастников. Ни один из 10 миллиардов блаженных не сможет сказать: мое счастье было оплачено одной десятимиллиардной от человеческой жизни. Миллиарды людей должны будут сказать о себе одинаково: для моего благополучия был замучен ребенок. 10 миллиардов людей с нечистой совестью - красноречивая компенсация за злодейство.

Итак, убитый во спасение одного и убитый во спасение всех дают в обоих случаях одну загубленную душу на одного спасенного, только во втором варианте кровавая сделка размножается максимально возможным тиражом. Как нормальный человек, Иван Карамазов не может принять билет в лучший мир на таких условиях; естественно, что он не может и всем другим желать того, чего не желает себе сам. Говоря языком христианской теологии, Иван не хочет брать грех на душу Выражаясь в терминах криминалистики, он не хочет делать других сообщниками преступления.

Не странно ли, что черствая криминалистика и темная теология оказываются на проверку гуманнее самого передового гуманизма, построенного на постулате: максимальное количество счастья для максимального числа людей! Утверждая, что не надо бояться убить десять тысяч, чтобы спасти сто, Сартр не сомневался, что это и есть гуманизм, и он был в некотором смысле прав. По крайней мере, это тот самый гуманизм, который провозгласила эпоха Ренессанса и который сегодня оправдывает аборт правом богатых родителей на развлечение, а бедных - на достаток.

Насколько ложные теории способны пропитывать своим ядом лучшие человеческие порывы видно на примере русских борцов с самодержавием. Террористы "Народной Воли" имели за спиной школу теоретического нигилизма и романтизированный опыт якобинской революционной целесообразности Русский нигилизм нашел свое выражение в яркой и благородной личности Дмитрия Писарева, который сделал все возможное, чтобы привнести в мрачное циничное учение очищающий и электризующий заряд. Но изменить ущербную природу "разумного эгоизма", сделать действительными измерения величия и высоты, отталкиваясь от зыбкого основания личной выгоды, оказалось из области невозможного. В конце концов самый отпетый циник мог осадить идейного нигилиста хлесткой репликой:
-А с чего вы, собственно, взяли что я должен печься только о собственной хотя бы и "правильно понятой" выгоде? Разве я не вправе избрать себе другие, не столь пошлые, ориентиры?

Якобинская целесообразность вдохновлялась теми же идеями социальной бухгалтерии. Стенания жертв террора, опустошение душ, уныние преданных санкюлотов и обманутых крестьян ушли в небытие, истории остались кроманьола и стенограммы речей Робеспьерра. Впрочем одни эти стенограммы могут многому научить. Безудержный макиавеллизм вождя якобинцев и хищные изгибы его демагогии могли бы стать наглядным примером деформации цели, сминаемой челюстями средств.

Человеческая мысль легко поддается течениям информационного потока. Революционные народники жили по заветам французских бунтарей. Противоположная по направлению идеология охранительного православия не могла дать им альтернативу. Их собственные идеологи не были готовы к разговору по существу. Благоразумный Михайловский был слишком сдержан чтобы возбуждать энтузиазм. Безоглядный Бакунин оказался слишком поэтом, чтобы вдаваться в смущающие подробности. Входящий в подробности Лавров в принципе допускал историческую целесообразность, а целесообразный Ткачев сосредоточился на интриге захвата власти. Опыт дворянских революционеров давал народникам опасный прецедент Обманом выведя полки на площадь, декабристы не поколебались принести в жертву солдат, равно как и любимого всеми генерала.

Жертвоприношения слишком легко вошли в практику революционного ополчения. Мы говорили о дурном влиянии ложных идей. Нельзя исключить, что эти идеи с особой силой притягивали известный нам, хотя и смягченный культурной полировкой эпохи, тип. Теоретики искупающего прогресса давали революционерам индульгенцию на убийство. Убийство невиновных начиналось как досадная -иногда мучительная- неизбежность и понемногу входило в привычку. Пропитавшись патогенной этикой внечеловека, революционная нравственность вынашивала монстра. Всстание во имя жизни несло в себе скорую смерть.


                21. АКСИОЛОГИЯ ПРОТЕСТА

Непротивление злу силой, если только это не результат слабости, трусости или безразличия, покоится на уверенности, что борьба лишь увеличивает зло, а смирение смягчает злодея.
-Сопротивление подбрасывает дров в огонь страстей, тогда как кротость гасит пламя злобы. Дайте огню догореть, и очаги насилия погаснут.
Так или примерно так говорит человек, верующий в нравственное самосовершенствование больше, чем в другие способы исцеления мира.

Не будем отрицать, нравственное самосовершенствование есть атрибут здорового духа, но нужны очень специфические предпосылки, чтобы ставить его целью и смыслом существования. Индивида, который задает себе такие ориентиры, можно с полным основанием заподозрить в болезненном эгоцентризме. Моральность как самоцель подобна формализму в искусстве, но объемля область связи и смысла, представляет собой contradictio in adjecto, некую нравственную аномалию. Мораль никак не герметична, ибо является нормой реакции. На что и как реагирует моралист, чей горизонт прочерчен линией створок в раковине собственного Я?

Нам не составит труда вычленить нравственный элемент во многих случаях отказа от самозащиты: великодушие, смирение, умение прощать обиды относятся именно к этому повороту темы. Но самоустранение от защиты своего ближнего вызывает ассоциации из совсем иного ряда. Снисходительность к обидчику не великодушие, а безразличие (или садизм) если не ты сам, а кто-то другой стал жертвой его обиды. Тихое приятие совершаемой в отношении другого несправедливости - не смирение, а тупость и соглашательство. А умение прощать чужую боль - не что иное, как атрофия эмоции аффективного резонанса.

Обыкновенно, проповедники непротивления ссылаются на авторитет Нового Завета, но евангельские тексты не дают к тому достаточного основания. Рекомендуя человеку подставлять другую щеку для удара, Христос вел речь только о его собственной щеке; а опрокинув во храме лавки менял, он преподал ученикам урок деятельного протеста.

Что касается тезиса о самопроизвольном затухании зла, то он покоится на слишком зыбком основании. Единственный разумный аргумент в его защиту касается психофизиологической природы гнева. Злобные импульсы скорее иссякают, если в процессе разрядки субъект не встречает сопротивления. Однако всего один штрих в дополнение к сказанному обращает средство защиты в материал обвинения. Известно, что если агрессор не получает отпора своим гневливым порывам, они укрепляются силой привычки, разнуздываются сознанием безнаказанности и перерастают в капризную и эйфоризирующую нетерпимость.

Известно также, что жертва злобной выходки далеко не всегда провоцирует агрессора, и, следовательно, сторонникам непротивления приходится признать самостоятельную природу злобного порыва. И коль скоро вспышка агрессии могла случиться однажды, не будучи ответом на провокацию жертвы, им приходится согласиться, ччто даже ангельская кротость потенциальных жертв не дает им гарантии от рецедивов злодейства.

Более того, серьезное рассмотрение вопроса не может игнорировать тот факт, что типичный агрессор-садомазохист, одержимый ненавистью к слабым, находит в миролюбии стимул, распаляющий его ярость. Как заметил Эрих Фромм, излюбленными противниками Гитлера и Муссолини были те, кто не мог за себя постоять. Пока Гитлер считал Англию сильной, он любил ее и восхищался ею. Когда же он -со времен Мюнхена- убедился в слабости британской позиции, его любовь превратилась в ненависть и стремление сокрушить Англию.

Но было бы очень наивным сводить к злобности все разнообразие проявлений зла. Зло может происходить от слабости и лени, от тупости и безразличия, от горячности и утраты меры, от глупости, неведения и простоты. Есть безличное зло ситуации, факта и обстоятельств, внесубъектное зло физических и общественных величин. Если нам непременно нужны обобщения -а они нам непременно нужны- их надо делать на совсем другом уровне. И тогда тезис о природе зла будет звучать следующим образом: зло рождается там, где угнетается духовные начала человека.

Если не путать мораль как норму реакции с морализмом, аномалия которого как раз и состоит в упразднении реакции, следует признать реакцию защиты самой логичной, естественной и обоснованной этической нормой действия. Добро не может не проявлять себя как активная стихия, и здесь оно вступает в противодействие со злом. Это противодействие слишком часто приобретает форму физического противоборства, ибо реализация ценности нуждается в физическом основании.

Право на самозащиту есть неоспоримое право человека, защита ближнего - его моральный долг. Восстание и революция представляют собой частный случай солидарного исполнения долга и применения права. В ситуации, когда социальное основание достоинства человека претерпевает устойчивую и губительную для него деформацию, консолидация протеста становится для каждого делом чести, совести и смысла.

Таким образом, мы обнаруживаем четкую этическую подоплеку радикального протеста и можем заметить элементы, способные вызвать его перерождение.

Как и в случае с анархо-монархизмом, сравнение моралистов с их антиподами обнаруживает между ними общность, которую уже трудно назвать неожиданной, ибо в ней  коренятся актив и пассив аутичного сознания. Подобно моралистам имморалисты не находят существенной разницы между агрессией и самозащитой. Действия, которые отчетливо дифференцируются и прописываются юридической нормой, кажутся им целостным актом боевого единоборства, где оба противника изощряют себя в нанесении друг другу телесного вреда. Они не хотят или не могут отличить убийство как меру необходимой обороны от убийства из удовольствия или в целях наживы. Ведущий схватку насильник и его сопротивляющаяся жертва уравниваются для них процессом боя. Очевидно, что рискующему нарваться на отпор агрессору близки призывы моралиста к непротивлению; его "Сдавайся - хуже будет!" пародирует излюбленный аргумент пацифизма.

Заметим в скобках, что сказанного недостаточно, чтобы поставить знак равенства между Львом Толстым и маркизом де Садом. Присущий Толстому размах сделал его радикальным пацифистом, но вся дисгармония его мысли происходит от чрезмерности - не от нехватки, а от избытка аффективного резонанса.

Имморалист идет в революцию как кондотьер на службу королю. Арена силового противоборства мыслится им полем охоты, площадкой борьбы без правил. Здесь мы часто находим боевитого отарка в роли саркастического обличителя революционных чистоплюев. Успех дела, утверждает отарк, требует железной дисциплины, поддерживаемой показательными расстрелами, обуздания инициативы, уступающей место единоначалию, устрашения врага, которое достигается взятием заложников и массовым террором.

Слепая апология биомашинерии заставляет гомункула крайне переоценивать практическую эффективность предлагаемых им мер. История военных противостояний полна примеров, доказывающих преимущества боевой саморегуляции. Инициативные античные греки регулярно переигрывали скованных единоначалием персов,нидерланские гезы успешно трепали гарнизоны испанцев, а испанские guerrilleros парализовали непобедимую армию Наполеона, изнуряя ее внезапыми атаками и непредсказуемыми тактическими комбинациями. Тут нам могут не без резона указать на особенности войны в горах или в лабиринтах улиц, и нам придется привести еще один пример, где в качестве поля для маневров выступает голая степь. Построенное отнюдь не по вертикали вольное ополчение Нестора Махно, безусловно уступающее врагу в числе и снаряжении, многократно превзошло его в искусстве войны. Эти примеры, как и великое множество других, достаточно выразительно иллюстрируют преимущества свободной организации людей над любым сколь угодно хорошо вышколенным стадом.

Выбор тактики устрашения, часто вовсе лишенный рациональных мотивов, совершается гомункулом вследствие его рокового влечения к смерти. Убивая своих и чужих, виноватых и правых, отарк всюду умножает врагов и, даже добиваясь победы, сеет семена поражения.

Но проблема цели и средств не настолько проста, чтобы разрешиться в этой -пускай и лестной для нас- арифметике силы. Деликатная акциденция борьбы за правое дело слишком тесно связана с субстанцией протеста. Всякая революция неотвратимо чахнет с того самого момента, когда ее ополчение отказывается, пусть на время, от существования в измерении ценностей. "На время" есть формула, понятная "творческому ничто", которому ничего не стоит превратиться во что угодно, а затем вернуться в исходную композицию. Камень не может стать НА ВРЕМЯ водой. Человек не может НА ВРЕМЯ стать мартышкой. Сущность всегда предшествует существованию, но и существование не проходит бесследно для сущности. Перемены зла мало обратимы. Человек, которого заставили быть палачом, приобретает качества палача. Человек, которого приучили быть марионеткой, становится управляемой куклой. Новый мир, куда войдут изувеченные войной победители, станет увечным миром; в этом мире, может статься, не окажется тех, чье существование могло бы вернуть им -победоносным условно живым- их прежнюю, человеческую сущность.

Этот будущий новый мир дан нам в награду в нашем ожидании. Если наш настоящий мир превратился -весь, включая нас самих- в ненавистного нам врага, против которого мы поднялись на бой, мы потеряли наше настоящее даже там, где оно до этого было нашим. Тогда мы стали на подлый путь Авраама, купившего будущее ценой нескольких минут ужаса. Эти минуты зла не выбросишь из сцепления ушедших в прошлое мгновений и даже не сотрешь из памяти живых. Наше будущее блаженство тоже когда-то станет прошлым, станет рядом с нашим позором. Станет позором.

Нет спора, настоящее живет ожиданием и надеждой. Но если бы настоящее не имело своей доли смысла, его бы лишилось и будущее. Если бы прошлое теряло для нас всякое значение, это значило бы, что мы потеряли саму память, а вместе с ней и всю глубину чувства и ума, - и, раздавленные плоскостью нашего "сейчас", превратились в подобия клопов.

Акт восстания выступает как суммарное действие необходимой защиты. В этом качестве он не нуждается в санкции "родового интереса", оправдательных ссылках на "вектор исторического прогресса" или в подкреплении соображениями о "максимальном количестве счастья для наибольшего числа людей". В этом качестве он не перестает быть нормой человеческого права и не переходит в зону действия законов военного времени.

В чем разница между человеком, подвергшимся нападению и борющимся за свой кошелек, достоинство или жизнь, и многими людьми, которые восстали, движимые теми же мотивами? Очевидно, оно в том, что второй случай предполагает более глубокое видение мира и более высокую степень координации усилий. Что касается прочих предполагаемых отличий, то мы отказывается от индульгенции, выдаваемой лицу,находящемуся в экстремальной ситуации и действующему в состоянии аффекта. Но мы оставляем за собой наше всегдашнее право обезвредить преступника.

Протест в своем настоящем и непреходящем качестве не позволяет отарку овладеть его стихией. Но протест питается гневом, а гнев застилает глаза. Протест как импульс уходит в конвульсию. Протест как протяженное во времени и пространстве коллективное действие самозащиты требует знания механики зла и видения достижимой перспективы. Само это знание есть динамический компонент в балансе сил. Иначе говоря, оно способно раздвигать рамки достижимого.

 
                22. НИЖНИЙ СТРАТ

Наш социальный анализ очень упростился бы, если бы человеческая индивидуальность в готовом виде наследовалась индивидом от его предков. Но на последних ступенях биологической лестницы роль онтогенеза резко возрастает: наследственный код полностью раскрывает свою программу только в определенном контексте среды. Говоря языком генетики, наследуется не признак, а парадигма реакции организма на внешние условия, тогда как время индивидуального становления растягивается у человека почти на два десятилетия. Генетический фатализм, который доминирует в мире насекомых. в случае человека останавливается на подступах к высшей физиологии мозга. В отличие от вскормленного волчицей героя Киплинга, настоящие Маугли не могут вернуться к людям, -не от недостатка опыта жизни в цивилизованном обществе, а из-за органического недоразвития ума. пластичная природа человека способствует высокой приспособляемости, но заключает в себе всегдашнюю опасность стремительного -в пределах одного индивидуального становления- обвала человечности. Насекомое выходит из кокона в готовом виде, младенец является в мир как возможность. Воспитанный в стае волков, он станет волком, его генетический код сполна реализуется здесь только в конституции тела. Сущность насекомого передается жуку вместе с усиками и хитиновым покровом. Сущность человека требует раскрытия и запечатления.

Природа не дает человеку гарантий, она оставляет ему шанс. Этот шанс сплошь и рядом остается невостребованным. К великому счастью для человечества, недоразвитый носитель признаков вида буквально соответствует своему определению: не состоявшийся как человек, он несет в себе нетронутую генетику человека, которая -при определенных условиях- может реализоваться в его детях. И если его дети не получат этих условий, они все-таки сберегут нетронутым свой генетический код и в свою очередь передадут его потомству, сохранив вместе с тем и надежду на его лучшую участь.

Эластичное приобретение природы - генный код тем и хорош, что спасает вид от превратностей случая, который слишком часто наносит особям и целым популяциям непоправимые в их собственной судьбе удары. Приобретаемое при жизни не передается потомству, - удары судьбы не могут повредить неизменную информатику  родового наследства. Если же радиация или ядовитое вещество деформируют генетический набор, генотип, как правило, просто отключает механизм передачи. Исключения подлежат коррекции отбора, который, в нормальной ситуации, не благоприятствует мутантам. Антигерой нашей повести -отарк- сделался явлением жизни только потому, что выпал из зоны действия естественного отбора.

Сберегая для следующих попыток его богатую обещаниями наследственность, природа отдала самого человека на милость обстоятельств. Это плохо, - настолько, насколько могут быть плохими эти обстоятельства. Но это и хорошо,- так как оставляет человечеству шанс на возрождение. Человек, воспитанный по волчьим законам. станет волком. но никогда не родит волчонка: оказавшись вдруг в мире людей, его ребенок вырастет человеком.

Это "вдруг" стоит того, чтобы к нему стремиться.

Драму современного человечества составил порочный круг, в который замкнулось непреходящее обновление поколений. Дегуманизированная среда воспитывает недолюдей,- недолюди составляют среду, определяющую духовный облик новой генерации. Эта ставшая рутинной всеобщая скудность духа породила стойкий гуманитарный пессимизм. Вера в добрый народ, с которого достаточно только снять цепи рабства, чтобы тотчас наступила вселенская гармония, ушла в небытие. В общественном мнении возобладала другая крайность: убеждение, что каждый носит свое рабство внутри себя и достоин той участи, которую имеет. В коллективном измерении это мнение выражается сентенцией qualis rex, talis grex (каков царь,таковы и греки). Люди, знакомые с механикой политических манипуляций, могли бы выставить на сей счет следующее веское выражение: при столь однозначной простоте ситуации субъектам при власти не было бы нужды содержать дорогостоящую и громоздкую машину устрашения, подавления и обмана.

Нет спора, ситуация очень плоха. Но она не столь безнадежна, как думают пессимисты.Недоразвитый носитель признаков вида -недочеловек- при всей его застывшей недостаточности существено отличается от нечеловека-отарка. В свое время Блейлер отметил эту разницу, сравнивая слабоумного и шизофреника. Последний может впечатлить объемом памяти, знанием истории или математики и блеском речи, но с ним невозможно установить элементарную взаимосвязь, добиться отклика, на который вполне способен полуидиот. Искра понимания, улавливаемая хозяином в глазах верной собаки, никогда не блеснет во взоре отарка, который смотрит на вас словно сквозь темные очки (и кстати, в дополнение к метафоре: привычка обращаться к собеседнику, не снимая темных очков в полной мере свойственна отарку). Недочеловек открыт миру ценностей, хотя его слабое, поверхностное сознание часто не в состоянии удерживать и развивать ассоциации идей. Безусловно, его слабости и пороки делают его легкой добычей хищника, орудием произвола и источником наживы. Заняв место паразита, он легко проникается предрассудками господствующего класса и принимает как должное привилегии своего положения. Тупея и разлагаясь, он дрейфует к полюсу зла, где его поджидает навсегда припаркованный к этой стоянке отарк. Но, располагаясь в основании социальной пирамиды, он склонен стихийно сочувствовать идее справедливости. Внутренне он готов принять иной, более человечный общественный порядок, но -увы- неспособен его защищать.

Иерархизм общественной жизни по своему существу нарушает сослагательный баланс влияния лиц на ситуацию внутри сообщества: результирующая качества среды далеко не равна среднестатистической величине от индивидуальных уровней ее обитателей,  параллелограмм сил, действующих на систему далеко не таков, каким об был бы при правильном суммировании всех импульсов и усилий. Давление верхних ярусов социального здания на конфигурацию целого существенно мощнее влияния низа, при том что именно верхи аккумулируют в себе наиболее патологический деятельный элемент.

Искажая пропорции содействия и взаимодействия членов сообщества иерархизм покушается на их свободу, - этим он лишает их настоящего; он угнетает их формирующую жизненную среду,- этим он отбирает у них будущее. Пресс верхних стратов ложится на демос понуждая его к подлости охлоса...

Положительный потенциал недочеловечества слишком слаб для того, чтобы он мог опрокинуть уродующую его пирамиду, и он заведомо недостаточен, чтобы уберечь его от нового ига, если старые скрепы иерархии вдруг не выдержат перегрузок конструкции. Когда бы вертикаль власти, сгнив, рухнула от случайного толчка, как это произошло с помпезной постройкой имперского Рима, человек толпы не нашел бы в себе ни твердого желания постоять за правду, ни какого-то представления, где ее искать. Экзальтированный оптимист Бакунин грубо льстил народу, призывая революционеров полагаться на его стихийный порыв. Стихия вообще слишком зыбкое основание, чтобы можно было на нее полагаться. В оправдание Бакунина надо сказать, что полтора столетия назад в Европе обитал несколько другой -более очеловеченный- народ. Но -производное лучшего онтогенеза- поколения тех полных жизни лет оказались не готовы ни к сокрушению невидимых тиранов, ни к созиданию неведомых палат. Однако, вполне вероятно, что поколения XIX-го века провели бы в жизнь инициативы благодетелей человечества, если бы те предложили им настоящую альтернативу в моменты, когда -то здесь, то там- люди этого удивительного столетия в конвульсии протеста срывали с себя путы рабства. Мы не ведем тут речь о технике овладения энергией масс (- тема, преследующая воображение демагогов), более того, мы должны сказать, что такое овладение не несет ничего хорошего для субстрата их энергии. Восстание как акт противления злу естественно повинуется только велению духа, а дух есть в своей сути самоопределяющееся начало. Дух может ступить на открывшийся ему путь, ему случается идти дорогой ложных огней, но он никуда и не за кем не пойдет на веревке.

В конечном итого в ситуации, когда недочеловечность есть свершившийся и непоправимый факт, исход противостояния добра и зла будет зависеть от того, насколько заведомо небольшая группа людей, зримо, твердо и внятно выступившая в защиту ценностей человечества, сможет опереться на духовный минимум народа. Нам говорят о невозможности победы без мобилизации некоторых специфических временно ущемляющих идеал ресурсов. Не нужно игнорировать истинную природу этого чрезмерно категорического здравомыслия, нужно сделать все возможное, чтобы мародеры протеста исчезли с его горизонтов. Слово правды и дело доброй воли кажутся красивой, но слабой альтернативой спасительной лжи и мечу кондотьера? -В любом случае это единственно возможная альтернатива.


                23. ПРЕДАННЫЕ РЕВОЛЮЦИИ

Тема революции, как павшая на поле боя лошадь, оставлен на съедение ученым червям "научного коммунизма". Разлагаясь на трупные фрагменты стадий, фаз, базисов, факторов и надстроек, она отравляет сознание миазмами тлена. Но из этой материи некроза эманирует нечто не подлежащее распаду. Душа революции покидает постылое тело, чтобы вновь воплотиться в более счастливую метафору.

Акциденция протеста не поддается  марксистскому анализу. Подобно тому, как нервная организация человека игнорирует магнитные поля, психокомплекс ученого гомункула не знает аксиотического измерения. Все, что остается в этом положении теоретику "научного коммунизма", лежит в области косвенных наблюдений.

Мы никак не хотим поставить марксизму в упрек его наклонность интерпретировать историю через динамику борьбы классов. Стратификация слишком очевидный факт общественного бытия, и с тех пор, как было узурпировано право, разделение сообщества по весьма существенному признаку власти стало столь же очевидным фактом общественного сознания. Стремление ангажированных идеологов плутократии завесить эту демаркационную линию камуфляжной сеткой участия в управлении или паллиативами институтов общественного согласия не требует особых комментариев. Гораздо интереснее стремление неангажированных идеологов "научного коммунизма" присвоить себе право говорить от имени класса неимущих. Не исключено, что это отождествление иной раз несет в себе скрытый аксиотический мотив. В этом случае можно говорить об ошибке в выборе идеологии. Адекватный себе марксист избирает пролетария как максимально свободную от примесей "сумму производственных отношений", не поглощенное миром вещей "творческое ничто", идеальное слагаемое и чистую форму.

Хрестоматийная история Рима дает нам классические образцы отчуждающей механики власти. С момента узурпации материального права все разнообразие практикуемых сообществами форм принуждения делится на две группы. Полноту власти над человеком можно получить либо прямо - опираясь на авторитет, насилие и устрашение, либо косвенно, через обмен, в котором частная форма власти над вещами конвертируется в полную власть, включающую опредмечивание субъекта. За свою долгую славную историю Рим использовал как первую (некогда единственную) форму принуждения, так и вторую, время от времени делая четкий акцент на диктатуру. В этом отношении пример перемежающейся переменчивости Рима особенно иллюстративен, ибо дает понять, что поступательный ход развития материальной культуры не играет решающей роли в смене властной парадигмы. В блоке бесчеловечных и недочеловеков, который во все времена составляет основу партии власти, отарк, как правило, предпочитает первый, а его союзник - второй вариант.

Скопив в себе массу противоречий и не имея серьезной опоры в фактах. марксистская теория обрекает своих адептов на непрестанное и изнурительное крючкотворство. Очищенная от шелухи гегельянской фразы, ее главная идея совершенно теряет неповторимость и находит множество созвучий в авторитарных лозунгах самых разных времен и народов. Однако голая идея абсолютной власти не годится для мобилизующего призыва, ибо -в глазах нормального большинства- не обладает притягательной рекрутирующей силой. Призывая холопов к походу на бояр и набирая опричников "постоять за царское дело", марксист-московитянин XVI-го века не мог обойтись без аксиотических намеков; впрочем, следуя тайному императиву, он  блюл канон. Вектор исторического процесса воплощался у него в божий промысел, а авангард пролетариата принимал облик всадников апокалипсиса.

Столь вольная интерпретация квинтэссенции "научного коммунизма" может вызвать протест читателя; зато она исчерпывающе объясняет столь непонятную и неприятную для левых загадку российского "народно-патриотического" блока и черностотенно-монархические настроения в рядах сторонников КПРФ. Но откуда эти шоры, что мешают увидеть единую основу в мировоззрениях цариста и демократического централиста? Безусловно, они совпадают с топографией слепого пятна, скрывающей от зрителя связь иерархии власти с отчуждением собственности и порабощением труда.

Проблема субъектов революции, схематически просто решенная теоретиками "научного коммунизма", обнаруживает двумерную протяженность машинарной мысли. Психокомплексу отарка доступен только один подлинный субъект жизненного процесса - фатальное мистическое нечто,расположенное по ту сторону опыта и умопостижения. В наукообразном жаргоне марксизма этот творческий фатум скрывается под именем Истории. Пролетарии как субъекты мирового процесса по существу теории суть только исполнители исторической миссии, их предельная отчужденность от какой бы то ни было сущности только подчеркивает их функциональную природу, они объекты по определению, и в этом качестве не нуждаются ни в каких дополнениях и надстройках сознания. Но рутинный здравый смысл предписывает деятелю достоинства субъекта, и марксизм не рискует пренебрегать этой слишком въевшейся в сознание нормой. Наглая софистика гегельянства кое-как прикрывает его аксиотический конфуз: в самом деле, призывы марксистов к сплочению неотвратимых сил истории напоминают жреческие заклинания небес.

Риторическая техника двоемыслия оказывается первым и последним средством спасения марксиста, вязнущего в противоречиях при всякой попытке опереться на обманчивую твердь своей теории. Почему лидерами революционной французской буржуазии были дворяне, а "мелкобуржуазная" якобинская диктатура нанесла самый жестокий урон именно классу мелких буржуа? Почему "демократ" Робеспьер разогнал парижские секции, которые свободно действовали при режиме власти "средней и крупной буржуазии"? Марксист никогда не ответит на эти вопросы, ибо, обозначив себя глашатаем истории, смотрит на происходящее как на сцену спектакля и должен довольствоваться ролью театрала, держащего под рукой пухлое, но до крайности невнятное либретто "Капитала".

Безусловно, положение работника делает его хозяина его объективным врагом, каковым является для организма всякий паразит и каковым выступает для человека любой, кто покусился на его достоинство. Но из этого безусловно верного положения не следует обратного, а именно - что работник непременно является врагом своего хозяина. Напротив, работник - источник жизни и процветания работодателя. Поэтому противостояние хозяина и работника не есть полный антагонизм, а скорее - форма симбиоза, если рассматривать работника в качестве существа, добровольно передоверяющего хозяину часть своих человеческих отправлений.

Не будем переоценивать степень добровольности такой уступки, чтобы не впадать в чрезмерное умиление на предмет состоявшегося симбиоза. Так или иначе, разрыв этой связи (если только он не означает возврат к отношениям прямого рабства) способен открыть пролетарию виды на человечность. И -принимая во внимание ведущую роль работника в поддержании физического каркаса всех модулей цивилизации- мы должны добавить, что конец патогенного симбиоза способен открыть человечеству виды на лучшее будущее. Сказанного достаточно, чтобы признать за пролетарием право на особое место в нашей диспозиции. Но все, что мы можем извлечь из этого признания, касается только объективной стороны вопроса. Субъективно пролетарий может не ощущать ущербности холопства. Ощущая издержки своего положения, он может мириться с ними во избежание худшей участи. Глупость и непривычка к автономии могут сделать его марионеткой в руках врага.

Вопрос о субъектах революции решается не в диспозициях социальных классов, а в неведомом отарку пространстве аксиотики. В подлинные субъекты всякого правого дела не могут быть механически зачислены все, кто проходит по реестру потенциальных друзей и союзников, либо те, кто вместе с нами открыл фронт врагу. Подлинных субъектов  революции не надо путать с ее могильщиками и мародерами, они - аксиотически мотивированные личности, дозревшие до нормы особи своего вида, носители полноценного фенотипа, ополченцы духа. Производные физиологии и быта -генотип и фенотип- решают всю проблему по существу, составляя призывной контингент любого правого дела. Над ополченцами духа не довлеет классовый детерминизм. Они рекрутируются из самых разных сословий и групп. При этом имущие слои располагают лучшими условиями для онтогенеза, а неимущие превосходят имущих качеством генетического резерва.

Последнее утверждение может показаться парадоксальным, так как имеется богатая статистика вырождения неимущих под прессом пьянства, нездорового питания и вредных условий труда. Но этот негатив далеко не так генетически силен, как системная отрицательная селекция внутри элитных общественных кланов. Что касается групп поддержки борцов за правое дело, их базой всегда будут нижние страты.

Сделаем краткий синопсис великих движений европейского протеста. Фактор материального перевеса оказался в них необходимым, но не решающим условием успеха протестантов. Английская, французская, русская революции имели за собой безусловное преобладание в физической силе. Их вожди взывали к справедливости и получили твердую и длительную поддержку народа. Народ отвернулся от вождей не раньше, чем почувствовал себя обманутым. Во всех трех классических революциях были моменты, когда искренние революционеры имели шанс вырвать инициативу из рук демагогов. Они получили бы надежную массовую опору, если бы указали народу цель, достойную его энтузиазма. У революционеров не было внутреннего повода склоняться перед фатумом, откладывая торжество справедливости до того сакрального момента, когда развитие производительных сил или иная флуктуация судьбы подведет под их почин подобающую базу. Они знали, что у справедливости нет никакой базы за пределами серого мозгового вещества и той иллюзорной точки в небе, куда человек проецирует свою надежду на лучший мир.

В смутности этой надежды, в неясности проекции была их роковая слабость.

Оливер Кромвель не был оптимальным политиком для британских элит и никак не мог сплотить вокруг себя весь паразитический страт. Если бы левеллеры сумели дополнить свой лозунг юридического равенства аграрной программой в духе братьев Гракхов или (чтобы не ходить далеко за примером) потребовали редукции по, шведскому образцу, они собрали бы под свои знамена могучее и едва ли победимое воинство готовых к борьбе и уже успешно сражавшихся, но лишенных четкого плана и ясной программы крестьян.
Собственный ресурс якобинских террористов был невелик. Коммуна Парижа не поддалась бы Робеспьеру, чья мощь покоилась на энергии санкюлотов, если бы имела в своем арсенале идей нечто более осмысленное, чем требование ценового максимума и "десяти тысяч голов аристократов".
Мобильная, но очень небольшая группировка Ленина захватила и удержала власть только потому, что конкурирующая с ней партия позволила ей присвоить свои лучшие лозунги. Если бы эсеры не впали в парламентский кретинизм и в диалоге с рабочими не ограничивались смутными предостережениями о "новом промышленном деспотизме государства", они не оставили бы большевикам пространства для сплочения лучших элементов революционной России.
Все три примера равно обнаруживают физическую готовность революции и ее умственную недостаточность.

Я предвижу дежурную логорею о том, что у истории нет сослагательного наклонения. Как доказывает всякая ретроспекция, то, что совершилось, не могло не совершиться, а посему наша обратная коррекция не имеет смысла. O Mensch! Gib acht! Заскорузлый нонсенс толкует нам о смысле. Однако же сослагательное наклонение прошедшего времени активно используется и английским, и французским, и русским языком (в последнем, оно даже не различается в прошлом и настоящем!) - очевидно, в этом есть настоятельная необходимость. Но вот и минимум смысла, который мы извлекаем из максимы о сослагательном наклонении: инклюзу жизни, каменеющему в янтаре истории,неведома и недоступна какая-либо работа над ошибками.
Столь же значимо пусто звучит и резонирует сентенция о том, что общественная мысль не может опережать свое время. -Нельзя опережать свое время? Какое странное табу! Почему нет? Разве мысли не дана способность проникать в будущее? Да и вправду ли недостававшие революционерам идеи опережали свой век? Гракхи жили почти за две тысячи лет до Лильберна. Ни один якобинец или жирондист не оспорил бы лозунг старого либерализма о праве на продукт труда. А нелюбимая Черновым прямая демократия мелькала в ярких просветах истории и в классическом исполнении греков, и в импровизациях двух поколений парижан,и наконец, совсем близко -в четкой постановке рабочих и солдат России.

Рассуждения о поступательном шествии идей -в гегельянской, позитивистской или какой-то иной версии- в своей рациональной части опирается на доведенный до крайности оптимизм, вызванный успехами естественного знания. Неисчислимое множество процессов сознательной психической жизни огромного множества людей начинают рассматривать как монопроцесс. Необъятную массу фактов воспринимают как усредненный факт. Синхронически перед нами блок, диахронически - единый поток. Собирательные понятия спрессовались в концентраты реальности, питательные кубики гомункулярного ума.

Заметим еще раз, что действительность познается в сличении, в выделении немногого существенного из массы второстепенного, признаем как факт то, что комбинация большего количества импульсов может давать одно направление движения. Эти результаты мысли и сложения сил не упраздняют сложности мира, как не сглаживает дно озера его вычисленная нами средняя глубина.
Заметим также, что операции с частностями дают оператору очень широкие возможности обобщения, и мы могли бы легко подобрать некую сумму фактов, прямо противных духу исторического оптимизма. Зенон был умнее Лейбница, а Беркли интереснее Маха. Но из этого не следует, что в мире идей все катится под откос.

Итак, революции способны претворить в жизнь только те идеалы, которые вполне привились в умах их вождей. Английские уравнители имели вполне добрые намерения, тогда как новая Англия стала много злее старой. Но ведь их ключевая идея баланса прав не могла быть препятствием злу: баланс прав покоится на балансе сил. Негодование Бриссо перед эксцессами Конвента было образцовой реакцией добродетели, но ему нечего было сказать о корнях порока: революция дала Франции именно такую свободу, какой ее хотели видеть депутаты Жиронды. У его соперника Сен-Жюста было еще меньше оснований обижаться на судьбу: его голова не пережила собственной одержимости гильотиной. Русская революция была стремительно проглочена молохом государства, потому что жрецы этого идола получили себе в соперники (лучше сказать - в конкуренты) адвокатов просвещенного этатизма и певцов народной стихии. Первые не знали путей для достижения красивой цели. Вторые видели цель в снятии преград с любых путей.

В момент падения с пьедестала Робеспьер прокричал о наступлении царства разбойников. Это царство действительно наступило, но раньше -как раз тогда, когда разбойники вознесли Робеспьера на пьедестал. Подвергнутый остракизму Троцкий написал гневную книгу о преданной революции. Но это он -Троцкий- предавал революцию, когда обрекал огню и мечу любое проявление народной воли. В обоих случаях мы имеем дело с отпетыми демагогами, и в этой уничижительной дефиниции для нас есть некий положительный смысл. Тот факт, что во главе трех классических революций оказались демагоги, позволяет сделать по крайней мере один утешительный вывод. Самый массовый -нижний- страт отдает свою силу тем, кто присягает на верность аксиотическим началам. Кромвель говорил о праве, Робеспьер - о свободе и равенстве, Ленин - о самоопределении, и все трое о том, что дорого человеку и что способно поднять падшего с колен и сделать его участником могучего аксиотического процесса, каковым в своем существе является революция.

Все упомянутые выше внешне победоносные революции рано или поздно обозначили обрыв этого аксиотического движения, а значит и собственную смерть. Говорят об усталости от революции. Падение тонуса определяла не столько естественная усталость, сколько истребление передовой линии протеста и народная реакция на предательство вождей.

Первой задачей будущей ассоциации протестантов станет -уже стала- защита своего дела от гибельного нашествия иноплеменных. Это действие нравственной сегрегации должно войти в привычку задолго до того, как первый акт гражданского неповиновения возвестит urbi et orbi о начале новой лавинной реакции распада.


                24. ЗАЛОЖНИКИ МАРГИНЫ

Понятие социальной обочины получило реальный коррелят в те сравнительно далекие времена, когда набравшие силу, но потерявшие гармонию сообщества исторгли на свою периферию первых жертв "черного передела". Прожиточный минимум корысти и филантропии оставил историческую лазейку обездоленным поколениям маргиналов, чей особый онтогенез выработал своеобразную ментальность, совместившую конкретность киников и отрешенный стоицизм. Безработные пролетарии, бродяги, воры, разбойники, отшельники и попрошайки оформили пестрый конгломерат субъектов и групп, расположившихся за чертой правильной общественной жизни, и пытливые взоры реформаторов человечества часто искали симпатии и поддержки в этом скоплении изгоев и беглецов. С усложнением общества усложнялся состав его обочины, принимавшей на свою маргину все возрастающий контингент абулических больных, наркоманов, неудачников-иммигрантов, беспризорных детей, разорившихся хозяев и потерявших работу неимущих - лишние руки, головы и рты заматеревшего в общежитии человечества. Корысть, воплотившаяся в фигурах демагогов, рекрутировала из этой периферии отряды поддержки. Цезарь, Робеспьер, парагвайский диктатор Франсия, Гитлер и Муссолини вознеслись к вершинам власти энергией маргинальной толпы. Подобно пролетариям древнего Рима, современные маргиналы имеют особый политический вес: их скопления в мегаполисах нарушают устойчивость общественного порядка. Подобно пролетариям Рима, современные маргиналы тяготеют к цезаризму: отрешенные от дел демократии, они уважают решительную власть. Почтение к авторитету внушает им кулачный закон жизни на обочине и суррогат общественной правды - уравнивающая справедливость общего бесправия. Строгое щегольство армейской эстетики будоражит их помраченный дух.

Податливый суггестии авторитаризм маргины делает ее предметом особого интереса левых и правых радикалов. Ввиду решительной претензии левых на коренное переустройство мира нам стоит уделить внимание их устойчивой тяге к людям с обочины.

Если не брать в расчет закономерное любопытство подрядчиков истории к массе неустроенной протоплазмы, следует отметить дополнительный стимул поворота левых лицом к маргине: чрезмерная ангажированность втянутого в трудовой процесс пролетариата толкает их к расширению пространства поиска сусла грядущих перемен. Маргина выступает здесь аналогом варварского окружения гибнущей цивилизации Средиземноморья, утратившей жизненный тонус и волю к обновлению.
-Под консервативно настроенной основной массой народа, -говорит Маркузе,- скрыта прослойка отверженных и аутсайдеров, эксплуатируемых и преследуемых представителей других рас и цветов кожи, безработных и нетрудоспособных. Они остаются за бортом демократического процесса, и их жизнь являет собой самую непосредственную и реальную необходимость отмены невыносимых условий и институтов. Таим образом их противостояние само по себе революционно, пусть даже оно ими не осознается. Это противостояние наносит системе удар снаружи, так что она не в силах уклониться; именно эта стихийная сила нарушает правила игры и тем самым разоблачает ее как бесчестную игру...И тот факт, что они уже отказываются играть в эту игру, возможно, свидетельствует о том, что настоящему периоду развития цивилизации приходит конец.

Сознательно проводя параллель с гибнущей империей Средиземноморья, идеолог новых левых не замечает решающих несовпадений  в общественных диспозициях двух миров. Варварам романской периферии противостояли разложившиеся массы метрополии. В этом раскладе сил пришельцы извне вовсе не представляли собой амальгаму изгоев жизни, зато очень многие жители  обреченного мегаполиса вполне отвечали определению "отверженных, аутсайдеров, безработных и нетрудоспособных". Если мы будем продолжать нашу аналогию противостояния окружности и центра, завершением неудачного сравнения станет освоение замусоренной обочины энергично созидающей сердцевиной.

Маркузе не замечает рокировки, потому что не регистрирует качества исторического материала. В дуэте силы и материи он воспринимает только абстракцию силы. Переходя в систему отсчета Маркузе, критикуемый им одномерный человек теряет свое последнее измерение, превращаясь в фикцию в духе фантомных субъектов Штирнера и Сартра.

Качество "прослойки отверженных и аутсайдеров" неоднородно, как неоднородна составляющая маргину амальгама. Но онтогенез обочины, как правило, максимально калечит человеческий фенотип, а эвакуирующая селекция эскапизма и остракизма насыщает маргину аварийным психическим элементом. В этой ситуации сила стремительно дегенерирует в агрессию, которая становится нормой реакции и делом чести. Сущности определяют существование, существование формирует сущности. Возникает устойчивая субкультура насилия, носители которой социально сориентированы на деструкцию.
-Кажется,- пишет Л.Берковиц,- что они совершенно равнодушны к боли или смерти других. Эти ожесточенные, бесчувственные агрессоры переполнены враждебностью. Они сосредоточены только на своих желаниях... Когда несколько таких человек собираются вместе, они поддерживают друг друга в проявлениях бессердечности и агрессивности.
Эта беглая зарисовка молодых маргиналов современной Америки едва ли покажется экзотикой читателю в стране, где маргина не знает внутренних границ.

Зависть к неостывающей энергии агрессивных аутсайдеров, отвлеченный расчет на их перманентное противодействие существующему порядку и имманентная схематикам апология механической силы заставляет левых интеллектуалов преодолевать культурную идиосинкразию к продуктам чужеродной среды. Этот специфический ментальный метаморфоз художественно запечатлен в нашумевшем фильме Дэвида Финчера "Бойцовский клуб", где главный герой генерирует протест, высвобождая и организуя спертую агрессию ангажированных в систему одиночек.
Черты характерной этиологии определяют колорит этой по-своему вдохновенной картины. Ее действующие лица - психопаты, одержимые комплексом садомазохизма. Процедура инициации бойца строится по методике подавления личности, напоминая обряд посвящения в пифагорейцы. Мощная деформация вырождения раскрывается перед нами вереницей гротескных образов, которые, подобно болезненным фигурам позднего Гойи, рисуют человеческую фактуру, словно изуродованную полиомиелитом.
Симптоматично, что андерграундный Финчер опустил материализованный бунт в бункеры и подвалы подсознания. Еще более симптоматично то, что не малая толика действительных и страдательных бунтарей невиртуального мира ощутила резонанс с конвульсивной кинематикой фильма.

Неугасимое  внимание к формированиям типа итальянских "Красных бригад" и немецкой "Фракции красной армии", к боевому опыту субкоманданте Маркоса и практике секты Мэнсона обозначают направление поиска левых радикалов; две последние персоналии -идеолога и предводителя восставших индейцев и маниакального идола банды хиппи- отмечают его диапазон. Сюда же, в тот же самый створ интереса устремляет свое внимание экстрема анархизма. Полтора века назад Михаил Бакунин и Макс Штирнер определили эти крайности в теории и практике идеала свободы. XIX-й век благоприятствовал ориентациям Бакунина. Сентиментальный тип человека с обочины -благородного разбойника, народного мстителя, лесного брата, отважного карбонария- хотя и не преобладал в арифметике маргины, но вовсе не был выдумкой фантазеров... Может статься, полтора века ферментации насухо сбродили всю эту маргинальную фруктозу.

Молодое поколение периферии без колебания выбирает Штирнера. Гордый спиритус самобытности пронизывает новый завет индивидуализма - "Поваренную книгу анархиста". Его первый автор П.М.Бергман щедро дарит читателя надеждой на непогрешимость:
-Поскольку они (анархисты) не знают, куда идти, каждый путь является правильным.
Целью анархизма по-прежнему остается освобождение. По словам Бергмана, это освобождение мгновенно. Достаточно только пожевать гриба псилосубы, лизнуть каплю "кислоты" и душа уплывает в небесный эфир, при том, что тело, хотя и доступное пинку, выпадает из сектора действия земного порядка. Книга анархиста" наводит мосты между словом и делом. Она служит пособием для наркомана, пиротехника, диверсанта и бойца, желающего максимально "раскрепостить естественную агрессивность". В духе правил "Бойцовского клуба", книга рекомендует, как метод устрашения, публичное наказание нарушителя дисциплины. По мнению автора пособия У.Пауэлла, крайне правым и крайне левым, ввиду их большого сходства, стоило бы преодолеть взаимные предубеждения чтобы создать условия для максимального выхода агрессии.

Вездесущая субстанция старого времени - фруктоза общего дела незаметно для автора просочилась в книгу Штирнера. Любуясь разнузданием маргинального негодяя, Штирнер вдруг, явно невпопад, роняет фразу об освобождении народа. Цель Бергмана и Пауэлла строго соответствует логике законченного индивидуализма. Их задача - освобождение крови от адреналина.

В новой реальности глобализованного человечества его маргиной становятся страны третьего мира. Здесь обретает силу историческая аналогия с варварской окраиной Средиземноморья. На эту обширную обочину уповают изгнанники западного духа, отчаявшиеся романтики ищут и находят здесь приметы дорогой старины, отчаявшиеся фанатики находят здесь вулканическую лаву энергии и силы. Но мы видим, как, предоставленная себе самой, эта кипучая плазма порождает чудовищ произвола, как она распадается, чтобы воссоединиться в двуединстве пожираемых и каннибалов, и мы понимаем, что сравнения с варварством недостаточно, чтобы измерить меру воплотившейся в ней недочеловечности.

Содержание маргины только отчасти исчерпывается топографическим контингентом обитателей обочины. До тех пор, пока понятие моральной нормы не потеряло своего бытового значения, могут существовать и существуют маргиналы морали. Эти аутсайдеры духа не обязательно исторгаются на общественную периферию. Они способны преуспеть и преуспевают в лоне действующего порядка, но, даже оставаясь надежно встроенными в структуры истеблишмента, они испытывают незримые внутренние перегрузки. Давление общественной нормы тревожит имморалиста даже если оно не подкреплено угрозами со стороны писаного права. Всегдашнее напряжение и психический дискомфорт делают его, хотя бы отчасти, врагом общества и следовательно - союзником ниспровергателей основ. Стремясь превзойти лояльных к имморализму либералов, радикальные левые громко подают голос в защиту   абортов, однополых браков и права наркомана на наркотик. Можно предположить, что такая тактика приносит им скромные, но стабильные дивиденды. Можно также предположить, что ставка на моральную маргину закрепляет за ними статус политических маргиналов.

Тем, кто надеется на сокрушающее вторжение обочины, на ее победоносную герилью в джунглях одичавших мегаполисов, если только их надежда не питается темным естеством их опростившейся души, тем, кому дано увидеть мир в его объеме,- надо осмыслить решающий онтологический постулат: в момент снятия сдержек и скреп сущность существования определяет возобладавшее существо. Это значит, что в момент триумфа периферии победивший маргинал внедрит свое гетто в сердцевину мира. Это значит, что дурное усугубится в худшем и старое проступит в новом, когда застывающая лава произвола отольется в матрицу нетронутых форм.


                25. ДРУГОЙ ПУТЬ

Сообщество "карликов и вечных детей" как инертная масса, относительно лояльный тыл или колеблющийся арьергард аксиотического протеста не может вызывать особого энтузиазма, но оно определенно не должно трактоваться как исключительный резервуар мерзости, резервация ущерба или резерв зла. Духовные инвалиды онтогенеза в своих лучших порывах открыты ценностному миру. Их смутные, но устойчивые представления о правде общественной жизни соотносятся с миром людей совершенно таким же способом, как представления о правде бытия в гносеологическом смысле слова соотносятся с миром физических явлений. Такова природа вещей. Мы можем говорить о прогрессе в познании законов физики, но рискуем логикой и смыслом, поведя речь о прогрессе самих законов. Соответственно, никому не возбраняется говорить об эволюции-инволюции практической морали в направлении ее большей или меньшей связи со своим источником, но тот, кто пустится в рассуждения об эволюции источника, очень скоро покинет твердую почву здравого смысла. Нравственные законы так же незыблемы, абсолютны и нетленны, как и законы природы. Semper idem: в любой момент вечности и в любой точке пространства человек и волонтер духа хочет и должен произносить одни и те же призывы, у него -на все времена- один образ для подражания, один источник живой воды. При этом его идеал лишен застылой завершенности, в нем находят себя бесконечность движения к совершенству, адаптация к переменам среды, результаты углубления мысли и расширения зрительного круга.

В каждом языке есть вечные слова, которые принимаются без объяснений и говорят о главном. Таковы Любовь и Верность. Таковы же Свобода и Право. Впрочем, эрозия бытовой морали скоро заставит нас выступить с апологией верности и любви, а логика самозащиты уже заставила нас заняться реабилитацией свободы и права.

Родство законов аксиотического и физического ряда четко схвачено и запечатлено в семантике разговорной речи. Латинское "juste", немецкое "recht", русское "правильно",.. передают оба оттенка идеи соответствия. В силу своей негативной чувствительности отарк также фиксирует эту общность, отмечая врага по обе стороны лексической параллели.
-С наукой до тех пор невозможно бороться, пока не будет свалена ее вечная и могучая союзница-мораль... Аксиомы научного знания держатся только моралью... Нравственность и наука - родные сестры, родившиеся от отца, именуемого законом или нормой, - не устает повторять гомункул Шестов, и мы дивимся своеобразной меткости этих выпадов сатанеющей сомы.

Отмечая очевидную восприимчивость народа к действию аксиотических начал, мы должны признать, что ни один радикальный общественный сдвиг не запечатлел слагаемые его доброй воли в надежные формы общественной правды. Его верному, но слишком смутному представлению о справедливости всегда противостояли весьма отчетливые планы мародеров, определявших цели атаки и направление маневра. Конкретный, осознанный, вписанный в будущее интерес создавал модули, в которые вливалась застывающая магма протеста. Мы должны возложить часть вины за эти девиации праведных импульсов, за отрицательную алхимию перерождающегося порыва на сознательный контингент народного ополчения, на бескорыстных идеалистов, на подлинных субъектов правого дела. Ибо многие из них не нашли в себе воли и ума для осмысления и выражения того абсолюта, которому отдавали свои лучшие минуты люди всех стран и поколений. Многие из них пали жертвами глупости и обмана, сделались слугами идолов власти и наживы. Приняв на себя достоинство человека и обретя дело жизни, они запутались в частностях, увязли в деталях, потеряли направление и, не имея цели, лишились средств...

Простейшие соображения справедливости ограничивают область действия нашего обвинения, сводя его к упреку в адрес неопределенного большинства аксиотически мотивированных индивидов, чье участие в правом деле дает ему надежду на успех. Презумпция невиновности и множество свидетельских показаний имеют в виду тех, кто оказался на высоте положения и внес в дело лепту, далеко выходящую за пределы средней арифметики. История знает случаи, когда их влияние определяло перевес сил и направление  общественных сдвигов. Но если их силы, как обычно, не хватало для победы,это ни на йоту не умаляет их достоинства и чести. Добро не нуждается в оправдании успехом. Это так же верно, как и то, что успех не искупает зла.

Одно обстоятельство, лежащее вне поля действия аксиотических сил, всегда приносило и будет приносить им удачу. Общественные модули, построенные на угнетении человеческих начал, имеют наклонность к саморазрушению. Выражаясь языком образной онтологии, мы можем сказать, что зло носит в себе свою смерть. Замена органического механическим вызывает гипоксию социальных тканей. Накопившиеся трупные яды имеют результатом омертвение и распад. Безусловно, общество не организм, но приведенная метафора верна по существу: системы, игнорирующие саморегуляцию имеют предел сложности, за которым они распадаются, не выдерживая накопившихся нагрузок. Так называемые "революционные ситуации" в большей степени, чем это принято думать, суть критические сбои в работе машины власти, хотя может показаться ,что они - результат действия внешних злокозненным сил. Злокозненные внешние силы (включая внесистемную, а иногда и системную оппозицию), конечно, вносят свой вклад в общее дело разрушения, но, подобно избытку лейкоцитов в крови, они скорее признак, а не причина болезни.

В этой разрушительной работе машинерии зла действуют слепые энергии, аналогичные физическим силам эрозии почв или диссоциации гомункулярного ума, либо виртуальным фантомам в духе фатума древних греков, истории Маркса или абсолютной идеи Гегеля. В этом пространстве по ту сторону этики у нас нет собеседников и адресатов, но, как среда нашего обитания, как активная стихия схватывающего нас физического мира она имеет для нас особый интерес. Когда-то знания из области аэродинамики помогли людям начать летать. Знания из области общественной сейсмологии однажды помогут им перестать ползать. Но эти знания обретут силу не раньше, чем прозвучит и обретет смысл призыв встать с колен.

Бурная экспансия суррогатной культуры, многократно усиленная сенсорным эффектом СМИ, породила иллюзию исчезновения ценностного поля, а вместе с тем и пространства апеллирующей речи. Тем не менее мы остаемся в его пределах, а значит там, где свободная воля способна занять должное место в ряду предпосылок, условий и причин. Императивы, уплощенные массовой культурой до компактного дубля "сигнал-ответ", возвращают себе здесь объем фактов сознания, здесь обретающий свободу ум ищет для действия весомые мотивы. Здесь убеждение и проповедь не оставляют места для жвачных стимулов потребительского спроса.

Знание как средство свободы и знание как корень и крона жизни, как смысл. С момента, "когда открылся первый глаз", мир как воля обрел себе предмет в мире представления. Эта связь, нерасторжимая даже для машинарого ума, имеет для человека неизменно возрастающее значение. Мы можем привычно пребывать в ничтожестве, но жизнь великодушно оставляет нам шанс. Knoledge is power. Знание - могучая сила, более могучая, чем любая другая в иерархии сил. Знание -разветвленное, укорененное представление- дает воле направление и размах. Знание вводит в действие новые факторы, вносит новое качество, вписывает новые величины в формулу завтрашнего дня; и мы никогда не должны упускать из вида это обстоятельство, способное стать решающей причиной. Безусловно, наше сегодняшнее состояние далеко от идеала, и, конечно, наше несовершенство имеет естественное оправдание. В глобальных масштабах сознание поглощается океаном мировых причин и обязано считаться с их директивными предписаниями. Но принятие в расчет не означает смирения. Неуправляемая стихия ветра может топить корабли, но в норме она давно стала орудием воли моряка. Сколь бы хрупки и невесомы ни были эфемериды, втянутые в аксиотику своего зыбкого протеста, у них есть надежда преуспеть. В тумане оплывающего в небытие старого мира они останутся единственной реальностью, несущей жизнь. Их воля получит решающую силу, а их представление определит характер перемен.

Вернемся к тектонике общественных сдвигов. Классические примеры из этого ряда дают нам картину косметико-политических перемен, и только характерная для "научного социализма" игра на оптических эффектах позволяет увидеть в ней фундаментальную "смену экономических формаций". Хрестоматийная ссылка "исторических материалистов" на Великую французскую революцию дает возможность оценить меру адекватности их схемы. Базис формации -огромное большинство феодальных  обычаев и ограничений- был упразднен во Франции еще за полвека до взятия Бастилии, между тем как "на пике революции" якобинский конвент решительно закрыл крестьянам доступ к конфискованной государством земле. Едва ли этот акт стихийного корыстолюбия радикально отбросил страну в темное прошлое, но он явно шел против общего движения последних столетий в сторону эмансипации крестьянства.
Что касается революционной России, то зрительная фундаментальность экономических преобразований большевиков при более или менее объемном рассмотрении оказывается в ретроспективе только решительным бескомпромиссным реваншем традиционной для России государственной экономики, бурной реакцией отторжения полувековых либеральных реформ.

Безотчетный онтологический пиетет "исторических материалистов" перед собирателями капиталов и земель не оставляет им шансов на самый скромный минимум понимания истории. Их единственный методологический инструмент - линейка, хуже того - измерительная лента прогресса делает их слепыми как кроты. Политика властей, которые (хотя и без особого успеха) боролись в Англии против огораживаний, а во Франции -по мотивам человечности- запрещали открывать работные дома, мыслится ими как злокозненное (или в лучшем случае - неуместное) противодействие поступательному процессу перемен. Последовательный телеоцентрист не терпит никаких сантиментов. Если для грядущего процветания ниву истории необходимо напоить кровью и максимально удобрить биомассой, всякое противодействие гекатомбам будет для него актом реакции. И здесь нам не о чем спорить. Гомунулы имеют право на свои критерии.

Если же вдруг фатуму прогресса кладется предел, как это случилось, к примеру, в Швеции, где в конце XVII-го века собиратели земель навсегда потеряли свои латифундии и тем самым поругали гордое имя "выразителей интересов рода", "исторический материалист" отвечает на это с исчерпывающей простотой: он исключает сей недостойный эпизод из своей хроники.

Нам уже представлялся случай объяснить, почему мы не находим в истории самодовлеющего вектора,  в согласии с которым послушное человечество обязано организовывать движение своих колонн. Бельмо исторического фатализма, застилающее глаза несметному числу пассионариев, не должно более уродовать панораму правого дела. Сейчас, на изломе времен, потакание эзотерическому процессу означает нечто большее, чем глупость. "Локомотив истории" уже подтащил нас к трещине обрыва. Реакция противодействия такому вектору - нормальная защитная реакция. В ценностном измерении "путь прогресса" оказался движением к пропасти. Воспрявшая аксиотика должна назвать другие ориентиры и открыть людям новый путь.

Этот новый путь никак не может быть слиянием равнонаправленных дорог Молоха и Мамоны. Никакие тезисы и антитезисы, сулящие нам целительный синтез, не вместят и малой толики той уродливой сути, которая соединяет обоих идолов в некое подобие сиамских братьев. Никакая косметика конвергенции не закроет своими паллиативами ущербов обеих сторон. Ибо не недостаток плана и не отсутствие рынка составляют порок двух параллельных формаций, а зеркально симметричный некроз их деятельных основ.

Некроз, гипоксия, кризис, паника в команде менеджеров, водителей и инженеров, сопутствующие им сейсмический толчки, конвульсии, аварии и обвалы не составляют целительного цикла обновления и возвращения к норме жизни. Новая жизнь вливается в матрицу представления. Лишенные возможности ощутимо ускорить кризис и не заинтересованные провоцировать его - ибо мы не готовы действовать в критической ситуации- мы должны изваять, обозначить, открыть для всеобщего обзора эту новую матрицу представления.

Несмотря на продолжающееся проседание человеческого фенотипа и вызванный этим гуманитарный провал, можно предположить, что сейчас, не меньше, чем в свои лучшие времена, люди готовы к восприятию социальной аксиотической альтернативы. Изолгавшиеся, осевшие во власть левые и правые вызывают массовое отторжение во всех концах света. Люди перестают ходить на выборы или -в пику и тем, и другим- выбирают заведомо сомнительное третье. На стенах Лондона и Женевы я читал идентичные призывы объединяться за пределами лево-правой парадигмы. Партийные шеренги покидают энергичные контингенты пассионариев, которые переходят в пестрые коалиции антиглобалистов. И мы уже видим, как, по закону идеологического вакуума, в пространство антиглобалистского бунта всасываются элементы, которые похоронили протест 60-х и дискредитировали зеленое движение.


                26. ОБЩЕСТВО РАВНЫХ ВОЗМОЖНОСТЕЙ

Форма произвола и форма права суть два элемента альтернативы через которые члены сообщества регулируют свои взаимоотношения. Эти два полюса взаимодействия сил соответствуют двум началам мира: мертвому механическому и духовному живому. Обе формы пересекаются в человеческих коллективах, где они интерферируют и образуют смешанные типы общественного регулирования.

Произвол как форма власти над ближним наследуется человечеством от обезьяньего сообщества, в котором борьба за доминирование порождает иерархию стаи. Гуманизация резко изменила характер отношений внутри группы, выдвинув на первый план хорошо знакомые стае мотивы солидарности. Когда уровень бытовой культуры сделал возможной устойчивую независимость семьи, солидарность общины абстрагировалась в общности права. Скрепы иерархии разомкнулись на неопределенное время над очагами первобытной гармонии, чтобы однажды сомкнуться вновь, даруя человечеству сомнительную протекцию центра силы.
-Сей народ, -писал о славянах Карамзин,- подобно всем иным, в начале гражданского бытия своего не знал выгод правления благоустроенного, не терпел ни властелинов, ни рабов в земле своей, и думал, что свобода дикая, неограниченная есть главное добро человека.
Эту характеристику можно принять с уточнением: автор говорит здесь о свободе самоопределения, - свобода, принимаемая как разнузданная сила, задевающая в своем размахе суверенитет других индивидов, сурово пресекалась общинным правом.
Как можно догадаться, общинное право было не "введенной в закон волей господствующего класса", а введенной в известные рамки волей свободного члена общины.

Право, запечатленное в юридических актах, относится к естественному праву, как рутинная мораль относится к аксиотической морали: первое апеллирует ко второму, но может бесконечно удаляться от него, поддаваясь действию привходящих обстоятельств. В крайних пределах деформации юридическое право утрачивает смысл социального балансира и делается простым орудием произвола, обычно же оно представляет собой компромисс, суммарное соотношение импульсов, интерферирующих в силовом поле, компромисс, который в большей или меньшей мере закрепляет социальную несправедливость и таким образом подрывает идею, которую призван защищать. Как и положено носителю механоидного психокомплекса, теоретизирующий гомункул (например, Маркс) не замечает естественного субстрата права, указывая в качестве такового на неизбежно присутствующий в каждом биомеханическом процессе компонент силы. Насколько этот эффект слепого пятна типичен для питомцев гегелевской школы, показывает случай другого младогегельянца: Штирнер коротко и просто аннигилирует право в силе. Авторитарное право, замкнувшееся на субъекте, -произвол- погребает в своей диалектике все человеческие смыслы.

Вернемся к генеалогии объективированного права. Уменьшение практической роли солидарности с одной стороны и накопления материальной культуры с другой подвергли правовые отношения общины жестокому испытанию; материальное расслоение разлагало сообщество изнутри, ватаги реквизиторов терзали его снаружи. Трубадуры "благоустроенного правления" оставляют без внимания исторические шрамы воспетого ими прогресса - следы разрушенных и сожженных городищ, где вкусившие справедливости общинники отчаянно сопротивлялись вектору истории. Но как бы ни были искажены навязанные порядком реквизиций нормы права, они сохранили, по крайней мере для европейцев, представление о человеке как о суверене. несравненно худшим оказалось положение там, где играющие балансами сил кочевники сделали законом свой непреходящий произвол (недаром Авеста почитала кочевников источником зла), равно как и там, где выгоды производства склоняли популяцию к отчуждающей коллективизации труда. Тотальное попрание права, обернувшееся духовной пустошью Востока, подчеркивается забавной географической метаморфозой: ландшафты сегодняшних Египта, Ассирии и Вавилона определяют не чудеса света, а пески пустынь.

Но выстояв под натиском реквизиторов, натурализованное право Запада пало жертвой внутренней болезни: норма неограниченного накопления ущемила норму свободного труда. Непредвзято изучая комплекс интерферирующих свобод, мы очень скоро обнаруживаем, что юридическая формула равного права неограниченного накопления обозначает собой подрыв всего правового баланса, поскольку делает допустимым неограниченный дисбаланс физических возможностей и тем самым - тотальный ущерб самоопределения тела и духа. По существу, мы имеем здесь частный случай "равного права каждого на преступление". Лозунг политического равенства превращается в нем в оружие врагов свободы, ибо бросает на чашу весов патрона безмозглый довесок клиентелы.

 По грустной особенности исторической памяти, конфуз демократии, раз за разом поглощаемой омутом клиентелы, не подвиг демократов на поиск путей защиты народной свободы. Напротив, незримая мудрость веков будто исполняла их терпимостью к содержательной стороне народовластия, постепенно сводя все дело к идее всеобщей подачи голосов. То, что вселяло отчаяние в сердца республиканцев дряхлеющего Рима, что смущало умы английских левеллеров, стало воплотившейся мечтой эгалитаристов эпохи конвента, и когда предприимчивые паразиты из третьего сословия устанавливали наглую деспотию капитала, в стане демократии у них не нашлось достойных врагов.

Рациональная апология капитала начинается ссылкой на естественное право:
-Право на жизнь - источник всех прав, а право собственности - единственный способ их осуществления. Без права на собственность невозможны все другие права. Поскольку человек должен поддерживать свою жизнь собственными усилиями, тот, кто не имеет права распоряжаться продуктом своих усилий, не имеет средств для поддержания собственной жизни. Человек, результатами труда которого распоряжаются другие, - раб.
Так четко формулирует Айн Рэнд физические предпосылки права. Но следующее за этим пояснение ставит последний предел рациональному осмыслению чеканной формулы:
-Право собственности,- говорит Рэнд,- это право приобретать, хранить, использовать и распоряжаться материальными ценностями.
И коль скоро, полагает Рэнд, капитализм никого не лишает такого права, то он "единственная система, соответствующая природе человека, а его правящий принцип - справедливость".

Право приобретать и распоряжаться материальными ценностями едва ли следует считать отличительной чертой капитализма. Рэнд, без сомнения, имеет в виду допустимый масштаб накопления и благоразумно останавливается в самом начале своего анализа. Ибо, как можно понять из ее собственной формулы, реальное право опирается на некий физический субстрат, из чего неотвратимо следует, что неравенство физических субстратов влечет за собой ущерб права.
Так, не успев начаться, завершается рациональная апология капитализма.

Неограниченное накопление и бешеная диспропорция физических субстратов лишают капитализм статуса подлинно правовой системы. Подведомственные ему юрисдикция и юриспруденция, равно как и неписаные нормы быта не выдерживают асимметрии номинального и реального и требуют подкрепления в лице репрессивной машины власти. Демократический Запад дрейфует в сторону деспотического Востока. Этот дрейф дает повод говорить об экономических корнях общественного зла и оживляет социальную критику со стороны анархизма.

Основанная на отрицании писаного права доктрина анархии видит главное зло в существовании государства, не без резона полагая, что государство рождает власть. Красноречивая практика любой репрессивной машины порядка не оставляет сомнений в правоте этого тезиса. Беда анархизма состоит в роковой однобокости видения. В предельно облегченной идейной конструкции анархизма государство рождается из ничего, между тем как на деле оно - продукт консолидации сил. Как сила, доминирующая над чужой волей, власть может обходиться и обходится вовсе без государства, которое все-таки ограничивает самодурство насильника сдержками юридического права. Полнее всего власть человека над человеком выражает себя в форме произвола. Анархисты не замечают или не хотят замечать, что отрицая право, они расчищают дорогу не для социальной свободы, которая есть синоним права, а для самой разнузданной власти, которая и есть произвол.

Другой пример наивной однобокости видения мы находим в воззрениях социалистов. По классическим канонам социализма, власть рождается собственностью, что отчасти верно и из чего при желании можно вывести тезис об общественной собственности как субстрате общенародной власти или об отмене собственности как субстрате отмены власти. Воля к власти как животный инстинкт остается за горизонтом видимого мира социалистов. Привыкшие в качестве профессионалов оперировать жестко определенным набором стереотипов, они игнорируют внутреннюю природу власти так же, как и внутреннюю природу морали. Разумеется, дело не только в профессиональном кретинизме, который в разной степени уродует мировоззрение любого специалиста,- органический социалист или анархист по природе своей склонен благоговеть перед феноменом Атиллы или Чингис-хана, которые, согласно духу и букве обоих учений воплотили в себе цели творения, ибо с равным презрением относились как к частной собственности, так и к юрисдикции.

Традиция социального права не пресеклась с покорением общины, найдя себе поддержку в самоуправлении античных полисов, профессиональных корпораций, сельских и городских коммун. Она запечатлелась в теории и практике политической демократии и в структурах местной власти. К ней апеллируют политики. Ею манипулируют демагоги.

Концепция права определяет каждую группу людей как сообщество суверенов, полностью самоопределяющихся в своих личных делах и наделенных равным голосом при решении дел, в которых их личный интерес пересекается с интересами других членов группы. Такое сообщество может создавать органы согласования интересов и естественно обязано гарантировать каждому всю полноту его индивидуальных и коллективных прав.

Концепция права разделяется анархистами в той части, где она определяет каждого как суверена: все дальнейшее -проблема принятия коллективных решений, гарантии зашиты, обязательства соблюдения соглашений- отдаются на волю случая. Таким образом, в полном соответствии с логикой машинарного субъектива, личное право в социальном измерении редуцируется до конкретного личного права данного анархиста.

В свою очередь, социалисты делают акцент на праве коллектива, удивительно легко распространяя его на область индивидуального суверенитета, что в корне ущемляет саму идею права: уходящий в бесконечно малое индивид придает принимающей его группе слишком пустотное, иллюзорное содержание. Всепроникающий и всесокрушающий деспотизм большинства доводит ситуацию внутри сообщества до абсурдного состояния непреходящей взаимной блокады, где затемняющая интерференция воль означает отнюдь не рождение качественно нового целого, но нравственный и интеллектуальный паралич самого множества и его членов. При всей его зловещести этот квадрат Малевича в полной мере выражает объектив машинарного психокомплекса, и, как мы можем убедиться на многочисленных примерах социального утопизма, находит сентиментальный отклик у отарка.

Суровое прошлое и настоящее стран победившего социализма не оставляет сомнений в правоте тех, кто загодя увидел в этой системе возврат к первобытной форме рабства. То, что такая оценка не стала трюизмом, говорит не о сложности предмета, а об особом характере симпатий и антипатий к макро- и микрокосму, построенному на началах иерархии. Как справедливо говорят поборники права Молоха, привилегии силы неоспоримы как факты физического порядка, точнее говоря, они оспоримы с той же позиции силы.

Адвокатов права Мамоны коробит от подобной эргономики. Но, охотно входя во все детали реализации частного и коллективного права, с вниманием и участием вникая в нужды самых экзотических сообществ и индивидов, они обходят вежливым молчанием такую важную энергонесущую группу, как производственный коллектив. Причина, которая заставляет их придерживаться этого странного табу, заключается именно в крайней важности распределения власти внутри производства для всего баланса распределения власти.
Маркс, который свел весь экономический анализ к тяжелым и неловким экзерсисам с позаимствованным у англичан понятием "прибавочной стоимости",точно так же "натурально не заметил", что зло капитала не в доле совершаемого присвоения, а в самом отношении подчинения и господства. Сердобольный филантроп может отдавать наемному работнику всю чистую прибыль своей фабрики, может одеваться в рубище и питаться акридами,- при этом он останется господином, а предмет его милости - рабом. Аналогичным образом анонимный господин - государство, или, если угодно, "централизованное управление планирования и статистики" может до переедания кормить и бесконечно холить своих тружеников, которые от этого не перестанут быть рабами, равно как и их утративший индивидуальные признаки патрон сохранит за собой титулы узурпатора и паразита.

Аксиотический императив категорически предписывает распространение области права на отношения производства. Наемное рабство подлежит отмене, как были отменены долговое рабство, рабство взятых в плен иноплеменных и холопство государевых крестьян.

 Территория права есть евклидово пространство социума. Все клетки такого пространства имеют формальное значение единицы: этот порядок создает возможность выстраивать отношения субординации исключительно на содержательной основе. Разные уровни естественно заданной высоты не могут адекватно воспроизводить себя на деформированной поверхности. К.Леонтьев, который потратил немало впечатляющего красноречия на похвалы "цветущей сложности" общества, не увидел разницы между формой, или условием проявления этой сложности и ее -сложности- содержанием. Обличая уравнительный порыв поборников справедливости, он твердо верил, что весь социальный рельеф исчерпывается неровностями ландшафта, пересеченного траншеями сословных границ и увенчанного курганами должностных привилегий. Люди сами по себе, без их живописных зипунов, мундиров, ряс и ливрей, представлялись ему совершенно лишенными самобытности. Между тем, жестоко порицаемый им Прудон, выравнивая почву под саженцы человечности, вовсе не собирался стричь на один вершок деревья будущего сада.

К.Леонтьев переоценил возможности уравнителей. Произвол в покровах юридической нормы все больше коробит социальное пространство. Мера человека теряется в извилинах рельефа. Формальные основания -преимущества положения- определяют его общественный уровень, задают горизонт. Самого человека уже не видно в этих величавых скоплениях террас, пиков, обрывов, каньонов, оврагов и лощин. Человек остался в ущельях, у подножий скал. На их вершинах цветет лишайник.

Ницше говорил, что тяга к равенству есть эмоция слабых. Возможно, это отчасти верно. Во всяком случае нам важно знать, что это эмоция тех, кто не стремится к самоутверждению за чужой счет. Но Ницше мог бы и заметить, что слабости удобнее держаться привилегий: для нее это единственный шанс возвысить свое ничтожество.

Изложим минимум условий, который мы обязаны предъявить социальному устройству, претендующему на соответствие достоинству человека. Возведенное в норму самоопределение духа предполагает общество союзом суверенных единиц, независимых в личной и равноправных в коллективной жизни. Такой союз требует солидарной самозащиты, иначе говоря - в нем действует режим правовых гарантий.
 Убеждение в том, что обретающий достоинство социум сможет обойтись без писаного права, переносит реализацию нашего замысла в то неопределенное будущее, когда люди проникнутся единомыслием и кротким нравом, и ограничивает сферу общественного оборота скудным набором элементарных операций. Нельзя отрицать: записи подкрепляют нашу слишком нестойкую память; и если мы не оспариваем полезность эпитафий Солону, как мы можем сомневаться в полезности Солоновых стел?

Разумеется, общество обязано позаботиться, чтобы более конкретные нормы права могли дать форму некоему содержанию, уразумение которого требует внимания, анализа и проверки. Мысль подразумевает движение. Сознание слагается из усилий. Оценивающий взгляд нужен истине настолько же, насколько и красоте,- и то, и другое получает в нем новую жизнь.


                27. КОМПАНЬОН И СУВЕРЕН

Все, что мы сделали до сих пор, стремясь обозначить контуры нормального общества, есть исключительный результат простой дедукции и потому принадлежит к числу истин, аналогичных теореме Пифагора. Требования суверенитета в личном и равного права в общем деле, равно как и гарантий их осуществления суть только логические следствия принятого нами аксиотического постулата. Отдельный комментарий на предмет трудового права оказался необходим ввиду практической и теоретической дискриминации этой базовой правовой нормы. Чтобы двинуться дальше, мы должны ступить на почву конкретной реальности, составляющей вещественную сторону человеческого мира.

Наиболее общие практические предпосылки самоопределения также принадлежат к области дедукции, т.е. являются строго доказуемыми истинами, чье обоснование представляет собой чисто логическую операцию. Принимаемый нами в рассмотрение реальный элемент настолько универсален и необходим, что может быть смело причислен к безусловным исходным данным. Если же кто-то рискнет подвергнуть их сомнению, он будет интересен нам в том специальном аспекте, который представляет особый предмет этой книги. Нам остается, ergo, только эксплицировать имплицитное, или, говоря более обыденным языком, открыть глазу то, что неявно, но обязательно присутствует в объекте нашего рассмотрения. Здесь мы готовы принять возражения и выдержать спор.

Первыми в ряду предпосылок самоопределения станут элементы физического минимума человека: средства поддержания жизни, условия для материального творчества (в частности, контроль за процессом и продуктом труда и средой своего обитания), возможности перемещения и коммуникации. Последнее очень важно также и в идеальном аспекте, равно как и доступ к информации и культурному багажу человечества.

Разумеется, принцип права требует, чтобы реализация этих предпосылок не приводила к деформациям пространства самоопределения, иначе говоря - к нарушению равенства возможностей. То, что абсолютное равенство в этой области означало бы тождество, и, следовательно, практически недостижимо, не может представлять для нас серьезного препятствия. Во-первых, не всякое несовпадение значимо, во-вторых, наличие несовпадений не мешает нам ставить и решать вопрос об их пределе. Возможность собирать грибы в лесу обставлена для каждого грибника множеством частных возможностей, но никто не станет искать в этом основание, чтобы оспорить реальность равного права собирательства. Фермер, имеющий в своем распоряжении тридцать гектаров земли, отличается от соседа, владеющего десятью, но это отличие не переводит его в категорию латифундиста.

Теоретически допустимо, чтобы все вопросы материального обеспечения человека решались в зоне пересечения его интересов с интересами других членов группы. Этот частный случай применения принципа права предполагает растворение личного начала в тесном и сложном процессе непреходящего взаимодействия индивидов. На сей предмет вполне неавторитарный Кропоткин приводит в качестве решающего аргумента практическую невозможность установить личную меру в непрерывном и нерасчленимом интегральном творческом акте человечества. Все проникает во все, один предмет плавно переходит в другой,- так, что уже нельзя определить, где кончается одно и начинается другое. Нам уже встречалась похожая реакция на сложности мира, - ближайшие практические результаты такого взгляда на вещи вполне возвращают нас к нашим баранам.

Человек может ночевать в гостинице, завтракать в кафе, сдавать белье в прачечную, носить казенный китель, брать книги в библиотеке и ездить на такси. Он может не иметь личных средств производства и даже личных предметов потребления. Примером того, что последнее не просто возможно, но и широко применяется в цивилизованном обществе, может служить госпиталь, казарма, сиротский приют и тюрьма. Однако нельзя не заметить, что названный ряд имеет достаточно унылую окраску. "Индивид есть фикция, такая же фикция, как и атом!"- эта сентенция тотального коллективизма выдает желаемое за действительность. Несмотря на несомненное увеличение и усложнение межличностных связей до сего дня остаются бастионы, в которых индивидуальное не отдает себя на милость групповому. Индивид все еще является по преимуществу средоточием автономных процессов. Важнейший из них -процесс самореализации духа- есть целостный акт единичного сознания и немыслим в каком-либо ином, собирательно-коллективном обличьи. Открывая другого человека, человек резко раздвигает свой духовный горизонт, но не превращается в деталь духовного агрегата. Дух есть по существу интегрирующее целополагающее начало, но при этом функция единого органического субстрата. Если бы идеал всечеловека, ноосферы, панпсихеи вдруг обрел реальность, это обозначило бы помимо прочего еще и трагическую минимизацию духа. Бредовый солипсизм воцарился бы во вселенной, поглотив цветущий оазис взаимодействующего множества. Обратившееся в уникум сознание замкнулось бы в безысходном сиротстве, зачахло бы в абсолюте своего одиночества.

Верховное качество мира полицентрично, и в этом множестве его великая удача. Даже самое отупляющее общение не лишает монады сознания их физической индивидуальности. Множества открытых друг другу монад вносят в феноменологию духа бесценные акциденции резонанса. Никакой коллективный разум человечества, никакой фонтанирующий панпсихоз, никакой нимб ноосферы не заменит миру их потери.

Феноменология духа непосредственно связана с физическим миром через физиологию тела, но также и через телесное действие, через творчество, которое запечатлевает себя в материи. Сознание заключено в физическую оболочку, контролирует ее, заботится о ней и деятельно воздействует на ее окружение. Телесный индивидуальный минимум остается (пока?) неотчуждаемой собственностью человека. Индивида можно лишить земли, орудий труда, жилища, свободы перемещения, одежды. Но извлечение его души из тела означало бы его смерть. Не исключено, что наука сделает реальной пересадку психической функции, и будет создан некий духовный накопитель, банк сознаний, аналог сиротского приюта. И даже тогда, вытряхнув личность из ее последнего убежища, борцы с индивидуализмом не смогут отпраздновать свою окончательную победу, потому что там, в сотах банка сознаний, будут гнездиться конкременты индивидуальности, победить которые способна только смерть.

То, что в мире находят место библиотеки, кафе, прачечные и такси, лишь расширяет диапазон возможностей индивида. Но существование больниц, приютов, тюрем и казарм, более или менее оправданное в аксиотическом измерении, ничего не говорит в оправдание универсализации осуществляемых в них отношений собственности. Противное означало бы превращение мира в больницу, приют, казарму или тюрьму. Этот скорбный ряд мест вынужденной концентрации говорит об отклонении от естества; они - свидетельства неблагополучия, их специфическая коммунальность искусственна и вызвана бедой. Когда беда кладется в основание общества, испытанию подвергается сама природа человека.

Итак, мы с необходимостью констатируем, что духовной природе человека соответствует право на физическую самореализацию, которая в условиях сообщества требует ограничительной нормы. Личный интерес человека соответствует его природе; но отметим с той же необходимостью, что и общественность вполне соответствует его личному интересу. Материальная гипертрофия суверенитетов упирается в предел всеобщей изоляции, в лабиринт загонов, герметику одиночных камер. Потребности перемещения и коммуникации теряются в пересечениях местности, глохнут в лабиринтах стен. Микросолипсизм подвергшейся заточению личности становится пародией на вселенское одиночество провидимого коллективистами всечеловека.

Вопрос об общем ставится тем более остро, что физический мир включает массу элементов, чья интегральная природа не допускает разделения без ущерба качеству, либо вообще нерасчленима. Лес, разбитый на делянки, перестает быть лесом. Степь, отданная в пользование хуторянам, делается агрономическим местом точек. Воздушное и водное пространство вовсе не знают вещественно очерченных границ. Если же упомянутые реалии переходят под безраздельный частный контроль, возникает привилегия, чреватая деформациями социального поля.

Наконец, сама необходимость материального обеспечения личного суверенитета ставит перед нами проблему предела вещественного права. Именно через искажение вещественного права имущий страт индустриального мира осуществляет свое внутреннее и внешнее господство. Комический персонаж ушедшей эпохи - жадный Плохиш, набивавший карманы печеньем, а погреба вареньем, вырвался за свои физические пределы: купюры и векселя абстрагируют всеобъемлющие погреба и бездонные карманы.

Вернуть жадности ее физические пределы составляет с этих пор первую заповедь человеческого благоразумия. Новая история Запада знает красивые примеры ее исполнения. По странному, но очень характерному совпадению, эти случаи попали в зону слепого пятна как левых, так и правых хронографов человечества. Как бы там ни было, французские архивы хранят упоминания о мощной рабочей корпорации "Компаньоны долга", чьей задачей была солидарная защита своих трудовых интересов. Созданная на закате монархии, она несколько лет держала удар новой революционной власти, ставя серьезные препоны уступчивости работников и аппетиту хозяев. А в английских архивах есть сведения о клобменах, людях с дубинками, собравшихся, "чтобы помочь друг другу во взаимной защите прав и собственности против всех грабителей и всех беззаконий и насилий, от кого бы они ни исходили". Это ополчение оказалось достаточно массовым, чтобы нагнать страху на парламент, но недостаточно вооруженным, чтобы противостоять кавалерии Кромвеля.

Оба движения оставили мало следов и еще меньше комментариев. И левым, и правым чужды их анонимные герои - компаньоны и суверены, дерзнувшие стать на пути мейнстрима истории. Но мы должны знать, что это люди, которые спасли честь своего времени и показали дорогу грядущему.


                28. ЕВКЛИДОВЫ ПОЛЯ

Мы переместились в энергетический блок биомашинерии цивилизованного мира. Здесь происходит извлечение живительных соков из природного и человеческого материала и их переброска в резервуары общего и элитарного потребления. Здесь начинается патогенный процесс, который завершается у одних "редукцией ненужных при специализации органов и функций", а у других "сильным утолщением тела и утратой крыльев". Собственник-накопитель собрал здесь механизмы, производящие товар, и включил их в механику, делающую товаром человека. Ложное право неограниченного накопления стало опорой этой механики, использующей эффекты искривленного пространства.

Бескорыстие учит нас радоваться чужим успехам, и если приобретение не построено на лишении, у нас почти нет причин противиться этому наставлению альтруизма. Но когда мы ведем речь о перераспределении субстанции и имеем дело с физическими телами, нам суждено оставаться в зоне действия закона сохранения материи.
-Все встречающиеся в природе изменения происходят так, что если к чему-либо нечто прибавилось, то это отнимается у чего-то другого.
Эта несколько кинематическая формула Ломоносова вполне годится тем, кто всерьез говорит об обществе равных возможностей.

Всякое накопление непременно нарушает соотношение возможностей, но накопление в пределах конечных величин означает перераспределение:  локальное оскудение, истощение, изъятие, ущерб... Сказанного довольно, чтобы указать дорогу к "цветущей сложности" человечества: сообщество людей должно вернуться в евклидово пространство материального права.

Ботаника и агрономия давно и предельно тщательно изучили условия онтогенеза растений. Нормы  площади, полива, внесения органики и минералов, защиты от вредителей, обеспечения тепла и света скрупулезно блюдутся в огороде и в саду. Прагматичная идея растительного процветания делает до нелепости смешными любые предположения о неуместности этого распределительного равенства.

Укорененному в мир зародышу человека повезло меньше, чем клубню картофеля или саженцу черешни. Нам приходится оставить аналогию сада до лучших времен человечества. Сегодняшнему человеческому ландшафту больше подходят определения "вырубка", "джунгли", "бурелом", "сухостой". И "пустырь" как левая альтернатива безобразному разнообразию борьбы за жизнь.

Представление о нормальном фенотипе покоится на идее нормы, а идея нормы взывает к совести накопителя и его деятельной клиентелы. Социальная агрономия как положительная наука не имеет ни малейшей перспективы в этой отрицательной конъюнктуре, но, двигаясь от противного, мы можем провести ее здесь по ведомству негативного знания в качестве завершающего раздела нашей паразитологии.

Аксиотический критерий позволяет нам избежать произвола при определении нормы общего и частного, отмеряемой индивиду в евклидовом общественном пространстве. Простое равенство меры как чисто формальная посылка справедливости ничего не говорит нам по существу предстоящей разверстки, поскольку может оказаться лишь ровно отпущенной каждому дозой лишения. Но коль скоро ограничение неизбежно в объеме жизненного пространства, следует позаботиться, чтобы оно не оставило за пределами личного права нечто необходимое или существенно важное для самореализации человека.

Здесь нам необходимо обратить внимание на правовой аспект категории собственности, играющей столь важную роль в мировоззрениях идеологов капитала и их их неразлучных антагонистов. Характерно, что последние неизменно путают отношения и предмет собственности, но даже призрак субстанциональности представляется им угрозой их "творческому ничто", и они квалифицируют собственность как "самоотчуждение человека".

На нормальном человеческом языке собственностью именуется нечто, принадлежащее индивиду или коллективу. Аксиотический, как, впрочем, и любой другой разумный критерий, не может не признать естественным право собственности на свое тело и на продукт своего труда. По большому счету такая оценка соответствует логической перифразе: словосочетание "мои руки" и "наша работа" обозначают через притяжательное местоимение хозяина органа деятельности и результата усилий.

Здесь предвозвестник всечеловека не замедлит выступить с протестом. По его мнению, производитель не может называть своим продукт своего труда, поскольку он получил извне и материалы, и орудия (по крайней мере - принцип их работы), и свои трудовые навыки. аргумент кажется не совсем лишенным основания. но он ничем не отличается от того, который  приведу ниже, чтобы отвергнуть заодно и право личности на свою индивидуальность. Действительно, мы не можем претендовать на какую-либо личную заслугу в той части нашего Я, которая называется генотипом, ибо он целиком унаследован нами от родителей. И мы не можем относить на свой счет собственный фенотип, который есть не более чем продукт работы среды (именно она в итоге и предъявляет на нас свои законные права).

Не вдаваясь в детали опровержения обоих софизмов, я замечу только, что в реальной жизни ни один нормальный наблюдатель не спутает субъекта с объектом и легко идентифицирует как изготовителя, так и продукт его труда. Даже самому непримиримому врагу собственности едва ли придет в голову  оспаривать у Пушкина авторство его сказок под тем предлогом, что он пользовался исключительно чужими (не им придуманными) словами, взял в основу чужие, не им придуманные сюжеты и писал не им изобретенными перьями на не им изготовленной бумаге.
Феномен потери резкости зрения, а точнее - расстройства генерирующей функции мозга, уже был предметом нашего рассмотрения, и я не стану задерживаться здесь с комментариями.

Возможность пользоваться плодами собственной деятельности находит твердое и ясное выражение в праве собственности на продукт своего труда. Это право не может быть ограничено без серьезного урона самоопределению человека. В развернутом виде право собственности предполагает возможность дарения и обмена, а деятельное самоопределение требует свободы трудовой инициативы. В этом месте, где формальная логика исчерпывает свои ресурсы (все принятое доселе было только логическим развитием некоторых самоочевидных и не вызывающих вопросов положений), мы вводим в действие конкретно содержательную сторону нашей аксиотической посылки. Нам предстоит обозначить реальные пределы, за которыми дарение и обмен, а также laisser faire свободного труда деформируют пространство самоопределения человека.

Деньги как средство безграничного накопления и аккумулятор власти тем легче становятся предметом нападения коллективистов, что не играют серьезной роли в системе централизованного распределения. Но деньги -мера стоимости, неизбежный результат и оптимальное средство обмена продуктов труда- не имеют альтернативы для субъекта, чей выбор встроен в сложнейшую конъюнктуру предложения и спроса. Самое изощренное распределение в принципе не решает, не может решить, проблему выбора. Свободный человек не нуждается в распределителях, даже если они предвосхитят его волю, угадают его тайные желания, вникнут в интимные подробности его нужды. Статус пассивного получателя переводит человека в категорию скота. Как законный распорядитель своей конвертированной в результат энергии человек вправе суммировать достижения и накапливать запасы при том, что разная мера таланта и труда неизбежно повлечет за собой разницу в качестве, характере и уровне жизни. Эта разница между людьми естественна как разница в росте или цвете волос и справедлива - как награда. Но мы не должны забывать, что у всякого стяжания есть порог нормы, что абстракции денежной массы соответствует некая реальная конечная величина, что денежное накопление выступает таким образом как форма перераспределения, как нарушение пропорции возможностей и подрыв материального субстрата права.

Наша задача упрощается тем, что сама природа ставит физический предел объемам трудового накопления. Для достижения цели нам достаточно перекрыть каналы присвоения энергии. Простой запрет на куплю-продажу рабочей силы (мера, идентичная внедрению демократии в производственные группы) выведет из игры основные биотопы паразитизма. Что касается эксцессов личной бережливости, прогрессивное налогообложение мягко снимет возможные перегрузки.

Таким образом мы получаем контур экономики правового строя. Это основанная на свободной инициативе и обмене кооперация равноправных индивидуальных и коллективных хозяев, собственников орудий и результатов своего труда. Наша цепочка экономических предпосылок закономерно приводит нас к идее абсолютной подконтрольности производителям орудий их производства.
-Человек необходимо является собственником своих инструментов, по крайней мере пока он ими пользуется. Но поскольку они отделены от него, они могут быть у него отняты,- так просто А.Бергсон формулирует основания экономического права и бесправия. Два условно равноправных субъекта трудового договора в действительности неравноправны, если один из них торгует собой. Работник, не владеющий нужными ему орудиями труда, сам становится инструментом, и никакая договорная процедура ни на минуту не выводит его из специфической категории продаваемой вещи, в то время как нанимающий его собственник хранит в чистоте свою привилегию покупателя.

Формула равенства возможностей, не включающая равенства экономических возможностей, представляет собой эвфемизм модели борьбы за существование, где неискоренимая прихоть случая дает слабому теоретическую надежду на успех. Разумеется, отрицательное выравнивание социализма -равенство экономической невозможности- есть только доведенная до полного некроза капиталистическая асфиксия частного права; при том, что, выносясь за скобки трудового процесса, возможности накапливаются в отстойниках власти, которые отныне определяют социальный ландшафт. Хозяйствующий субъект, лишенный прав хозяина, есть нонсенс, и этот живой нонсенс называется рабом, - вот факт, который прячут в своих тенетах левая и правая казуистика.

Овеществленная энергия, или продукт труда, представляет собой естественный удобный ориентир при составлении реестра возможных предметов собственности. Таковым может стать любое изделие человеческих рук при условии, что его специфические качества не нарушают социальное пространство самоопределения. Личная собственность не может включать дороги и мосты, проложенные по территории общины. В свою очередь, ни община, ни какое бы то ни было другое сообщество не вправе объявлять своей собственностью свет, воздух, воду и землю, которые не являются продуктами труда, т.е. не составляют чьего-либо естественного достояния, зато составляют естественную среду, источник и предпосылку существования всех.

Однако личное самоопределение человека слишком укоренено в земле, чтобы можно было без ущерба для его свободы лишить его права на свой участок территории, даже если этот человек не земледелец и не животновод. Сад нужен не только фермеру, но и поэту, а дом на твердом грунте может оказаться последним оплотом тому, кто всю жизнь строил воздушные замки. Пожизненное наследуемое землевладение в отмеченных законом пределах дает вполне удовлетворительное и  проверенное опытом решение проблемы. Заметим вдобавок, что было бы справедливым гарантировать каждому некий земельный минимум, не облагаемый никаким налогом. Площадь освоенной человеком суши и общее число жителей земли не оставляет сомнения в выполнимости этой скромной претензии человечности. Впрочем, сектор частного землевладения не должен быть слишком велик,- дабы оставлять место для нерасчлененных ландшафтов и открытых горизонтов.

Эфирное облако слов и образов, информационное поле, пространство общения сгустилось в наши дни в конденсат виртуальной оболочки человека. Еще каких-то сто лет назад практическая информатика, хотя и хорошо знакомая с самыми разными технологиями иллюзиона, относительно благополучно отправляла функцию коммуникативного обмена. На заре своей культурной жизни человек черпал основную часть информации непосредственно из окружающего мира. "Пространство дискурса", которое открывали ему его соплеменники, было невелико и по большей части доступно практической проверке. С изобретением письменности, а потом и книгопечатания это пространство стремительно расширилось. Газета, телеграф, телефон, радио, кино, телевидение, аудио, видео, интернет сделали виртуальную реальность соперницей действительного мира; все легче ускользая от прямой проверки, она научилась усыплять бдительность реципиента, перепроверяя самою себя. Призрачные сети оказались удобнее кандалов, а ландшафты миражей - эстетичней, чем виды из окна. Мало помалу хозяин пространства дискурса становился властителем дум. Он сообщал и поучал, устрашал и утешал, ставил вопросы и подсказывал ответы, и, если того требовала обстановка, своевременно наводил фокус на козла отпущения.

Три информационных кита старого мира -почта, телеграф и телефон- поддерживали в коммуникации обратную связь. Доминирующая ныне липома телевышки коммуницирует только в одном направлении. Сегодня всякий первый всплеск мятежа направляет свою энергию на этот скипетр власти.

Как и все естественные и искусственные монополии, информационные магистрали евклидова социального пространства подлежат общественному управлению. Человек есть субъект информационного обмена. Чтобы быть таковым в полной мере, он нуждается в свободе выбора "дискурса", включая возможность самому обращаться с посланием. Самоопределение в области информационного обмена предполагает сеть индивидуальных и групповых средств связи, дополняемых местными, региональными, национальными и иными каналами вещания, действующими под прямым управлением общественных советов. Претензия частной телекорпорации на выход в национальный или региональный эфир в ситуации, когда число каналов вещания ограничено техническими причинами, не может быть квалифицирована иначе, чем попытка захвата монополии, подлежащая немедленному пресечению. Впрочем, общество, стряхнувшее с себя омелу паразитизма, обезопасит себя и от подобных покушений, ибо последние происходят из биотопов концентрации украденной энергии труда.


Мы дали общие характеристики распределения материи и информации в евклидовом пространстве социума. Соглашаясь с епископом Беркли на предмет весьма тесной связи между пространством и материей, мы полагаем влиять на первое, непосредственно воздействуя на второе, и корректировать второе, используя выравнивающее влияние первого. Частные детали этого комплексного взаимодействия остаются за рамками нашей штудии.


                29. ЖУПЕЛ САМОЖОНДА

В ракурсе социальной агрономии все формы общественного устройства располагаются на шкале, на одном полюсе которой мы имеем гармоническую плерому онтогенеза, на другом - иерархическую плетору инволюции, увенчанную чирием отарка. Первый полюс существует как проекция - неосуществленная, но всегда актуальная цель человечества. Второй полюс собрал в себе паноптикум вырождения действующей цивилизации. Промежуточные режимы с тенденцией к сползанию по оси зла суть варианты современной социальной организации. На этом фоне предпринятая поляками попытка саможонда представляет собой уникальный в истории прорыв к цели.

По представлению исторических христиан, адский жупел материализует воздаяние грешникам за их чрезмерное уклонение от идеала. По представлению исторических материалистов, жупел саможонда призван вразумлять праведников, одержимых избытком идеализма. Прагматики умеренного некроза в рамках вегетации не без задора оспаривают жизнеспособность аксиотического императива, или, выражаясь более поэтично,- возможность жить не по лжи.

Обыкновенно, тезис об утопичности альтернативы звучит с максимумом убедительности в момент максимальной стабильности режима. Сама зримая неподвижность колосса на глиняных ногах представляется наглядным доказательством его претензии на вечность и подвигает ум к констатациям в духе известной формулы "все действительное разумно, все разумное действительно". Но и в момент потрясения основ, когда идеология охранителей оседает пылью на развалины режима, эта пыль, потерявшая всякую убедительность позитива, долго застит глаза растерянным свидетелям обвала.

Человеку доступно скромное чудо предсказания. Нам не нужно ждать падения старого мира, чтобы стряхнуть с себя прах его идеологем. Если мир и стоит на лжи, то сама ложь держится на хитрости и обмане. Зло общественных установлений, как и любое вместилище порока, всегда разрушительно и обретает свою преходящую устойчивость только эксплуатируя потенциал чужих достоинств. Империи грозных завоевателей скоротечно высасывали энергию покоренных народов. Тысячелетние царства фараонов перемалывали в песок пустынь знания и таланты египтян. Третий рейх оседлал немецкую выучку, а евразийская держава большевиков - неприхотливость и терпение россиян. Классическое заверение либерала о том, что творчество питается эгоизмом, может быть плодом искренней веры; в таком случае оно результат закономерного ослабления ума, который не отличает источника дарового обогащения от первоисточника всех богатств. Если бы клоп имел дар речи, он без сомнения назвал бы свой кровососущий орган генератором ценностей.

В более конкретной форме ложь о несостоятельности социальной альтернативы проявляется в атаках на самоуправление. Здесь либералы деликатно уступают первое слово коммунистам, и те сразу же оказываются в достаточно неловком положении,- их критика традиционно начинается обличениями мелкотоварного сельского хозяйства, которое, назло наветам, демонстрирует слишком явные экономические преимущества перед всеми формами латифундизма. Причины этого явления, каким-то образом скрытые от взора патентованного обличителя отчуждения, не составляли секрета для людей начала христианской эры.
-Мы отдаем сельское хозяйство, как палачу на расправу, самому негодному из рабов!- Так две тысячи лет назад писал о латифундиях Луций Колумелла.
-Всего хуже обрабатывать землю колодниками из своей рабской тюрьмы, как и вообще делать что-нибудь руками людей отчаявшихся,- вторил ему Плиний Старший.
-Не так же глуха земля, которую называют родительницей и окружают почтением,чтобы не против ее воли и не к ее негодованию происходило это, когда у тех, кто ее обрабатывает, отнята и сама честь,- пояснял Плиний, и его пояснение было и будет кимвалом звенящим для нравственных инвалидов всех стран и столетий.

Прагматичные либералы уступают людям, у которых не отнята честь, деревню и потребительскую кооперацию, но оставляют за собой ключевое -индустриальное- звено производства. Промышленное самоуправление, утверждают они, есть низкоэффективная, плохо организованная форма труда,стихия анархии и расточительства. К тому же самоуправление навязывает всем участие в принятии решений, в то время как большинство ищет способа сложить с себя всякую ответственность. Однако патроны бизнеса не подвержены внушениям вещающей в толпу клиентелы. Когда капитанам американской индустрии понадобилось вывести из стагнации энергоемкую, нерентабельную, но необходимую производственному комплексу сталелитейную промышленность, конгресс США не замедлил рекомендовать передачу этой отрасли в управление трудовым коллективам на том основании, что это самая эффективная форма ведения хозяйства. Добросовестный скептик и случайный пессимист могут перепроверить выводы конгрессменов, обратившись к статистике промышленного самоуправления. Заметим, что осторожное приближение к элементам производственной демократии в виде продажи работникам акций предприятия имеет целью вывести из-под спуда хотя бы часть энергии свободного труда: очевидно, устроители производства знают ему цену.

Другая статья обвинения трудовому саможонду толкует о изнуряющем бремени управленческих забот. Не склонные обыкновенно ни к малейшим сантиментам левые и правые авторитарии проникаются здесь самым трогательным сочувствием к рабочему человеку и его стремлению перенаправить свою мысль к берегам досуга, где ему и надлежит обрести свою истинную сущность. Как сказал Маркузе: "Экономическая свобода - это свобода от экономики!". Расширяя поле действия этого блестящего афоризма, мы должны были бы воскликнуть: "Политическая свобода - это свобода от политики!". И в самом деле: огромная масса граждан не занимается политикой и даже не ходит на выборы. Было бы логичным, если бы проникшиеся гуманизмом авторитарии распространили свою заботу и на ту общественную сферу, где не склонный к принятию решений народ томится под гнетом взваленной на его плечи политической ответственности. Было бы естественным, чтобы они потребовали для народа аристократической формы правления по аналогии с элитарными схемами управления производством. Наконец, было бы последовательным, чтобы вслед за радикальными левыми радикальные правые потребовали отмены обременительного для пассивного большинства института семьи, который, как известно, предполагает неустанную заботу коллективного самоопределения по самому широкому кругу вопросов.

Есть только один серьезный упрек самоуправлению, но мы никогда не услышим его из уст критика справа. Этот упрек чисто технического порядка. Введенное в локальных сегментах глобального мира, самоуправление не может стать прямым путем к спасению. Рассказ о справедливой конкуренции разных форм производства нужно рассматривать в одном ряду с историями про кроликов и удавов. Кролики не имеют никаких шансов в состязаниями с удавами; между тем, они млекопитающие и в этом качестве всячески превосходят поедающих их рептилий. Разумный критерий состязательности теряет смысл, если состязание преступает пределы одного вида, сталкивая разные типы самообеспечения или разные весовые категории борцов. Неуклюжие, нэффективные, унифицирующие мегакорпорации используя преимущества массы, как правило, легко подминают и душат своих меньших конкурентов. Демпинг, взятка и лобби могут оказаться более сильными аргументами, чем гибкость, продуктивность, разнообразие, класс и мобильность. Разновесы не должны состязаться в одной группе - это правило спорта достойно быть осмыслено всеми, кто верит в победу качества в прямом поединке с объемом.

Кролик нужен удаву, ибо встроен в его пищевую цепочку. Как мы видели на примере американских сталелитейных трестов, государство передает в собственность коллективам малоприбыльные, трудоемкие, но необходимые для работы всего хозяйства сегменты экономики. В этом перечне кролик-земледелец типичный пример трудовой фауны во всех плодородных уголках обитаемого мира. Хозяйственная свобода современного фермера напоминает самовыпас разводимой им скотины. Его трудовой энтузиазм оборачивается самоэксплуатацией. Аналогичным образом древние земледельцы центральной Америки, ведя самостоятельное хозяйство, оставались рабами правящей касты, которая использовала крестьян, как муравьи используют тлей.

Что бы там ни было, реальные факты противоположны фантазиям, которыми оперируют критики свободного труда. Самоуправление придает трудовой группе максимальную производительную силу, но -примененная локально и лишенная политической опоры- эта сила используется, чтобы поддерживать тяжелые своды проклятого Богом и Духом работного дома человечества. Так колонат удлинял агонию разлагающегося  имперского Рима. Но тот же колонат вернул в Рим психологию творческого смысла, приютил в хижине бывшего раба эмоции и мысли, которым не было места в роскошном цирке Колизея.

Безусловно, саможонд не освобождает работников от кошмара расщепленного труда. Но он в максимально возможной мере смягчает механический абсурд. И главное: делая невыгодной арифметику сложения постригаемых овец, он кладет предел мегаломании хлевов и загонов.

Свободный труд не утопия и не мираж. Загнанный в тесную нишу, он служит вырождающейся элите и будет упразднен не раньше, чем иррациональный механоидный элемент возобладает в ней, покончив с ее традиционным прагматизмом. Но если, поддаваясь напору перегрузок, новый глобальный порядок рухнет до того, как отарк получит в нем династическую власть, анклавы свободного труда смогут дать миру шанс. Этот шанс будет утерян, а вместе с ним будет утеряна и надежда на лучший мир, если анклавы свободы не будут признаны в своих правах и взяты под защиту той совокупностью имеющих быть сил, которую мы назвали здесь субстанцией и акциденцией протеста.


                30. ЖИВОЕ И МЕРТВОЕ

Эсхатологические мотивы пришествия отарка снова выводят нас на тему общественных катаклизмов, тему органически болезненную для консерваторов, в меру необходимости терпимую для реформистов и едва ли не главную тему для практикующих аналитиков марксизма. Застарелая и прочная репутация специалистов по кризисным ситуациям обеспечивает последним всплеск популярности и повышенную востребованность всякий раз, когда капризная социальная механика обнаруживает признаки поломки или сбоя. Сила рекламы и вера в специализацию, а проще говоря - растерянность и глупость гарантируют марксистам некоторый кредит даже в таких аморфных взвесях, как взволнованный перспективой сокращений "офисный планктон".

-На известной ступени своего развития материальные производительные силы общества приходят в противоречие с существующими производственными отношениями, или -что является только юридическим выражением этого- с отношениями собственности, внутри которых они до сих пор развивались. Из форм развития производительных сил эти отношения превращаются в их оковы. Тогда наступает эпоха социальных революций.
Эта классическая формулировка Маркса пародийным образом перекликается сегодня с аргументами идеологов глобализма, требующих радикальной перестройки производственных отношений во имя освобождения производительных сил от сдержек локальных регламентов и таможенных барьеров.  Поскольку глобализаторам удается генерировать общественные выступления против государственных мужей, которые, подобно былым монархам Англии и Франции, кое-как проводят в жизнь эту политику сдерживания аппетитов, верному духу и букве марксисту остается только квалифицировать удачный слом регламентов как социальную революцию: радикальное преобразование производственных отношений, имеющее целью "раскрепощение экономического потенциала человечества". Во всяком случае именно так Маркс охарактеризовал содержание борьбы английских шерстяных баронов против ограничительной политики короля. Если бы нам пришло в голову требовать логики от Маркса, мы должны были бы ожидать, что он назовет рабовладельческой революцией разгром аграрного движения в древнеримской республике, поскольку оно обозначило победу "более передовых" отношений производства над сковывающей архаикой общины. Я искренне сочувствую честным марксистам, - им приходится непрестанно приводить непослушные факты в соответствие с неудачной схемой. Так, вольный землепашец предшествовал в Италии рабу, но также и сменил его после падения империи, затем попал в зависимость к феодалу и, наконец, снова обрел свободу. При этом на протяжении двух тысячелетий все производительные силы земледельца заключались в земле, плуге и тягловой единице, которые, хотя и испытали определенные, не всегда положительные метаморфозы, но сами по себе едва ли смогут что-то объяснить в колебательном движении производственных отношений. Дитя своей среды, Маркс не мог не видеть прогресса в накоплении и экспансии капитала. Доведенное до абсолюта социальное отчуждение закономерно представлялось ему венцом эволюции, в то время как симпатии и злой нрав механоида фатальным образом склоняли его на сторону тех, кто менял компактную, но замысловатую органику жизни на громоздкую, но успокоительную простоту работного дома.

Меня упрекнут в поисках пристрастия там, где объективный взгляд ученого всего лишь определил контуры реальности и проследил исторические пути. В свою очередь, я упрекну упрекнувшего в игре софизмами и подмене понятий. Беспристрастие не синоним равнодушия, при том, что оценка есть функция дифференцируюшей способности зрения. Речь идет не выборе научной установки, а именно о способности мысли, ибо психическая организация, позволяющая индивиду различать качества вещей, предполагает некое энергетическое обеспечение этого процесса, - волю к истине; иначе говоря, дифференцирующая способность имеет повелительный характер, побуждая индивида к деятельному самоопределению в отношении добра и зла. Сущность определяет существование. Впрочем, как мы уже говорили, и существование влияет на природу сущности. Выражение "закоренеть во зле" или "укрепиться в добрых намерениях" имеют в виду именно эту способность существования.

Откликаясь на пристрастие Маркса к лексическим рокировкам, мы можем сказать, что механика исторических метаморфоз столь же успешно сводима к метаморфозам механики (читайте: средств производства), сколь гармония истории способна найти отражение в истории гармонии. (Любимый инструмент народного досуга, как и вообще инструменты любого назначения, может много значить в жизни человека, но его первичность или вторичность по отношению к оперирующему им субъекту определяется простой проверкой на исключение. Инструмент без субъекта превращается в актуальное ничто, субъект без инструмента остается субъектом. Но сама необходимость повторять столь элементарные вещи симптоматична: в почти самодовлеющем пространстве машинерии человек теряет признаки деятеля.)

Квазимеханика исторических метаморфоз ничего не открывает граненому взгляду фасетных глаз. Предприимчивый  механоид упакует плывущий перед ним хаос в успокоительную статику нескольких фраз и продаст свою мантру как формулу точной науки. Успех предложения поддерживается конъюнктурой спроса. Вакуум эвристики втягивает эфиры мантики и мистики.

Жизнь людей не сводится к движению частиц или к истории идей, к абстракциям производства или флуктуациям солнечных ветров. Тем не менее, в ней есть события и факты, а значит - факторы и векторы, а значит - в ней есть то общее, что может быть схвачено формулой и стать основанием для прогноза. В самом общем измерении жизнь можно назвать комплексом созидательных процессов, которые успешно противостоят процессам разрушения. Накопление последних вызывает болезнь, их преобладание имеет результатом смерть. Это достаточно отвлеченное определение удобно тем, что объемлет собой также и явления общественной жизни. Мы уже много сказали здесь о том, что тяга к смерти есть не только результат утраты энергии и расстройства органических связей,- внедренная в психическую организацию человека, тяга к смерти делается фактом сознания, делом намерения и воли, превращается в деятельное зло. В альянсе социальных сил разрушения зло ради зла всегда берет себе в союзники слепые импульсы сомы, имя которым - эгоизм. Жизнь держится на созидании: в психическом измерении созидание предстает акциденцией добрых помыслов. Осознания этого достаточно для того, чтобы поставить точку в споре о жизнеспособности благих порывов.

В принципе, легко представить себе сообщество индивидов, движимых по преимуществу корыстью и нуждой. Находясь по ту сторону творчества, эти группы часто располагаются и по ту сторону закона. Классический легитимный союз корысти и нужды -экономическая общность хозяина и работника- эксплуатирует творческий минимум внутри себя, но в решающей степени поддерживается  заимствованиями из-за пределов своего душного симбиоза. Если такой союз становится тотальной мегакорпорацией в духе советского-новорусского экономического блока, тотальный импорт (по большей части, в обмен на сырье) -товаров, технологий, художественных решений, научных идей- делается его жизненной необходимостью.

Возвращаясь к генезису зла, мы должны иметь в виду его органическую основу. Зло есть дефект психической организации, уродство, природный брак, неудача духовного воплощения. Разрушительные стихии физического мира, равно как попрание живого живым в пищевых биоцепочках не могут быть оцениваемы в категориях вины, ввиду отсутствия вменяемого субъекта действия. Первичный отарк из царства насекомых невиновен, потому что действует как автомат. Отарк людского рода виновен, ибо, обосновавшись на развалинах человеческого сознания, он вынашивает намерения и составляет планы. (Впрочем, он может быть справедливо выведен за рамки этической оценки в достаточно фатальном состоянии ума.) Зло рождается в недрах дефективной психики отарка, еще способной к экстраполяции во времени и пространстве, но уже неспособной испытывать аффективный резонанс. Зло находит себе место и побеждает в полумраке сознания носителя нормы, который сдает свою угасающую психическую организацию в пользование механоидному комплексу сомы. И в том, и в другом случае природе зла имманентны слабость развития, механическая травма или врожденный порок. Сама творческая функция сознания, выражаемая в способности накапливать потенциал, антиципировать события и строить проекции, извращается здесь и порождает свою противоположность. Субъект сознания способен к аккумуляции силы. Субъект дефектного сознания аккумулирует силы разрушения. Сообщество, попавшее под решающее влияние законченных глашатаев сомы, становится конченым сообществом. Его доминирующий компонент злостно и тупо притесняет инородное духовное начало, вызывая стойкую гипоксию всей социальной ткани. Развивающееся гниение множит некрозы, подготавливая агонию и распад. Если, к своему несчастью, падшее сообщество одевает себя в железный корсет власти, способной, не меняя форму, выдерживать любые спазмы и толчки, если сильное государство твердой рукой удерживает своих подданных от панических судорог спасения, если покорный народ теряет санитарную норму реакции на патогенные изменения среды, тогда ситуация разрешается общим некрозом, и после легкого тремора гангренозного тела из-под осевших вдруг грозных доспехов выползает зловонная бесформенная масса. Та самая, что оставил после себя имперский Рим и большевистская Россия.

Не всякий отчуждающий социум вынашивает в себе скорый взрыв. В странах Востока, где преобладают режимы панцирного типа, процессы гниения давно приняли относительно статическую, вегетативную, тлеющую форму, вероятно, отвечающую растительному образу туземной жизни. При активной регенерации населения такое тление обеспечивает общее равновесие, напоминающее баланс экосистемы стоячего пруда. Ближе к Западу панцирные режимы теряют ботаническую гармонию и статичность, суровая простота повелевающего насилия исчезает в умножающейся динамике сил, а творческий гипостаз человечности увеличивает свой циркулярный объем.

Впрочем, наша географическая типизация теряет актуальность. В глобальном цикле циркуляции капиталов, товаров, людей и услуг человечество вырабатывает новую общность, чья твердеющая мантия уже имеет признаки корсета. Аминь, слышим мы знакомые голоса, fiat, ибо так выгодно для производства, а значит соответствует интересам рода.
-Возражать на это указанием, что производство как таковое не является же самоцелью, значит забывать, что производство ради производства есть не что иное, как развитие производительных сил человечества, т.е. развитие богатства человеческой природы. Если противопоставить этой цели благо отдельных индивидов, то это значит утверждать, что развитие всего человеческого рода должно быть задержано ради обеспечения блага отдельных индивидов... При таком подходе к вопросу остается непонятым то, что это развитие способностей рода "человек", хотя оно вначале совершалось за счет большинства человеческих индивидов и даже целых человеческих классов, в конце концов разрешит этот антагонизм и совпадет с развитием каждого отдельного индивида; что, стало быть, более высокое развитие цивилизованности покупается только ценой такого исторического процесса, в ходе которого индивиды приносятся в жертву.
Так утешал идущих на гекатомбы доктор философии Маркс.

-Если вы переживаете зло происходящего и опасаетесь худшего, то вам скажут: "Таковы законы истории. Этого требует эволюция". Не соглашайтесь, господа, с такой ученой трусостью. Она представляет собой больше, чем глупость, она является преступлением против разума.
Так говорил своим ученикам в Сен-Сире преподаватель истории капитан де Голль.


                31. ИСПОЛНЕНИЕ ЖЕЛАНИЙ

-От неведения, от страха перед всем далеким и таинственным ведете вы ваши мещанские бунты против великих исторических сил и великих исторических задач.- Так изобличал ослушников истории Н.Бердяев, и надо признаться: он по возможности верно изложил наши мотивы и обозначил противоцели. Нам остается сопроводить его реплику небольшим комментарием и выразить сомнение на предмет уместности эпитета "великий" в применении к тому, что, действуя с обреченностью рока", не заслуживает ни плохих, ни хороших эпитетов. Что касается неведения и страха, то, отвлекаясь от акцентов авторского стиля, каждый должен будет согласиться, что автор реплики не смог назвать вины того, кто не желает следовать за таинственным поводырем в далекое и неведомое царство исторических задач.

В нервическом экстазе Бердяев требует от нас почтения перед авторитетом.
-Власть  всегда есть проникновение какого-то таинственного начала.., исходящего от Бога или от диавола,- торопливо внушает он, и не замечает кощунственной проговорки. Ему, в отличие от порицаемого им бунтаря, не важно, кому он служит.
-Во всякой власти есть гипноз, священный или демонический гипноз.
-Бытие государства есть факт мистического порядка... Покорность масс всякой государственной власти есть всегда безумие, есть состояние гипноза, есть трепетание народа перед реальностями, превышающими эмпирическую жизнь людей.

Итак, благоразумие мещанина, идущего на бунт, чтобы не стать игрушкой рока, а то и слугой диавола, или безумие немещанина, трепещущего перед фактами мистического порядка. Если бы сущность мещанства оказалась верно схвачена приведенной филиппикой, мир бы давно являл собой небесную гармонию. Но и более приземленное мещанство, приправленное бунтарской патетикой, способно сделать кое-что во благо мира:
-Ты сей, но пусть не жнет тиран,
Ты грош копи, но в свой карман!
Так мелочный скопидом Шелли отвлекает английского копигольдера от его великих исторических задач, и нам кажется, что нива жизни заглохла бы без таких подстрекателей и идущих за ними смутьянов.

...Факт мистического порядка. Философ, обозвавший В.Розанова "русской мистической бабой" и рассуждавший о "вечно бабском в русской душе", остался настоящим русским философом.

"Русь есть воля, заключенная в панцирь власти." Практическое соединение этих начал выдувает радужную пену где-то на краю панцирной крышки. Государственность и анархия как две стороны одной медали сошлись на линии российского периметра в колоритном феномене запорожцев. Произвол деспота, легший на страну прессом тирании, выдавил наружу тот же произвол, ставший забавой для всех. Умиротворяющий произвол единицы или будоражащий произвол множества, - эта дилемма исчерпывает выбор там, где номинальные носители разума отправляют потребности сомы. Полный мистического благоговения перед силой отящелевший остепенившийся отарк делает более надежную ставку:
-Первый насильник, образовавший власть в хаосе, установивший различия, поставивший цели, был благодетелем человечества,- пикируясь мимоходом с Руссо, утверждает Бердяев. В этом месте, отдав должное постоянству, с которым гомункул выражает свое жизненное кредо, нам удобнее взять в оппоненты человека.

-Все, что характерно для времени войны, когда каждый является врагом каждого, характерно также для того времени, когда люди живут без всякой другой гарантии безопасности, кроме той, которую им дает их собственная физическая сила и изобретательность.
Так защищает государственную власть Гоббс, и, несмотря на пессимизм его оценки, мы тотчас же отмечаем здравые мотивы его интереса и эту альтернативную гарантию безопасности, которая, конечно, зыбка и недостаточна, но зато не несет на себе черную метку произвола. Соотечественники и современники Гоббса, крестьяне западных графств королевства, дополнили его формулу недостающим элементом, заключив договор о взаимопомощи "в защите прав и собственности против всех беззаконий и насилий". К концу второго тысячелетия то же средство было указано и очень успешно применено союзом польских рабочих. "Нет свободы без солидарности!" - нам остается только переоткрыть для себя это мудрое правило и познакомить с ним всех, кому дано освободить в себе человека. Ибо, как без солидарности нет внешней свободы, так без внутренней свободы нет солидарности. Моралисты по-своему правы, говоря о приоритете внутреннего освобождения. Они неправы, называя конечной промежуточную цель человека. Как сказал бы прозревающий истину немецкий метафизик, свобода как вещь в себе должна стать вещью для всех. Ноумен обязан сделаться феноменом. Исход противоборства произвола и права тесно связан с достижением этой промежуточной цели. Английские крестьяне проиграли, потому что ареал их высвобожденной вещи в себе не распространился за пределы западных графств. Польские рабочие овладели ситуацией после того, как их идея овладела умами. Характер нашей цели не дает нам иного выбора средств. Их ареал действия может оказаться предельно невелик, но у него есть шансы на расширение. У компаньонажа суверенов больше основания рассчитывать на симпатию за пределами зоны его контроля, чем у солдат первой французской республики. Весь духовный резерв человечества, весь практический интерес производительных классов, все, что еще живо в недрах паразитических биотопов, все аксиотическое пространство трехмерного мира есть территория, симпатизирующая волонтерам права.

Естественный эффект неестественных положений: не снискавшие себе репутации приспособленцев адепты нормы жизни легче переносят экзамен на выживание. Внешние силы завладели дряхлеющим Римом, но если бы их не было, павшую цивилизацию подняли бы из руин итальянские христиане. Мечтатели, грезившие о небесах, оказались живее прагматиков удовольствия и наживы. Аскетическая, презирающая плоть, но аксиотическая, а значит - жизнеутверждающая, мораль укоренила их в просветах бытия.

Сегодня мы единственные наследники погружающегося в хаос мира. У глобального сообщества нет соседей, готовых населить его руины. Конечно, павшее и возродившееся человечество может ступить на Сизифов путь. Оставшиеся в живых свидетели апокалипсиса расчистят землю и будут вкладывать в нее свой труд. Шайки мародеров обложат их данью и станут жить плодами их забот. Искусные клиенты будущего Мецената споют им утешительную песню про великую историческую задачу. Под колпаком восстановленной цивилизации найдут приют и расплодятся мутанты нового генеза...

Так и случится, если наследники земли не введут в действие формулу свободы и солидарности. Новые поколения нового мира дадут норму реакции на приведенную в норму среду, - люди наконец обретут свою сущность, земля избавится от проклятия недочеловечности. Потерявший опору отарк будет пресмыкаться в собственном ничтожестве и, следом за другими объектами ботаники и зоологии займет, свое место в террариях науки.

Так кончится второе царство отарка. Точнее говоря, так случится, если мы используем свой человеческий шанс. У нас нет объективной возможности верно оценить степень вероятности этого "если". Как мы уже говорили, идеальный счетчик Лапласа, имеющий все исходные данные мира, не смог бы рассчитать его будущего: не по вине привходящей прихоти случая, а от необходимости вставлять в свою формулу новые параметры качественного порядка, соединяющие настоящее и будущее в вечную переменную открытую воле и разуму величину. И у нас нет субъективной необходимости искать опору в спокойной надежде, ибо наши мотивы первичны масштабам наших дел. В этом, может быть, самая главная практическая мораль моей книги. Закоулок сознания или угол комнаты ничтожно малы в измерениях планеты, но и сама планета - пылинка в просторах космоса. При столь явной относительности количественных мер мера качества есть единственное выражение абсолюта. В этом измерении измерений один блик доброго чувства, мелькнувший в просвете пространств и времен, стоит всей пустоты вечности и всего вещества вселенной.

Но пространства материи не безразличны для нас, ибо они могут стать пространствами духа, и еще потому, что подобно походке, не блуждающей отдельно от тела, наше сознание никогда не гуляет само по себе. Физика жизни навязана нам природой, и, не будучи нашей целью, поручает нам материю средств.

Наш долгий обзорный экзамен оставляет нам надежду, но не освобождает от опасений. У отарка есть свой шанс, безвариантно реализуемый всем фатумом органической и технической машинерии. Сегодня машинерия способна запустить лапу в копилку жизни и вонзить скальпель в генотип человека. Комбинируя хромосомы овощи и рыбы, биологи изменили природу томата, введя в код человека гены муравья или термита, они могут поставить на поток изготовление человекообразных насекомых. Прецедент овцы Долли открыл дорогу на конвейер для любого из этих уникумов. Мутанты-гибриды и мутанты-клоны еще не готовы преобразить цивилизацию в разновидность термитника или сифонофоры, зато цивилизация уже готова принять их в свое теплое лоно. Скользкое порождение Лотреамона, человек-акула, вестник цивилизации, "восстающей против самой себя", чтобы судорожным покушением на законы природы выйти за пределы бытия, - этот убогий персонаж упадочной поэзии переселился из мозга шизофреника в ученую пробирку и ждет сигнала к вторжению на землю, где беспечный человек уже несет с базара акуло-помидоры.

Но, пресекаясь в наследственной линии, человек не один теряет родовое бессмертие. Его выморочный наследник, более или менее способный к размножению, не приспособлен к простому поддержанию индивидуальной жизни. В отличие от своего членистоногого прототипа отарк наследует слишком сложную для себя нишу, где он не выдержит конкуренцию ни с одним из естественных видов. Как практически (и профетически) выразился поэт разложения А.Жарри: "Когда я завладею всеми финансами, я прикончу всех и отправлюсь восвояси." В этой резолюции жизнерадостного короля Убю просматривается суицидальный намек. В личном случае Жарри его нетерпеливое "восвояси" очень скоро привело его на кладбище. Таков закон инволюции: воля к упрощению есть ограниченная наклоном плоскости воля к падению или, в конечном итоге, воля к смерти.

-Мы вязнем в пустоте, как цапли меж болот.
Но свет грядущего обильный
Сквозь витражей свинцовый свод
Как ливень озарит наш подвиг некрофильный.

Гляньте в этот кристалл абсурдизма. Трупная поэзия Жарри имплицирует его будущее.  Уничтожив человека, отарк "выйдет за пределы бытия", оставляя землю зверям и птицам, которые, как знать, может быть, еще поднимутся в своем филогенезе до вершин духа. И хотя это будет уже другая, не наша с вами история, она останется и нашей - на том общем основании, на котором держится весь значимый для нас мир.