Степан да Марья

Васильев Евгений
©
Ладно скроенный и крепко сшитый сибиряк Степан Брюханов свое первое ранение получил глубокой осенью 41-го под Смоленском. Последний снаряд, выпущенный подбитым немецким танком, разбил его орудие, погибли наводчик и командир, Степана же тяжело ранило в грудь. Больше Степан ничего уже почти не видел. Только на миг выплыло склонившееся над ним юное лицо медицинской сестры, торопливо говорившей:
- Потерпите немножечко, еще немножечко потерпите и не ругайтесь…
А потом он вновь ничего не слышал, белая обморочная тень опустилась на него и лишь сутки спустя  он вновь увидел это лицо, с таким нежным сочувствием склонившееся над ним, что преодолевая слабость, спросил:
- Как вас зовут?
- Маша…Мария Селезнева.
- Спасибо, Машенька, на всю жизнь спасибо.
Наутро его отправили в тыл в госпиталь где-то под Уфой. Уже в госпитале как проявленный негатив возникала  юная медицинская сестра, волочившая его в лощинку, и он теперь уже твердо знал о том, кому он обязан жизнью…

На четвертом году  войны, когда она шла на немецкой земле, когда вместо сожженных родных сел возникли готические крыши, шпили кирх, каменные формы  почти крепостной прочности, Брюханова  ранило в предплечье левой руки. После боя его отправили в госпиталь, где сделали операцию и извлекли осколок. И тут случилось чудо, о котором с печалью утраты думал он в госпитале под Уфой в начале войны. Как и тогда, когда его ранило в грудь и из белого обморочного облака возникло над ним юное лицо медицинской сестры, так и сейчас, но только повзрослевшее и затвердевшее в испытаниях, возникло лицо той Маши  Селезневой, которой он был обязан жизнью…
Степан решил, что она не узнала его, назвал себя, напомнил, как в начале войны она перевязывала тяжело раненного в грудь «выражавшегося по матушке» сибиряка.
Но как, ни странно она вспомнила и узнала его. Обрадовалась, ее милые карие глаза  с нежностью воспоминаний смотрели на него.
Из госпиталя он написал ей несколько писем, на одно получил очень теплое письмо, вселившее надежду на встречу, но, увы и ах…
Машу он потерял из виду, так как номер полевой почты со множеством переформирований, видимо, изменился, а страна тем временем вернулась в мирную жизнь….

В ясный июньский день бравый старшина возвращался домой – грудь в «крестах». Поезд в его родную Сибирь ожидался не ранее позднего вечера, и Степан пошел прогуляться по послевоенной столице и, как это бывает в великой сложности жизни, с величайшей простотой случая увидел свою Машеньку. В легком летнем платье….
Решив более не искушать судьбу, через месяц они уехали к нему в Сибирь.

Степан Лукич и Мария Ефимовна доживали свой век в Кедровке.
Сам поселок располагался на крутом берегу великой сибирской реки, стоял он на таком веселом месте, что в погожий день все домики казались новенькими, словно были рублены совсем недавно. Сама же Великая река казалась такой величественной и невозмутимой, что даже под сердцем щемило. На речном яру стояло несколько задумчивых сосен, а за околицей темнела дикая нехоженая тайга, которая уходила к горизонту синеющими волнами. Рощица берез, кажущаяся здесь такой неожиданной и посторонней, выбегала к реке сноровисто, словно жеребята на водопой.

Жизнь у Степана да Марьи была долгая, много всего пережили. Бравый старшина Брюханов  вернулся с фронта - грудь в орденах и медалях. Здоровье, понятно, истратил, даже  левую руку едва не оставил на чужбине. Но и косил, и пахал сам, а еще рыбачить любил. Вообще к реке и водным просторам у него отношение было особое.
Детей у них поначалу очень долго не было, но затем пошли один за другим: вырастили двух дочерей и сына. Дочери были красивые, добрые. Но вышли замуж далеко от дома. Сын тоже со своей семьей жил в большом городе. И все было хорошо. Но пришла беда.  Трагедия, от которой вздрогнула вся страна, произошла в июньскую ночь опять же под Уфой.  В момент встречного прохождения двух пассажирских поездов «Новосибирск — Адлер» и «Адлер — Новосибирск» произошёл мощный взрыв большого объёма газа и все: не стало ни сына, ни его семьи…
Дочери не раз звали стариков к себе. Ефимовна и рада б была, но Лукич, ни в какую: «Хочешь, поезжай». Знал, что никуда она не поедет.

Кедровка же тем временем умирала. Впрочем, умирала не сама, её убивали. Убили совхоз, леспромхоз, убивали и попытки выжить своим хозяйством. На выращенного поросёнка или телка - перекупщики тут как тут, предлагают забрать живым весом, то есть за копейки. Не согласен - вези на рынок сам, сам и продавай. А до рынка путь не ближний не зря говорят телушка - полушка, да рубль перевоз. Но это еще полбеды, на рынке тоже не сахар: за место плати, ветнадзору плати,  да ещё ходят по рядам вымогатели, за то, что пытаешься выжить, этим тоже плати. Только откупишься, появляется родной милиционер. Дочери помогали мизерными переводами.  «Вы воспитали нас честными, - писала младшая, - а каково сейчас честным жить? Честные сейчас все бедные».

 Ещё у стариков была причина для огорчений - сосед Санька ПоганЕц. (ударение на последнем слоге). Знали его с малых лет, он даже за их одной дочкой ухаживал. Но она его резко отворотила, когда увидела, что парень, как говаривал Степан Лукич, пьет мертвую, а со временем и наркотики пошли в ход. Санька постоянно приходил, постоянно клянчил «на пузырёк»: - «Спасите! Не выпью - подохну». Вначале Брюханов пытался отбить его от пьянки, подолгу говорил с ним, но зараза оказалась сильнее, и Санька окончательно пропадал. После смерти матери совсем отвязался: пропил у себя всё, что можно было пропить, только телевизор не вынес. Телевизором бродяга дорожил. Легко отыскивал в нём какую-нибудь похабщину или уголовщину, и безотрывно с удовольствием пялился на голубой экран. Телевизор называл букварем жизни. Из-за этого нынче иначе как ПогАнец (ударение на втором слоге) его уже и не звали.

 После гибели сына  Лукич совсем слег. В Кедровке, окончательно ее  уничтожая, власти оставили только магазин со спиртным и консервами, а медпункт и начальную школу закрыли. Школы и медпункта нет, работы нет, старики умирали, молодёжь уезжала. В районную больницу ездить было далеко. Марья Ефимовна всё-таки настояла, чтоб туда поехать, хотела подлечить мужа в стационаре, но его не взяли. Хоть и участник войны, но сказали: «Что вы хотите - возраст», а одна врачиха, блондинка в очках, в модной оправе, даже пошутила: «От старости лекарства нет». Правда витамины какие-то все же выписала.
Витамины лежали на виду, на столе, их в тот же день стащил ПогАнец, когда заходил, клянчил на пиво.

 Лукич  мужался, не жаловался, но видно было - гаснет. Ел очень мало, через силу. Хотя  Ефимовна старалась разнообразить питание. Всё-таки картошка своя, хорошая, свёклу отваривала, морковь тёрла, сухофрукты, присланные одной из дочерей, заваривала. Как-то жили.
Зима выдалась малоснежная, но к  концу зимы природа словно опомнилась: снег валил несколько суток. Он падал на землю то мокрыми хлопьями, то прозрачными легкими пушинками, заваливая все и вся. Снег преобразил всю округу: укрыл основания сосен-гигантов и с верхушками упрятал молодые сосенки и лиственницы, завалил берега озер, таких тихих и неподвижных в эту пору. Снег все валил  и валил. Он падал беззвучно. Тайга задыхалась от снега, ветви деревьев изнемогали под его тяжестью. Перегруженные ветви сосен порой отламывались от стволов и падали на землю. Все вокруг было устлано и укутано мягким белым ковром, а гулкие речные утесы и звенящие эхом склоны окрестных гор были обречены на безмолвие…
Степан Лукич в эту пору уже и на крыльцо не выходил, все ждал когда зиме конец придет. … Дождался-таки: опять пришла весна, сильный порывистый юго-западный ветер гнал косые струи холодного дождя  вниз по Великой реке, которая ночью взломала сковывавший ее ледяной панцирь. Сугробы снега, еще совсем недавно сверкавшие ослепительной белизной, враз потемнели и потекли грязными ручьями. Бурные потоки увлекали скопившийся за зиму мусор в свинцовые воды.… Как-то незаметно минула  и весна… Ефимовна попросила Саньку наловить рыбки, уж очень любил Лукич уху. Но даже и этого ПогАнец не сумел. Только денег урвал на бутылку, вроде как аванс.

Лукич, видимо, что-то чувствовал. Как-то вечером он особенно посмотрел на жену, на красный угол с иконами, затем прикрыл глаза, помолчал немного, снова их открыл и тихо подозвал ее.
Она подошла, склонилась к нему, и глаза их встретились. Быть может впервые за всю свою долгую жизнь, они поняли, почувствовали, ощутили с такой убивающей силой, как они любят и как необходимы друг другу.  Они смотрели, смотрели в глаза друг другу, и уже не было ни его, ни ее отдельно, уже было одно существо, одно чувство, одна боль и одна надежда, но слабая-слабая, как еле теплящийся огонек, еле ощутимый за тем беспощадным, огромным, безжалостным, все сметающим на своем пути, что надвигалось на них. Степан Лукич увидел мелькнувшее у нее в глазах смятение, оно мелькнуло и исчезло, но одного этого мгновения было достаточно. Она не могла больше смотреть ему в глаза и опустила голову ему в колени, словно прося помощи и защиты.
"Конечно, милая, я знал, я давно ждал этой минуты, - сказал он где-то глубоко в себе, в только-только начинавшей устанавливаться тишине, - только ты никогда не узнаешь, как я этого ждал. Ну, что теперь? Должно быть, это кем-то так назначено... ".
А вслух вымолвил:
- Вот и лето пришло, оттаяла земелька….

Тот июньский день запомнился проливным дождём — природа словно осознала какую-то свою непоправимую ошибку, зашлась в рыданиях потоками ливня, затем тихо всхлипнув отдалённым громом, обессилено заморосила нудным безутешным дождём.
В этот день до Марьи Ефимовны дошло, что накануне старик размышлял о том, чтобы легче могилу было копать. Свою догадку она дочерям рассказала, когда те приехали на похороны.
- Под утро чего-то я как-то сильно вздрогнула, вроде, как кто в окно стукнул. Окликнула его, молчит. Тогда подошла к нему, а он уж готов. И руки сам крест-накрест сложил. Мне бы раньше сообразить, что к чему. Не зря же он вечером попросил рубаху переодеть. А у меня в комоде рубахи лежали. Чистые, стираные. А эта белая, ненадёванная. И у меня сама рука за ней потянулась. Значит, и мне знак был, а я-то, я-то... - голова у старухи затряслась, слёзы полились. - Без меня ушёл, не дождался...
- Мама, - строго сказала старшая дочь, - сейчас вообще время вдов, а не вдовцов. Подумай, а как бы он был без тебя? Будешь жить у нас по очереди.
- Ой, нет-нет. Куда я от могилки, куда? Никому в тягость жить не хочу. Деточек летом посылайте. Ой, жалко как, не видели они деда с орденами.  Его  всегда в школу на 9 мая приглашали. Мы вначале на пиджак ордена нацепляли, мне он показывал, какие справа, какие слева, какие повыше, какие пониже. А разве я запомню. Говорю: давай вообще не будем отстёгивать, повесим на плечики. Так и висел до следующей Победы. Я его материей укрывала. Да вот... - Марья Ефимовна принесла тяжелый пиджак, сняла белую простынку.

От сияния орденов и медалей в избе стало светлее. Стали рассматривать. Было много медалей за взятие городов: Кёнигсберга, Варшавы, ордена Славы, медали «За отвагу», много юбилейных, уже послевоенных наград.
 - Ещё, говорил, была бы медаль за Прагу, как раз их двинули. Двинулись, да под обстрел попали, тут-то руку едва не потерял. Вот эта за тяжёлое ранение. Я их к празднику начищала суконкой, они ещё сильнее горели. А тяжелые! Гляжу, бывало из зала - сидит мой Степан  в президиуме, локтями в стол упёрся - тянут же! Золото, да серебро, да бронза, ещё бы!
- Может, в музей сдать? – предложила  младшая дочь.
- Ой, нет, - сразу сказала Ефимовна. - Пока живу, с ними буду, помру - забирайте.

 Поминки были скромные. Дети привезли всего, и Марья Ефимовна постряпала, а есть, и пить некому. Стали вспоминать друзей отца - все уже там. Стали вспоминать своих сверстников - никто в Кедровке не живёт. Но все равно посидели хорошо, душевно.

 - Он ведь у меня трезвенник был, - вспоминала Ефимовна, - а коль, немножко больше нормы примет, встанет: «Мать, подпевай!», - да как грянет, и откуда голос берётся: «Врагу не сдаётся наш гордый «Варяг!».

 И ещё долго сидели и поминали отца и мужа, и всё добром. Дочери никак не могли решить, кого же из них любил больше. Все уверяли, что именно её.
 - Да чего вы спорите! - весело примиряла их мать, - любил вас всех без ума. Вот три пальца - укуси. Любому больно. Переживал за каждого. Придёт из школы с собрания: «Ну, Марьюшка, за наших невест,  да и за сына краснеть не приходится».

… ПогАнец со товарищи копали могилу. Безусловно, за работу им заплатили и хорошо угостили. Санька до того осмелел, что на поминках подсел к младшей дочери, за которой когда-то ухаживал:
 - А вот скажи, ведь ты зря меня тогда отшила. Вот скажи, у тебя муж пьющий?
- Нет, конечно.
- Вот и я о том же. И я бы не был таким. Это ты меня подсадила.
- Ладно, не тряси языком, нашёл виноватую. Кто тебя заставляет дурью мучиться? Ты смотри тут, без нас маме помогай.
- А как же! Как ты могла подумать иначе?! – воскликнул он и тут же нахально: - Не поможешь парней угостить? Стараются все ж мужики.

И в самом деле, назавтра, когда дочери уезжали, Санька с дружками усердно взялись за дрова. Конечно, были вознаграждены.

Каждая из дочерей обещала у себя там заказать отцу заочное отпевание, потом привезти с отпевания земельку и высыпать на могилу. Здесь-то негде было взять священника. Вот и все уехали доченьки. Повёз их на станцию тот же нанятый водитель, что и сюда привёз. Мать перекрестила их вослед….
Когда вернулась в дом - дым коромыслом, топоры тут же валяются. Благо есть что допить и  доесть. Ефимовна  вздохнула: не гнать же их и могилу копали, и дрова кололи.
- Ефимовна! За Лукича! – звенели стаканами «тимуровцы»…

Позже Марья Ефимовна припомнила, какими глазами глядели они на украшенный наградами пиджак мужа. Вспомнить это пришлось очень скоро. Алкоголику и наркоману никогда не хватит ни водки, ни наркоты. Парни, конечно, понимали, что награды старика - это дело не копеечное. Вон сколько по телику сюжетов о том, как крадут ордена у ветеранов. Продать их можно запросто. Продать, и пить, и пить, и пить.

Вскоре они пришли, стали просить вначале по-хорошему. Обещали и огород копать, и крышу починить, Лукичу оградку поставить. Ефимовна не соглашалась. И все же она не могла даже представить, что парни, известные ей с детства, решатся на воровство.
Но эти не только решились, а пришли той же ночью. Сон у неё чуткий, проснулась сразу и закричала:
 - Санька, ты? Да у меня топор под подушкой!

Никакого топора у неё, конечно,  не было, просто так закричала. Поверили или нет, но отступили.  А на следующую ночь она принесла топор из сеней и положила рядом.

И началась не жизнь, а нервотрепка. Из-за этих шаромыг  и уходить из дома надолго боялась. Сняла ордена и медали с пиджака, завязала их вместе с орденскими книжками в узелок и постоянно перепрятывала….

Короткое сибирское лето закончилось. В осеннюю пору, когда облетает лист, вся округа окрашивается в золотисто-охряный цвет, от которого по утрам воздух вокруг становится розовым и теплым…. В иной полдень, если пожалует солнышко, как-никак сентябрь на исходе, а ветра нет, от Великой реки начинает отслаиваться совсем не осенний туман. Туман этот невесом, прозрачен и неподвижен, деревья на противоположном берегу просматриваются сквозь него, словно дрожащие от осенней прохлады….
На погосте, где-то вверху в некоторых еще чудом необлысевших  кронах, чересчур громко граяло воронье. Минувшая ночь вышла сырой, но на удивление теплой.  Великая река до краев налитая недавними затяжными дождями стекала вдоль поселка гладкая, сытая, с редким почмокиванием жирующей рыбы…
Ефимовна по прежнему часто приходила на могилку и жаловалась мужу на одиночество. Земля могильного холмика усела. Она подгребла землю с боков принесенной с собой лопаткой. Может тогда и мелькнула у неё эта мысль, а может,  это Лукич подсказал ей. Только дохнул ветерок с Великой реки и будто ее толкнул кто. И она поспешила домой, даже забыла лопатку у могилы….

 В этот год в деревне уже некому было праздновать День Победы. Мария Ефимовна взглянула на оторванный еще 9-го мая листок численника, посмотрела на его красную цифру, вздохнула, положила его в узелок к орденам и медалям. Спрятала узелок под пальто и вышла из дома. Спустилась к реке. Лодку направила к самому  омуту. Опустила узелок в воду. Выбеленная холстина с драгоценным грузом вздулась, не желая сдаваться, потом резко провалилась и быстро вращаясь, ушла в глубину, мелькнула раз - другой и исчезла….

- Вот и всё, - сказала она, выпрямившись, и перекрестив легкий водоворот, - Любил ты свою Великую реку. И награды твои пусть Великой реке достанутся. Такого сраму, чтобы их пропили, не потерплю!
Она даже не заплакала, так как была уверена, что поступила правильно.
А заплакала, когда стала спрашивать мужа, к кому из дочерей съездить в первую очередь.
Не дождалась ответа, решила так: напишет на бумажках их имена, перемешает и вытащит. Какая выпадет,  на то и судьба. А она долго не заживётся: чувствует, как со смертью мужа в ней самой стала убывать жизнь.

У ворот её поджидал Санька.

- Ведь совсем молодой, - покачала головой Ефимовна, - а весь уже серый, морщинистый. Волосёнки редкие. Стоишь, трясёшься. Жалко тебя.

 - А жалко, так дай на опохмелку. - И опять заканючил про ордена. Даже и угрожал. - Нам не отдашь, из района приедут.
- У меня их больше нет.
- Как? - не поверил он.
- Так. Сдала.
- Куда сдала?
- На вечное хранение.
- Врёшь! - не поверил Панька.
- Тебе перекреститься?
- Не надо. - Он даже зазаикался. - Ну, хоть на пивко-то, а, Ефимовна?

Кое-как отделалась. Пришла домой, написала на одинаковых бумажках имена дочерей. Перемешала. Долго сидела перед ними. Долго смотрела на иконы, на фотографию мужа. Наконец, взяла одну из бумажек, перевернула и прочла: «Анна».